, жили миллионы людей, разных рас и вероисповеданий, и каждый -- со своей судьбой... И, может, оттого, что впервые почувствовал себя песчинкой в пустыне, каплей в океане, он стал еще пристальнее вглядываться в себя, свою жизнь, свое прошлое. Но странно: память уносила не в прославленные края, где ему удалось побывать, в Париж, например, а к истокам, к школе, где пробуждалась его душа, где он мечтал о жизни, о своем месте на земле, размышлял, кем станет, кого полюбит. И поиски самого себя в том давнем времени удавались лучше, когда он вспоминал разных людей, казалось, не имеющих к нему никакого отношения... Все было так давно, и даже директор школы со странной фамилией Фасоль ходил тогда в холостяках. И в одну зиму прошелестело по классам: Фасоль женился, жену привез. В ту пору директор жил при школе, и на какой-то перемене Рушан увидел невысокую стройную девушку в изящной беличьей шубке, в коротких зимних сапожках на высоком каблуке, называемых почему-то "венгерками". Она оказалась милой и пригожей, с румяными от мороза щеками, и, наверное, чем-то походила на городских старшеклассниц, хотя Рушан уже знал, что она детский врач. Он помнит, как вскоре у них родилась дочь, видел, как ежедневно выгуливали эту девочку возле школы. Девчонки-старшеклассницы каждую перемену сбегались к коляске и по очереди катали ее по школьным аллеям среди цветущих акаций, -- это тоже врезалось в память. Акации, дорожки, посыпанные красноватым песком, школьницы в белых фартуках, словно бабочки, и маленькая девочка, вся в кружевах... Много лет спустя, в один из своих отпусков, Рушан танцевал с этой очаровательной девушкой, в то время уже ленинградской студенткой, в летнем саду, и очень смешил ее теми давними воспоминаниями. После его отъезда в том далеком августе, из-за нее застрелился какой-то парень, кажется, бывший одноклассник. Как тесно все переплелось в жизни -- любовь и смерть... Сегодня уже нет в живых директора школы, большого любителя шахмат, давно на пенсии его жена, некогда показавшаяся Рушану старшеклассницей из-за беличьей шубки с муфтой на груди, в которой она прятала озябшие руки в тонких перчатках, а очаровательная девушка, которую некогда катали в коляске по школьному двору выпускницы, вряд ли часто вспоминала провинциального мальчика, нажавшего в ту роковую ночь на спусковой крючок охотничьего ружья. Как стремительно летит время, и как быстро ржавеют небогатые железные надгробья на могилах юных, как скоро забываются даже самые грустные истории... Последние годы Рушан часто вспоминает школу, а вернее, две школы в своей жизни. Порою ему казалось, что он слишком идеализирует ее, слишком много приписывает ей хорошего, возвышенного, романтического. И как он был горд, когда правда обо всем стала пробиваться на свет и оказалось, что выпускники советских школ пятидесятых годов были намного образованнее, эрудированнее нынешних юнцов конца восьмидесятых-начала девяностых. Откровенное признание некоего авторитета из Академии педагогических наук осветило воспоминания по-новому, потому что большей частью они касались школьных лет. Хотя он устыдился своей гордости, уловив в ней нечто противоестественное: что же тут хорошего, если наши дети за тридцать лет прибавили лишь в теле и невежестве -- ведь на плечи плохо образованного и плохо воспитанного поколения ляжет твоя старость. Но о старости, которая подступала уже вплотную, думать почему-то не хотелось, может, оттого, что до сих пор снятся молодые сны, а точнее, сны о юности. Странно, бывшие возлюбленные снятся прежними, юными, какими запомнились на всю жизнь. Да и ты сам не ощущаешь в снах груза собственных лет, чаще тоже бываешь молодым, но непременно с опытом прожитой жизни, как мудрая черепаха Тортилла, -- и теперь-то тебе все ясно и понятно. Какие же это удивительные и прекрасные сны! И как горьки, мучительны возвращения в действительность от этих снов! Ведь милых, очаровательных девушек, чей образ ты пронес через всю жизнь и с одной из которых ты только что, во сне, договаривался о новой встрече или о том, чтобы больше никогда не ссориться, давно уже нет. Есть женщины, побитые судьбой, уставшие от жизни, одни уже на пенсии, а другие на пороге ее, и мало что в этих женщинах напоминает о былой красоте, изяществе, легкости движений. Попробуй кого-нибудь из незнакомых людей убедить, какой красавицей была та или иная прежде, могут и на смех поднять, -- время безжалостно отбирает все: и блеск глаз, и пышность волос, и улыбку... Наверное, есть что-то справедливое в том, что, выходя замуж, девушки теряют свои фамилии, тем самым как бы утверждая: нет больше ни Нововой, ни Давыдычевой, ни Резниковой, а есть некая Астафьева, Журавлева, Зотова. Эти новые фамилии твоих давних симпатий и привязанностей ничего тебе не говорят, да и сами они стали незнакомыми, чужими женщинами -- чьими-то женами, матерями, а то и бабушками