ких размышлений становилось стыдно,- в чем же я подозреваю своих единокровных сестер? - и он гнал прочь эти мысли. "Я, усталый, издерганный горожанин, запутавшийся в жизни, приехал домой перевести дух и, может быть, здесь понять, что потерял, что приобрел, поразмыслить, как мне жить дальше, ведь мне уже сорок, и я не успел ни дерева посадить, ни дома своего построить, ни сына вырастить. Думал здесь понять себя и род свой, ведь я не какой-нибудь безродный обсевок, перекати-поле - корни-то мои не отсохли совсем. Пусть что капля в море - Озерное, не на всякой карте отыщешь, но и здесь живут люди и знают они - я сын Нури Исламова, и думают, наверное, что и я не зря топчу эту землю". Так примерно хотелось сказать Гиязу сестрам своим о себе, но ведь не спрашивали по-людски, а все какие-то каверзные, недобрые вопросы, намеки, укольчики... и все с подтекстом, понимай, как хочешь. А мать чует подвох в словах дочерей, которым она, увы, уже не указчик, мечется и разрывается между дочерьми, с которыми старость доживать, и сыном, которого случайно, а может, и неслучайно занесло в отчий дом. Вот если бы жив был отец! Как поздно мы произносим столь сакраментальную фразу! Лишь когда осознаем, что никому и никуда не убежать, а от себя тем более. Так, задумавшись, он долго стоял во дворе рядом с машиной, которую почему-то не поставили на ночь в гараж. И вдруг Фарида, наблюдавшая за ним с открытой террасы, сказала, обращаясь к нему, но так, что слышно было в доме: - Не можешь, дорогой братец, машиной налюбоваться? Прав Федя: красавица, милее родни любой. А для сердца мужского - магнит многотонный, не одного тебя притягивает, так что любуйся, не таись, долго сдерживался... Гияз стоял рядом с "Волгой", но машины не видел, мысли были о другом, о себе. И оттого он сначала не понял, о чем это сестра, но вдруг взгляд его уперся в сияющий никелем бампер, и он словно очнулся. Цепь вчерашних сестринских недомолвок замкнулась. Он понял их беспокойство и суету: решили, что он приехал делить отцовское наследство и что машина, конечно, достанется ему. Оттого и злобятся: им кажется, что "Волга" уже тю-тю, потому и не находят себе места, готовы родного брата обвинить в чем угодно... Вдруг мелькнула мысль: "Слава богу, не дожил отец до этих дней". Кощунственная мысль, но она отвлекла, дала силы не ответить на гадость сестры гадостью. Плевать на машину! Даже две "Волги" не могли бы принести ему счастья, ибо мучает его сейчас совсем другое, и этого другого сестры понять не смогут. Вот отец... Он бы понял... ""Волга"" вам, значит, не дает покоя..." - крутилась неотвязная мысль, но ничего путного, враз решающего эту проблему в голову не приходило. Оставаться во дворе или возвращаться в дом, где из комнаты в комнату, словно подглядывая за ним, сновали сестры, с которыми он сейчас должен сесть за один стол завтракать? Вновь выслушивать их недомолвки, скрытые упреки у него не было сил - боялся сорваться, нагрубить. И эта ссора, больше нужная сестрам в их каких-то неведомых и непостижимых для его ума планах, огорчила бы мать, которая после смерти отца и так сильно сдала. Нет, не мог он доставить сестрам такого удовольствия. И вдруг пришла идея, которая если не решала проблемы, так по крайней мере избавляла его от общества сестер на все воскресенье, а уходить сегодня, как он понял, они не собирались. Он быстро прошел к себе в комнату, торопливо побросал в дорожную сумку какие-то необходимые вещи и вернулся к машине. "Съезжу-ка я в Оренбург, погуляю, может, в дороге решу, что мне делать, как быть". И он, никого не предупредив, выехал со двора. "Пусть помаются, куда это я с машиной запропастился",- подумал он и впервые за тягостное утро улыбнулся... Дома, в Ташкенте, в одном подъезде с ним жил судья, человек общительный, справедливый, хлебосольный. Все свободное время он проводил во дворе, и благодаря его стараниям двор у них был зеленый, ухоженный, что в общем-то неудивительно для Ташкента. И все же был он особенный и совсем не походил на обычный жэковский двор. Под тенью виноградников стояли у них айваны, столы, за которыми время от времени шумели свадьбы и иные застолья. Была и печь на три казана, где каждый желающий мог приготовить на открытом огне плов или казан-кебаб, а это совсем не то, что готовить на газовой плите - и все это благодаря стараниям и энергии их домкома Закирджана-ака. Гияз переехал в этот дом, считай, на все готовое, двор уже имел свое лицо, и поначалу он стеснялся пользоваться благами ухоженного двора. Но Закирджан-ака, увидев его как-то вечером на балконе, пригласил на айван, на чайник кок-чая. С того дня он и сдружился с судьей. А когда Гияз в одно воскресенье, никого не предупредив, переложил печь-времянку на капитальную, увеличив число казанов до четырех, и облицевал ее разноцветным кафелем, стали его называть правой рукой, помощником Закирджана-ака, что весьма льстило Гиязу. Из-за