от боги, в этом смысле, подкачали. Во-первых, богов было слишком много, чтобы принимать их всерьез, во-вторых, они были наделены всеми человеческими пороками, хотя почему-то оставались бессмертными. К тому же они все время не ладили между собой и отыгрывались на людях. Вообще, Олимп, в нашем представлении, напоминал коммуналку, тесно набитую склочниками, хапугами и алкоголиками. Но книга нам очень нравилась. И мы так зачитались, что бабушке пришлось несколько раз звать всех к обеду. Даже Митяй, который никогда не ждал дополнительного приглашения к столу, был как-то рассеял. После обеда мы сразу же ринулись дочитывать историю Троянской войны, и, только когда греки, забравшись в деревянного коня, проникли в Трою и захватили непокорный город, мы немного пришли в себя. - Ну, что я говорил,- сказал Жека так, как будто это не греки, а он одержал победу. - Этот Одиссей башковитый,- рассудил Митяй,- здорово он придумал с конем. Но если бы не богинька, им троянцев не одолеть. - А давайте играть в греков,- предложил, наконец, Жека то, с чем к нам пришел, решив, видимо, что для этого настал самый подходящий момент. - Мне за простынь влетело от матери,- засомневался Митяй.- Она сказала, что лапы мне отрубит, если я еще буду таскать из дому белье. - На кой нам сдалась твоя простыня,- чуть ли не кричал Жека.- Мы сделаем себе мечи, луки и дротики как на картинках и станем преследовать троянцев. Никто против этого не возражал. Оставалось только распределить роли и идти в чулан за дощечками для мечей. Но вот тут-то как раз и возникли трудности. Жека предлагал мне быть Гераклом, ссылаясь на то, что я выше всех ростом и больше других могу подтянуться на турнике. Но я открещивался от этой роли руками и ногами. - Ты же у нас самый сильный,- увещевал меня Жека,- и Геракл был самый сильный. Но я не желал носить имя какого-то дуролома, который только из-за того, что ему медведь на ухо наступил, прибил учителя музыки, почитал за подвиг придушить какое-нибудь животное или выгрести навоз из конюшни. Геракл, наконец, просто не участвовал в Троянской войне, потому что к тому времени успел обзавестись бессмертием и осесть где-то в теплом местечке возле Олимпа. Этот последний аргумент решил спор в мою пользу, и скрупулезный во всем, что касалось печатного слова, Жека согласился, чтобы я стал Ахиллом. Признаться, и Ахилл был мне мало симпатичен из-за своего капризного, почти девчоночьего характера, который удивительным образом сочетался с кровожадностью, но это все же был герой, который за друга мог подставить врагу даже свою уязвимую пятку. И я решил согласиться на Ахилла. Таким образом, сам собой решался вопрос с Митяем. Кому, как не ему, быть Патроклом, который, правда, прославился только тем, что был другом Ахилла, но зато быстро умер и не успел как-нибудь набедокурить. Для себя Жека оставил роль Одиссея, мы могли оспорить его выбор, но не стали этого делать. В конце концов, у него, как у автора игры, могли быть какие-то особые права. Мы уже хотели и Глеба за глаза назначить каким-нибудь Аяксом, но тут он сам заявился. Глеб думал, что придет к нам и станет рассказывать про елку, а мы развесим уши, но не тут-то было. Мы так рьяно бросились объяснять ему условия новой игры, что он сразу забыл про елку. Но через несколько минут он уже попытался по своему обыкновению захватить инициативу. - Решено,- сказал он погромче, чтобы было похоже, на приказ.- Играем в греческих героев. Я, чур, буду Манолисом Глезосом. Глеб был в своем репертуаре, то есть, как говорится, не зная броду, лез в воду. Но уж на сей раз, нам казалось совсем не трудным поставить его на место. - Такого героя не было,- сказал Жека тоном учителя, разоблачившего ученика, который списал неправильно решенную задачу.- Я прочитал всю книгу и могу спорить на что хочешь, что такого греческого героя не было. - А вот и был,- не сдавался Глеб.- И даже сейчас живет. - Этого не может быть,- настаивал Жека. - На что хочешь спорим,-сказал Глеб.-Я собственными глазами в "Пионерке" читал, что греческого героя Манолиса Глезоса посадили в тюрьму. Он во время войны, когда Грецию захватили фашисты, поднял флаг над греческим Кремлем, а теперь его за это свои капиталисты посадили в тюрьму. - А разве Греция и теперь есть? - спросил Митяй. - А разве в Греции есть Кремль? - засомневался Жека. Он подозревал, что Глеб все напутал, но доказать это тот час же не мог и потому растерялся. А Глеб это почувствовал, и его понесло: - Вот чудаки, вы что же никогда не слышали про Манолиса Глезоса? Его посадили в самую страшную тюрьму, которая находится глубоко под землей, и не дают ему питания, а тюремщики издеваются над ним. А спит он на голом полу. - Как же он все это переносит? - спросил Жека, который все еще надеялся, что Глеб запутается в своих рассказах. Но соперник его, видимо, был в ударе. - На то он и герой,- сказал Глеб как ни в чем не бывало.