я, - что здесь может совершиться жестокая и вопиющая несправедливость. Мы решаем судьбу коммуниста Брагина, а не его родственников. Так давайте и говорить о Брагине. Я согласен с Кочергиным и поддерживаю его предложение. Более того, я верю Брагину. Он никогда не обманывал партию и не обманет. Если он берет под защиту порядочность своего брата и его жены, значит, верит в них, как я верю в него. Предлагаю отменить решение парторганизации отдела. - Чекисты так не рассуждают, - подал голос Безродный. Он ликовал - это было написано на его физиономии. Но ему недоставало ума и такта скрыть свое ликование. - Как видите, рассуждают, - ответил я запальчиво. - Вы ошибаетесь, считая себя чекистом. Вы ошибаетесь и в том, что ваше мнение непререкаемо. Не так давно вам дали возможность убедиться в этом, и, я думаю, подобная возможность повторится. Это произвело впечатление на Безродного. Когда приступили к голосованию, он неожиданно для всех заявил, что поддерживает предложение Кочергина. Но это не спасло Дим-Димыча. Большинство приняло предложение, сформулированное Рыкуниным: "За сокрытие от партии и органов факта ареста жены брата и самоубийства последнего, а также за бездоказательную защиту их - исключить из членов партии Брагина Дмитрия Дмитриевича". А сегодня Осадчий подписал приказ об увольнении Дим-Димыча. После собрания отношение к Дим-Димычу некоторых товарищей резко изменилось. Еще вчера они весело приветствовали его, с удовольствием жали руку, голосовали за его кандидатуру, доверяли ему большое партийное дело, а теперь... Да, теперь они старались обойти его сторонкой, "забывали" приветствовать. Мне трудно забыть об эпизоде, который произошел со мной в молодости. Я стал чекистом в двадцать четвертом году. До этого работал в рабочем клубе на родине. Я был универсалом: совмещал должности кассира и руководителя драмкружка, гримера и артиста, декоратора и суфлера. Меня окружала куча друзей-комсомольцев, чудных боевых ребят. А Дорошенко, Цыганков и Приходова были лучшими из лучших. За них я готов был в любую минуту хоть в пекло. Нас сдружили вера в будущее, совместная работа, стремления, ЧОН, борьба с бандитами, опасности. Помню, стояли теплые предмайские дни. Комсомольцы готовили к празднику какую-то революционную пьесу. На сцене при поднятом занавесе шла репетиция. Я командовал парадом, учил "актеров" правильным жестам, показывал, как надо стоять, ходить, сидеть, возмущаться, смеяться. Я безжалостно бранился с Петькой Чижовым, который меня не слушал и ставил ни во что. Петька был мой "враг". Он всегда придирался ко мне, умалял мой авторитет руководителя кружка, строчил на меня злые фельетоны в стенгазету. И ничто не могло примирить нас. Чижов по крайней мере был убежден в этом. Он говорил, что я и он - антиподы. Я этого слова тогда не знал, но, коль скоро Петька распространял его не только на меня, но и на себя, я не видел оснований принимать его как обиду или оскорбление. Так вот, шла репетиция. И вдруг в самый разгар ее в зале появился райуполномоченный ОГПУ Силин. Уж кого-кого, а его, грозу бандитов, саботажников, заговорщиков и дезертиров; мы, комсомольцы, преотлично знали. И весь город знал. И он знал каждого из нас вдоль и поперек. Он знал вообще все, что надо мать. По крайней мере я был в этом твердо убежден. Всегда чем-то озабоченный, хмурый и немногословный, он остался верен себе и на тот раз. Он подошел к рампе, посмотрел исподлобья на нашу самодеятельную горячку и, остановив взгляд на мне, скомандовал: - Трапезников, за мной! Отголоски его команды звонко прокатились по пустому залу. Ребята оторопело и растерянно уставились на меня. Силин откашлялся, повернулся и вразвалку, как все бывшие моряки, направился к выходу. Я не стал ожидать повторного приглашения, передал бразды руководства Петьке Чижову и последовал за Силиным. Через час я и он сидели в кабинете секретаря уездного комитета комсомола. Два дня спустя Силин ввел меня в помещение окружного отдела ОГПУ. Прошло еще четыре дня, и я вышел из этого помещения один. На мне была новехонькая форма из отличного "сержа", хромовые сапоги и на правом бедре в жесткой желтой кобуре пистолет "маузер" калибра 7, 65. В застегнутом нагрудном кармане гимнастерки покоилась небольшая, аккуратненькая, обтянутая красным коленкором книжечка. В ней четким каллиграфическим почерком было выведено, что такой-то, имярек, является практикантом ОГПУ и имеет право хранить и носить все виды огнестрельного оружия. Мне было тогда девятнадцать лет. Я получил трехдневный отпуск: съездить в родной город, распрощаться с друзьями, сняться с комсомольского учета и взять личные вещи. С поезда я, конечно, отправился прямо в клуб к ребятам. Был канун Первого мая, зал пустовал, и я по длинному коридору направился к красному уголку. Подошел к двери и