- Откуда? - вздохнул Серега. - Так что нам остается? Или ты хочешь, чтобы Смарда всех пацанов в "рабов" превратил? - Конечно, не хочу! Пошли! - Он решительно направился к выходу. - Куда? - не понял я. - К заливу... - Пошли! - обрадованно согласился я, но озабоченно добавил: - Нужно бы тапочки резиновые надеть, чтобы не скользить, только где их взять? - А мы босиком пойдем: тогда не будет скользко! - предложил Серега. - Лишь бы дождика не было... Несмотря на то что мы с Серегой довольно часто бывали возле заброшенного транспортера и как будто привыкли к нему, сейчас он показался нам настолько неприступным, что мы с моим дружком опасливо переглянулись. Чтобы как-то отвлечься, я деловито посмотрел на небо и как можно увереннее произнес: - А дождика вроде не будет?! - Вроде нет, - тихо подтвердил Сергей, упершись взглядом в железную конструкцию транспортера. - А ты отвертку взял? - Да, в кармане она... - Я сунул руку в карман, чтобы проверить: отвертка нужна была для того, чтобы отвинчивать винт с валиков для освобождения подшипников. - Хорошо, - машинально кивнул тот, похоже продолжая думать, что еще не поздно отказаться от нашей безумной затеи. - Ну что, разуваемся? - бодро предложил я, присел на корточки и стал медленно развязывать шнурки ботинок, не очень-то желая приближать начало столь опасного путешествия над пропастью. Потом проверил, хорошо ли прикреплена к поясу авоська. - А зачем авоську-то взял? - спросил Серега. - Как зачем? Мы решили поломать Смардину его торговлю? - Ну! - Значит, наберем как можно больше подшипников, чтобы пацанам раздать... - Вот здорово! - искренне обрадовался Серега. - Ну и побесится же он! - Эта мысль настолько воодушевила его, что он первым вступил на конструкцию транспортера. - Только не спеши: смотри, куда ногу ставишь, и держись крепче, - напутствовал я, а у самого на лбу пот выступил. Мы уже были примерно на середине пути, когда я зачем-то посмотрел вниз. Легкий бриз мягко шевелил поверхность воды, и сверху она казалась живою. Голова моя закружилась, и мне почудилось, что я сейчас полечу вниз. Странно защемило внизу живота. Вероятно, то детское впечатление прочно отложилось в моем мозгу на всю жизнь: стоит мне взглянуть вниз с балкона даже пятиэтажного дома или увидеть подобную картинку на экране, как ко мне возвращается то же состояние, что я пережил тогда над заливом. В народе это состояние передают такими словами: "Так страшно, что яйца щемит!" Мне кажется, это очень точная характеристика. С другой стороны, мне было странно, что, когда мы с женой поднялись на смотровую площадку Международного центра торговли в Нью-Йорке, на высоту сто восьмого этажа, этого ощущения не было... Но тогда над заливом я мертвой хваткой вцепился изо всех сил в железную перекладину, и казалось, никакая сила не заставит меня ослабить захват. Я замер на месте, не способный двинуться ни вперед, ни назад. - Что с тобой? - донесся голос Сереги. - Голова закружилась, - чуть слышно пролепетал я. - Ты что, вниз посмотрел? - догадался он и медленно вернулся ко мне, - Ты вот что... давай отдохнем немного, а потом двинем вперед... Только вниз больше не смотри! Хорошо, Вить? - Как - это не смотри, если смотрится? - возразил я. - А ты думай про что-нибудь... - Про что думать-то? - Откуда я знаю? Придумай что-нибудь... - Тогда я буду думать, что мы с тобой партизаны и нам приказали взорвать фашистский склад! - Здорово! - согласился Сергей. Я настолько увлекся своей идеей, что действительно забыл о высоте и спокойно продолжил путь... Сережка оказался прав: нужно было видеть глаза взбешенного Смардина, когда он подошел к двум братьям-погодкам, которые давно упрашивали его снизить цену на подшипники. - Ладно, так и быть, отдам вам чуть дешевле, - высокомерно произнес он. - Да катись-ка ты колбаской по Малой Спасской! - весело выкрикнул тот, что постарше, потом вытащил из кармана подшипники, сунул Смардину под нос, и братья громко рассмеялись. - Откуда? - задыхаясь от злости, спросил тот. - От верблюда! - смеялись они. - Думаешь, ты один такой смелый над заливом лазить? Фиг тебе! - И для убедительности они сложили конструкцию из трех пальцев на обеих руках и сунули четыре дули ему под нос... А еще мне запомнилось время, когда мама перешла работать буфетчицей в клуб. Вероятно, именно тогда и родилась моя страсть к кинематографу, с годами развившаяся настолько, что я в конце концов стал кинорежиссером. Но мой путь в кино с самого начала был усеян не розами, а терниями, что подтверждает следующая печальная история о неудачной покупке одного "серьезного" аппарата, о котором долго мечтал... * * * Незадолго до моего поступления в первый класс, в пятьдесят втором или пятьдесят третьем году, после долгих уговоров мне наконец удалось убедить маму, и она оторвала из денег, скопленных на какую-то серьезную покупку, сто рублей. Девяносто