общих интересов по двору,- а дел там было немало,- Гияз часто общался с судьей. Иногда Закирджан-ака приходил с работы расстроенный. Переодевшись в полосатую шелковую пижаму, сохранявшую до сих пор непонятную привлекательность для восточных людей, судья по привычке выходил во двор с лопатой или кетменем, а чаще всего со шлангом для полива двора и сада. Поначалу он копошился, что-то делал, но обычно в такие дни в конце концов усаживался где-нибудь на одной из многочисленных садовых скамеек или шел к любимому айвану. Не выпуская из рук кетменя или опершись на него, сидел долго, погрузившись в свои безрадостные думы. Если с балкона своего третьего этажа Гияз видел такую картину, он немедленно бросал все свои дела и бежал вниз. Он знал - у старика больное сердце. Отвлечь его от дурных мыслей Гиязу никогда не удавалось, но дать ему выговориться было необходимо, Исламов умел и любил слушать. Судью не волновали пустяки, мелкие неудачи, старик был по-восточному мудр и несуетлив, и боль его становилась болью Гияза. - Знаешь, дорогой Гияз,- говорил судья, поворачивая к нему взволнованное лицо, - я ведь родился и вырос в столице, здесь учился. Ташкент долгие годы не был таким громадным, многолюдным, как сейчас, и потому я знал многих, да и меня, пожалуй, знали. В свое время я был самым молодым судьей в городе. Занимался и я в жизни серьезными делами, это сейчас, последние десять лет, взялся вести дела гражданские. И удивительно, за эти годы резко подскочил процент дел о разделе имущества, ведутся нескончаемые тяжбы между наследниками, между родными братьями и сестрами, между единокровными детьми. Вы думаете, почему я сегодня такой расстроенный, хотя давно уже моя работа других чувств не вызывает? Скажу вам откровенно: потому, что я вел дело о разделе имущества человека, которого знал лично, общался с ним, уважал. Удивительный был человек,- и судья назвал фамилию, которая ничего не говорила Гиязу. И отвлекаясь, уходя в воспоминания, Закирджан-ака рассказывал о человеке, о времени и о себе, если судьбы их как-то переплетались. - Знаешь,- продолжал он, возвращаясь в день сегодняшний,- я ведь и детей его знал, некоторые на моих глазах выросли. Говорю им: как же вы дошли до жизни такой? С родной сестрой ковер поделить не можете, и отцовские золотые часы для вас не память, а предмет скандала! Даже по таким мелочам не могут разойтись по-человечески, а что уж делается, когда тяжба идет из-за дома, машины, дачи, крупных денежных вкладов? Враги ведут себя благороднее, чем родня в таких случаях. Думаете, до суда не пытались их мирить? Друзья, соседи, сослуживцы, родственники, махалля - никто им не указ, да и судья тоже. Сколько раз давали мне отвод, мотивируя это тем, что я веду дело на эмоциях, а не на фактах. А факты у них у каждого свои. Иногда я думаю: как хорошо, что ушедший не видит этой мышино-змеиной возни, недостойной людей, и что бы он сделал, если б предвидел подобное? Облил бы керосином да сжег бы эту машину, облигации, дачу? Растолок бы в порошок серьги и кольца, из-за которых дети его стали заклятыми врагами? Вот что занимает меня, дорогой мой сосед... Судья порою надолго замолкал, - наверное, у него перед глазами вставали процессы, так измучившие его больное сердце. Старик признался однажды с горечью, что после иного дела, точно спортсмен-марафонец, теряет в весе до пяти килограммов. В последний раз, незадолго до отъезда Гияза, весной, когда уже буйно распустился их сад и дел во дворе - обрезать и белить деревья, поднимать виноградник и красить забор - было предостаточно, вновь захандривший Закирджан-ака опять разговорился с Гиязом: - Ну ладно, еще можно понять скандалы в простых семьях, где люди не очень образованные, тонкие... Но ведь умирают люди знаменитые, известные не только в республике, иногда на весь Союз, и порой происходит то же самое. Поберегите имя отца, матери, рода своего, наконец, - кто только и на каком только уровне ни обращается к наследникам, и слушать никого не хотят в своей алчности, и обрастает доброе имя родителя, как снежный ком, сплетнями, домыслами, выдумками. Был большой человек и нет его, один анекдот остался - детки родные или родня постарались. Наверное, читали в "Известиях" - умерла известная балерина, удивлявшая весь мир своим талантом. Прославила народ свой, республику. И та же история, только тут матери родной и родне ее неймется, все хотят счеты с зятем свести. Не желают понять, что дочь их была женой этого человека, матерью его детей, а потом уже известной балериной. Город мирил, республика мирила, а теперь уже вся страна через уважаемую газету хочет если не помирить, так хоть прекратить склонять имя талантливого человека на всех перекрестках. Как думаешь, удастся? - спрашивал неуверенно умудренный жизнью судья Гияза, а тот только пожимал плечами в ответ. Нет, не зря припомнился Гиязу на проселочной дороге, пока он выбирался