невольно остановился: она была неплотно прикрыта и из красного уголка отчетливо доносились громкие, возбужденные голоса. Я сразу узнал голос моего верного дружка Цыганкова. Но то, что он говорил, меня ошеломило. А он говорил вот что. Я помню каждое слово: "Как хотите, ребята, а зазря Силин арестовывать не будет. Не такой он человек. Значит, запутался Андрей в чем-то. Определенно!" "Правильно, Валька! - одобрила Приходова. - Трапезников - дрянь. Я догадываюсь, в чем дело. Помните, он конвоировал трех бандюков и один сбежал? Ну вот... Не сбежал он, Андрей отпустил его..." Я стоял потрясенный, обиженный. Тугой, тошнотворный ком подкатил к горлу и стеснял дыхание. Так обо мне говорили два моих лучших друга - Цыганков и Приходова. Друзья, за которых я готов был перегрызть глотку любому. И вдруг в уши мои вошел высокий, писклявый голос Петьки Чижова, моего "врага", антипода. Он не говорил, а кричал на тонкой, противной ноте: "Сволочи, вот кто вы! Поняли - сволочи! Ладно, я не люблю Андрюшку. Мы антиподы. Он бузотер, копуха, волокитчик и воображала. Но разве он пойдет на такое? Да как у вас язык повертывается? А еще друзья! Он настоящий..." Тут я пересилил себя, сглотнул тугой ком, протер на всякий случай глаза, сильно толкнул дверь ногой и вошел в комнату. Стало тихо, как под землей. Я огляделся: все налицо. Во мне дрожал каждый нерв. Первым опомнился Петька Чижов. С присущей ему язвительностью он бросил: - Во! Видали гуся! Ишь вырядился! Прошу любить и жаловать. Тут Валька Цыганков сорвался с места, перегнулся через стол с протянутой рукой и восторженно воскликнул: - Андрюшка! Дружище! Вот это здорово! Я сделал вид, что не заметил ни его, ни его руки. Приходова хлопнула себя по коленкам: - Ба-тюш-ки! Что делается?! Я посмотрел Чижову в глаза и сказал: - Выдь на минуточку. - Ну прямо... - как всегда, окрысился Петька. - Выдь! - настаивал я. - Прошу. Надо. То ли тон моей просьбы, то ли необычная одежда подействовали на моего антипода, но он неторопливо вышел. У стенной газеты он остановился, засунул руки глубоко в карманы, сбычился и нетерпеливо спросил: - Ну, дальше? - Я слышал все, - произнес я с волнением. - Дальше? - продолжал Петька. - Спасибо, Петька, на добром слове... Я этого никогда не забуду, - и, не дав ему опомниться, я взволнованно обнял его и горячо поцеловал. Смущенный Петька старательно вытер рукавом губы, покачал головой и, нарочито нахмурившись, произнес: - Ох и бузотер ты, Андрей... Вот так бывает в нашей жизни. Слабые люди теряют веру в самого близкого, дорогого им человека, забывая о том, кем он для них был. А Дим-Димыч не утратил этой веры. Он продолжает верить в брата и жену его. И за эту веру он тоже пострадал. Она усугубила его положение. Начальник отделения Бодров, пользующийся моей симпатией и крепко уважающий Дим-Димыча, в разговоре со мной сказал: - Странно ведет себя Димка... Прокурора Андрея Брагина не стало. Жены его тоже. Что думают и говорят о них теперь, как расценивают их поступки, им глубоко безразлично. Их не воскресишь. Они ушли туда, откуда не возвращаются. А Димка печется о них, защищает их, как будто им это очень важно. К чему дразнить гусей? Я задумался. Бодров говорил это, руководствуясь своим хорошим чувством к Дим-Димычу, но все равно он не прав. Умерших, если они этого заслуживают, надо уважать и защищать так же, как и живых. Я так и сказал Бодрову. Я продолжал лежать под обрывом у реки до той поры, пока темная тучка не окропила меня мелким, теплым дождичком. Тогда я встал и пошел домой, думая о своем друге. 2 июня 1939 г. (пятница) Прошло более месяца с того дня, как на моего друга свалилась беда. И ничего нового, отрадного не внесло время в судьбу Дим-Димыча. Все как бы застыло на мертвой точке. Дима ездил в Смоленск, но там к его появлению отнеслись недоверчиво. Тогда он отправился в Москву. В минувшее воскресенье Дим-Димыч позвонил мне на квартиру, и я понял из короткого разговора с ним, что и Москва ничем не обнадежила его. В наркомате заявили, что вопрос о реабилитации его по служебной линии якобы целиком и полностью зависит от восстановления в партии, в то время когда здесь, в парткоме, ему было сказано, что вопрос партийности может рассматриваться лишь после реабилитации его как чекиста. Я знал, что сбережений Димка не имеет и никогда не имел. На какие же средства он живет в Москве? Где нашел приют? Эти вопросы я задать не успел. Он звонил с центрального телеграфа, и времени было в обрез. Я лишь успел сказать ему, что надолго уезжаю, что нам надо повидаться в Москве, и попросил дать свой адрес. Дима сказал, чтобы я предупредил его телеграммой до востребования на Главный почтамт... Я действительно уезжаю. Уезжаю неожиданно и, возможно, надолго. Я еду навстречу опасностям, на Дальний Восток. Там идет, как мы ее называем, малая