уже... Наверное, в нажитых сединах и морщинах тоже есть свои преимущества -- по крайней мере, обретая их, меньше витаешь в облаках и объективнее рассматриваешь и прошлое, и настоящее, и будущее, -- розовые очки к этому времени то ли разбиты основательно, то ли вовсе затерялись. И дело не в том, что задним числом понимаешь, в какую дверь надо было входить, а в какую - не стоило; просто знаешь, почему вошел в другую, хотя многого не понять даже сейчас, особенно того, что касалось сердечных дел. Поступки женского и уж тем более -- девичьего сердца не подвластны никакой логике, об этом написаны горы книг, на том стоит литература, да и сама жизнь, -- это было тайной для него, останется и после него. Но все же даже через годы, десятилетия, однажды всплывет какая-то фраза, жест любимой, который не понял тогда и не можешь разгадать сейчас, -- оказывается, это сложнее, чем шумерские письмена. И осознавать это мучительно... Стороннему человеку, тем более молодому, раздумья о том, что когда-то сказала или как посмотрела некая десятиклассница или студентка, показались бы просто нелепыми, но, как ни странно, для некоторых людей, проживших уже немало, это становится очень важным. Ведь так сложилось, что, отняв у человека самостоятельность, решая за него буквально все, вытравив личностное, индивидуальное, навязав коллегиальность во всех делах, общество не добралось лишь до дел сердечных, тут допускалась инициатива и альтернатива, как нынче модно выражаться, и поэтому неудивительно, что мы так легко ранимы в личной жизни. Нам не давали реализоваться в иных сферах, и крах, неудачу в любви, в семье, мы переживаем острее, чем несложившуюся карьеру. Может, оттого, что Рушан был с детства влюбчив "как гимназист", по определению его любимого писателя Катаева, его воспоминания подернуты романтическим флером, и все ему видится под густым налетом сентиментальности? Ведь он и впрямь был влюблен в Сафию-апай на ее свадьбе, и даже жалел, что когда вырастет, ему не достанется девушка с подобными достоинствами, о которых так красочно распинались возбужденные вином гости. Позже он влюбился в "мадам Баттерфляй" с нежно-персиковым лицом, на которой так и не женился его дядя Рашид. И даже доктора Юлию, жену директора школы, обожал почти полгода, пока в его сердце ненадолго не поселилась пионервожатая -- по-цыгански смуглая, по-цыгански веселая и шумная Наденька Кривцанова. Созерцательность, романтический взгляд на мир, сентиментальность никак не вязались с его основным занятием в жизни -- строительством, скорее эти черты характерны для представителей творческих профессий, гуманитариев, людей, выросших в интеллигентной среде, а он никоим образом не попадал в их число. Казалось бы, человек, наделенный такими, несвойственными для строителя, качествами, должен быть плохим прорабом, но в том и состоял парадокс, что Дасаев был профессионалом своего дела, и, будь он чуть предприимчивее, давно возглавил бы какую-нибудь крупную стройку за рубежом, да и места намечались интересные: Куба, Марокко, Алжир, Индия. В бедном Мартуке разговоры о какой-то необычайной или редкой профессии вызывали непонятную злобу и раздражение. Он помнит, как девочка из другого класса, Валя Домарова, с которой у него впервые в жизни намечалось нечто вроде "романа", как-то призналась в сочинении на вольную тему, что хотела бы стать балериной, и какой резонанс это вызвало во всем Мартуке. Даже на Татарке старухи у колодца, путая русские и татарские слова, хихикая спрашивали друг друга: "Слыхали, дочка шофера Васьки Домарова балериной надумала стать?" -- "Это значит, в исподнем перед людьми ноги задирать? Ха-ха-ха!" Дальше шли комментарии и вовсе непечатные. А ход многолетнему шабашу вокруг девочки, мечтавшей стать балериной, дала учительница литературы. История не забылась ни через десять, ни через двадцать лет. Уже умерла мать Вали, и сама девочка, мечтавшая стать балериной, уже готовит, вероятно, документы на пенсию, а про ее родителей разговоры все равно начинаются одинаково: а не те ли Домаровы, чья дочка балериной порхать хотела... Так мог ли кто тогда помыслить в Мартуке, что он станет дипломатом или журналистом, композитором или писателем, режиссером или актером? Такое просто в голову не могло прийти, и не только потому, что боялись досужей молвы -- они были уверены: люди подобных профессий рождаются где-то в иных местах и совсем иные. Отсюда дружно шли в горные техникумы и институты, потому что в те годы там была самая высокая стипендия и бесплатно давали обмундирование. По той же причине охотно шли в военные и морские училища и во всякие ремеслухи: здесь и кормили, и одевали бесплатно, что для ребят из провинции оказывалось главнее призвания. Рушан попал в железнодорожный техникум, на строительное отделение, по тем же причинам: там тоже многое сулили "бесплатно", а главное, открывалась возможность повидать