- Разве в твоей книжке об этом не написано? - Хорошо,- согласился Жека.- Пусть будет по-твоему, но как мы станем играть? Какое тебе нужно оружие? - Он правда спит на полу? - спросил ни с того ни с сего Митяй. Но никто ему не ответил. Все думали о том, как вооружить Глеба. Наши древние, понятное дело, имели короткие мечи и дротики. А Манолис Глезос? Винтовку? Автомат?.. Мы стали предлагать разные виды оружия и спорить. Только Митяй молчал и думал о чем-то своем. И вдруг он сказал: - А знаете, на полу спать очень холодно бывает, особенно когда из-под дверей садит. Давайте напишем ему письмо. Мы сразу же прекратили свои споры и уставились на него выжидающе. Так, наверно, во времена великих географических открытий моряки с какой-нибудь каравеллы "Нинья" глядели на своего товарища, который высмотрел невидимый пока что всем остальным берег, и крикнул: "Земля!" - Давайте напишем Манолису, что знаем про него,- продолжал Митяй.- И еще про то, как мы вырастем и пойдем его освобождать, а потом сделаем так, чтобы никто не спал на полу. Вот ведь задачу задал нам наш Митяй. Было над чем задуматься. Конечно, писание писем занятие куда менее увлекательное, нежели игра в войну, но ведь не каждый же день представлялась нашему брату возможность участвовать в событиях, которым может быть суждено войти в историю. В общем, колебались мы не долго. Первым предложение Митяя подхватил Глеб. - Решено,- сказал он.- Напишем письмо. Сочинять будем все вместе, а записывает пусть Жека, у него хороший почерк. И ошибок он почти не делает. - Это по-русски я пишу без ошибок,- возразил Жека,- а за греческий я не отвечаю. - А разве мы будем писать по-гречески? - удивился Митяй. Мне тоже это показалось страшным. Но Жека рассеял все наши сомнения. Хорошо все-таки иметь ученого друга, что ни говори. - В задачнике по физике для седьмого класса я видел греческие буквы,- сказал Жека. Раздобыть этот задачник не составило для меня никакого труда. Сестра моя заканчивала школу, и все ее учебники и задачники хранились в книжном шкафу до той поры, пока они не понадобятся мне. - Закорючки какие-то,- хихикнул Митяй, когда Жека раскрыл перед нами греческий алфавит. - Буквы как буквы,- почему-то обиделся Жека.- Сам ты закорючка. - Буквы нормальные,- подтвердил Глеб.- Только как мы узнаем, какая ихняя вместо какой нашей пишется. - Все очень просто,- сказал Жека.- Вот здесь написаны названия букв "альфа", "бета", "гамма", "дзета"... Понятно, что это "а", "б", "г", "д"... - А где тут "в", "ж", "я"? - засомневался Глеб. - А эту хреновину как перевести на русский язык,- он ткнул пальцем в букву, напоминающую человечка, поднявшего руки над головой. - Ерунда,- отмахнулся Жека.- Если буквы не найдем, то можно вместо нее нарисовать какую-нибудь штуковину, которая на эту букву начинается. Например, вместо нашего "ж" можно вставить жучка, и Манолис сразу догадается. - Правильно,- обрадовался Митяй.- Вместо нашего "я" подрисуем яблоко, вместо "ч" - чайник... Писать по-гречески оказалось необыкновенно просто и весело. Не прошло и часа, как письмо было готово. Оставалось только вложить его в конверт, подписать адрес и бросить в почтовый ящик. Адрес мы придумали такой: "Греция, тюрьма, герою Манолису Глезосу, лично". Опустить письмо в ящик вызвался Митяй. Каждому из нас хотелось это сделать, но мы понимали, что Митяй достоин этой чести больше, чем кто бы то ни было. К тому же счастливец оказался щедрым, как это свойственно счастливцам вообще, и предложил нам проводить его до ближайшего почтового ящика. Ясный январский вечер встретил нас морозом, от которого захватывало дух. Снег хрустел под ногами и вспыхивал в свете уличных фонарей синими, зелеными, малиновыми искрами. И нам было хорошо, и даже не очень холодно, оттого что впереди была вся жизнь и каникулы, а главное, у нас в руках было письмо, которое поможет другу перенести все лишения, как подобает герою. И все-таки мы играли в древних греков. На целые каникулы хватило нам этой игры. Пока стояли холода, все собирались у меня или у Глеба, который тоже жил в старом доме, в Орловском переулке, пилили, строгали, то есть вооружались. А когда морозы сменились оттепелью, и снег стал тяжелым и липким настолько, что из него можно было делать снежки, мы в полном боевом облачении, к удивлению рощинской валеночной и ушаночной братии, обошли ближайшие дворы и осадили снежную крепость в Лесопильном тупике. Защитники крепости, все эти васьки, мишки, кольки, которых мы между собой называли троянцами, с недоумением смотрели на наши короткие мечи, копья и разрисованные щиты, но, решив, в конце концов, что мы индейцы, приняли бой. Они сражались до последнего снежка, плевались и лягались, когда мы выволакивали их из крепости. Но судьба их была решена еще тогда, когда Жека принес свою чудесную книгу. Мы были благородными героями, которые пришли