война. Но она, как и большая, как и всякая война, не обходится без жертв. Японские самураи, эти кладбищенские рыцари, не извлекли уроков из прошлогодних событий в районе озера Хасан. В мае они вторглись в пределы Монгольской Народной Республики на реке Халхин-Гол. Оставаться в стороне мы не можем, не имеем права. Я еду в распоряжение штаба армии. До Москвы поездом, а оттуда самолетом. Сегодня, в начале десятого вечера, оплетенный скрипящими ремнями нового снаряжения с этаким вкусным запахом, я распрощался с Кочергиным и пошел домой. По дороге вспомнил о носовых платках. Когда бы я ни ездил, всегда забываю о них. Не забыть бы теперь. Надо вынуть из шкафа хотя бы дюжину и сунуть в чемодан. Открыв дверь, я в смущении остановился: теща, опустившись на колени перед совершенно пустым углом, усердно молилась. Осеняя себя крестами и отбивая поклоны, она нашептывала слова молитвы, вплетая в нее мое имя. Странно. До сегодняшнего дня я не замечал в ней религиозных настроений. И разговоров никогда на эту тему в семье не было. Странно... Скорее, даже забавно! Я тихо попятился, забыв о носовых платках. В столовой была Лидия. - Уже? - спросила она. - Да, пора. Лидия все эти дни держалась бодро. - Иди сюда... - тихо позвала она и села на диван. Мне казалось, что Лида хочет сказать мне что-то значительное, необычное, но она ничего не сказала, а склонила голову к моему плечу и заплакала. - Не надо, Лидуха... Все шло так хорошо... - начал было я, но тут Максимка соскочил с качалки и подбежал к нам. Он с полдня готовился к моим проводам, но, вконец измученный ожиданием, забрался в качалку и позорно уснул. Я поцеловал жену, сына, посмотрел на часы и встал. Пора! Машина Кочергина стояла у дома. На вокзале ожидали Фомичев, Хоботов, Оксана, Варя. Фомичев был в полной военной форме со знаками различия капитана. Усердно начищенные сапоги отливали зеркальным глянцем. На Хоботове сияла белизной тщательно отглаженная сорочка. Ее ворот и черный галстук плотно облегали могучую шею доктора. Аккуратно сложенный пиджак он держал на руке. Настороженная и чем то озабоченная Варя Кожевникова стояла, обняв Оксану. А Оксана в легком, раздуваемом ветерком ситцевом платье без рукавов, с глубоким вырезом на груди и спине выглядела лучше и наряднее всех. - Как настроение? - деловито осведомился Фомичев. - Бодрое! - громко ответил я и тут же отметил про себя, что это слово не вполне точно передает мое состояние. Именно бодрости я и не ощущал. Я бодрился, но это не одно и то же. - Возвращайтесь капитаном, - пожелала Варя. - Совсем не обязательно, - заметил Хоботов. - Живой лейтенант тоже неплохо. Не так ли, Лидия Герасимовна? - обратился он к моей жене, беря ее под руку. Лидия через силу улыбнулась. У входа в вагон остановились. Хоботов подошел ко мне вплотную, зацепился за мой поясной ремень толстым волосатым пальцем и заговорил: - Всякая война - испытание, мой друг. А испытания, если хотите знать мое мнение, только и определяют настоящее место человека на нашей беспокойной планете. Испытания - самая верная мера значимости человека и его дел. О. Генри, которого я люблю, сказал очень точно: тот еще не жил полной жизнью, кто не знал бедности, любви и войны. - Хорошо! - воскликнул Фомичев, внимательно всматриваясь в доктора, с которым познакомился несколько минут назад. - Что же можно добавить? Бедность Андрей Михайлович хлебнул в свое время, с любовью его познакомила Лидия Герасимовна, остается познать войну. Максимка цепко держал меня за руку, внимательно заглядывал в лица моих друзей и напряженно слушал, полуоткрыв рот. - Ты почему не смотришь на меня? - спросил я Лиду. Жена смущенно опустила голову. Я давно не видел ее такой растерянной и немного жалкой. "Нет! Любит меня Лидка!" - подумал я, вспомнив давний разговор с Дим-Димычем. - Слушайте меня! - заговорила немного властно Оксана. - Один умный человек сказал, что любить - это не значит смотреть друг на друга, а смотреть только вместе и в одном направлении, - и тут она прямо посмотрела в глаза Вари. - Здорово! - заметил я и обнял Лидию. - Ты согласна с этим? Лидия подняла лицо с влажными глазами и прижалась ко мне. В колокол отбили два удара. Началось прощание. Незаметно Оксана сунула что-то мне в карман и тихо сказала: - Вы его, конечно, увидите. Передайте. Поезд тронулся. Мне махали руками. Я - тоже. Лидия плакала и держала закушенный зубами носовой платок. "Платки забыл! - вспомнил я. - Опять забыл!" Родные и близкие лица скрыл мрак. Я направился к своему месту, опустил руку в карман и вынул оттуда заклеенный конверт. На нем было одно слово, написанное рукой Оксаны: "Брагину". "Почему же написала Оксана, а не Варя - невеста Димки? - подумал я. - В самом деле: если Оксана уверена в том, что, проезжая через Москву, я не могу не повидаться с другом, то почему же такая мысль не могла прийти в голову Вари? Да, Оксана любит Димку. Надо быть дураком, чтобы этого не понять". 