благодатное для людей талантливых. Оттого даже в их захолустном городе появились в конце пятидесятых джазовые оркестры, свои эстрадные певцы, постоянно давались концерты, собиравшие полные залы, проводились выставки художников, а уж о вечерах поэзии и говорить не приходится. В тот день на танцах он был с Лом-Али Хакимовым. Серьезный чеченец не поощрял увлечения своего товарища джазом, но дела сердечные заставили его составить компанию Рушану -- приглянувшаяся ему девушка с соседнего факультета могла пропустить что угодно, только не танцы в субботу во Дворце железнодорожников. Кокетливую Эллочку Изместьеву в тот вечер часто приглашал на танец какой-то незнакомый молодой человек, и гордый чеченец приуныл. Чтобы нейтрализовать чужака, Рушан стал оказывать внимание ее подружке. В перерыве между танцами Рушан спросил у Эллочки, что это за парень крутится возле нее, и она не без гордости ответила: -- Он будущий юрист, заканчивает в Алма-Ате университет, сейчас на практике в нашей прокуратуре. Они с Лом-Али от души рассмеялись, и тот убежденно заявил: -- Юрист? Отмирающая профессия! В ближайшие две-три пятилетки он останется без работы. Сказано было веско, авторитетно, тем более Эллочка знала, что Хакимов в техникуме считался человеком серьезным, начитанным, был всегда в курсе дел внутри страны и за рубежом и разыгрывать ее не мог. Бедная девушка, она вполне искренне поверила друзьям и тут же потеряла интерес к будущему прокурору: что ни говори, а железнодорожник -- все-таки профессия вечная! Вот так, не кривя душой, они тогда верили, что юристы в скором времени действительно не понадобятся. Это заблуждение вспоминается особенно часто сейчас, когда наступил звездный час уголовников, очумевших от шальных денег и безнаказанности, и даже людям бывалым, знавшим блатных не понаслышке, нынешняя ситуация кажется страшной, безысходной... Подводя итоги жизни, уже не пыжишься, не споришь с собой по мелочам, как прежде, и с сожалением признаешь крах многих давних иллюзий. Отрадно лишь одно -- какой верой, надеждой на будущее жил, ныне не приснится даже в благостном сне. Однако самое крупное разочарование Рушана -- не в самой жизни, а в своем поколении. Так же искренне, как в случае с будущим юристом, он верил в молодости, что все эти безобразия -- несправедливость, подлость, несуразность быта, хамство, невежество, пьянство, бедность, некомпетентность - уйдут в небытие, как только его поколение повзрослеет и займет свое место в обществе. Ему казалось, что старшие все делают не так, потому что им не хватает знаний, культуры, над ними довлеет груз проклятого "темного прошлого", они скованы, в них нет внутренней свободы. Другое дело -- новое поколение, молодежь, уже проштудировавшая материалы ХХ съезда: перед ними как на ладони все ошибки, просчеты общества, они будут жить по-другому, чище, лучше, справедливее, и с ними изменится окружающий мир... В молодости он понимал душой пьяниц, лодырей, тех, кто бросал детей, семью, -- так и должно было случиться, ведь их жизнь искалечило тоталитарное общество. Но когда позже люди подобной категории пошли косяком уже из его поколения, а дальше, в геометрической прогрессии, и моложе его, Рушан растерялся. Неужели это просто закономерность и больше ничего? Его поколение познало безотцовщину, и на то была причина -- война. Казалось бы, парень, выросший без отца, никогда не оставит своего ребенка сиротой... Но куда там: детских домов в мирное время, при живых родителях, стало в сотни раз больше, чем после войны, и количество их с годами не сокращается. Бывшие детдомовцы, сполна хлебнувшие лиха, продолжают плодить детдомовцев. Эта горькая, незатухающая боль -- самое тягостное разочарование в жизни. Кто-нибудь, конечно, усмехнется: какими же наивными людьми были эти шестидесятники, не чувствовали время, перспектив... Это как сказать, в их поколении все переплелось -- и наивность, и вера, и трезвый взгляд на жизнь. Он же помнит это время... Середина шестидесятых, на посту еще бодрый, вальяжный Брежнев, и допускаются кое-какие либеральные взгляды... Рушан ясно представил тот воскресный день: они сидят на футболе, на матче "Пахтакора", где в ту пору играли знаменитый бомбардир Геннадий Красницкий, не доживший и до пятидесяти лет, быстроногий