на шоссе Актюбинск-Оренбург, Закирджан-ака. Расстроенный судья чаще всего говорил об одном и том же, только менялась ситуация и иные люди были втянуты в тяжбу. Слушая Закирджана-ака, Гияз то ли по молодости лет, то ли из-за отсутствия подобного жизненного опыта почему-то всегда думал, что такое происходит только в больших городах, где люди живут отчужденно, каждый сам по себе. Выходцев из маленьких селений, как бы долго они ни прожили в городах, часто тянет на сравнения с родными местами, хотя там, в отчем краю, они не были уже по многу лет. Вот и Гияз почему-то в таких беседах мысленно тянулся к Озерному и, конечно, с полной уверенностью думал - там такого быть не может, у нас другие люди. Память из прошлого оставляет нам чаще всего доброе. Да и что могут делить люди в Озерном, думалось ему. И виделось село с покосившимися от времени хатами, осевшими, почерневшими от снежных зим и осенних ливней плетнями - Озерное его отрочества. Какие уж тут вклады, машины, дачи? А подумать, что нечто подобное может произойти с ним? Нет, такое никогда не приходило в голову, хотя наслушался он этих невеселых историй достаточно. А может, уверенность его в высокой нравственности людей из глубинки была не только его заблуждением? Вон сколько книг в последние годы написано о селениях, подобных Озерному,- и чаще всего в тех книгах самое светлое - о родных местах: и люди там лучше, и вода слаще, и что ни девушка - красавица, что ни парень - золотые руки. А душа у каждого - чище родниковой воды. Откуда же тогда в городах берутся подонки, если более половины жителей их - выходцы из подобных Озерных? Нельзя же всерьез утверждать, что их покалечил город... Наверное, жизнь так стремительно меняется, что даже писателям, инженерам человеческих душ, не удается что-то в ней уловить и предупредить род человеческий: "Люди, берегите друг друга!" Так думал Гияз на полупустынном шоссе в воскресное утро. Стрелка спидометра металась за отметкой "140", но скорости он не чувствовал. Мысли его перескакивали от Озерного к Ташкенту, от прошлого к будущему, и каждый раз, словно бумеранг, возвращались к дню сегодняшнему. Родимая земля, отчий дом - нет, не вызывали они у него разочарования, просто жестче стал взгляд. А все прошлое восприятие казалось киношным, книжным, надуманным. Жизнь-то во сто крат сложнее любой проблемной книги. Ну ладно, не получился отпуск, и родная земля не придала сил, на которые вообще-то рассчитывал, опять же по книжной аналогии. Но нет худа без добра. Ты, кажется, понял: твое место там, в Ташкенте, и никто тебе теперь не поможет, не подскажет - пути свои мы выбираем сами. Жизнь все-таки в этом предоставляет шанс - надо быть объективным. Разве, чтобы понять это, не стоило приезжать и даже в чем-то разочароваться? Впереди показался мост, весь в строительных лесах,- видимо, в половодье повредило фермы,- и Исламов сбавил скорость. В приоткрытое окно ударил свежий запах реки, и он напомнил Гиязу Илек, реку его детства. Он осторожно переехал мост и невольно притормозил. Впереди, насколько хватало глаз, змеилась в зеленых берегах тихая утренняя река. Медленно несла она свои воды, журча на перекатах, темнея в редких затонах, шелестя молодой осокой на заболоченном мелководье, и тонкий, едва заметный пар, словно туман, поднимался кое-где над водой, а с высокого берега тень столетних вязов темным зонтом перекрывала слабую в узких берегах жемчужную полосу воды. Низкий берег ее, покрытый густым тальником, переходил в луга,- видимо, широко по весне разливалась река. И пойма эта, повторяя изгибы реки, тоже уходила далеко, но конец ее Исламов все-таки видел. В лугах недавно прошел первый укос, потому что тут и там стояли небольшие копешки сена, а трава уже снова пошла в буйный рост - чувствовались близость и щедрость реки. Было тихо, безлюдно, лишь вдали, как и в Озерном, слышался шум далеких поездов, и звук этот над просыпавшейся рекой будил в душе отрадные, чистые воспоминания. Глядя на раскинувшиеся внизу луга, Гияз видел, как в детстве, ночное, костры, стреноженных коней, шаловливых жеребят, слышал храп породистых скакунов и нетерпеливое ржание кобылиц в ночи. Только не мог ясно представить мальчишек из соседних казачьих станиц и татарских аулов, для которых эти луга, наверное, были общими, слишком мала и слаба река, чтобы одарить людей еще одним лугом. Нет, не мог он представить мальчишек транзисторно-магнитофонного поколения в тихом ночном. Хотя знал точно: не перевелись в этих станицах и аулах лошади, и каждую весну и осень то в татарском ауле на сабантуе, то в станицах на празднике урожая устраиваются скачки и джигитовки, на которые съезжается народ отовсюду, даже из города... И джигитуют, конечно, парни, ох какие лихие парни, и школой для них становится ночное. Пока не исчезнут на земле кони, всегда будет ночное, одно из самых удивительных и волнующих моментов отрочества, а значит, не