12 сентября 1939 г. (вторник) Я отсутствовал четыре месяца с лишним и за это время не прикасался к дневнику. Он так и пропутешествовал со мной в полевой сумке ни разу не раскрытым. Войны, в широком понимании этого слова, я не узнал. Но чувствовал ее ежеминутно и был удовлетворен тем, что вложил в нелегкую победу над врагом свою скромную долю. Вернулся я более мудрым. Я понял, что даже этот локальный военный конфликт потребовал с нашей стороны немалого напряжения и немалых жертв. Закидать врага шапками, как предполагали некоторые, не удалось. Война была как война. Без дураков. Кочергин был первым, кому я подробно поведал обо всем, что видел, слышал, передумал. Мы обменялись мнениями о международных событиях. Договор с Германией о ненападении, заключенный в конце августа, можно было только приветствовать, а вот захват германскими войсками Польши наводил на грустные размышления. Теперь никто нас не разделял, мы стояли лицом к лицу с вооруженным фашизмом. - Какова цена этому договору, - заключил Кочергин, - покажет будущее. Для семьи день моего приезда превратился в праздник. Из дому я обзвонил всех друзей: Фомичева, Хоботова, Варю, Оксану. Кстати, она сообщила мне приятную и радостную весть: неделю назад ее отца освободили из-под стражи, полностью реабилитировали и восстановили на прежней работе. - Значит, есть правда на земле! - заключила она. Да, дорогая Оксана, правда есть! До Дим-Димыча дозвониться не удалось. Он работал в мастерской по ремонту радиоприемников где-то на окраине города, и надо было преодолевать неповоротливость двух коммутаторов. Варя заверила меня, что съездит к нему. Звонили и мне - и кто! Только подумать - Безродный! - Ты, Андрей? - услышал я в трубке. - Сейчас подъеду. Не возражаешь? - Что ты? Ради бога! Жду. Геннадий решил меня проведать. В его голосе звучали те старые дружеские нотки, от которых я давно отвык. Неужели урок, преподанный тайным голосованием, пошел ему впрок? Что ж... надо только радоваться. Геннадий приехал через четверть часа, расцеловал меня, и мне почудилось, что снова вернулась прежняя дружба. Но почудилось лишь на минуту. Когда Геннадий сел в качалку и оглядел меня, в глазах его мелькнуло что-то холодное, отчужденное. - Ну, вояка, рассказывай, как сражался. Нанюхался пороха? - обратился он ко мне с улыбкой. По простоте душевной я начал делиться с ним своими впечатлениями, и вдруг на самом, как говорится, интересном месте Геннадий прервал меня: - Ты знаешь, моего тестя выпустили! "Тестя! - подумал я. - Какой же он теперь тебе тесть?" Но кивком головы подтвердил, что новость мне уже известна. Геннадий опустил глаза и стал внимательно рассматривать ногти на руке. Я умолк. Казалось, после долгой разлуки нам можно было переговорить о многом, но разговор не клеился. Геннадий стал вдруг скованным, застенчивым. Он держал себя так, словно не имел права находиться в моем доме. Пришлось поддерживать разговор мне. Я говорил о погоде, о том, что пора начать ремонт квартиры, что перегорела лампа в приемнике, об урожае яблок... Геннадий прервал меня вторично. - У меня к тебе... просьба, - нерешительно, не особенно связно и не глядя мне в глаза, сказал он. - Я много думал... Ты смог бы переговорить с Оксаной? - С Оксаной? - переспросил я удивленно. - Ну да... - О чем? Геннадий похрустел пальцами, выдержал паузу: - Понимаешь, в чем дело... Теперь ничто не мешает нам снова быть вместе. Семья остается семьей. Она одна мучается с дочкой, а тут еще моя драгоценная мамаша к ней прилепилась. Да и мне не того... не особенно весело. Но у Оксаны характер... А с тобой она считается. Я слушал и чувствовал, как внутри у меня что-то с болью переворачивается. "Ничто не мешает снова быть вместе!" Как это понимать? А что мешало? Арест отца Оксаны? Неужели Димка был прав в своих подозрениях? Мне припомнилась недавняя история с разводом, наделавшая много шума и вызвавшая столько кривотолков. Но какой же идиот Геннадий! Одной фразой он выдал себя с головой. Я спросил: - А что мешало раньше? - Хм... Ты прекрасно знаешь - Брагин... Я думал, что у них что-то серьезное, а теперь вижу - был не прав. Нет, он не идиот. Я сделал преждевременный вывод и ошибся. Возможно, ошибся и Геннадий, но вовремя поправился. - Оксана к тебе не вернется, - заявил я уверенно. - Почему? - Есть обиды, которые не прощаются даже близким людям. - Но ты можешь поговорить с нею? - гнул свое Геннадий. - Могу, но не хочу, - твердо ответил я. - Из уважения к Оксане и к самому себе - не хочу. Геннадий изменился в лице. Оно стало обычным, равнодушно-злым. Несколько минут длилось неловкое молчание, потом он посмотрел на часы, поднялся. - Пора идти. Работа не ждет. "Какой же подлец сидит