сюда ради того, чтобы восстановить справедливость, а они троянцами, но только для нас. Сами они даже этого не знали, и потому им не было известно, что одолеть их можно только хитростью. Знай они это, еще неизвестно, как бы сложилась судьба крепости, потому что наш Одиссей не отличался ни хитроумием, ни смелостью. Пока мы вооружались и нам нужны были его познания в греческой мифологии, он еще мог оспаривать у Глеба первенство в игре. Но как только начались "боевые действия", его авторитет сразу же поблек. Глеб так громко орал: "Даешь Трою!" с такой отвагой подставлял свою грудь под снежки противника, что у нас не оставалось ни капли сомнения в его первенстве. Вот только достойного имени ему не находилось. Он хотел было стать Аяксом, но Жека ткнул его в книгу, где Аякс назывался могучим гигантом, что никак не вязалось с обликом цыпленка, из которого со временем мог вырасти петушок, но никак не вол. Покопавшись в героях, Глеб, наконец, остановился на Агамемноне. Этот грек не отличался ни силой, ни умом, но командовал. Таким образом, честолюбие Глеба было удовлетворено, а истина не пострадала. И хотя мы для удобства тут же прозвали его Агашей, он был вполне доволен своей ролью. Окрыленные первыми победами, мы все чаще подумывали о том времени, когда отправимся на выручку Манолиса Глезоса. Неутомимый Жека каждый день перечитывал все газеты, которые расклеивались от Сущевского вала до площади Коммуны, чтобы узнать, как там держится наш герой. Глеб каждый день строил новые, порой совершенно невероятные планы спасения Манолиса. Но пожалуй, больше нас всех переживал за судьбу узника Митяй. Сам он вроде бы и ничего не делал для исполнения нашей благородной мечты, но так близко к сердцу принимал все фантазии, что нам ничего другого не оставалось, как самим в них верить. Мы уже совсем было собрались, подобно чеховским мальчикам, податься в далекие края, и даже припасли кое-что из продуктов в дорогу, но тут произошло событие, которое избавило наших родителей от хлопот и волнений, связанных с розыском беглецов. Это случилось в первый же день после каникул, на уроке пения, когда мы со своей учительницей, у которой были такие пышные волосы, что то и дело выбивались из-под заколок, разучивали песню про березки и рябины, а сами думали о том, надо ли брать с собой в Грецию электрические фонарики, и если надо, то сколько. Как раз в это время дверь распахнулась настежь, и в класс вошел сам директор школы, сопровождаемый нашей классной руководительницей. Ни дать ни взять громовержец Зевс со своей мудрой дочерью Афиной пожаловали к нам. Учительница пения как раскрыла рот, чтобы спеть про куст ракиты над рекой, так и осталась сидеть за пианино с открытым ртом, пока Зевс не сказал: - Прошу прощения, Клара... Семеновна. Каждое слово он произносил отдельно и так широко расставлял их во времени, что даже простое "Здравствуйте, садитесь!" в его устах звучало, как левитановское "Говорит Москва!". - Мы пришли,- пояснила Афина, после того как шумок, вызванный неожиданным появлением людей, которые в нашем представлении были вершителями судеб, утих.- Мы пришли сюда, чтобы выяснить обстоятельства одного неприятного дела... Мы еще не знали, зачем они пришли, но сразу поняли, что их приход ничего доброго не предвещает. Не такой человек был наш директор, чтобы попусту ходить по классам, да еще во время уроков. Мы его вообще редко видели. Появлялся он главным образом тогда, когда в школе случалось какое-нибудь ЧП, и нужно было принять строгие меры, чтобы навести порядок, а потому каждое его появление вызывало тревогу или даже трепет, в зависимости от того, насколько ученик чувствовал себя причастным к этому ЧП. Впрочем, не одних учеников это касалось. Клара Семеновна, например, так растерялась, что никак не могла пришпилить так некстати выбившуюся прядь волос. - Дело в том,- сказал Зевс, предварительно взглянув на Афину и удостоверившись в ее полной солидарности,- что один из наших учеников обвиняется в краже. Тут он сделал паузу такую глубокую, что в нее мог провалиться весь его престиж, если бы Афина не сочла нужным заговорить собственным голосом. - Дело в том,- сказала она, соблюдая все интонации своего начальника,- что в нашу школу поступило заявление от гражданки Копненковой Т.