переведутся на земле лихие джигиты. Просто другое время - другое ночное, наверное. Он стоял долго, и одна картина перед глазами сменялась другой, он то заглядывал в прошлое, то видел будущее, и думалось здесь на просторе, у реки, легко. В поднявшейся траве он разглядел след конной косилки, а потом увидел съезд в луга. Ехать дальше ему расхотелось. Куда? Зачем? На высоком берегу, за вязами, угадывалась большая казачья станица. "Сегодня воскресенье, базарный день, наверное, еще успею",- подумал Гияз, почувствовав, как проголодался. Он развернул машину и поехал по проселочной дороге вдоль высокого берега: где-то дорога должна была свернуть к селу. В казачьей станице Гияз бывал не раз, отец брал его на базар, а однажды Нури-абы чинил английский двигатель на старой казачьей мельнице, и жили они вдвоем на постоялом дворе станицы целую неделю. Гияз тогда никак не мог взять в толк, почему местных называют казаками - ведь говорили они на русском языке, как и их соседи в Озерном, да и внешне ничем от них не отличались, разве только стар и млад носили фуражки с лаковым козырьком и красным околышем. Еще запомнилась станица сплошь белыми ухоженными хатами, ни одной развалюхи, как у них в Озерном, и вишневыми садочками. И почему-то запала в память фраза,- отец сказал ее кому-то, когда они вернулись после ремонта мельницы, наверное, спрашивали о казачьем житье-бытье: "У казаков порядок строгий: лес береги, реку береги, луга береги - потому и крепко живут". Тогда, мальчонкой, он не понимал, почему нужно беречь реку, лес, луга, пашню, - казалось, они сами по себе, всегда были и будут. При чем здесь человек? Станица, в которую он въехал минут через десять, ничем не напоминала казачье село, в котором он был тридцать лет назад,- ныне оно было похоже на Озерное,- время безжалостно нивелирует наш быт, стирая самобытное, индивидуальное. Судя по вывескам, станица ныне превратилась в районный центр. По пыльной разбитой главной улице райцентра, которую неведомо когда и невесть как заасфальтировали, Исламов, не расспрашивая никого, выбрался к базару. Лишь базар, уже мало-помалу начинавший расходиться, терявший напряжение и азарт, напомнил Гиязу казачью станицу его детства. У ограды стояли подводы, брички и даже пароконный крытый фургон, на манер ковбойских, с которого продавали визжавших поросят. Гияз поставил машину в разноцветный ряд "Жигулей" и поспешил к торговым лавкам. Но как ни спешил, не смог не замедлить шаг у старинной, изгрызенной степными аргамаками, коновязи. Где, в каком месте и когда еще увидишь стоянку для лошадей? Наверное, нынешние дети и не подозревают, что для них были раньше специально отведенные места, как сейчас для автомобилей и велосипедов. У коновязи на привязи стояли, испуганно кося глазами и нервно перебирая тонкими ногами, несколько лошадей. На двух из них были высокие казачьи седла, роскошные, старинной работы, и сбруя вся в черненом серебре, отчего казалась она невероятно тяжелой, и даже стремена были серебряные, высоко подтянутые. "Иметь таких лошадей и так содержать их могут лишь истинные казаки, каких уже мало осталось",- подумал Гияз. И словно подтверждая его мысль, к серому в яблоках коню подошел сухощавый и мускулистый старик. Конь, чувствуя хозяина, потянулся к нему губами, затанцевал. - Ну, милый, успокойся,- сказал тот, теплея глазами, и старческий голос выдал его преклонный возраст. В коротенькой, кое-где прожженной, а может, простреленной черкеске с пустыми газырями, сохранившейся со времен его молодости, в щегольских хромовых сапогах и круто заломленной новой казачьей фуражке старик выглядел лихо. Вдруг ястребиными глазами он выхватил у коновязи Гияза, и в этом взгляде, инстинктивном, цепком, был извечный страх хозяина за любимого коня, он словно почуял вблизи цыгана-конокрада, как, наверное, всегда безошибочно чувствовал их в молодые и удалые годы. Старик не ошибся, Гияз любовался именно его рысаком. - А, пеший татарин,- сказал он как бы разочарованно, сгоняя с лица тревогу, но словно дразня и укоряя, продолжил: - Смотри, любуйся, у вас таких красавцев уже нет, не тот пошел нынче татарин... - И после паузы грустно заключил: - Да и казак тоже... Конь, почуяв в голосе старика неподдельную печаль и будто желая прервать неожиданный разговор, шагнул к хозяину. Старик нежно обнял его красивую голову и, прижавшись к мягким ноздрям своего любимца, уже не замечая Гияза, приговаривал: "Терек... ну же, Терек". На тонкой старческой руке, поглаживавшей шею коня, болталась казачья нагайка. И единственный раз в жизни Исламов, пожалел, что не имеет фотоаппарата и не умеет фотографировать. На базаре в продовольственной лавке он выпросил пустую коробку из-под кубинского рома. Шум, толчея, смех, шутки, громкий разговор взбудоражили Гияза, заразили азартом, и он, балагуря, как и все вокруг, быстро накупил всякой всячины. В молочном ряду купил банку домашней