в тебе!" - подумал я, провожая взглядом уходившего Безродного. И не успела за ним закрыться дворовая калитка, как в комнату влетел Дим-Димыч. - Ага! Решил появиться инкогнито! Здорово! - воскликнул он, заключая меня в объятия. - Спасибо за гроши! Выручил ты меня, брат. Дырки есть на тебе? Все сошло благополучно? Да ты все такой же! Бери, закуривай. Друг забросал меня вопросами, и я едва успевал отвечать. Его интересовало все. Буквально все: какие части были у японцев, сколько их, каковы их танки, пушки, пулеметы, сдаются ли они в плен, почему эта "волынка" затянулась на три месяца, как дрались монголы, как показала себя наша авиация. Потом, верный своей привычке, он резко переключил разговор и спросил: - Безродный у тебя был? Я подтвердил. - Вербовал тебя в парламентеры? - А ты откуда знаешь? - Догадываюсь. Не ты первый. Он и Хоботова обрабатывал. - Вот оно что... Димка расхохотался. Он смеялся, как и прежде: громко, искренне, заразительно. И изменился мало: разве что похудел немного. - Почему ты не встретил меня в Москве? - спросил я. - Прости, Андрей. Не по моей вине вышло. Плавский виноват. - Постой-постой, - прервал я друга. - Тот Плавский? - Ну да. И Дим-Димыч рассказал. В Москве в день приезда он столкнулся с Плавским. Тот затащил его к себе и предложил воспользоваться своей квартирой. Более удобное жилье трудно было найти. Через несколько дней произошло событие, имевшее немалое значение для органов госбезопасности. На Тверском бульваре Плавский увидел "эмку" и признал в человеке, сидевшем рядом с шофером, "сослуживца" своей покойной жены. Плавский не растерялся: остановил первую попавшуюся машину и на ней бросился вдогонку. У станции метро "Дворец Советов" ему удалось настичь ее и уже не выпускать из поля зрения. Она прошла по улице Кропоткина, развернулась на Зубовской площади, манула Крымский мост, Калужскую площадь, Серпуховку и в каком-то переулке, возле деревянного дома, остановилась. Человек вылез из машины, вошел во двор, а "эмка" стала поджидать его. Плавский расплатился со своим шофером и повел наблюдение за дворовой калиткой. Наблюдение затянулось. Желая выяснить, долго ли еще придется ждать, он подошел к "эмке" и попросил водителя подбросить его на улицу Кропоткина. Он-де торопится на совещание, хорошо заплатит. Шофер посмотрел на часы, подумал и сказал, что, пожалуй, успеет обернуться. У парка культуры Плавский расстался с "эмкой", пересел в такси и помчался за Дим-Димычем. Теперь они продолжали наблюдение вместе. Прикатили в переулок, где находилась "эмка", остановились метрах в двухстах от нее, рядом с двумя грузовиками. Прождали час и сорок две минуты. Наконец вышел этот тип, сел в "эмку", и она тронулась. "Эмка" привела на Первую Мещанскую и остановилась возле пошивочного ателье. Человек покинул машину, зашел в ателье. Преследователи проехали мимо, развернулись, остановились на противоположной стороне и стали наблюдать. Прошло десять минут, двадцать, полчаса, на исходе час. Плавский предложил заглянуть в ателье. Дим-Димыч не согласился - боялся испугать. Он решил использовать прием Плавского. Подошел к шоферу "эмки" и спросил: "Не подбросишь, браток?" Тот взглянул на часы и ответил: "Через пяток минут - пожалуйста!" Дим-Димыч удивился: почему именно через пяток минут? Шофер объяснил: клиент заплатил вперед и предупредил, что если не вернется через час, то шофер может уезжать. Все стало ясно - их ловко провели. Через пять минут "эмка" уехала, не дождавшись своего пассажира. В ателье его тоже не оказалось. Вот и вся история, из-за которой Дим-Димыч не смог встретить меня на вокзале. - Да... - протянул я, готовый продолжать разговор на эту тему, но вовремя спохватился. Нетактично было говорить с Димой о сорвавшейся операции, когда я не узнал еще, в каком положении находятся его партийные дела. Дим-Димыч вынул бумажник, извлек из него четверть листка и подал мне. Это была копия письма на имя майора Осадчего из управления кадров Наркомата. В нем было сказано: "...На заявлении бывшего сотрудника Вашего управления Брагина Д.Д. имеется следующая резолюция руководства: "Если точно установлено, что он не знал об аресте своей родственницы и самоубийстве брата, можно возбуждать вопрос о восстановлении его на работе в органах". - Резолюция неглупая, но и неумная, - прокомментировал Дим-Димыч, забирая у меня бумажку. - В старину говорили, что между резолюцией и ее выполнением остается немалый простор для всяческих раздумий и проволочек. От меня требуют доказательств. Ты представляешь всю глупость такого требования? Как и чем я могу доказать, что не знал о брате? - А чем они докажут, что ты знал? - Они и не собираются доказывать. Это должен сделать я. - Действительно сложное положение, - согласился я. - Фомичев заверил, что сам займется этим делом. А пока что