А., в котором она утверждает, что один из учеников нашего класса украл у нее пододеяльник, две наволочки и простыню, которые она повесила во дворе сушиться. Сначала в классе установилась полная тишина. Потом послышалось какое-то движение, как будто ветер вспугнул листья дерева. Это самые слабонервные заерзали на своих местах. В нашей школе, которая находилась в самом сердце Марьиной Рощи, района, за которым с давних времен закрепилась репутация чуть ли не воровской малины, чего греха таить, мелкие кражи случались не так редко. Однако и не настолько часто, чтобы не быть происшествием чрезвычайным. К тому же в последнее время директор, благодаря решительным действиям и жестким мерам, очистил нашу школу от всякого жулья. С воришками разговор у него был короткий, то есть он их исключал почти без разговора. Как правило, явного протеста со стороны родителей не было, потому что жертвами директорской принципиальности обычно становились "бумажные", которые и без того куда-то исчезали еще в младших классах, и лишь немногие из них по инерции продолжали учиться дальше. Но и тут они не были в безопасности. Беда чаще других навещала их. Это как простуда, которая чаще одолевает тех, кто хуже защищен от холода. На этот раз беда говорила голосом громовержца с молчаливого одобрения принципиальной Афины: - Мы сами можем назвать имя того, кто опозорил наш класс и всю школу, но хотели бы, чтобы он сам встал и рассказал нам и вам, как он докатился до такой жизни. И снова шорох листьев на ветру, а затем эта противная тишина, от которой виски начинает ломить. - Хорошо,- сказала Афина, то есть наша классная руководительница, тоном, не предвещающим ничего хорошего.- Значит, украсть белье не побоялся, а ответить за свой поступок перед товарищами духу не хватает. Тогда поговорим отдельно о простыне. До сих пор беда витала над всем классом, а стало быть, ни над кем в отдельности, но теперь стало ясно, кого она выбрала. Эта противная птица норовила вскочить на плечи моего друга Митяя, того самого Патрокла, который был лучшим из нас. И самое ужасное, что отогнать ее было не в наших силах. Все зависело от каких-то зевсов, афин или даже афродит, а мы герои, перед которыми не могли устоять ни троянцы, ни греческие тюремщики, превратились вдруг в детей, которых можно таскать за уши, ставить в угол, лишать мороженого, пользуясь тем, что они не в силах постоять за себя. - Гришенков,- Зевс назвал фамилию Митяя.- Ты сидишь так, как будто в первый раз услышал об этой простыне. А между прочим, все тебя видели на новогоднем утреннике именно в простыне. Что ты на это скажешь? - Видели,- сказал мой Патрокл так тихо, что даже я, его сосед по парте, не понял, сказал ли он на самом деле, или мне это показалось. - Что же ты молчишь, Гришенков? - вмешалась Афина.- Соседи видели, как твоя мать пыталась сбыть белье на рынке. Я ждал, что сейчас-то Митяй встанет и найдет слова, чтобы защитить себя, но он по-прежнему сидел, уставившись в парту, и молчал. Мне на минуту даже показалось, будто Митяй и в самом деле провинился. Я больно пхнул его ногой и заглянул ему в лицо. В ответ он зашевелил скулами и едва покачал головой. "Нет, это не он",- понял я, и мне стало стыдно за то, что я позволил себе сомневаться в честности друга. - Ну, что ж, Гришенков, продолжим наш разговор в другом месте,- сказал Зевс и строгим взглядом обвел класс. Неожиданно взгляд его остановился на учительнице пения, которая все еще не могла укротить свои буйные волосы. В ответ она покраснела и отвернулась к стене. Эта Афродита, конечно, тоже зависела от воли громовержца, но конечно же не так, как Митяй. Она могла сделать вид, что не замечает недовольства громовержца, пожаловаться на него, в крайнем случае подать заявление "по собственному желанию" и перейти на другую работу. Мы, "суконные", хоть и не были хозяевами самим себе, но все-таки имели там, на Олимпе, покровителей - отцов, матерей, бабушек и дедушек, которые могли заступиться за нас и выручить в трудную минуту. Митяй же и этого был лишен. В самом деле, трудно себе представить, чтобы его мать пришла в школу защищать сына. И потому он должен был идти туда, куда его вели. Все во мне протестовало против этого. А Митяй... Еще минута, и он уйдет из класса и, может быть, больше никогда сюда не вернется. Впервые в жизни я увидел, как выглядит несправедливость. Митяй поднялся, даже не хлопнув крышкой парты, и, шаркая ногами совсем как маленький старичок, пошел между рядами. И тут во мне как будто что лопнуло. Уходил не просто мой одноклассник, не просто, приятель, а лучший из нас, настоящий друг Манолиса Глезоса. Этого нельзя было допустить. Я сам сейчас не помню, как встал тогда и сказал, что Митяй не виноват, потому что это я стащил простыню и все остальное, как потом собирал портфель и уходил из класса, как стоял в кабинете директора. Помню только, что ни Зевс, ни Афина, как ни старались, не могли заставить меня отказаться от моего признания. Я больше не боялся их гнева. Пришло, наконец, и мое время почувствовать себя хоть самую малость героем. БАЛАХОН И ОБЩЕСТВЕННОСТЬ (Рассказ) У нас в Марьиной Роще все друг друга знали, как в деревне. Люди, которые жили где-нибудь на Трубной или на Арбате, так и говорили; "У вас, как в деревне: собаки лают, петухи поют, сирень цветет в палисадниках..." И еще спрашивали: "А вам не страшно?", имея в виду, конечно, дурную репутацию нашего района. Мы, мальчишки, очень любили распространяться на этот счет. Особенно