простокваши и знаменитой казачьей брынзы, тут же рядом взял десяток яиц. Уже продавались первые помидоры и огурцы, но, видимо, цены кусались, покупателей в этих рядах не было, и потому торговки ему обрадовались. На выходе с базара он прихватил и хлеб - целый каравай, пышный, еще теплый. В сельские пекарни еще не пришла механизация-автоматизация, и хлеб мало чем отличался от домашней выпечки. Когда он вспомнил у моста про базар, у него затеплилась тайная надежда купить здесь икры и рыбы, настоящий белужий бок. Из той давней поездки, когда отец ремонтировал двигатель на казачьей мельнице, у него в памяти осталась сцена, про которую он часто рассказывал, но мало кто ему верил. Когда Нури-абы починил мельницу и сделал пробный помол, мельник здесь же на мельнице,- не последнее место в селе! - организовал угощение. По такому случаю зарезали барана, чтобы работала мельница долго и надежно на радость станичникам. Резал барана и свежевал тушу сам Нури-абы. На застолье, кроме мельника, были приглашены какие-то уважаемые старики и староста, хотя и негласный, неофициальный, но имевший реальную власть над казаками. Здесь на мельнице Гияз впервые и попробовал икру, которую ели большими деревянными ложками из глубоких липовых мисок, и рыбу - розовую, жирную, вкусную, которую мальчик поначалу принял за какое-то диковинное мясо, такими большими и толстыми были куски. Все хвалили работу отца, выпивали за здоровье мастера. Тут же за столом и рассчитались с ним. Во дворе мельницы стояла наготове запряженная пароконная подвода, на которой их привезли из Озерного и на которой должны были доставить домой. Когда отец с сыном вышли к подводе, мельник вынес связанного за ноги барана. - А это тебе, мастер, от меня лично,- и положил его в телегу, устланную свежескошенным сеном. Староста что-то шепнул вознице и, усевшись вместе с' ним, загадочно улыбаясь, велел трогать. Где-то на краю села телега остановилась, и староста пригласил Нури-абы с Гйязом в неприметный подвал. Длинный низкий подвал, крытый толстыми, в два наката бревнами, был темен, и возница со старостой зажгли сразу два больших керосиновых фонаря. Внутри стоял ледяной холод, хотя льда не было, видимо, где-то совсем рядом проходили подпочвенные воды,- раньше в том, где строить и как, знали толк, хотя вроде и не учились столько, как сейчас. Лампы медленно разгорались, отгоняя тьму шаг за шагом, и Гияз вдруг увидел десятки огромных рыб с него ростом и поболее, которые висели на железных крюках головами вниз. Староста обходил, трогая и как бы обнюхивая каждую. И вдруг, найдя достойную его внимания, остановился, вынул из-за голенища сапога длинный нож, быстрым, ловким движением вырезал из спины три длинных толстых куска и молча протянул отцу. Затем он направился к боковой стене и поставил фонарь на широкую деревянную полку. Полки в два ряда уходили в темноту, на них лежали большие черные шары, величиной с футбольный мяч. Возница подал не то небольшое ведро, не то бочоночек, и староста все тем же ножом как масло разрезал один шар пополам, рукой уложил в ведерко, заполнив его до краев, и передал все это ошеломленному Гиязу. - Это от общества, от мира казачьего, мастер,- и староста низко поклонился отцу. Но сколько Гияз ни выглядывал сейчас, ни открыто, ни тайком рыбой и икрой на базаре не торговали. А сколько ее было в этих краях, когда-то он видел сам. И теперь запоздало он понял отцовскую фразу: реку берегут... Зато, выискивая продаваемую тайком икру, он наткнулся на цыган,- нет, не конокрадов, последние казачьи кони вряд ли их интересовали. Цыгане бойко торговали самодельными свитерами и пуловерами с фальшивой эмблемой далекого штата "Монтана". Все купленные Гиязом продукты были аккуратно размещены в коробке, которую расторопная хозяйка хлебной лавки быстро и ловко перевязала шпагатом из-под бубликов. Не спеша, довольный покупками и живописным казачьим базаром, опять же мимо коновязи, у которой теперь одиноко стояла, опустив голову, старая пегая кобылица, направился он к стоянке. Издалека он увидел у своей машины плотное кольцо людей. "Наверное, выезжая, кто-то крепко зацепил меня". Но эта мысль не вызвала у Гияза ни злости, ни огорчения. "Вот если бы ее угнали, я бы обрадовался",- подумал он и рассмеялся. Станица положительно возвращала ему утерянное настроение. Он с трудом пробился к своей машине и, поставив коробку на капот, достал ключи. - Ты хозяин? - спросил какой-то возбужденный казак и, схватив его за руку, затараторил: - Я первый, я первый покупатель, я первый подошел... Его не перебивали, но двое крупных мужчин молча оттирали его от Исламова, пытаясь обратить внимание Гияза на себя. Но тот мертвой хваткой вцепился в локоть татарина. - Покупатель чего? - спросил растерянно Исламов, стараясь освободить локоть, в чем ему услужливо пытались помочь все те же двое крепких мужчин, по всей вероятности, не здешние. - Да ты, брат, шутник,- нервно рассмеялся, не выпуская локтя, взволнованный казак.