написал в ЦК. Своего я добьюсь. Я смотрел на Дим-Димыча и думал: "Небось на сердце у него кошки скребут. Ему тяжело и больно. А ведь об этом не догадаешься. Говорит он без всякой горечи и, что прямо удивительно, со свойственным ему юмором". - Ну, а, честно говоря, настроение как? - допытывался я. - Настроение у меня особенное... Чего-то жду. Понимаешь, не верю, что так вот все и кончится, что никогда больше не вернусь к вам. - Дим-Димыч смутился. - Ну, к делу... Не верю! Иногда забываюсь, и кажется, будто еще работаю с вами, думаю над какой-нибудь старой операцией. Или вот над этой, связанной с Брусенцовой. Тогда в Москве увлекся, бросился вместе с Плавским за "эмкой". И только потом понял, что вел себя как мальчишка. То есть легкомысленно присвоил себе чужие полномочия Ну, ты понимаешь... - Дим-Димыч растерянно посмотрел на меня, опустил голову. - Но ты не ругай меня. Так уж получилось... Думаю, не во вред делу. - Нет, конечно, - подбодрил я его, - другого выхода не было. В начале разговора и особенно теперь меня беспокоила одна мысль: в какой роли должен выступать Дим-Димыч во всей этой истории с Плавским? Работу мы до последнего момента вели вместе, а теперь он должен был отойти, отойти в силу формальных причин. И я обязан сказать ему об этом. Честно и определенно. Дима уже не сотрудник органов. И хотя в последней операции принимал непосредственное участие, все дальнейшее должно проходить без него. Такова логика. - Плавский знает, что ты... - начал я осторожно. - Теперь знает. Вначале неловко было навязывать человеку свои заботы, А после погони за "эмкой" сказал. - И как он отнесся к этому? - Никак... По крайней мере ничем не проявил перемену, если она и произошла. - Я должен тебя предупредить... - проговорил я, подбирая слова полегче и потеплее. - Немного неловко получается... Плавский да и другие могут неверно понять твои намерения сейчас. - Почему неверно? - искренне удивился Дим-Димыч. - Ну... я имею в виду... формальную сторону. У каждого человека есть дело, занятие, что ли... А просто так ведь никто не станет, например, вмешиваться в работу какого-нибудь учреждения, да и не разрешат ему. Везде есть свои планы, намерения, наконец соображения. Ты понимаешь меня? - Понимаю, - упавшим голосом произнес Дима. - Все ясно и просто как день, что тут не понять! Мне от души было жаль друга. Своим предостережением я убил все радостное, что еще теплилось в нем, и в то же время осознавал правоту совершенного. Увлекшись, Дима мог допустить опрометчивый шаг, последствия которого легли бы страшным бременем и на все дело, и на него самого. - Значит, отойти мне? - глухо выговорил Дим-Димыч. В тоне, которым он произнес эти слова, была еще какая-то надежда на мою сговорчивость. - Да, - отсек я одним словом. Он сидел, чуть сгорбившись и опустив голову. Еще несколько минут назад, рассказывая о преследовании "эмки", друг мой смеялся, шутил, а теперь поблек. Я встал, подошел к нему и обнял за плечи. - Терпенье, Димка! - А ты думаешь, я еще не натерпелся, - невесело усмехнулся он. - Или норма установлена выше? - Выше, - в тон ему ответил я. Мы еще долго сидели и говорили, но уже не о деле, а о всякой всячине. Дим-Димыч никак не входил в свое обычное настроение и, только когда неожиданно вернулся к воспоминаниям о поездке в Москву, оживился, стал хвалить Плавского, мол, умен, сообразителен, быстр в решениях, горяч. Ему следовало бы родиться контрразведчиком. - Все мы рождаемся одинаковыми, - заметил я. Мне казалось, что Димка приписывает Плавскому качества, которыми тот не обладает. - Парень - цены нет! - Так уж и нет, - подкусил я с какой-то досадой. Восторг, с которым Дим-Димыч отзывался о Плавском, вызывал во мне, как ни странно, чувство ревности. 13 сентября 1939 г. (среда) В моей жизни наступил период неожиданностей. Сегодня утром - звонок Кочергина: - Зайдите ко мне! Когда я предстал пред ясные очи начальства, Кочергин без предисловий сказал: - Майор Осадчий распорядился предоставить вам пятнадцатидневный отпуск. "Майор Осадчий распорядился!" Так мог сказать лишь такой человек, как Кочергин. Капитан Безродный преподнес бы все иначе - так, как оно и было на самом деле: "По моему настоянию майор Осадчий решил дать вам отпуск". Кочергин так не сказал. Но я отлично понимал, что если бы не его ходатайство... Это был поистине дар небес. Это было так же неожиданно, как и отправка на Дальний Восток. - Отпуск без выезда, - добавил Кочергин. - Вы можете понадобиться в любую минуту. Положение такое... сами понимаете. Я кивнул и помчался к себе передавать дела, а потом домой. "Отдыхать! Отдыхать! Отдыхать!" - твердил я про себя и улыбался. Точно знаю, что улыбался. Но вот как отдыхать - я еще не знал. "Потом, - решил я, - посоветуюсь с Димкой, что-нибудь придумаем". 