среди чужаков. И такого страху, бывало, нагоняли разными историями, услышанными от взрослых, что и на нас поглядывали с опаской. Хотя если честно, то в те, теперь уже не близкие пятидесятые годы, воров и грабителей у нас было не больше, чем в любом другом месте. Да и кто их видел? Во всяком случае, на лбу у них печати о судимости нет. Впрочем, одного вора мы знали лично -- дядю Васю из Первого проезда. Он редко живал дома -- все больше где-то отбывал срок. Но зато когда его выпускали, он любил играть на гармони у себя во дворе. И неплохо играл. С удивительным постоянством он грабил один и тот же промтоварный киоск, за что регулярно отсиживал свой год и -- снова играл на гармони. Дядя Вася был вором-рецидивистом, или, как он сам про себя говорил, "в законе". Но таких дядей у нас в Марьиной Роще можно было по пальцам сосчитать. Все, как говорится, пережитки прошлого. В основном же наши люди трудились в поте лица своего, кто на заводе, кто на фабрике и редко где-нибудь еще. Марьина Роща была рабочей окраиной. Кажется, только старики и дети не шли по утрам к станку, да еще Балахон. Он вообще был не как все, этот Балахон. Борода у него, казалось, росла из всего лица. А длинные космы сразу трех цветов -- черного, бурого и серого -- спадали на плечи. Одним словом --страхолюд. Кудлатых я вообще побаивался. В самом раннем детстве, когда мне еще и четырех не исполнилось, мать однажды взяла меня с собой в баню. Наши женщины часто так делали. Ведь тогда в Марьиной Роще не было ни газа, ни водопровода, а тем более центрального отопления. Баня показалась мне сущим адом. Здесь было сумрачно и мокро, как в грозу, отовсюду вырывались струи кипятка, клубы пара, и страшные задастые чудовища с распущенными волосами скалились на меня из каждого угла. В руках они держали железные посудины, в которых можно было запросто сварить ребенка целиком. Я струсил и с ревом кинулся прочь. С тех пор мать меня никогда больше не брала с собой в баню, но страх перед длинными волосами я еще долго не мог преодолеть. Впрочем, дружок мой Алешка тоже робел при виде Балахона, хотя никогда не бывал в женской бане. Про других соседей мы все знали, а про этого Балахона было известно только то, что жил он в почерневшем от времени доме напротив кладбища, где в парадном на стенах висели тряпки, похожие на людей, а по углам сидели пауки. И еще нам было известно, что жену его женщины называли Крашеная и недолюбливали за то, что из нее лишнего слова никогда не вытянешь. Каждый божий день, спозаранку, Балахон выходил из дому с плетеной корзиной размером с детскую коляску, в шляпе, в сапогах и в длинном черном плаще, наподобие рясы, за который он и получил свое прозвище. Когда он возвращался, то корзина у него была всегда полнехонька, а чем -- непонятно, потому что он прикрывал ее сверху тряпицей. Нет, он не крал детей, не собирал старье по дворам. Часто его можно было видеть на Минаевском рынке, где он торговал всякой лесной всячиной: летом и осенью -- ягодами и грибами, зимой -- вениками, пучками сухой травы, мхом и тому подобным товаром. Каждый день он ездил, в лес, а потом продавал свои трофеи на рынке. С того и жил. Хотя кто знает, сколько зарабатывала его жена и не сидел ли он у нее на шее. Теперь я думаю: "Почему все-таки Балахон выбрал такой необычный для городского человека род занятий? Почему он не работал как все, на заводе? Почему, на худой конец, не последовал примеру дяди Васи? Это было бы понятно, по крайней мере. Но собирательство... Даже звучит дико". Бывало, часами стоит он на рынке со своим товаром и никто к нему не подойдет. Впрочем, торговля дело азартное. Тут еще можно понять. Но вот какая сила гнала его каждый день в лес -- это уж совсем непонятно. В дождь, в снег, в слякоть, в будни и в праздники -- всегда в одно и то же время он выходил из дому и с ним была его корзина величиной с корыто. Зимой Балахон торговал можжевельником, шишками и древесным грибом-чагой... Охотники на такой товар редко, но все же находились. Можжевеловыми вениками женщины парили кадушки под квашеную капусту, а мужчины парились сами. Шишки золотили и вешали на елку под Новый год вместе с яблоками и конфетами: стеклянные украшения считались тогда роскошью. Чагу, видимо, тоже покупали, иначе зачем бы Балахону ею торговать. Чаще всего люди подходили к нему просто полюбопытствовать: "А для чего это травка?",- "А почем веники?..". Балахон никогда не вступал в разговоры, а только гудел с высоты двухметрового роста, как гром с неба: "Тридцать копеек...", "Двадцать копеек...". Могучий и косматый -- он был для нас одновременно и Дедом морозом и лешим. Нелюдимый, ужасный был тип. Иногда казалось, что он и разговаривать по-человечески не умеет. Бывало, какая-нибудь бойкая бабенка поздоровается с ним и спросит: "Как ваше здоровье?" А он ей: "Ага..." -- и никогда не остановится, чтобы покалякать о