семь рублей пятьдесят копеек - именно столько стоил диапроектор. Мне так хотелось купить его, что у меня от одной только мысли о нем захватывало дух. Смотреть на экран и видеть различные города, страны... Чего еще нужно мальчишке, живущему мечтами и фантазиями? Чмокнув на радостях маму в щеку, я сунул огромного размера сотенную купюру в карман и устремился в магазин, до которого нужно было ехать несколько остановок на троллейбусе. Я ехал и гордо посматривал на пассажиров. Мне хотелось крикнуть на весь троллейбус: - Посмотрите на меня! Я еду покупать диапроектор! Понимаете вы или нет? Диапроектор! Я никак не мог примириться с тем, что все люди вокруг меня такие пасмурные и скучные. Почему они не радуются вместе со мной? Мне даже обидно стало... Наконец я добрался до магазина, подбежал к отделу, где продавалась моя мечта, и громко провозгласил: - Тетенька, я хочу купить диапроектор! - Девяносто семь рублей пятьдесят копеек! - безразличным тоном бросила молоденькая продавщица, не отрываясь от чистки своих ногтей... - Я знаю! - кивнул я и полез в карман за заветной сторублевой простыней и вдруг... О Боже!.. Я не нащупал заветной купюры. Может, она в другом кармане? Я быстро сунул руку в другой, но и там денег не было. - Что, мальчик, потерял? - безразлично-участливым тоном спросила продавщица, не прекращая своего занятия. - Они были в этом кармане: я не мог их потерять... Я все еще никак не мог поверить в то, что денег у меня нет: я продолжал ощупывать карманы, потом вывернул их наизнанку, но денег нигде не было. Наконец до меня дошло, что деньги у меня вытащили в троллейбусе. А может, я выронил их? Молча я бросился к выходу, чтобы как можно быстрее оказаться на троллейбусной остановке. Несколько часов я встречал каждый проезжающий троллейбус, входил в него, внимательно осматривал каждый уголок и дожидался следующей машины. Когда же стало ясно, что деньги пропали окончательно, я горько и безутешно разрыдался и убитый горем вернулся в конце концов домой. Мама выслушала мой печальный рассказ и горькое: "Я так мечтал, так мечтал...", не стала меня, по обыкновению, ругать, а внимательно посмотрела на меня и глубокомысленно произнесла: - Эх, Витюша, мечту невозможно купить в магазине... В мудрости моей мамочки я не один раз убеждался на протяжении жизни... После того как мама устроилась работать в клуб, оторвать меня от экрана можно было только за уши. Каждый фильм я смотрел по нескольку раз, благо что бесплатно. В те дни, когда мама только начала работать, я подходил к контролерше и с важным видом докладывал: - А у меня здесь мама работает! - Твоя мама? И кем же она работает? - подозрительно прищуривалась та. - Буфетчицей, вот кем! - с достоинством отвечал я, словно оповещая всех, что именно моя мама самая главная здесь. Из всех фильмов, просмотренных в то время, более всего мне запомнился один, да и то, наверное, потому, что это был первый в моей жизни цветной фильм. Это был трофейный американский фильм, и назывался он "Приключения Робин Гуда". Родители не возражали против моего увлечения кино и всегда знали, что если меня нет дома, то я в клубе. Это их вполне устраивало: мама всегда могла накормить меня в буфете. Самым любимым моим лакомством были "Ситро" и бутерброд с колбасой, хотя чаще всего это был просто черный хлеб, но все равно было вкусно. До сих пор, приходя в кинотеатр, я покупаю бутерброд с колбасой и бутылку лимонада... Иногда, если приходила родная удача, я сидел на стуле, но чаще приходилось устраиваться на полу перед первым рядом: обычно зал был заполнен под завязку. Но есть и одно тяжелое воспоминание, связанное с кино... Стояла весна. Снег кое-где еще лежал, но по улицам шумно бежали ручьи. В тот день мама то ли приболела, то ли была выходная, и потому мы с ней были дома. Мама занималась починкой моей одежды, а я одним из самых любимых мною дел - рисованием... Мне очень хотелось пойти в кино, но было не в чем: ботинки мои сильно прохудились, и мама отдала их в починку. Я канючил, пытаясь упросить маму сходить за моими башмаками, но она отнекивалась, а когда ей надоело, в шутку бросила: - Если так приспичило, надевай отцовы сапоги и иди! Потом мама говорила, что ей и в голову не могло прийти, что я возьму и надену отцовы резиновые болотники. Они были такие огромные, что доходили до паха взрослому человеку, а если верх отогнуть, то получались настоящие ботфорты. Мама очнулась, только когда заметила, что в доме тихо. Обнаружив, что нет сапог, она забеспокоилась: - Вот постреленок, действительно ушел в отцовых сапогах! Что делать? Иван же сегодня на охоту собирался! Отец вернулся с работы и сел ужинать. Тут мама и призналась, что я ушел в его сапогах в клуб. Отец разъярился настолько, что бросился туда, за шкирку вытащил меня прямо в середине сеанса, подхватил свои сапоги, из которых я моментально выскочил, и