страну. В приемном объявлении значилось четко: ежегодно предоставляется право бесплатного проезда в любой конец Советского Союза. Это и определило жизненный выбор - его всегда манило в какие-то неизведанные дали. Еще бы - ведь рядом постоянно громыхали поезда... Что-то артистическое в его натуре проявлялось с детства, и, возможно, ему удалось бы найти себя в творческой сфере, но чего не случилось, того не случилось. Может, именно сегодня, запоздало приступив к сочинению своего "романа о жизни", он решил реализовать в себе и всегда дремавшее творческое начало? В детстве ему и его сверстникам повезло: сразу после войны они перевидали много трофейных фильмов - в том числе и те, которым предстояло войти в золотой фонд мирового кино. В ту пору о мастерстве, режиссуре и прочих тонкостях не говорили, тем более в их далеком от столицы поселке, но не пропускали ни одного фильма. Если сейчас расцветом Голливуда принято считать предвоенные и военные годы, то большинство фильмов этого периода они видели. Живущие другой жизнью и знакомые с другим кинематографом, они жадно вглядывались в иной мир, в иные взаимоотношения. Там, в тех давних фильмах, все было другим, нереальным на их взгляд. Фильмы тогда гоняли в старой, наспех переоборудованной под киношку конюшне колхоза "Третий интернационал". Зал всегда заполнялся до отказа, и таким мальцам, как он, чаще всего приходилось сидеть где-нибудь на полу в проходах. Зал не отапливался, и чем больше набивалось народу, тем было теплее. Вспоминается, как он сидит в проходе у самого экрана, жует жмых -- жесткие брикеты из остатков семян подсолнечника, после того, как из них выжмут масло, -- и во все глаза смотрит на разворачивающееся действо. А на экране фешенебельный курорт. В просторном фойе белоснежной гостиницы, уставленном диковинными пальмами и цветущими кактусами в кадках, прохаживается ослепительная красавица, нетерпеливо поглядывающая на широкую мраморную лестницу, устланную кроваво-красным ковром. По лестнице спускается молодой темноволосый мужчина с тщательным пробором в набриолиненных волосах, одетый в элегантный костюм с атласными бортами, белый пикейный жилет, с белой же бабочкой. Этот сказочно одетый герой так завораживает Рушана, что он невольно роняет свой кусок жмыха и даже не делает попытки отыскать его в темноте. Он жадно вглядывается в счастливчика, которого, волнуясь, ждет такая восхитительная девушка, и вдруг, неожиданно для себя, мысленно говорит: вырасту, стану зарабатывать, сошью себе такой костюм. Можно побиться об заклад, что ни одному жителю Мартука не могла прийти в голову подобная чепуха: смокинг, пикейный жилет, белоснежная бабочка... Ведь кроме ватника и кирзовых сапог в тех краях после войны не знали иной одежды. Хотеть не вредно... Однако эта история имела неожиданное продолжение. Лет через десять, когда он, закончив техникум, работал смотрителем в дистанции зданий и сооружений вблизи Кзыл-Орды, с какой-то получки решил отправиться в город, чтобы заказать себе первый в жизни костюм. Приемщица ателье, узнав о желании клиента, сунула ему в руки пачку журналов мод и куда-то надолго удалилась. Журналы мод в те времена были далеки от реальной жизни, может быть, даже больше, чем сегодня, потому что с тех пор наш народ, слава богу, кое-что повидал, путешествуя по свету, а тогда были годы настоящего железного занавеса. И вот в одном из журналов Рушан вдруг наткнулся на точно такой же костюм, что некогда поразил его воображение в фильме, и называлось это чудо смокингом. Рушан не мог оторвать от него взгляда, за этим занятием и застал его еврей-закройщик. Он спросил с какой-то веселой издевкой: -- На смокинг замахнулись, молодой человек? И Рушан, словно пойманный за недостойным занятием, ответил упрямо, с вызовом: -- Да, мне давно хочется иметь такой смокинг. Теперь настал черед удивляться закройщику, он даже присел рядом с Рушаном, и, как бы извиняясь, сказал: -- Я уже лет тридцать не шил смокинги, но постараюсь, раньше они у меня хорошо получались... Так Рушан узнал, что человек с заметной одышкой был некогда костюмером в знаменитом ленинградском театре и в известные годы оказался сосланным в Кзыл-Орду. Трудно сказать, кто из них больше обрадовался -- заказчик или портной. Старый ленинградец посоветовал ему сшить белый пикейный жилет к смокингу, а когда отдавал заказ, то, волнуясь, протянул Рушану подарок -- белую бабочку, сказав, что это от него лично, за то, что на старости лет порадовал интересной работой. В Кара-Узяке он снимал комнату в одной семье, а когда дома примерил обнову еще раз, показался на радостях хозяевам. Старуха, оглядев его, осуждающе сказала: -- У тебя сапоги худые, а ты как в театр вырядился... Так случайно воплотилась в жизнь детская мечта. Сейчас вспоминать об этом было смешно, но тогда... X Город, в котором он закончил техникум, по железнодорожной терминологии