том о сем. Не удивительно, что про него ходили всякие слухи. Непонятное всегда рождает домыслы. Одни считали Балахона чокнутым, другие -- себе на уме. Находились и такие, которые утверждали, будто он колдун. Мы, мальчишки, на людях смеялись над невежеством женщин, которые в наш век автомашин, телефонов и радиоприемников ухитрялись еще верить в колдовство, но в душе допускали и такое. Уж больно жутко поглядывал Балахон из-под черной шляпы. А корзина... Смешно сейчас вспоминать, но мы почему-то больше всего боялись именно его корзины. Кем же все-таки был наш Балахон на самом деле? Дурачком? слабаком? или доморощенным философом? Или у него за дремучей внешностью скрывалась романтическая душа, способная тонко чувствовать красоту природы? Нет, нет и еще раз нет. Скорей всего, он и сам не знал, почему выбрал для себя этот, а не какой-нибудь иной род занятий. Просто в один прекрасный день он взял корзину и пошел в лес, только потому, может, что так делал его дед, отец, сосед... Таким же манером наши мужчины попадали на завод, женщины на фабрику, а дядя Вася за решетку. Само собой разумелось, что за делом далеко ходить не надо. То есть люди жили по принципу: где родился, там и пригодился. Так и Балахон. В сущности, он был простым человеком. Весь как на ладони. Там, откуда он был родом, где, вероятно, все жили лесом и мало разговаривали, на него бы и внимания никто не обратил. Живет себе мужик, никого не трогает, даже пользу приносит, и ладно. А мы думали про него черт знает что, и все только из-за того, что судьбе угодно было вырвать его с корнем из своей земли и забросить на нашу клумбу. Мы, пацанята, шарахались от него, как от огня, а исподтишка норовили показать ему кулак. Бахвалились друг перед другом, кто ловчее с ним разделается. Один говорил: "Я Балахону крыльцо подпилю. Он наступит и грохнется вместе с крыльцом". Другой придумывал: "Ему в корзину надо кирпичей положить..." А третий предлагал: "Карбиду ему в уборную подбросить..." Но стоило Балахону показаться на улице, как мы прыскали в подворотню, словно кузнечики, и дрожали там от страха. Считалось, будто у него глаз недобрый. От взрослых Балахон отгораживался своим мнимым идиотизмом. Они бы, может, и рады были обратить его в свою веру, то есть заставить жить как все, но подступиться к нему не представлялось никакой возможности. Легче фонарному столбу что-нибудь растолковать, нежели Балахону. Ну и махнули на него рукой, дескать, всяк по-своему с ума сходит. И только один человек во всей Марьиной Роще не пожелал оставить Балахона в покое. Это был Алешкин дед, Семен Семенович, за которым с некоторых пор закрепилось прозвище Общественность. Это был не простой человек, а "бзиковатый", как говаривала моя бабушка, то есть увлеченный. До пенсии он служил в каком-то научном учреждении. Дома у него в застекленных шкафах стояли книги без картинок, а в комнате, которую называли кабинетом, помещался письменный стол. Все это могло принадлежать только научному работнику. Да и физиономия у него была вполне "научная": розовая лысина, бороденка клинышком, очечки круглые в металлической оправе... Пенсия застала Семена Семеновича врасплох. Злые языки поговаривали, будто он там, у себя в учреждении, так всем в печенки въелся, что его просто-напросто выпроводили на пенсию. Некоторое время он не мог найти себе достойного занятия. То книги на столе разложит, то газету развернет. Попробовал даже в садике копаться, как Мичурин, но и это ему не подошло. Кто ни пройдет мимо -- всяк видит, как научный работник ковыряется в земле, а про Мичурина-то не всякий знает. И не то чтобы ему стыдно было заниматься физическим трудом, а просто неудобно казалось разочаровывать соседей. Они ведь привыкли считать, что Семен Семенович большая шишка в науке, и почти всерьез величали его академиком. Все прекрасно понимали, что он птица особого полета. Некоторые даже испытывали нечто вроде гордости, когда рассказывали кому-нибудь с Трубной или же с Арбата, что и в Марьиной Роще живет академик. Семен Семенович понимал, что должен выбрать себе занятие, достойное высокой репутации, но это оказалось не таким простым делом в условиях Марьиной Рощи. Помог случай. Как-то в продажу "выбросили", как тогда говорили, крупчатку. Обычно муку "выбрасывали" под праздник. Очередь занимали заранее, за много часов до начала продажи. Для порядка каждому на ладони писали химическим карандашом номер, а через некоторое время устраивали проверку, прежние номера зачеркивали и писали новые. Это делалось для того, чтобы люди не вздумали хитрить. Всегда находились умники, которые занимали очередь и, вместо того чтобы выстаивать, зябнуть на ветру или мокнуть под дождем, шли домой и преспокойно попивали чаек, а когда их очередь подходила, они были тут как тут и норовили отовариться на общих основаниях. Именно так и поступил в этот раз бесстыжий китаец Сима. Этот Сима вообще-то работал в прачечной, но мы, мальчишки, больше знали его как торговца мячиками из опилок и цветной бумаги и пищалками с печальным названием "уйди-уйди". Он плохо говорил по-русски или делал вид, что плохо говорит. Зато матерные слова он произносил чисто, .