пинками погнал меня домой. Это было первое и последнее насилие с его стороны по отношению ко мне: более ничего подобного он никогда себе не позволял. Сашку, своего родного сына, иногда хлестал ремнем, а меня нет. Ясно, что в школе кинофильмов не показывали, а моими самыми любимым предметами были: рисование, оно же черчение, литература, химия и английский язык. О физкультуре и пении не говорю, само собой разумеется, они мне нравились. Любовь к рисованию и химии помогла мне позднее, когда я учился на первом курсе Бауманского училища. Любовь к литературе я развил самостоятельно. Мама научила меня читать за год-полтора до школы. И все: любовь к книгам сопровождает меня всю жизнь. Моя первая книга - не помню, чей подарок ко дню рождения, - "Русские народные сказки. Детям", запечатлена на "исторической" фотографии, подписанной мной: "А когда я стану писателем..." Второй книгой, на долгое время ставшей моей настольной, была книга о честном, благородном и бесстрашном рыцаре Айвенго, который казался мне тогда образцовым героем. Я рос и воспитывался на таких авторах, как Марк Твен, Чарлз Диккенс, Теодор Драйзер, Джек Лондон, Майн Рид, Конан Дойл, Эдгар По, позднее - Агата Кристи. Я был равнодушен к русским авторам, и только Пушкин и Достоевский всерьез затронули мое сердце. Я настолько полюбил книги, что мог читать их днями и ночами, скрываясь от мамы под одеялом и читая при свете карманного фонарика. Я мысленно участвовал с героями в их приключениях, сражался рядом с ними, пытался расследовать преступления и найти виновника раньше, чем автор раскроет тайну. Это было своеобразным тренингом, который помог развиться моей памяти, научил фантазировать, существенно увеличил мой словарный запас. В школе я не любил русский язык и почти всегда, за исключением последнего года изучения русского языка, когда я получил "четверку", мне с огромной натяжкой выводили в каждой четверти хлипкую "троечку", учитывая отличные успехи в литературе и мои увлекательно написанные сочинения. Вероятно, первые прочитанные мною книги и определили мои нравственные позиции. Именно эти авторы и развивали во мне будущего писателя и режиссера. Мир приключений властно тянул меня к себе, как самый сильнодействующий наркотик. Именно эти авторы еще больше закрепили во мне заложенное зодиакальным созвездием Овна обостренное чувство справедливости. Кстати, где-то в девятом классе меня потянуло написать приключенческий роман. Мать всегда скрывала правду о моем родном отце, а в детстве вообще говорила, что он погиб на фронте, точно рассчитав, что у меня не хватит ума сравнить даты окончания войны и моего рождения. Я окружал гибель отца героическими выдумками, которые постепенно становились столь реальными, что я решил выплеснуть свои фантазии на бумагу. Слишком будничной казалась профессия мамы. И в моих мечтах мама стала доктором, а отец героически погибшим летчиком. Моя фантазия не воплотилась в жизнь, но долгие годы я мечтал стать военным летчиком, "как папа". Летчики для меня были людьми особой породы, небожителями, так продолжалось до тех пор, пока я не познакомился с одним капитаном, военным летчиком, с которым встречалась моя двоюродная сестра. Я признался ему в своей заветной мечте и с удивлением услышал от него: - Если у меня родится сын, я ему куплю кепку с огромным козырьком! - Зачем? - удивился я. - А чтобы он никогда не видел неба и не хотел пойти по моим стопам... Мне стало почему-то грустно, после этого откровения я утратил трепетное отношение к профессии летчика... Но встреча с летчиком случилась существенно позже, чем я начал писать роман, и его герой, мой отец, остался военным летчиком и погиб как герой. Так рождался мой первый роман, который я назвал "Жизнь продолжается...". Писался он мучительно долго: последний раз я вернулся к нему где-то в семидесятых годах - но он все-таки вышел в свет, правда, в виде повести в моем сборнике "Дороги в ад". Любопытная деталь: обратившись к нему всерьез в девяносто седьмом году, после более чем двадцатилетнего перерыва, я поймал себя на мысли, что и сейчас складывал бы предложения точно так, как и в те далекие годы... Тогда фантазия настолько меня захлестывала, что мне нужен был какой-то более конкретный путь, нежели слова, выплеснутые на бумагу. Я принимал активное участие в школьной самодеятельности и коронным моим номером, который всегда принимали "на ура" и в студенческой самодеятельности, был любимый поэт Маяковский и его стихи о советском паспорте. Когда я с пафосом, громким, звенящим голосом произносил: - Читайте! Завидуйте! Я - гражданин Советского Союза! - раздавались такие бурные аплодисменты, каким могла бы позавидовать не одна эстрадная звезда. Как-то меня услышал со школьной сцены старший брат моего приятеля Гены Царенко, Анатолий, и предложил прийти в Дом пионеров, в драмкружок, в котором он занимался. Руководила