- "Волги", дорогой, вот этой красавицы белой. - А кто вам сказал, что она продается? - наконец освободив, не без чужой помощи, локоть, спросил, приходя в себя, Исламов. - Ты что, псих? На самом видном месте базара поставил машину, надраил как на парад, а теперь - не продается? Хитер, брат. Цену хочешь нагнать? - сказал возмущенно казак, и толпа вокруг зашумела. Гияз понял, что поставил машину на автомобильном базаре, издали очень похожем на аккуратную автостоянку. "Конный базар, сенный базар, птичий базар,- мелькнула мысль,- а теперь вот и автобазар. У каждого времени не только свои песни, но и свои базары". - Извините, я приезжий, проездом. Не знал. Машина не продается,- ответил уже раздраженно Гияз. Толпа медленно стала редеть. Гияз открыл багажник, рядом с ним, слева и справа, склонились головы все тех же крепких мужиков. - Молодец, разогнал шушеру. Мы берем машину, очень понравилась, на экспорт, наверное, сделана. - Не на экспорт, а персонально,- перебил Гияз, закрывая багажник. - Тем лучше, за версту видно, особенная,- продолжали обрадованно крепыши. - Тридцать тысяч даем, мелочиться не будем, по душе нам машина. По рукам? - Не продается машина, я же сказал,- ответил устало Гияз и открыл переднюю дверцу. "Волга" медленно тронулась с места... В приоткрытое окошко всунулась голова одного из настырных покупателей. - Тридцать пять даю, дорогой, последняя, красная цена, - умолял он, цепляясь за руль. - Не продается, - ответил Гияз и рванул машину так, что все вокруг шарахнулись в стороны. Только выехав за околицу станицы, он сбросил скорость и повернул к мосту. Здесь на лугах, у реки, он и решил провести день. Не шел из головы базар: цыгане, вряд ли предполагавшие, в какой стране находится штат Монтана и занятые столь странным ремеслом; старый казак, хозяин красавца Терека, его долгая и, конечно, не простая жизнь, торги на автомобильном базаре... - Тридцать пять тысяч... Но цифра, произнесенная вслух, не будила в нем никаких чувств, хотя он и понимал, деньги охо-хо какие, иной человек за всю свою жизнь такие вряд ли заработает - библиотекарша, медсестра, например, да и рядовой инженер, пожалуй. Стоило ему только захотеть, и без особых угрызений совести он мог распоряжаться такой суммой. Но даже абсолютная реальность стать владельцем многих тысяч - стоило лишь повернуть назад - не вызывала в нем ни сожаления, ни сомнений, потому что он был убежден, что прав никаких на эту роскошную машину, вызывавшую зависть многих, не имеет, даже являясь единственным сыном и наследником Нури Исламова. Он съехал по следу косилки в луга и долго ехал вдоль берега, выбирая удобное место и для себя, и для машины; мест красивых было много, оттого и выбрать оказалось трудно. Вскоре он нашел поляну, которая по всей вероятности служила местом отдыха косарям в сенокос, а уж кто лучше местных краше место отыщет, потому он и остановился. Привлекла его и копанка - слабый родничок, с любовью обложенный битым кирпичом. Сколько поездил Гияз на своем веку, а копанки встречал только здесь, в родных местах. Невдалеке он увидел и старое кострище, которое явно использовалось не один раз, и это тоже обрадовало его. Осмотрев окрестные кусты, он нашел треногу, закопченный казанок и даже запас привезенных из станицы дров. Но дрова Гияз решил не трогать, времени у него было предостаточно, никуда он не спешил, нигде его ни ждали, и он намеревался поискать сушняк на берегу и в тальниках. С реки в сторону луга тянул слабенький, едва ощутимый ветерок, влажный, вязкий, с запахом воды, мокрого берега, а над цветущим лугом и молодыми стогами стоял густой запах трав, запах горячего лета, и казалось, здесь, у копанки, где расположился Гияз, эти запахи реки и луга соединялись, растворялись один в другом, рождая неповторимый аромат, круживший голову, пьянивший душу - и никуда уходить отсюда не хотелось. Солнце уже стояло высоко, время перевалило за полдень, но здесь на лугу у реки жара не чувствовалась - приятное, мягкое, покойное тепло, располагавшее к созерцанию, любованию, покою. Но вот с покоем как раз ничего и не выходило, хотя он всячески гнал мысли о сестрах, зятьях, отчем доме. Вдруг почему-то вспомнил слова Федора, сказанные им вчера в машине, когда они за пивом ездили: "деловая", "деловой"... Это он о Фариде с Халияром. Нет, Федор сказал без зависти, но и без осуждения, а может, сдержался при нем? Закружилась мысль вокруг двух в общем-то обычных слов... Деловая, деловой - как бы они поступили сейчас, на базаре, окажись в отцовской машине? Скорее всего, превратили одну "Волгу" в четверо "Жигулей" - всем сестрам по серьгам, как говорится. Тем более, что деловая Фарида в райисполкоме сидит, сама списки на получение машин печатает. Как-нибудь, если не в один заход, то в два, три наверняка вклинилась бы в очередь и вырвала бы машину сначала себе, потом