блондин Беляков, не отметивший и тридцатилетия, и Хамид Рахматуллаев, по прозвищу Пеле, погибший в автокатастрофе в сорок лет. Они с друзьями продолжают какой-то разговор, начатый на террасе летнего кафе при ресторане "Ташкент", и Рушан с жаром говорил: -- Я убежден, что еще на моей жизни обязательно соединятся два германских государства, воссоединится и Корея... Не говоря уже про Вьетнам... В ответ раздается хохот -- никто не принимает его слов всерьез, все верят, что мир социализма един, и это навсегда. Но он уже тогда понимал всю противоестественность положения, когда один народ живет в двух разных государствах, душой чувствовал: не может быть такой системы, идеологии, ради которой стоило разделять нации, резать по живому... Сегодня, словно проснувшись от многолетней спячки, народ захлебывается от неожиданной возможности сказать что думает, срывается в крик. Особенно достается старшим от младшего поколения. Рушан часто слышит от молодых укоризненное: это вы своим молчаливым одобрением довели страну до ручки! Может быть, и так. Но миллионы шахтеров в застойные годы ежедневно добывали уголь -- не меньше, чем при Сталине, и уж куда больше, чем при нынешней гласности. Нефтяники в семидесятые годы "накачали" для страны двести семьдесят миллиардов долларов -- дай бог потомкам за все взятое вместе, включая золото и уголь, заработать хотя бы к началу следующего века такую сумму. Застой не застой, демократия не демократия, а миллионы таксистов по стране садились за руль и при любой погоде накручивали свои 350-400 километров за смену. А строители? Сколько себя помнит Рушан, они никогда не сидели без дела и раньше восьми не возвращались домой, а уходили на работу чаще всего затемно. Может, стоит четко разграничить ответственность каждого за развал в стране? При чем здесь узбекский хлопкороб, давший не только стране, но и всему социалистическому содружеству хлопковую независимость? Ему-то за что краснеть? Разве что за бедность, за свою убогую жизнь... Нет, есть немало людей, которые могут не краснеть за прошлое, они свою работу делали честно, и не все прозрели только сегодня, в перестройку, мерзости жизни они видели и осознавали раньше. И опять Рушану вспоминается прошлое, не такое уж и далекое... Лет десять назад, еще в бытность Брежнева, когда страна семимильными шагами приближалась к коммунизму, умер Алексей Николаевич Косыгин -- Председатель Совета Министров СССР, второй по значимости человек в стране. Умер он в то время, когда кончина высокопоставленного лица уже не казалась народу трагедией, но вот преставился, кстати сказать, не вовремя, в день рождения Леонида Ильича. Правда, смерть сроки не выбирает даже для больших людей, но Брежнев, который не любил омрачать праздники, тем более личные, даже ради соратника по партии, по политбюро, не хотел поступиться ничем. Потому смерть Косыгина скрыли от страны на три дня. Этот факт говорил о многом, и прежде всего о времени и о нравах -- когда уважения не было ни к живым, ни к мертвым. Как бы то ни было, но к вечеру дошла и в их прорабскую эта печальная весть. Уже стояли предзимние холода, дули со стороны усыхающего Арала неистовые ветры с солоноватым вкусом, и кто-то к концу планерки, когда за окном уже стояла кромешная тьма, принес две бутылки водки и небогатую закуску. Когда разлили по стаканам, какой-то бодрячок спросил: "За что выпьем?" Кто-то и предложил: за упокой, мол, души товарища Косыгина. Прозвучало солидно и к месту, для выпивки ведь повод важен. Когда все потянулись к стаканам, Рушан из-за какого-то внутреннего протеста, внешне похожего на упрямство, хоть и чертовски устал в тот день и быстрее хотел домой, в постель, вдруг огорошил коллег, отрезав: -- Я за него пить не буду. Для тех, кто уже поднес водку к губам, это прозвучало так неожиданно, что один едва не выронил стакан. Тогда еще дискуссии не переместились с кухонь на люди и выпить за здоровье руководителя страны столь демонстративно не отказывались. Все с удивлением, разом оживившись, стали допытываться, почему, мол, такой демарш. -- А почему я должен пить за него, за Алексея Николаевича? -- запальчиво, с вызовом спросил Рушан. -- Он у власти был почти сорок лет, и почти сорок лет курировал легкую промышленность, десятки лет был