кружком удивительная женщина, которая в прошлом была актрисой одного известного столичного театра. Но ее мужа сослали в Сибирь, и она поехала вместе с ним. Он, не выдержав невзгод, умер, а она перебралась в Омск, где ей предложили вести драмкружок в Доме пионеров городка нефтяников. Несмотря на свой преклонный возраст, Зинаида Осиповна была удивительно красивой женщиной. Она была истинной интеллигенткой в самом высоком смысле этого слова и так была похожа на мою первую учительницу, что я влюбился в нее буквально с первой встречи. Зинаиде Осиповне так понравилось моя декламация, что она с ходу предложила мне роль Кая в "Снежной королеве". Это был мой актерский дебют, который, как ни странно, я провалил, но об этом расскажу чуть позднее... Кого только мне не пришлось потом играть на сцене Дома пионеров! Медведя и Волка, Емелю и Лешего в русских народных сказках, Чацкого в "Горе от ума", Раскольникова в "Преступлении и наказании", читать за разных персонажей рассказов Антона Павловича Чехова. Я настолько увлекся драмкружком, что иногда даже опаздывал на тренировки, чего никогда не позволял себе прежде. Эти занятия мне столько дали, что я буду вечно благодарен судьбе за то, что она подарила мне встречу с Зинаидой Осиповной. Кстати, именно она первая обратила внимание на мои руки. Со мной и правда случались странные вещи. Плачет, к примеру, Санька, и мать чего только не выдумывает, но никак не может его успокоить. Вдруг, не знаю почему, словно меня кто-то подталкивает: я подхожу, кладу руку ему на голову, и в считанные секунды он умолкает. Точно так же происходило, естественно существенно позже, и с моим сыном Сергеем, когда тот был еще грудным. Среди ночи он начинал плакать, капризничать, Аня вставала и то пыталась кормить его, то качать кроватку, то брала на руки и ходила по комнате, напевая и убаюкивая его, но ничего не помогало. Тогда я вставал, просил положить Сережку в кроватку, а ее - выйти. Потом клал руку ему на головку, и через несколько секунд он уже спокойно спал... Как-то Зинаида Осиповна сказала: - Виктор, твои руки излучают очень доброе тепло... - потом загадочно и тихо добавила: - Кому-то сильно повезет... Тогда я ничего не понял, а потому и не обратил на ее слова никакого внимания, но позднее, пообщавшись с великой болгарской предсказательницей Вангой и индийским целителем Сингхом, я наконец осознал силу, заключенную в моих руках... Низкий вам поклон, дорогая Зинаида Осиповна! Как я уже сказал, с самого раннего детства наиболее страшным проступком является для меня ложь. И не только по отношению ко мне, но и по отношению к другим. Конечно, с возрастом я стал более гибким и стараюсь различать ложь - и ложь, но в детстве чувство правды управляло мной настолько, что я не мог соврать даже тогда, когда правда грозила мне бедой. Обостренное чувство правды нелегко было сохранить в семейных коллизиях. Хотя отец с самого первого дня нашей с ним встречи просто замечательно относился ко мне, он всегда ревновал маму к ее прошлому, как раз я и служил прямым доказательством его наличия, живым примером того, что мама еще кого-то любила, а не только его. Увы, отец не всегда справлялся с тупым чувством ревности к этому прошлому, перенося иногда вину мамы на меня как на прямой результат тех неизвестных, но ненавистных ему дней. Бывало, отец уходил в запой, начинались скандалы и ругань; бывало, погуливал на стороне, а иногда он позволял себе распускать руки и в отношении мамы. На мои просьбы уйти от него мама отвечала: - Не могу, Витя! Люблю я его, подлеца... Но однажды он так сильно избил ее, что я наконец уговорил маму развестись с ним. - Как-нибудь проживем, мама! - твердо заверил я. Я смотрел на ее посиневшее от побоев лицо, и от бессилия, что не могу защитить ее от побоев отца, у меня навернулись слезы. И я мысленно дал клятву, что, как только вырасту и накоплю сил, я никому не позволю тронуть мою маму пальцем. В те дни я поклялся не только защитить маму, но и никогда не поднимать руку на женщину. Хотя один раз я не сдержался и отвесил девушке пощечину и мне до сих пор стыдно за ту несдержанность. Самое глупое, что случилось все это с девушкой, которая мне нравилась и которая, по ее словам, была в меня влюблена. Было мне тогда лет шестнадцать, и я еще не обладал большими познаниями в психологии слабого пола. В тот день мы ехали в поезде на какие-то соревнования. Уединившись в тамбуре, мы с ней со всей юношеской страстью предавались безобидным ласкам и жарким поцелуям. В какой-то момент, когда чувства переполняли меня, я со всей отроческой непосредственностью спросил ее: - Скажи, за что ты меня полюбила? Наверное, мне хотелось услышать нечто возвышенное, романтическое, а получил вовсе приземленное, даже беспощадное: - Я полюбила тебя за твою красивую фигуру! Тогда мне показалось, что передо мной разверзлась земля. Может, я