сестрам... Халияру, например, как лучшему диск-жокею района - чем не подходящая формулировка при распределении, - а может, даже лучшему бармену, учитывая перспективу роста и открытие пивбара. Себе - как единственной женщине-юристу в районе - вполне убедительно. Ну а оформить машину на Федора с Алексеем и вовсе не составит труда, были бы деньги,- рабочий класс! Тут уж Фарида как юрист нашла бы что сказать: и его величество, и гегемон, и землепашец-кормилец - в глубинке очень реагируют на такие слова. Скорее всего, так бы оно и случилось. А затем бы наступил черед дома. Фарида уже вот-вот получит казенный коттедж на главной улице поселка, где живет все начальство и интеллигенция Озерного. Перевезет мать к себе или к сестрам - что делать старой женщине одной в огромном особняке? - а дом пойдет с молотка. От этих мыслей Гияз аж сплюнул и, крикнув на ветер: "Не выйдет!", показал кукиш в сторону Озерного. Удивительно, но этот всплеск ярости отогнал прочь тягостные мысли. Запалив небольшой костерок, он сварил в казанке яйца, часть всмятку, часть вкрутую. С аппетитом, от которого давно уже отвык, пообедал. Потом долго и с удовольствием купался в реке, название которой так и не удосужился узнать у кого-нибудь, загорал на песчаных дюнах, напоминавших ему Палангу. Солнце стало клониться к западу, и от стогов потянулись, все удлиняясь, лохматые, причудливые тени. Возвращаться было рано, да и не хотелось покидать этот райский уголок. И Гияз, чуть разворошив стог, расстелил старое одеяло из машины, служившее вместо чехла, и прилег. Запах стога напомнил ему сеновал в старом доме, куда зимой загоняла ребятню стужа или метель. Забившись в тепло сеновала, в кромешной тьме рассказывали они друг другу страшные истории о колдунах и колдуньях, нечистой силе, привидениях. Удивительно, как популярны были тогда подобные истории в маленьких местечках! Незаметно он заснул - сказалось вчерашнее послеобеденное застолье, да и сегодняшний непростой день. Проснулся Гияз глубокой ночью, прямо над ним в высоком летнем небе сияли звезды - такого высокого неба и столько звезд сразу он не видел давно. Он долго лежал, не ощущая прохлады, потому что ночь оказалась на редкость теплой. Ночное небо с падающими и угасающими звездами, яркими созвездиями, названий которых, кроме Большой Медведицы, он не знал, было таким же притягательным, как река, лес, луга, он не мог оторвать глаз от звезд, казалось, они струили на него покой и нежность. И тут неожиданно пришел ответ на мучившие его все эти дни вопросы. Гияз понял, что ему надо делать. От удивления он даже вскочил, ощутив в себе необыкновенную силу и бодрость, вроде и не ночь стояла кругом. Он снова разжег костер, поставил казанок и заварил мяту, так делали они в детстве в ночном или на рыбалке. Наверное, его яркий костер в ночи был виден с высокого казачьего берега, где еще гуляли влюбленные, а может, даже и в космосе. Ведь говорят, подними голову - тебя разглядят космонавты. И как бы посылая привет в космос, он поворошил угольки костра, и тысячи искр, земных звезд, взметнулись к небу. Если бы действительно его разглядели космонавты, наверное, они бы позавидовали Гиязу: ночь, тишина, даже не слышно цикад, только изредка в реке плеснет большая сонная рыба, да чуткая лягушка от страха, на всякий случай, плюхнется с широкого и удобного листа кувшинки в воду, и костер, от которого глаз не оторвать, и вечное таинство огня... Сушняк кончился, костер догорал, но уходить не хотелось, и он пошел к реке. Бесшумно, словно боясь вспугнуть сон всего живого в ней и вокруг нее, несла она свои воды к Уралу. Только бессонный озорной ветерок, неподвластный реке, вдруг шуршал береговым камышом, снимал дрему с усталых ракит, склонивших свои ветви к самой воде, словно ища и прося у реки заступничества. Остывший за ночь прибрежный песок ласкал, успокаивал босые ступни и словно приглашал пройтись, наглядеться - когда еще такое увидишь, разве что во сне. Он прошелся вдоль берега по мелководью - вода, вобравшая долгое летнее солнце, была теплее, чем днем. Он быстро разделся и поплыл - осторожно, бесшумно, - кощунственно было будить тишину... Машина, стоявшая под стогом сена, пропахла разнотравьем, лугом. Включив дальний свет фар, так что стали видны дремлющие, чуть поникшие к ночи цветы, одинокие и сиротливые стога, Гияз медленно выехал на дорогу. Проехав мост, включил приемник - разноголосый эфир ворвался в салон машины, но он легко нашел музыку, наверное, она передавалась для таких полуночников, как он. Быстрой езды, как он и предполагал, не получилось, хотя дорога была уже знакомой и ни одного огонька навстречу. Степь, травленная и перетравленная пестицидами-гербицидами, кстати и некстати паханная и перепаханная, перерезанная гулкими шоссе, автострадами, железной дорогой, пропахшая бензином и круглосуточным дымом с оренбургских нефтепромыслов, искореженная