министром отрасли. И что сделал за это время для народа? Что можно купить, что надеть, чем похвалиться? Русскими дубленками или русскими сапогами, поступающими к нам из Франции?.. Сейчас, вспоминая тот давний эпизод, Рушан усмехнулся про себя: ведь тогда, десять лет назад, в сравнении с нынешним положением, магазины ломились от товаров... Как тут прорвало уставшую прорабскую братию! Каждый вспоминал о своем, и не нашлось ни одного сторонника выпить за помин души главы правительства. А ведь, честно говоря, Алексей Николаевич был не самым плохим человеком и в правительстве, и в политбюро, и Рушан, как и все остальные, знал это. Но для того, чтобы выпили за помин души, оказывается, этого мало. Поймут ли это нынешние правители, пришедшие на смену тем, кому народ шлет одни проклятия за разорение великой страны? Припоминая ту давнюю поездку в Мартук, когда он уже больше не застал на месте старинного вокзала в Актюбинске, Дасаев пришел к мысли, опять же связанной со злополучным михайловским углем: как странно устроен человек, что и через десятки лет его волнуют давние события и все, что с ними связано; лишний раз подтверждается, что в мире все взаимозависимо, -- как сказал один поэт: если кто-то на одном краю земли бросил камень в воду, на другом это отзовется наводнением. Тогда, одиннадцатилетним мальчишкой, он возвращался домой без угля, без санок, волоча ушибленную ногу и со слезами на глазах, и никак не мог предполагать, что в тот день, еще за четыре года до его появления в городе, в доме, где росла девочка, обожавшая голубые банты, и которую он полюбил потом с первого взгляда, впервые прозвучало если не его имя, то возник разговор о нем, о трагедии на станции Мартук. Но тогда ни девочка Тамара, ни ее родители никак не связывали эту историю с собой, хотя через четыре года и на всю дальнейшую жизнь какие-то нити протянутся от Рушана к этой семье. Сейчас он уже сомневался, что именно так оно и было. Потому что отец Тамары, Василий Петрович, работал машинистом, и не исключено, что он мог быть на одном из тех двух паровозов в тот роковой день, а если нет, то все равно не мог не рассказать об этом случае в семье: такие трагедии происходят не каждый день. И конечно, позже, доставая из почтового ящика письма, адресованные дочери, или снимая телефонную трубку, он никогда не думал, что это тот самый мальчик из Мартука, о котором он некогда рассказывал дома. Вот как тесно все переплелось в жизни, и эта мысль пришла к нему только сейчас, когда Василия Петровича уже давно нет в живых, и та девочка в пышных голубых бантах, которую он некогда встретил у "Железки" с нотной папкой на длинных шелковых шнурах, уже пожилая женщина, и вряд ли она когда-нибудь догадывалась, что про человека, любившего ее всю жизнь, она услышала еще задолго до того, как они повстречались, хотя они познакомились в счастливом возрасте: ей было четырнадцать, а ему пятнадцать лет. Далекое, безвозвратное время... Он тогда пошел вслед за ней мимо сказочного вокзала, свежевыбеленного, свежевыкрашенного, сияющего свежевымытыми ко Дню железнодорожника окнами, и очень удивился, что она тоже живет в районе "Москвы", на улице 1905 года, в доме номер 34, -- память сохранила и эту подробность... Оттолкнувшись от воспоминаний о железнодорожной столовой, где поездные бригады обедали на целых пять рублей, он припомнил и другую историю -- и к ней он тоже оказался невольно причастным. Уже будучи парнем, его дальний родственник Мелис, с которым они держали "ишык-бау" на свадьбе у Сафии-апай и чей след потом затерялся в Ленинграде, носил цигейковый полушубок, или, как сказали бы сейчас, дубленку из натуральной овчины. На рослом, стройном Мелисе, на спор гнувшем двумя пальцами медный пятак, она смотрелась замечательно. В ту пору ватники уже повсеместно вытеснились бобриковыми полупальто с удобным меховым воротником и высокими, на уровне груди, косыми карманами, что очень нравилось подросткам. На этом фоне единственная дубленка местного щеголя Валиева, конечно, бросалась в глаза, и о ней судачили все, кому не лень. Рушан даже однажды слышал, сколько она стоит -- 450 рублей, за эти деньги можно было приобрести два бобриковых пальто. Так случилось, что, став инженером, Рушан участвовал в реконструкции камвольно-суконного