назывался "узловой станцией". Это означало, что здесь меняются поездные бригады, есть вагонное и локомотивное депо, сортировочная горка, проще говоря -- порт или гавань для старых и новых локомотивов. В ту пору, когда он здесь учился, само вокзальное здание, возникшее словно из сказок Шахерезады, вызывало у него огромный интерес. Служебные станционные здания, возведенные одновременно с железной дорогой Москва-Ташкент в начале ХХ века, ныне, если они, конечно, сохранились, представляют собой архитектурную ценность. С высокими затейливыми крышами, с башнями и куполами в восточном стиле, с частыми стрельчатыми окнами и цветными витражами, строения из добротного желтого камня украшали города и селения на долгом пути. При каждой станции непременно имелась и высокая водонапорная башня, ибо в ту пору ходили только паровозы. Рядом возводились грузовые дворы, пакгаузы, и привокзальный комплекс строений до сих пор поражает своей целостностью, добротностью, архитектурным решением... Много позже, став инженером и работая над каким-то проектом, он наткнулся в архивах на документы о строительстве этой железной дороги, которую знал как никакую другую -- мог на память восстановить всю ее от Москвы до Ташкента. Выяснилось, что дорогу, которая и по сей день является основной, связывающей Среднюю Азию и Центр, и не имеющую до сих пор второго пути, построили в кратчайший срок, без шума, без помпы, всего два строительных батальона. А все станционные здания разработали рядовые архитекторы. До сих пор без ремонта -- а им, почитай, уже век, -- на некоторых станциях служат водопроводы, построенные безымянными солдатами-строителями. К тому времени Рушан имел уже солидный опыт строительной работы, знал, какой ценой, например, возводится знаменитый БАМ, и те сведения, которые он случайно раскопал в архивных материалах, буквально ошарашили его. Позже нечто подобное он испытает, посетив развалины древнего храма Артемиды. Но дорога, ее строительство, потрясали все же больше, и неудивительно, ведь это вплотную касалось каждого из нас: железная колея связывала с большим миром... Видимо, чтобы лучше знать, от чего мы ушли и к чему пришли, надо хоть изредка заглядывать в архивы... О станции, мимо которой он ежедневно ходил почти четыре года и знал все ее потайные уголки -- ибо уезжал оттуда и приезжал туда десятки раз, -- он вспомнил не случайно: она тоже, как и многие герои его повествования, исчезла навсегда, можно сказать -- сгинула. В один из его редких наездов домой, уже в начале семидесятых, кто-то из близких знакомых, услышав, что он собирается поехать в Актюбинск поездом, простодушно поведал, что великолепного старинного вокзала больше нет -- снесли. Да он и сам вскоре увидел это своими глазами. На месте прежнего величественного здания, издали похожего на храм, высилась странная бетонная коробка -- донельзя убогое архитектурное сооружение, напоминающее большой, неудобный, неуютный, неприглядный сарай. И на память пришла строка одного современного писателя: "Новое нужно строить так, чтобы оно не вызывало грусти и сожаления о прошлом". Уже потом ему рассказали, как "расправлялись" со старым вокзалом. Оказывается, чтобы разрушить старинное строение, пришлось и взрывчатку применять, танками и тягачами крушить. Как он возмущался тогда, что снесли единственное достойное здание в городе, вместо того, чтобы отреставрировать его, как он порывался узнать имя современного Герострата, но не удалось... В удивительном мире мы живем: знаем Герострата, который несколько тысячелетий назад спалил храм Артемиды в Эфесе, и не ведаем, кто десятки лет назад отдал команду снести храм Христа Спасителя в Москве или совсем недавно приказал взорвать вокзал в Актюбинске. Впрочем, с годами многому находится объяснение. Сегодня, в начале девяностых, когда Рушан видит в Москве, как турки, финны, шведы, немцы реставрируют, перестраивают национальные святыни России, он понимает, как был наивен, рассчитывая на реставрацию обыкновенного станционного вокзала, -- откуда же на все объекты наберется столько иностранцев? В тот день, опечаленный, что исчезла еще одна примета его молодости -- ориентир, казалось бы, вечный, -- он невольно пошел по путям вглубь станции, как поступал прежде, когда возвращался в город из дома в полночь на почтовом поезде "Оренбург-Гурьев". Он хотел поглядеть на общежитие, в котором жил лет десять назад, но не вышло. Шагая по замызганным путям, перескакивая через рельсы, годами не знавшие скребка, он незаметно забрел в старое депо, куда сгоняли отслужившие свой век паровозы. Хотя он уже много лет назад расстался с железной дорогой, где-то в душе сохранил странную привязанность к ней и тайно гордился, что некогда принадлежал к этой могучей отрасли. И аббревиатура МПС не была для него пустым звуком, тем более что в юности даже выступал за "Локомотив". "Железная дорога -- это как первая любовь, никогда не забывается", -- как-то с грустью признался его дядя -- колбасный мастер Рашид, некогда работавший на паровозах. В депо с разбитыми окнами и вырванными с мясом железными дверями раздольно гулял ветер, сквозь прогнившую ржавую крышу откуда-то капала вода. От холода и свистевшего со всех сторон ветра казалось, что легкие изящные пассажирские паровозы жались к могучим, широкогрудым грузовым "С.