переживал период юношеского гипертрофированного максимализма, но чувство было такое, будто меня окатили помоями. Я не сдержался, дал ей пощечину, развернулся и ушел прочь. В этот же день, улучив момент, она умоляла меня простить ее глупость, но я остался непреклонен и никогда больше не разговаривал с ней. Вполне возможно, моя жесткая реакция объяснялась тем, что я нарушил свою клятву, а это, поверьте, очень неприятное ощущение, которое остается надолго ноющей болью. В моем случае - на всю жизнь... Когда мама, убежденная мною, сказала отцу о разводе, он, никогда всерьез не задумывавшийся о своих поступках, неожиданно понял, ч т о теряет, и едва ли не со слезами стал просить маму простить его и, конечно же, уговорил в конце концов. Однако мать оставила для себя возможность довериться судьбе и сказала отцу: - Хорошо, если Виктор простит тебя, ты останешься с нами! Несмотря на нежную душу и доброту, мама может быть твердой и последовательной. Отец понял, что это ее окончательное решение, которое она не изменит ни в коем случае. И он поступил верно: пришел ко мне в комнату, опустился передо мной на колени и со слезами на глазах сказал, как будто перед ним стоял не десятилетний пацан, а вполне зрелый мужчина: - Послушай, сын, я знаю, что причинил много горя нашей маме, но я прошу простить меня... Поверь, это было в последний раз! Не подумайте, что мне было лестно видеть отца на коленях. Нет, скорее мне было неловко... Может, именно тогда я усвоил одно очень важное жизненное правило: никогда не стесняйся попросить прощения, если допустил ошибку. Признать свою вину не зазорно ни для кого и никак не может быть унизительным. Когда отец преклонил передо мной колени, поверьте, мне было очень трудно принять решение. - А мама что? - как за спасательный круг ухватился я. - Мама сказала, что простит, если ты меня простишь! - В его голосе было столько печали, а в глазах столько грусти, что мне его стало жалко. Жалко не от слова "жалкий", а от "жалеть" - значит, "любить". Тем не менее, вовсе не гордясь тем, что мама возложила на хрупкие детские плечи столь серьезное решение, я ответил совсем по-взрослому: - Хорошо, папа, но если еще раз ударишь маму, я тебя убью! В моем голосе было столько твердости, что отец, который мог спокойно отбиться от трех-четырех совсем не слабых мужиков - что мне приходилось наблюдать, и не раз, - чуть заметно вздрогнул, помолчал немного, потом кивнул головой и протянул мне руку: - Согласен, сынок! - серьезно сказал он, и мы вдруг обнялись и оба заплакали, и я до сих пор не могу понять причину слез каждого из нас. Однако час, когда я повзрослел и физически окреп достаточно, чтобы защитить маму, в конце концов настал. Долгое время отец держался и не распускал руки, но однажды, когда мне уже было лет четырнадцать, он снова сорвался и замахнулся на маму как раз в ту минуту, когда я вошел в комнату, где они сидели за накрытым столом: наверное, что-то праздновали. Я перехватил его руку левой рукой, а правой схватил со стола столовый нож и направил лезвие в его сторону. Отец мгновенно протрезвел: в его глазах был явный испуг. - Отец, ты помнишь, о чем я предупреждал тебя? - Витя, не нужно! - испуганно закричала мама, чем как бы поддержала его. - Ты что, сынок, хочешь убить того, кто одевал тебя, кормил, поил? - укоризненно произнес отец. - Когда-нибудь я верну тебе все твои деньги, потраченные на меня! - с вызовом бросил я. - Да в них ли дело! - тяжело вздохнул он. - Никогда не думал, что ты можешь поднять руку на отца... - Но ты же поднимаешь руку на маму, которую любишь, - кинул я ему в лицо железный довод. - Или не любишь? - Люблю, сынок! - Он снова вздохнул, потом посмотрел мне в глаза и вдруг сказал: - А ты действительно стал мужчиной... - после чего повернулся к маме. - Все, мамуля! Больше тебя пальцем не трону! Гадом буду! С тех пор отец действительно никогда больше не позволял себе распускать руки. Это не означает, что они больше никогда не скандалили, но эти скандалы дальше словесной перепалки никогда не заходили. С личностью отца в моем детстве связаны два неприятных эпизода: о первом я рассказал выше - когда он доставил меня из Дома культуры домой пинками, а второй произошел гораздо позднее. Как-то под воздействием бациллы щедрости отец уступил настойчивым просьбам матери и выделил деньги на покупку баяна, о котором я много лет мечтал. И вот моя мечта воплотилась в жизнь! Изделие тульских мастеров сверкало перламутровыми пуговицами клавиш, а отделка буквально блестела на свету, вызывая у меня чувство гордости. Без особых усилий мама устроила меня в кружок баянистов, и я с увлечением ходил заниматься, разучивая всевозможные гаммы и арпеджио. Примерно через полгода упорных занятий я проявил такие способности, что педагог поручил мне разучивать то, что обычно предлагалось на следующий учебный год: "Во саду