телегами, трейлерами, изрезанная многими нитками нефтепроводов и газопроводов, подземными кабелями телеграфных, телефонных иных коммуникаций,- не погибла и жила неожиданной для Гияза активной жизнью. Иногда дорогу переползали какие-то змеи, ужи, полчища лягушек. То вдруг в свете фонаря на дороге плясал ослепленный тушканчик, не зная, куда скакать. Дважды перебежали дорогу тощие, линялые лисы. Однажды ему пришлось даже остановиться: через дорогу, видимо, на водопой, трусило стадо сайгаков, и среди них неокрепший, молодой приплод. Бедным животным, к сожалению, был знаком луч автомобильной фары браконьера, и Гияз, чтобы не разогнать их, чтобы не растерялись в ночной степи, в опасной близости от дороги беззащитные сайгачата, долго стоял у обочины, погасив свет. Особенно много было зайцев - они, кажется, даже не боялись машины, видимо, придорожная жизнь приучила. Но если ослепительный луч фар прихватывал их, они, как и тушканчики, растерянно метались по шоссе. Вдоль железнодорожной лесополосы часто встречались ежи, - странно, что они делали по ночам у путей? Увидел он и барсука у норы возле переезда - тот не испугался, не юркнул под землю, а, виляя жирным задом, заковылял в темноту. У пшеничных полей было царство сусликов - вот кого не берет ни пестицид, ни гербицид, жиреет себе на здоровье и плодится несметно. Здесь же, на пшеничном поле, вблизи леса, повстречались ему совы - большие, ленивые, старые. Удивительно, еще утром ехал по этой же дороге, ничего не видел, не замечал, даже не предполагал, и вдруг ночь открыла для него затаившийся от людских глаз неожиданный мир. Поразительная ночь! Даже ради этого дня, ради случайного путешествия стоило возвращаться в отчий дом. Стало светать, начали меркнуть и гаснуть звезды. Незаметно очищались от ярких созвездий огромные полосы небосвода, еще минуту назад бархатно-черный подклад неба вмиг посерел, чтобы с первыми лучами зари ярко, по-летнему заголубеть. Въезжал он в Озерное со стороны старого кладбища, где был похоронен отец. Мусульманские кладбища просты и непритязательны. Нет там буйства зелени и роскошных памятников, зачастую нет и кладбищенского сторожа. Кладбище было обнесено глиняным дувалом, от времени дувал крепко осел, был частично размыт затяжными осенними ливнями и весенними паводками и местами рухнул. Мать говорила, что какой-то казах, чабан, завещал крупную сумму денег на новый забор для кладбища, но дети второй год опротестовывают в судах завещание, утверждая, что отец был невменяем, да только ни один свидетель, кроме родни, не хочет брать грех на душу и подтвердить это. Чти отца своего! Гияз оставил машину у входа. Уже рассвело, и легкие, дымчато-снежные рассветные облака, которые исчезают с первыми жаркими лучами солнца, заполонили вместо звезд по-утреннему свежий небосвод. Пала роса, и кусты чахлой серой полыни были влажны, выжженная солнцем трава не хрустела под ногами, и вытоптанные дорожки, разбежавшиеся веером от входа по громадному кладбищу, еще не пылили. Могила Нури-абы была скромной, как и прочие, только оградка, выкованная в колхозной кузнице, была шире, выше, затейливее и казалась надежнее, чем остальные. Оградка была выкрашена металлическим лаком - черным, блестящим. Что ж, Федор постарался, делал для учителя, тестя, мастерового, от сердца, что называется. Большой букет роз из домашнего сада, что принес сюда Гияз в день приезда, увял, спалило немилосердное степное солнце. Он открыл калитку, убрал высохшие цветы и тут у изголовья могилы увидел тонкие, неокрепшие, но дружно пошедшие в рост стебли татарника, целый куст. Самый тонкий, слабый стебелек кончался алым, распустившимся недавно, может, даже сегодня, цветком. Последний дар земли, нежнейший цветок невзрачного, но большой жизненной силы татарника, покачиваясь, словно шептал: спи спокойно, Нури Исламов, мастеровой, землепашец... ... Озерное медленно просыпалось, хлопали калитки, скрипели несмазанные ворота, гремели ведра в колодцах, проспавшие хозяйки спешили с подойниками к коровам, переулками уже выгоняли скот в стадо. Гияз аккуратно, не гремя, распахнул ворота и заехал во двор, заводить машину в гараж не стал - не хотел тревожить сладкий утренний сон домашних. С тех пор, как умер отец, корову не держали - кому добывать сено, ухаживать, доить? Мать часто болела, а Фарида отродясь не держала подойник в руках, да и зачем? С молоком проблем не было, в райисполкомовском буфете его всегда купить можно. Гияз осторожно прошел к себе в комнату. Окно спальни, как обычно перед сном, было распахнуто в сад, постель аккуратно расстелена, а на прикроватной тумбочке стоял графин с водой и опрокинутый вверх дном высокий стакан Гияз торопливо разделся и нырнул в постель, тишина дома манила ко сну. Проснулся он неожиданно, как и заснул, судя по солнечному зайчику, гулявшему в комнате, спал недолго. Из сада, где обычно в затишке стоял поутру самовар, потянуло дымком -