О." -- "Серго Орджоникидзе", а маневровый, почти игрушечный, прозванный за изворотливость "щука", стоял у двери первым, словно рассчитывал вырваться из этого могильника. "Наверное, эти паровозы хорошо помнят старый вокзал и никогда его не забудут", -- почему-то с грустью подумал Рушан. Локомотивов тут приткнулось немало и разной сохранности, попалась на глаза даже почти новая маневровая "овечка", почему-то приписанная к Забайкальской железной дороге. Но больше всего глянулся ему зеленой краски, в потемневших медных бандажах, с красными колесами и белой трубой, хищно-изящный "И.С." -- "Иосиф Сталин". "Борзый", как называли его мальчишки, и впрямь походил издали на красивую, породистую гончую. На его груди каким-то чудом сохранился литой из красной меди профиль вождя. Рушан так залюбовался паровозом, что невольно ощутил вокруг себя запах подпаленных горячим шлаком креозотовых шпал, особый запах горячего пара и машинного масла, исходившего от быстрого в беге "борзого". От топки, которую на остановке чистил кочегар, шел домашний, привычный запах большого самовара -- запах горящего угля и кипящей воды. Рушан, можно сказать, вырос на станции, и потому без труда представлял такого красавца у себя в Мартуке, и непременно трех мужчин возле него. У одного в руках маленький молоточек на длинной ручке, у другого -- объемистая масленка, литров на пять, а у третьего, кочегара, что всю стоянку мечется между тендером и топкой паровоза, бывает и лопата, и кувалда. Тот, что с молоточком, -- машинист, и, если на груди у паровоза есть профиль вождя -- а он присутствовал и на многих грузовых паровозах, -- то первым делом, до осмотра ходовых частей и тяги постукиванием, он надраивал до зеркального блеска профиль генералиссимуса, зная, что за это спрашивают строго. Не всякая красавица тратит на макияж столько времени, сколько машинисты уделяли чеканному профилю усатого... Охваченный воспоминаниями, грустными и печальными, Рушан хотел было продолжить свой путь к общежитию, но вдруг его внимание привлек паровоз на соседнем пути. Большой, мощный, еще не отслуживший до конца свой век. Такие он уже встречал здесь, в депо, но этот, с груди которого крупными зубилами неаккуратно срубили профиль вождя, почему-то так притягивал к себе, что Рушану, как и в случае с пассажирским, он показался ожившим, под парами, готовым к стремительному бегу. Дасаев будто слышал его дыхание, видел, как он время от времени сбрасывает пары, дожидаясь последней команды дежурного по станции. В тот момент, когда паровоз, словно давая протяжный гудок отправления, рывком тронул состав с места и медленно накатывался на него сквозь белесое облако пара, почему-то не прекращая душераздирающего гудка, Рушану вспомнилась история, которую он никогда никому не рассказывал и о которой в Мартуке помнят лишь старожилы... XI Хвала Аллаху, кажется, навсегда исчезли из нашего обихода слова "голод" и "холод" -- вечные спутники степного Мартука. В ровной, как стол, степи, где ни леса, ни кустарника, как и чем обогреть свое жилье? Выручала опять же корова, если, конечно, была, -- топили кизяками. Но зима приходила рано, уходила поздно, и в прожорливых печах сжигали все до плетня, до ограды. А в крайнем случае выручала станция, где высились целые Монбланы, Эвересты шлака, выбрасываемого с проходящих поездов. Тихие, смирные женщины, старушки с раннего утра ковырялись в этих горах, поджидая, когда вывалят на отвалы свежий шлак с очередного паровоза: бывали в таких случаях и удачи -- попадались целые куски непрогоревшего угля. Мальчишки постарше да пошустрее, не говоря уже о парнях, крутились возле паровозов, помогая кочегару заправлять их водой, в надежде выпросить или выкрасть кусок угля. Этот промысел даже имел свое название, умершее вместе с паровозами, -- "дрюкать" уголь. Замотанный кочегар почти всегда шел на сделку, потому что не мог разорваться между тендером и топкой, а зимой стоит чуть зазеваться, когда заправляешься водой, как она может хлынуть через край, и вмиг обледенеет весь хвост паровоза. А то еще хуже -- зальет бункер с углем, опять же кочегару беда: на ходу, на ветру кувалдой махать. А заправка ведь была не автоматическая, как сейчас. Сегодня трудно себе представить, что между путями стояла громадная колонка-каланча с отводящейся, словно хобот у слона, трубой, -- вот ее-то сначала надо было установить прямо над люком тендера, а потом, спустившись вниз, открутить огромное колесо-ворот и успеть