комбината "под химию" -- под синтетические ткани, или, как говорили кратко, под лавсан. Те шестидесятые годы прошли под знаком "большой химии": каких только благ не обещали народу, как только волшебница-химия войдет в наш быт. Главное, что все будет едва ли не даром, рупь -- воз, химия все-таки, значит -- из воздуха, из дыма, из газа, то есть из ничего. Как дружно в те годы шельмовали в прессе натуральные ткани -- габардин и коверкот, бостон и диагональ, шевиот и драп, бархат и даже ситец! Они, оказывается, и дороги, и непрактичны, и пыль вбирают чрезмерно, и при стирке садятся, и не модны -- не соответствуют времени и современному образу советского человека, естественно, самого передового и прогрессивного в мире. В общем, надо вывести все это под корень, и чем раньше, тем лучше. Вот такой комбинат Рушан с коллегами крушил в городе Фрунзе, бывшем Пешпеке, нынешнем Бишкеке, в Киргизии, где шерсти в ту пору было немеряно, действительно, рупь -- воз, ведь миллионы овец гуляли на горных пастбищах. Помнится, в обеденный перерыв какой-то старик-текстильщик с обидой говорил Рушану: "Опомнитесь, что вы делаете? Лучше материи, созданной природой, никогда не было и не будет. Если уж государству некуда деньги девать, пусть вложит их в овцу -- чудо природы". А Рушан с коллегами отбивался от старика, потрясая газетными выкладками. Первый советский лавсан стоил дешевле шерстяного габардина на десятку, но через два года сравнялся в цене, а сейчас, когда практически нет отечественных шерстяных тканей, пропал и лавсан, а ведь обещали сколько хочешь, да по смешной цене. В последнюю зиму Рушан как-то случайно зашел в магазин и увидел огромную очередь. Толпа, едва ли не в драке, расхватывала искусственные меховые пальто. Вот тогда он и припомнил, что похожее пальто было у Мелиса тридцать лет назад, только там-то был настоящий мех, а от этого за версту шибало химией. Он машинально поинтересовался у одного счастливчика, тут же напялившего бесформенное оранжевое приобретение, о цене покупки. Тот на радостях великодушно оторвал и вручил ему ценник, и вновь, как и тридцать лет назад, всплыла та же цифра -- 450. Только новыми. Вот тебе и рупь -- воз! Остались без габардина, без шерсти, без бостона, без хлопка и кожи, загубили миллиарды, загадили химией природу... Да, прав оказался старый текстильщик из Фрунзе -- в овцу надо было вкладывать деньги, в овцу, а не в химию. Если бы сегодня кто-нибудь взялся проанализировать все крупные проекты страны за 70 лет -- от коллективизации до продовольственной программы и компьютеризации школ, -- мы бы ужаснулись своей бестолковости и дремучести, и не исключено, что с высоты нынешнего опыта, включая и мировой, многие из тех проектов показались бы настоящей диверсией. Среди решений и постановлений, которые долго, вплоть до последнего времени, принимались населением всерьез, были и временного характера, они так всегда и начинались: "В связи с тем-то и тем-то временно повышается..." -- и так далее. Но ничто не оказывается более вечным, чем временное. Один такой правительственный указ Рушану запомнился надолго, он и сейчас вспоминает об этом случае со стыдом. В 1961 году, ранней весной, он стоял на перроне станции Экибастуз, где еще совсем недавно находился в тюрьме Александр Исаевич Солженицын, а директором местной ТЭЦ был сам Маленков, которого он видел потом, на первомайские праздники, во главе колонны энергетиков. Рушан дожидался поезда из Павлодара, и в это время по вокзальному репродуктору передали тот самый указ: "В связи с неблагоприятными обстоятельствами с первого апреля временно повышается цена на сливочное масло, до трех рублей пятидесяти копеек за килограмм". Рядом с ним стояла группа людей, тоже, видимо, ожидавших опаздывающий поезд. Как они зло, с неодобрением восприняли правительственное сообщение! Особенно неистовствовала полная, в теплом пуховом платке, женщина, уверявшая остальных, что "временно" означает "на всю жизнь". Рушан в пору молодости принадлежал к тому несметному большинству, кто безоговорочно верил в официальную пропаганду, в любое печатное слово, и потому счел своим гражданским долгом подойти к злобствующей, на его взгляд, группе обывателей и высказать свое мнение, разъяснить, как комсомолец, правительственное