ли, в огороде..." , "Во поле березка стояла..." Я с усердием наяривал эти мелодии, радуясь моментам, когда мелодия начинала звучать "по-настоящему". Восхищалась моими успехами и мама. В хорошие часы: когда был не очень пьян, а только-только "принял на грудь", бросал добрые слова и отец. К сожалению, мое музыкальное образование так же быстро и неожиданно закончилось, как и началось. Это случилось через несколько недель после того, как безвинно была арестована мама. Отец ушел в запой, и однажды, вернувшись после занятий в кружке домой с желанием поработать над домашним заданием, я не обнаружил футляра с баяном. Перерыв все укромные места в доме и так его и не обнаружив, я спросил отца, где баян. - Все, сынок, нет больше твоего баяна! - пьяным голосом сказал он и добавил: - Я пропил его, сынок! - Отец всхлипнул и потянулся к бутылке... Так в жизни меня еще никто не предавал. Я бросился бы за успокоением к маме, но ее не было. Отняли мою мечту стать музыкантом, играть красивые мелодии и песни, какие играл нам педагог. Я бросился в свою комнату, упал на кровать и безутешно разрыдался. Вероятно, этот случай так сильно подействовал на меня, что я никогда в жизни, даже когда появилась возможность, не смог не только взять баян в руки, но не хотел даже взглянуть на него, и уж конечно разлюбил его слушать. Мне казалось, что и сам инструмент меня предал... Как вы поняли, отношение отца ко мне было непростым. Маме приходилось проявлять чудеса изобретательности, чтобы купить мне обнову или послать тайком сэкономленную десятку в Москву, но стоило отцу в чем-то ее обвинить, а я оказывался свидетелем ее правоты, то она, как самый последний аргумент, бросала ему: - Спроси у Вити! И если я подтверждал ее слова, все споры мгновенно прекращались. Отец твердо знал: Виктор никогда не поддержит ложь, всегда скажет правду... Шестнадцатого мая тысяча девятьсот пятьдесят первого года родился мой сводный брат Саша, а мне уже исполнилось пять лет, и вскоре мы стали собираться назад в Омск. Перед отъездом я отдал все свои "сокровища" моему другу Сережке, и мы с ним поклялись в верности на всю жизнь. Интересно, где ты, Сергей? Может, откликнешься? Я намеренно не назвал твою фамилию, чтобы не объявились "дети лейтенанта Шмидта"... Таковых прошу не беспокоиться... Глава 2 ОТРОЧЕСТВО Детство моего сводного брата Саши было более благополучным, чем мое. Во всяком случае, он никогда не испытывал то постоянное, ноющее чувство голода, когда в рот хотелось сунуть любую зелень, растущую из земли, чтобы хоть чем-то набить желудок. Саньке, конечно, было известно чувство голода, но в этом виноват был он сам, а не объективные обстоятельства: заигрался и не пришел вовремя домой или же был наказан за какую-то провинность, обиделся и сам отказался есть. ...Вспоминается одна комическая история: Саньке чуть более трех лет, и мы куда-то едем на поезде. Он сидит у окошка и наблюдает за мелькающим пейзажем. И, увидев пасущихся на лугу свиней, Санька на полном серьезе восклицает: - А вон коровки побежали... Случай смешной, но если подойти к нему диалектрически, то можно установить отличие "поколения" моего младшего брата от нашего: мы были более "приземленными", имели больше информации об окружающем нас мире, несмотря на то, что были-то мы старше всего лишь на пять-шесть лет. И это вполне закономерно: каждому поколению - свое. Мой девятилетний сын Сергей так "рубит" на компьютере, что я от него отстал, кажется, "на всю жизнь"... Прежде чем осесть в Омске, я был отправлен, как мне тогда было сказано, к родственникам в Ригу. Это облегчило отцу с матерью устройство на новом месте: им хватало хлопот с грудным Санькой. Жизнь в Риге ничем особенным не отложилась в моем детском сознании. Было общее ощущение тепла, заботы, а главное, сытости, которой я до той поры не знал, да и после Риги надолго утратил. Из реальных ощущений более всего запомнились добрые и нежные руки "бабушки Лаймы" - именно так я называл ту, которая со мною нянчилась. Запомнилось и то, что она меня называла: Витасик. Я и не подозревал тогда, что это и была моя вторая родная бабушка по линии отца. Но известно об этом мне стало слишком поздно: когда она отошла в мир иной. Мир ее праху! Замечательная была женщина... Потом мне удалось повидаться с ней, когда я уже учился в школе рабочей молодежи, и было мне тогда лет пятнадцать. К тому времени бабушка Лайма совсем постарела, и ее голова покрылась сединой. Но главное сохранилось! Сохранились доброта ее рук, нежность по отношению ко мне, заботливое участие. Иногда она говорила, что я ее самый любимый внук. Она продолжала называть меня Витасиком, но нередко, когда я чем-нибудь особенно радовал ее, называла меня странным прибалтийским именем Виталас. Не сомневаясь, что бабушка заговаривается, и не желая ее огорчать, я никогда не пытался разубеждать старую женщину, не