вовремя его закрыть, и трубу отвести на место, -- будто обезьяне, приходилось мотаться вверх-вниз бедняге кочегару. А топку очистить сколько надо было сил -- все же вручную, на ходу, успевай только угольку в печь подбрасывать. Так что не от хорошей жизни подпускали они ребят к паровозу, хоть и знали, что мальчишки не для забавы день и ночь отираются на станции. В общем, на то, что мальчишки крутились возле паровозов, многие закрывали глаза -- и станционное начальство, и машинисты тоже. Лет с десяти, в какие-то очень суровые зимы, когда безденежье буквально душило семью и не на что было купить возок кизяка у аульных казахов, стал ходить на станцию и Рушан. При станции, в казенных домах, жили железнодорожники, и так сложилось, что ребята оттуда считали вокзальную территорию своей вотчиной и особенно не любили тех пришлых, кто ошивался возле паровозов. Конечно, у них не возникало таких проблем с топливом, как у поселковых, -- железнодорожникам полагался бесплатный уголь, доставались им и старые списанные шпалы, которые регулярно менялись на перегонах, были и другие возможности разжиться растопкой, ведь уголь приходил для школ, больниц, райкома, милиции... Но ребята со станции все-таки часто ходили дрюкать уголь и считались по этой части асами. Интересовались они, правда, определенным сортом -- михайловским, только он годился для самоваров. В ту пору в каждом мусульманском дворе с утра до вечера дымились самовары, вот для них-то они и дрюкали уголь с паровозов, была и такса -- два рубля за ведро, а ведра большие, двадцатилитровые, и насыпали их с верхом. На вырученные деньги станционные ребята ходили в кино, покупали семечки; поговаривали, что летом один отчаянный мальчишка, каждый день отиравшийся возле паровозов, даже скопил на велосипед, что по тем временам представляло неслыханную ценность. Рушану, наверное, никогда не забыть тот день, ибо, начавшись необыкновенно удачно, он закончился небывалой трагедией. Случилось это в каникулы, погожим зимним днем. Он договорился со своим дружком Диасом Искандеровым пойти с утра на станцию: повезет -- добыть угля, нет -- пособирать шлак сразу за паровозами. Уложив в сани джутовый мешок, латаное-перелатаное цыганами старое перекошенное ведро и тяжелую кочергу, которую ему отковали летом в колхозной кузнице, он с товарищем отправился на вокзал. В компании Рушан считался человеком бывалым, так что Диас без разговоров шел за подручного -- один он никогда не отважился бы пойти на станцию даже за шлаком, уж больно задирались в последнее время станционные мальчишки, хоть и учились все в одной школе. Накануне всю ночь падал снег -- крупный, пушистый, и день стоял теплый, безветренный, словно специально для школьных каникул -- на радость ребятне. Вскоре на первый путь пришел четный грузовой поезд. Рушан уже хорошо ориентировался в железнодорожной терминологии и понимал семафорные знаки, впрочем, они не отличались особой сложностью. Повезло и с кочегаром, тот разрешил заправить водой тендер. Но еще большая радость ожидала Рушана, когда он взобрался на паровоз: весь бункер до краев оказался заполнен кусковым углем, что случается нечасто, а сверху лежал огромный, ведер на десять, валун, и вся загрузка -- михайловской породы, ни грамма карагандинского. Пока заправлялись водой, помощник с машинистом ушли в станционный буфет -- видимо, по радиосвязи сообщили о долгой стоянке, -- и Рушан махнул Диасу, чтобы тот перешел на другую сторону паровоза, где кочегар уже кончил чистить топку. Не дожидаясь, пока неуклюжий Диас переползет под вагоном, Рушан стал сбрасывать в сугробы между путями кусок за куском, -- такой удачи ему еще не выпадало. Диас поначалу принялся относить уголь подальше, но Рушан, чтобы сэкономить время, велел складывать его тут же. Пока кочегар возился с топкой с противоположной стороны, Рушан сумел накидать немалую кучу, которую Диас умело присыпал снегом. Как только Рушан сверху доложил кочегару, что с водой порядок, тот разрешил ему скинуть большой валун -- видимо, чтобы потом не мучиться с ним в дороге самому. Но как Рушан ни силился, он не смог его одолеть, а Диас побоялся влезть на паровоз, -- вместе они бы, наверное, сдвинули его с места. Тогда кочегар сам поднялся через кабину в бункер и сбросил огромный кусок в сторону поселка. В это время вдали уже показались машинист с помощником, потому что на противоположном конце станции открылся семафор, указывающий сквозной проход нечетному поезду по главному пути. Рушан быстро спустился вниз и помог Диасу засыпать снегом добычу, чтобы помощник не увидел в свое окно, сколько угля они "увели" и чтобы не влетело за это добряку кочегару. Добыть столько угля Рушану раньше никогда не удавалось, а он не вчера стал ходить на станцию, и от радости он готов был петь и плясать. Они с Диасом, улыбаясь, что-то весело насвистывали, представляя, как обрадуют домашних, а