13 сентября. Осень... Правда, еще тепло и солнечно, но надо торопиться. Так и сказал мне Дима: "Будем насыщаться природой, пока она позволяет это делать". И он, кажется, прав. В нашем распоряжении река, лес. Что еще нужно двум истомившимся в разлуке друзьям? Собираем удочки. Димка договаривается с завом своей мастерской и переходит временно на двухдневную работу (он прикинул, что больше двух дней в неделю занят не будет) - и мы отправляемся за город. Мы рады всему. Рады тому, что распоряжаемся, как нам заблагорассудится, своим временем, что мы вместе. Солнце валится к горизонту. На нешироком плесе реки выложена золотая дорожка. Смотреть на нее больно. И поплавки видно плохо. Мы сидим и тихо беседуем. Дима, кажется, восстановил прежнее равновесие и рассказывает обо всем, что пережил без меня. - Я никогда не был так одинок, как в те дни, когда вернулся из Москвы, - говорит Дима. - Ты был далеко. А что может быть страшнее и тягостнее одиночества! Я запирался на сутки, двое, трое в своей комнатушке - обители раздумий, сомнений, тоски, - сидел, лежал. Спать не мог. Даже книги опротивели. В них открывался не тот мир, в котором я живу. Совершенно иной. Я начинал читать и бросал. А время шло. Потом я спросил себя: "Сколько же можно пребывать в этом возвышенном уединении? К чему приведет оно? Что делать дальше? Ведь деньги, те деньги, которые прислал тебе друг, на исходе!" Решил стучаться во все двери "Кто хочет, тот добьется; кто ищет, тот всегда найдет!" Правильные слова Варька мне сказала как-то, что опасалась за меня. Боялась, как бы я не последовал примеру брата. Я посмеялся, сказал ей, что человек очень крепко привязан к жизни и оторваться от нее не так просто. Я ходил, стучался. Ничего не получалось, но я твердил: "Нет ничего превыше истины, и она восторжествует". Потом добрался до артели Жить не стоит тогда, когда ты твердо знаешь, что ни ты сам, ни твоя голова, ни твои руки никому не нужны. Тогда надо уходить. А если не я сам, не моя голова, но хотя бы руки мои понадобились - надо жить. Жить и переносить любые испытания. Дим-Димыч забросил удочку, и не успел поплавок успокоиться, как он опять выдернул его. - Терпение! - сказал я. - Терпение, друг, тоже работа. И не из легких. - Правильно, - засмеялся Дима. - Работенка эта не легкая. Самое главное - не запачкать душу и совесть. Ведь она постепенно налепливается, эта житейская грязь. А надо прожить чистым. - Это задача мудреная. - Пусть мудреная, но разрешимая. И каждый, почти каждый может добиться этого. Солнце скрылось. На заречной стороне накапливалась прозрачная дымка. И до утра там обычно дремали легкие туманы. Не торопясь, мы свернули свое нехитрое рыболовное хозяйство и зашагали домой. Вечер быстро переходил в ночь. Сумрак затоплял тихие городские окраины. - А как у тебя дела с Варей? - спросил я. Этого вопроса Дима не касался в своих откровениях. Мне казалось, что за время моего отсутствия после передряг, выпавших на долю друга, в их отношения проник холодок. По крайней мере он редко заводил разговор о "восьмом чуде света". - А что тебя интересует? - в свою очередь спросил Дим-Димыч. - Регистрироваться будете? - Не знаю. Ответ меня не устраивал. Он лишь давал новую пищу для предположений. Мне уже давно казалось, что связь моего друга с Варей Кожевниковой вылилась в какую-то очень неопределенную, ничего не обещающую форму. Я сказал просто: - Зачем заставляешь меня гадать? Скажи правду. Дима вздохнул. Мы шагали по булыжной мостовой. Она поднималась в гору. Остановились, закурили. Над городом по-хозяйски располагалась теплая осенняя ночь. Взошла луна. Ее нежный голубоватый свет серебрился на реке. Помолчав немного, Дима заговорил и, взяв меня под руку, повел вперед. - Говорить, собственно, нечего. Время само покажет. Сейчас о женитьбе вопрос не стоит. Я получаю половину того, что зарабатывает она. Понимаешь? Иждивенцем быть не хочу. - Ей ты говорил об этом? - Да. - И как она? - Клянется, что у нее хватит сил ждать. Она верит, что настанут лучшие времена. "При таких ее взглядах, - подумал я, - можно поспорить, кто походит на луну и кто - на солнце". - Ты говорил, что страшно одинок. А как же Варя? Дим-Димыч мастерски, щелчком отшвырнул на середину улицы недокуренную папиросу. - Ездила в отпуск... Тут была. В самые тяжелые дни она звонила мне по нескольку раз в день. Это было трогательно, но бесполезно. Дим-Димыч не договаривал. Почему? Быть может, он и сам еще не разобрался окончательно в своих чувствах. Вполне возможно. Я больше не задавал вопросов. 