подозревая, как много упускаю. Тем не менее я сохранил некоторые "безделушки", подаренные ею. Причем мысль о подарке мне возникала у бабушки Лаймы совершенно неожиданно, словно она что-то вдруг вспоминала, внимательно смотрела в мои глаза, потом с нежностью прижимала мою голову к своей груди, проводила по моим волосам своей старческой, в морщинах рукой и с видом заговорщицы шептала мне на ухо: - Сейчас я идти в мой комната, а ты приходить после пять минут! Ты все понять, Витасик? - Да, бабушка, я все понял, - принимая игру, подмигивал и я с видом заговорщика. - Через пять минут я приду к тебе... Когда я входил, бабушка Лайма царственно восседала в своем огромном старинном кресле и величественной осанкой напоминала настоящую королеву. Повелительным жестом она указывала на маленький пуховичок у своих ног: - Прошу садиться, Витасик, кровинушка моя! "Кровинушка" было единственным словом, которое она произносила без всякого акцента. Потом она вновь с каким-то особым значением смотрела мне в глаза, доставала из кармана своего атласного халата какую-нибудь вещицу, например часы, и говорила: - Эта "безделучка", - нет я не описался: это бабушкино произношение, как и дальнейшее название часов, - эта "безделучка", швейцарский хронограф с женской парой, принадлежать мой сын, и теперь я хотеть ты иметь их у себя... Зигард быть очень счастлив за это... (Бабушка назвала другое имя, но со временем оно стерлось из моей памяти, а потому пусть он и будет Зигардом.) - Зигард это был ваш сын? - догадливо спрашивал я. - Не был - есть! - поправляла она, потом задумывалась, явно что-то вспоминая. - Да, это мой сын и... - многозначительно начинала она, но тут же замолкала, на ее глазах появлялись слезы, и она просила меня удалиться. Бабушка Лайма не очень любила рассказывать о своем прошлом, и мне буквально по крупицам приходилось вытаскивать из нее хоть какие-то скудные сведения. Я делал это совсем не осознанно, однако меня словно кто-то подталкивал: "спроси это, спроси то", хотя, как вы уже знаете, я не горел большим желанием узнать о своих корнях, а здесь, как я полагал, почти посторонние люди. Но что-то же меня подталкивало? Может быть, то, что по линии мамы я знал многих родных, а с отцом оставалась единственная ниточка связи: бабушка Лайма. Если соединить воедино осколки выуженных из бабушки сведений, то получится следующее... Бабушка была из очень знатного дворянского рода: из семьи баронов. А ее муж, то есть мой дедушка, был из высоких церковных служителей: его отец был протоиереем, и церковное имя, присвоенное ему, - Зосим Сергеев. Бабушка Лайма показывала мне написанный маслом на металле его портрет. Это был импозантный, весьма привлекательный мужчина с седой бородой и очень умными глазами, которые словно всматривались в глубь веков. Интересная деталь: свое изображение мой прадед завизировал собственноручно. То ли это было обязательно по церковным законам и потом художник должен был повторить его, то ли мой прадед завизировал его машинально, но на его изображении существует надпись: "Утверждаю. Протоиерей Зосим Сергеев". Ниже стояла дата, но я ее, к моему большому огорчению, не запомнил... В последнюю нашу встречу бабушка Лайма подарила мне этот портрет, и он с любовью у меня хранился. Но когда меня арестовали в первый раз, кто-то из ментов, производивших обыск, прихватил его: видимо, "на память обо мне". Тогда у меня пропало очень много ценных вещей, но больше всего мне жалко дедушкин портрет и прижизненное издание четырехтомника А. С. Пушкина, каким-то чудом приобретенное мною по случаю... Однажды в минуты хорошего настроения бабушка Лайма, долго вглядываясь в портрет, спросила: - А ты, Витасик, ничего не замечаешь? - О чем ты, бабуля? - Ты как две капли воды похож на деда! - Правда? - беспечно переспросил я и на что-то отвлекся, а жаль до сих пор... Дедушка с бабушкой владели имением где-то в дюнах на побережье Балтики, огромным особняком в Риге, несколькими домами, а бабушка, ко всему прочему, была еще и совладелицей винного завода. У них с бабушкой был единственный сын по имени Зигард. Когда пришли, как шепотом, с явным презрением говорила бабушка, "красные", что меня, откровенно говоря, почему-то задевало, сын эмигрировал. С тех пор она его ни разу не видела, но однажды все-таки получила от него весточку, что он проживает где-то в Америке. Бабушка Лайма была весьма дальновидной и умной женщиной. Понимая, что "красные" все равно все отберут, она приняла мудрое решение и сама отдала все, что ей принадлежало, новой власти. За это им с дедушкой милостиво предоставили трехкомнатную квартиру на улице Мейера и разрешили бабушке остаться работать на ее собственном винном заводе ведущим виноделом. Не приняв таких "милостей" от новой власти, дедушка получил инфаркт, и вскоре умер. Я долго не понимал, почему ее сын эмигрировал из Латвии, если