может, даже еще два-три ведра продадут завмагу Кожемякиной, -- тогда в кино можно будет ходить недели две подряд, не клянча денег у родителей. И вот в это самое время со стороны РТС, где находился единственный на весь поселок каток, показалась компания станционных мальчишек -- человек восемь-девять, разного возраста, были там ребята и чуть старше Рушана, и помоложе, и даже два дошкольника, как выяснилось позже. Не стой Рушан с Диасом так откровенно возле едва замаскированной кучи угля, компания, скорее всего, прошла бы мимо, но тут ребята заметили богатую добычу. Столько надрюкать не удавалось даже станционным удальцам, братьям Чурсиным, да к тому же не просто уголь, а весь михайловский, самоварный! Видимо, главному в компании, подростку по кличке Фаддей, уже отиравшемуся возле старших блатных ребят, хозяева угля показались несерьезными, и он решил отнять чужую добычу -- такое происходило частенько. Он прикинул сразу, сколько денег можно заработать, если завезти все это на Татарку. Когда Рушан с Диасом увидели компанию станционных мальчишек, у них сердце ушло в пятки от предчувствия беды. Встреча ничего хорошего не сулила -- они прекрасно знали нравы ребят из краснокирпичной многоэтажки. Будь добыча всего в два-три ведра, возможно, не стоило и сожалеть, но добровольно расстаться с такой удачей, что выпадает раз в жизни, -- никогда, тут уж никто свое без боя не отдаст. Когда Фаддей, для смелости с громким матом, приблизился к ребятам, объявляя, что уголь с паровозов принадлежит только им, станционным, Рушан неожиданно для себя как-то спокойно оттолкнул его от кучи своей тяжелой, кованой кочергой, и для острастки соврал, что с ними был и чеченец Султан и что он сейчас прибудет со старшим братом Хамитом и санками, вот, мол, ему и объяснишь, кому принадлежит уголь. Султана в поселке боялись даже старшие блатные ребята со станции, не говоря уже о такой мелюзге, как Фаддей, да и вообще тогда с чеченцами предпочитали не связываться. Султан жил на Татарке, а Фаддей знал, что слепая старуха Мамлеева, бабка Рушана, имела огромное влияние на мусульман в поселке, да и видел он Рушана с чеченцами не однажды, это и заставило его на миг остановиться. Но Фаддей растерялся лишь на секунду -- судя по школьным успехам, соображал он туго. Добыча, которая, казалось, уже была в руках, уплывала, да кроме того, и перед своими Фаддей чувствовал себя неудобно: будет потом мелюзга рассказывать станционной братии, как не сумел он отнять такой богатый куш у двух татарчат-малолеток. А тут еще пацан-заморыш, учившийся с Диасом в одном классе, осмелел -- потянулся за куском угля. Такую наглость не мог стерпеть даже Диас. Он дал однокласснику такого пинка валенком, что у того слетела шапка -- прямо к ногам Фаддея. Это еще больше озадачило станционных -- а может, татарчата и впрямь ждут помощи от чеченцев? Уголь лежал на междупутье рядом с первым вагоном готовящегося к отходу поезда. Рушан с Диасом застыли около кучи, а станционные мальчишки топтались в колее главного пути. Застоявшийся на полустанке паровоз, груженный михайловским углем, то и дело спускал пары, и ребята оказались как бы в тумане. А навстречу шел какой-то состав со срочным грузом -- для него и подготовили зеленую улицу, придержав поезд на первом пути. Одолев входные стрелки, встречный не прерывал гудок предупреждения. Машинист видел толпу ребят на путях, но он и не думал сбрасывать скорость, так как был уверен, что мальчишки увидят и услышат грохочущий состав. Но в том и беда, что не нашлось ни одного мальца, даже дошкольника, который оторвал бы взгляд от кучи бархатисто мерцавшего михайловского угля, ибо в ту же секунду он увидел или услышал бы приближавшийся с грохотом скоростной состав. Все стояли напряженно, с остервенением переругиваясь, не желая уступать друг другу. Не услышали, не увидели состав даже вблизи, иначе бы успели рвануть из колеи... Троих сразу зашибло насмерть, Фаддею отрезало обе ноги, двоих дошколят выбросило ударом за колею, и они отделались ушибами, а один мальчик, по фамилии Касперов, чудом остался жив: при ударе его подбросило вверх, он упал на решетку бампера паровоза и успел за что-то ухватиться. Рушана тоже зацепило какой-то выступающей частью, до сих пор у него чуть выше правого виска круглая, с пятикопеечную монету, проплешина -- вырвало кусок кожи с волосами, хотя он и был в шапке. И, видимо, когда его сшибло, крепко ударился левой ногой обо что-то, скорее всего, о злосчастную кучу угля. Хромал он долго, почти два месяца. Когда очнулся, сразу понял, что произошло, -- из краснокирпичной многоэтажки бежали к месту трагедии люди, -- и он переполз под вагонами вновь задержанного на первом пути состава и потихоньку, волоча ушибленную ногу, без санок, плача, поплелся домой. Диаса, отделавшегося легким испугом, уже и след простыл. Дома с ним случился нервный шок, от страха рвало, поднялась