23 сентября 1939 г. (суббота) Идут дни. Все такие же удивительно солнечные и теплые. Мы, то есть я и Дим-Димыч, почти все время вместе: удим рыбу, ходим в лес, ездим в ближайшие деревни. Мне легко - я наслаждаюсь отдыхом, ни о чем не думаю, кроме способов, как лучше провести время. Дим-Димычу труднее. Он без конца говорит о Плавском, о поисках человека с родинкой, строит всевозможные планы. В душе он остается чекистом. Каждое утро, когда мы выходим на речку (а день у нас начинается с реки, от нее мы шагаем дальше, в лес или вдоль берега к тихой заводи), я отсчитываю, сколько дней и часов мне осталось для отдыха. И всякий раз Дим-Димыч бросает свою провокационную фразу: - Неужели не надоело? - Нет, только подумать, человек первый раз за весь год взялся за "приведение в порядок организма", а его уже корят. Нисколько не надоело, - отвечаю ему с усмешкой. - Готов продолжать до полного месяца. А честно признаться, не то чтобы надоело, а попросту непривычно. Но это только утром. А потом, когда бродим по лесу или сидим на опушке, залитой тихим и мягким теплом осеннего солнца, Дима уже не торопит меня. Он мечтательно смотрит в голубое, чуть выцветшее небо и говорит: - Все-таки природа хороша... Знаешь, во мне бродят изначальные инстинкты. Хочешь верь, хочешь не верь, а вот тянет меня в какие-то неведомые дали. Шел бы так лесом без конца или плыл на лодке день и ночь, покуда не вынесет в озеро или в море, далекое море... без края, без имени, никем не открытое. Как-то раз на глухой, уже присыпанной первыми желтыми листьями тропке среди увядающих берез Дима остановился. - Знаешь, Андрей, что меня смущает? - Нет. - Равнодушие природы. Она все живое принимает одинаково. Нравится тебе этот лес? - Да... Ну и что? - И мне тоже... И вот по этой красоте одинаково идут и хорошие, и плохие люди. Здесь могла пройти и Брусенцова (Дима всегда считает ее хорошей), искавшая спасения, и этот тип с родинкой, спокойно пустивший ей в вену кубик воздуха. - Могли, конечно, - согласился я, не догадываясь, к чему, собственно, клонит друг. - А это нехорошо, - сокрушался Дима. - Природа должна быть чиста, должна принимать только прекрасное. Я покачал головой: - Мудришь ты что-то. Только человек различает красивое и некрасивое, хорошее и плохое. А природе все равно. - Значит, ты согласен со мной - она равнодушна. Она равнодушна, - совершенно серьезно заключил Дим-Димыч. - Пусть будет по-твоему. Так мы гуляли, и я начинал уже свыкаться с мыслью, что отпуск мой, в нарушение правил, дотянется до положенных двух недель. Оставалось всего четыре дня. И главное - завтра воскресенье. Всей семьей я смогу провести его на реке. Но планы мои неожиданно рухнули. Сегодня, когда я был еще в постели, вбежал Дим-Димыч. - Кто говорил, что Плавский мировой мужик? Я! - закричал он и сунул мне в руки телеграмму. - Читай! На телеграфном бланке стандартным шрифтом была вытиснена одна короткая фраза: "Срочно выезжайте, тяжело больна тетя Ксеня. Петр". Все было понятно: условный текст, выработанный нами вместе с Плавским. Он означал: появился человек с родинкой. - Ну как? - торжествующе посмотрел на меня Дима. - Что будем делать с отпуском? От моего вчерашнего спокойствия не осталось и следа. Я уже загорелся, взволновался. - Скорее... Заказывай разговор с Москвой, с квартирой Плавского. 24 сентября 1939 г. (воскресенье) Прошли сутки. В истории Вселенной это до того мизерный срок, что не стоит и фиксировать, а в нашем деле, деле розыска преступника, это огромный промежуток времени. Тут важны часы, минуты и, если хотите, секунды. Мы торопились. Но темп то и дело срывался из-за непредвиденных обстоятельств. В самом начале все перевернул Плавский. Дима заказал разговор с Москвой, и вдруг вторая телеграмма: "Выезжайте Калинин. Адрес такой-то". Мы опешили: что произошло? Но ключи находились в руках Плавского. Поезд отходил в девять вечера. Впереди уйма времени, но дорога каждая минута. Весь день я потратил на беседы с начальством, на оформление документов, хотя все это можно было уложить в полчаса. Немалое беспокойство доставил мне Дим-Димыч, и не сам он, а его желание ехать вместе со мной. Он ничего не говорил, но достаточно было взглянуть на него, чтобы все понять. Нет, друг мой неисправим. Вообще-то и мне хотелось ехать на операцию вместе с ним, но с точки зрения государственной такое объединение представляло собой уже не оперативную группу, а дружескую компанию. Что делать? Я решил поделиться своими соображениями с капитаном Кочергиным. Его мнение о Дим-Димыче я знал. Он высказал его на парткоме. Ответ получил быстрый и несколько неожиданный. Кочергин без колебаний, без оговорок и предупреждений дал согласие на поездку Брагина. Признаюсь, на месте капитана я бы так легко не решил. И вот мы в Калинине. Пришли по адресу, который сообщил Плавский. Сидим и, как говорится, ждем у моря погоды. Семь часов пятьдесят минут. Рановато, но Плавского уже нет. Перед нами хозяин дома, пожилой человек, разбитый параличом. У него некрасивое, но доброе и очень симпатичное лицо. Такое лицо может быть только у светлого человека. Когда вернется