бабушка приняла новую власть? Ответа на этот вопрос она всегда избегала, но в конце концов однажды сдалась и сказала, что если бы Зигард остался, то его сейчас не было бы в живых. Дело в том, что он владел фирмой, которая имела связи с немецкими банкирами, и этого Сталин ему никогда бы не простил... Поведала бабушка и историю швейцарского "хронографа", который она мне подарила. Оказывается, по распоряжению Гитлера в Швейцарии была заказана тысяча таких часов и ими фюрер собственноручно награждал за особые заслуги своих высших партийных и военных чинов. Один из приближенных к Гитлеру банкиров сумел выпросить у него награду для Зигарда как для человека, "очень много сделавшего во славу Великого Рейха". Будучи в Швейцарии, Зигард купил для своей будущей жены часы ведущей в то время часовой фирмы "Омега" в пару к своему "хронографу". Впоследствии я узнал, что все ее подарки - эти часы, а также другие "безделучки": кольцо, сережки, кулон - из чистого золота, а массивный браслет с камнями - из платины, а моя бабушка, оказывается, была одной из составительниц рецепта известного во всем мире "рижского бальзама", и ей неоднократно предлагали уехать в Америку, чтобы открыть там собственную лабораторию и получать высочайшие гонорары за свою работу... Как я уже сказал, в мой второй приезд бабушка Лайма жила в просторной трехкомнатной квартире на улице Мейера в доме пятьдесят четыре. Все ближайшие ее родственники умерли или жили очень далеко: кто в других городах, кто и вообще за границей, а потому навещали ее крайне редко. По хозяйству бабушке помогала Сильвия - симпатичная, стройная латышка лет двадцати - двадцати трех. Почему-то она сразу, как говорится, положила глаз на меня, хотя я до сих пор удивляюсь, чем привлек ее хоть и развитый физически, но все же юнец. Тем не менее она откровенно заявила, что "хотет спать для меня", а я не понял, о чем речь. Но уже на второй день после моего приезда она все-таки затащила меня в свою комнату, благо та была с моей дверь в дверь. Томно постанывая скорее от собственных ласк, чем от моих, успокаивала меня по поводу бабушки Лаймы, шепотом с чудовищным акцентом: - Нет бояться... Нет бояться: Лайма силно спат... нет слышат... Прошу верит меня, Витасик... Мой силный... Мой нежный Витасик... Еще!.. Еще!.. - Она с таким остервенением подбрасывала меня над собой, что мне было непонятно, откуда берутся силы у столь хрупкой женщины, а когда ее состояние доходило до критической точки, она вдруг замирала на мгновение, потом из нее выплескивался дикий вопль: "А-а-а!!!" - который меня просто напугал в первый раз настолько, что я с испугом остановился и взглянул на нее. - Нет, продолжи! - воскликнула Сильвия. - Да!.. Да!.. Быстро!.. Быстро!.. А-а-а!!! Короче говоря, Сильвия была настоящая умелица, а я столь молод, что ночные свидания с ней доставляли мне большое удовольствие: я приехал погостить на неделю, а уехал лишь через три и нисколько не жалел об этом. Единственное, о чем я жалею до сих пор, так это о своей глупости и беспечности, проявленных мною тогда. Дело в том, что бабушка Лайма незадолго до моего отъезда в Москву шепотом рассказала мне, где она спрятала свой дневник, который я должен буду взять, когда она умрет. Она заставила меня несколько раз повторить, что я и выполнил без особой охоты и, конечно, ничего не запомнил. А что, если в ее записях были рецепты тех вин и бальзамов, за которыми столько лет охотились иностранцы? Не зря же бабушка Лайма позвала меня к себе среди ночи, чтобы рассказать о том дневнике?.. Но теперь уже никто об этом не узнает, если только в память мне неожиданно не вернутся слова, которые заставляла меня повторять бабушка Лайма в ту далекую августовскую ночь... Пока я жил в Риге, мама с отцом и Санькой в Омске более года переезжали от одних родственников к другим, все время чувствуя, что "пора бы им и честь знать". Это длилось до тех пор, пока нашей семье в конце концов не выделили две комнаты в трехкомнатной квартире, расположенной на первом этаже двухэтажного дома. Меня привезли в Омск незадолго до нашего вселения в эту квартиру. В третьей комнате проживал одинокий молодой парень лет тридцати, который работал инженером на омском заводе имени Баранова. Звали парня достаточно редким именем - Эдик. В те времена понятие "сосед" было не совсем таким, как сейчас, и Эдик носил вполне понятное тогда звание квартиранта. Это был очень начитанный, интеллигентный, но весьма тихий парень, и только этим он мне и запомнился. Прожили мы вместе с ним года три, никак не более того. Из всех впечатлений за годы проживания в этой квартире самыми сильными были те, что запомнились в самом начале. Прежде всего день, когда мы туда переехали. Мебели, естественно, у нас никакой не было, и все легло на плечи, точнее сказать, на руки отца. Помню, как из свежевыструганных досок он соорудил то ли люльку