температура. Когда часа через три к ним в дом явился следователь НКВД, прибывший по такому случаю из города, в сопровождении местного милиционера Великданова, с чьей дочерью Валюшкой Рушан учился в одном классе, он лежал пластом в постели возле холодной печи, так и не дождавшейся угля. По холоду в доме, по заиндевевшим, сырым стенам следователь, наверное, сразу понял, почему мальчишка оказался на станции. Но все же, заполнив какие-то бумаги, он строго сказал матери: вот, мол, если бы ваш сын остался дома, читал книжки или гулял в такую чудную погоду, как подобает проводить время на школьных каникулах, -- не случилось бы беды. Мать, и без того тихая, забитая, плохо говорившая по-русски, лишь заплакала, но старуха Мамлеева, которая пришла тут же, узнав, что произошло на станции, не смолчала в ответ. Она сказала тоном, не терпящим возражения, как привыкла смолоду: -- Вы не правы, молодой человек. Беда случилась не из-за того, что мой внук пошел на станцию, а оттого, что он был вынужден туда пойти. Конечно, замерзни он тут, у вас не было бы повода для беспокойства, уж извините за хлопоты... И тут, робея перед городским начальством, в разговор все же вмешался Великданов, ведь ему тут жить, а он знал власть слепой старухи над мусульманами, составлявшими в ту пору большинство Мартука: -- Вы зря насчет книжек, товарищ капитан, парень он хороший, отличник, с моей дочерью в одном классе учится... Капитан, понимая, что на этой беде особенно не отличиться, встал и, не попрощавшись, направился к низкой двери, завешанной старым одеялом. Больше Рушана власти не беспокоили, хотя в школе одна учительница из старших классов настаивала, чтобы его исключили из пионеров как "расхитителя социалистической собственности". Но на педсовете на такую меру не пошли -- почти все село жило не в ладах с законом, если придерживаться такой жесткой морали... Да, страшная история припомнилась Рушану в старом локомотивном депо, и в таком настроении идти в общежитие, где когда-то был счастлив, ему расхотелось. Возвращался в город он через поселок железнодорожников, непонятно почему с давних пор называемый "Москва". Там, на улице Деповской, и находилось его первое студенческое общежитие. Выбираясь на автобусную остановку, Рушан издали увидел приземистое здание бывшей железнодорожной столовой, куда и он забегал частенько, хотя у них в техникуме имелась своя столовка. Раньше всегда тщательно выбеленная в желто-розовый цвет, с ярко-зеленой высокой крышей, сейчас столовая с заколоченными крест-накрест корявым горбылем входными дверями и выбитыми глазницами окон, осевшими печными трубами на кое-где прогнившей кровле, представляла печальное зрелище. Вдруг на лицо Рушана набежала улыбка, и он на время отвлекся от тягостных дум... XII Поездные бригады, менявшиеся на узловой станции, -- и возвращавшиеся с рейса, и уходившие в рейс, непременно посещали деповскую столовую и обслуживались вне очереди. Те, что с рейса, обязательно брали к обеду по кружке пива. Рушан хорошо помнит: пузатая бочка с одышливым насосом всегда стояла рядом с пышнотелой буфетчицей в высоком кокошнике. Заказывали паровозники всякие салаты, сметану, и с пятерки, что протягивали они для расчета, им еще причиталась и сдача серебром. Рушан, сжимая в руке рублевку с мелочью, без зависти, а как нечто само собой разумеющееся, говорил себе мысленно: "Вот стану работать, тоже буду обедать на пятерку". Тогда каждый верил в свой час, жил, загадывая на будущее, и умел ждать. Он давно уже обедает на пятерку, а в кооперативных забегаловках иногда и на десятку. Недавно в Москве обедал в одной такой столовой: только суп-лапша, гордо именуемая домашней, стоила там тоже пятерку, правда, уже новыми, так что кое-что в жизни сбывается, хоть и запоздало. Обед за пятерку -- уже из области преданий, легенд, и, к сожалению, кажется, навсегда. Одолев какой-то возрастной рубеж -- а он у каждого свой, -- человек невольно (кстати или некстати -- другой разговор) подводит итоги жизни, смиряется с потерями, признается в крахе больших надежд и теперь уже с грустной улыбкой вспоминает кое-какие свои прогнозы, которые отстаивал в долгих и жестоких спорах. Пусть улыбнутся идущие вслед за нами поколения наивности живущих рядом людей, а иногда, может быть, и подивятся их проницательности... Однажды на танцах в "Железке", где Рушан считался своим парнем -- не только из-за покровительства Исмаил-бека, но и потому, что очень рано вошел в сборную Казахской железной дороги по боксу, даже однажды представлял "Локомотив" на всесоюзной арене и потому уже выделялся среди своих сверстников, -- случился инцидент, тоже запомнившийся на всю жизнь... В ту пору силен был местный патриотизм, и какой любовью и популярностью пользовались свои, доморощенные певцы, музыканты, поэты, художники, спортсмены, герои труда -- не передать словами. Удивительно искреннее было время,