и потому, наверно, его речь, по большей части, из них и состояла. За это его и называли бесстыжим или похабным Симой. Вот Сима и попер без очереди с матерком. Женщины ему показывают свои ладони, где по два номера. А он делает вид, что не понимает, и орет: "Так-растак вашу мать, не надо переписать..." Он так поднаторел, что у него в рифму получалось. Женщины возмущались, но связываться с ним всерьез не решались. Знали: осрамить ему на людях, черту бесстыжему, ничего не стоит. Женщины шумят, а Сима уже деньги продавцу протягивает. И продавец берет деньги, потому что кому охота, чтобы его при всех поливали помоями. И тут вдруг появляется Семен Семенович с портфелем. Он с этим портфелем ходил в баню, но очередь не знала, откуда и куда он шел. Для женщин в очереди человек с портфелем мог быть только начальником. А поскольку никого другого с портфелем в ту пору рядом не было, они в отчаянии ухватили Семен Семеновича за пуговицы и потащили к продавцу, все время повторяя: "Вы им скажите, а то что же получается..." А продавцу они крикнули: "Вот гражданин уполномоченный сейчас вам покажет, как муку без очереди отпускать!" Продавец знал, что Семен Семенович никакой не уполномоченный, но, на всякий случай, впустил его за прилавок. И Семен Семенович знал, что он не уполномоченный, но все равно потребовал жалобную книгу. Может, он вдруг возжаждал справедливости, а может, и впрямь почувствовал себя каким-то начальником. И хотя Сима успел-таки получить свою муку, все в очереди были довольны, и говорили: "Вот что ни говори, а общественность большая сила. Всех их на чистую воду выведет". Под "ими" подразумевались, видимо, не только, продавец и похабник Сима, но и все те, кто мог безнаказанно нарушать маленькие законы очереди, улицы и всей Марьиной Рощи. А под "общественностью" имелся в виду Семен Семенович, потому что кому, как не общественности, наводить порядок... Так в один прекрасный день в очереди за мукой родилась легенда о том, что Семен Семенович не просто пенсионер, и даже не бывший научный работник, а уполномоченный от общественности. И пошла гулять молва о нем по всей округе. С тех пор его иначе как Общественностью никто не называл. Поначалу он инспектировал только торговые точки. Пройдет, бывало, вдоль очереди, послушает, кто чем недоволен, достанет блокнот и что-то запишет. А еще он просил взвесить себе тридцать граммов ветчины и проверял точность на весах, которые таскал с собой в портфеле. И если у него хоть на грамм не сходилось, требовал жалобную книгу. И как ни странно-, получал ее без звука. Да, ту самую книгу, до которой добраться было труднее, нежели до Кощеевой смерти, продавцы выкладывали перед ним безропотно. Со стороны можно было подумать, что у нас в Марьиной Роще все с ума посходили: произвели пенсионера в борца за справедливость, чуть ли не в народного заступника, почти в Робин Гуда, а магазинщики, ларечники и лоточники не говорят ему: "Кто ты такой есть, чтобы устанавливать свои порядки?" -- и даже не намекают на это, а беспрекословно исполняют его волю. На самом же деле ничего особенного не происходило. Лихим торгашам Общественность не только не встал поперек дороги, но еще и помог обойти некоторые препятствия. До сих пор они могли ждать неприятностей от всякого недовольного. Кто знал, кому и когда придет охота жаловаться, а главное, в какую инстанцию. Не ровен час, найдут люди дорожку к ревизорам, и тогда жди беды. А тут бог послал им полоумного старика, по собственному желанию взявшего на себя роль громоотвода. Никому в голову не придет жаловаться куда следует, когда рядом Общественность. А что он все книги жалоб исписал, так это ничего, кто будет принимать всерьез жалобы человека, который жалуется на всех и по всякому поводу. Мало ли чокнутых на белом свете. Общественность все расширял зону действий. Вскоре в его "ведение" перешли парикмахерские, прачечные, трамваи, пункты приема стеклопосуды и ремонта обуви... Постепенно он превратился в какого-то профессионального уполномоченного на общественных началах. В его лексиконе появились такие причудливые обороты, как "недодача сдачи", "обмер посредством недовеса" и даже "подтянутие крана в обход прейскуранта". Теперь он щеголял во френче с ватными плечами, чтобы уж никто не сомневался в его полномочиях. Впрочем, кому охота была сомневаться. Даже внук Общественности, а мой закадычный дружок Алешка, который прекрасно знал, что его дед по собственному желанию ходит везде и смотрит за порядком, более того, знавший, что и мне это известно, вдруг заважничал. Когда кто-нибудь, в воспитательных целях, пытался надрать нам уши за исписанную мелом стену или продавленную крышу дровяного сарая, Алешка, вместо того чтобы, как полагается, нам, пацанам, орать: "Это не я!" или "Я больше не буду!", вставал вдруг в позу обиженного зазря, и заявлял препротивным голосом: "Какое вы имеете право? Я скажу дедушке, и он составит акт". В такие минуты мне почему-то бывало неловко за него и хотелось самому накрутить ему уши. Как-то я сказал Лешке: "Зачем ты так, ведь мы виноваты..." А он мне: "Все равно не имеют права лупить, раз мой дедушка самый главный уполномоченный". А я ему: "Это ты перед кем-нибудь другим фикстули, а я-то знаю, кто его намочил и куда он упал. Пенсионер -- это не милиционер". И тогда Алешка сделался вдруг очень похожим на своего деда, ни дать ни взять маленький Общественность, и заговорил со мной так, как будто ему ничего не стоило положить меня на обе лопатки: "Неправда, мой дедушка самый главный в Марьиной Роще. Даже участковый его боится". Тут он попал в точку, участковый и впрямь обходил Общественность стороной. Кто знает, что этому старому чудаку стрельнет в голову... За всем не уследишь, а начальству надо реагировать на сигналы. Бей своих, как говорится, чужие бояться будут. К тому времени Общественность был уже известной в Марьиной Роще личностью. Одни его опасались, другие уважали, третьи подсмеивались над ним. Но так или иначе Общественность был на виду. И только немногие не замечали его, скорей всего, в силу своей гражданской близорукости. К таким людям относился и Балахон. Он вообще ничего не видел и видеть не желал, кроме своего леса и рынка. Жизнь его проходила по каким-то особым законам, и казалось, что так будет всегда. Но не тут-то было. Однажды на рынке появился Общественность и все у Балахона пошло наперекосяк. Это случилось в ноябре, под самый праздник. Торговля на рынке сворачивалась. Все, кому надо, уже запаслись продуктами. Колхозники наспех сбывали остатки товара, не дорожились, лишь бы не в убыток. Кое-кто уж и сто граммов успел принять "для сугреву". Всем хотелось поскорее домой, к пирогам и студню, а тут явился Общественность и стал придираться к одной женщине, которая торговала квашеной капустой, почему она выбирает капусту из бочки прямо руками. Он ее стыдил, а вокруг собирался народ. Она, бедная, хлопала глазами и готова была сквозь землю провалиться, но не со стыда, а от страха. Эта деревенская молодуха так напугалась начальника с портфелем, что даже не могла понять, чего от нее хотят. Но вот Общественность торжественно поднял палец и заговорил о нарушении правил санитарии и гигиены. Она подумала "могут посадить" и опрометью кинулась в уборную. Тогда Общественность пристал к здоровенному вечно пьяному инвалиду, у которого была всего одна нога, а вместо другой деревяшка в виде опрокинутой бутылки. Его все называли Художником, потому что он продавал гипсовые фигурки. Общественность начал мягко, даже ласково увещевать Художника не портить вкусов публики дешевыми поделками. И это показалось всем очень странным, потому что дешевым его товар уж никак нельзя было назвать. За не раскрашенный бюстик Пушкина, который свободно умещался на детской ладошке, Художник брал трешку, а за раскрашенный просил пятерку. Цена зависела также от того, сколько гипса пошло на изделие. Мы, тогдашние дети, просто с ума сходили по этим гипсовым фигуркам и все время старались увязаться со взрослыми на рынок, чтобы поклянчить потом "статуйку". Так мы тогда называли эти творения. У них, на наш взгляд, было множество достоинств. Их можно было собирать, как фантики или разноцветные стеклышки. У меня на этажерке возле кровати было с десяток таких "статуек". Тут и Пушкин, и Гоголь, и всякие тетеньки, и олень без рога. Его я выменял у одного мальчишки на крест, который мой дед получил за оборону Порт-Артура. Так вот, за этот товар Общественность и критиковал Художника. Тот уж был здорово навеселе и потому со всем благодушно соглашался, но как только Общественность стал ему говорить, что люди у него получаются хуже, чем у Микеланджело, Художник поднял над головой костыль и заорал каким-то нутряным голосом, одновременно и страшным и жалким: "А ну, иди отсюда, сука. Я инвалид, меня все знают. Я вот сейчас тресну тебя промеж зенок, и мне ничего не будет..." Общественность шарахнулся от него и чуть не сбил с ног Балахона, который только что пришел на рынок. В руках у него была его необъятная корзина, доверху наполненная еловым лапником и еще какой-то зеленой мишурой. -- А, это вы, гражданин,-- обратился к нему Общественность, как к знакомому, на том основании, что несколько раз видел его на трамвайной остановке.-- Как вам это нравится: люди встречают праздник новыми трудовыми победами, выдают уголь на-гора, Создают рукотворные моря, а тут ужас что творится... антисанитария, пьянство, хулиганство... Просто язва какая-то на теле нашего обще