решение. Он бесцеремонно подошел к людям и жестко, с сарказмом заявил: -- Вы, товарищи, наверное, прослушали одно важное слово. "Временно"! Понимаете -- вре-мен-но... Кончатся временные трудности, и масло станет дешевле прежнего. Я лично в этом не сомневаюсь, -- и, гордый своим поступком, отошел от них подальше. Эту сцену ему никак не удается забыть -- в последние годы замучили постоянные перебои не только с маслом, и он мысленно всегда просит прощения у тех людей, которых он посчитал зажравшимися обывателями. Как молод и наивен он был! И разве он один? Экибастуз, Маленков, Солженицын... Опальный вождь и опальный писатель... Как все переплелось на нашей грешной земле. Как ни крути -- все они, включая и Рушана, уезжали с этого крошечного перрона, из города, известного в ту пору суровыми тюрьмами и первым в стране рудником, где разработки велись открытым способом. Сейчас, когда книги Солженицына широко издаются на родине, Дасаев с особым волнением берет каждую из них в руки: а как же -- с одного перрона когда-то отъезжали... С Солженицыным Рушан ощущает близость еще и потому, что, говорят, "Раковый корпус" тот написал в ташкентской больнице, или в Ташкенте пришел ему замысел романа, когда поставили ему страшный диагноз... XIII Судьба человека складывается из потерь и обретений. Иногда того или иного бывает чуть больше или чуть меньше, и по этому соотношению жизнь, наверное, принято считать счастливой или несчастливой, удачной или неудачной. В любом случае она -- бездонный кладезь, где в итоге хватает всего, если, конечно, не сойдешь с дистанции раньше времени и дотянешь до финиша и появится желание на старости лет окинуть взглядом прошлое спокойно и беспристрастно, потому что эта жизнь как бы твоя и уже не твоя, и лучше тебя это никто не сделает, даже самый талантливый писатель. Наверное, поэтому Рушану хотелось бы оставить записи и о себе, ведь без них не будет полной картины времени, как и без каждого из нас, и, может быть, какие-то вехи его пути, симпатии и пристрастия помогут понять, почему он так или иначе воспринимал события, судьбы, потери, с которыми довелось столкнуться на огромном пространстве от мыса Рока на высоком берегу Атлантики до порта Находка на Тихом океане. Да и что такое потери? Чаще всего под потерями мы подразумеваем нечто физическое, материальное, а ведь они бывают разные, самые неожиданные, невероятные, иных потерь мы даже не ощущаем до определенного времени. Одна такая случилась с ним довольно рано, в том возрасте, когда к потерям человек еще не готов и вряд ли обращает на это внимание. Теперь Рушан часто возвращается к тому времени, потому что тогда не придал этому значения и только сейчас осознал глубину давней утраты. И то хорошо, ведь не зря говорят: лучше поздно, чем никогда... Он снова возвращается в Мартук, на несколько пятилеток назад. Такая форма отсчета жизни была принята только у нас в стране, она помогает ему острее почувствовать ушедшее, как в песок, время. Он снова вспоминает девочку, написавшую в школьном сочинении на вольную тему "Кем хочешь быть?", что мечтает стать балериной. Сегодня никому эта мечта не показалась бы странной, тем более, если ныне в подобных сочинениях иные дерзкие школьницы пишут, что хотят стать валютными проститутками. Но тогда... О, тогда мартукские обыватели крепко вцепились грязными руками в хрустальную мечту простодушной девчонки и потом долго еще насмехались над ее надеждой, улюлюкая при каждой неудаче: "балерина". Тем более, что наша жизнь, куда ни кинь, редко состоит из одних успехов. Может быть, Валя и сама знала, что у нее нет никаких шансов стать балериной, ведь этому искусству учатся сызмальства, в специальных школах и студиях. Конечно же, ничего подобного не было в пыльном Мартуке, и, судя по всему, вряд ли появится в обозримом будущем. Наверное, это была даже не надежда, а так, легкая и хрупкая мечта, изящный минутный каприз девочки, у которой взрослые однажды решили выведать самое сокровенное. Выведали... и разнесли по поселку на всеобщее посмешище... Это у нее однажды с горечью вырвалось: "Боже, нам уже по двадцать восемь лет!" Неизвестно, от какого критического возраста она мысленно отталкивалась, -- но эта цифра в ее устах прозвучала почти трагически. Рушан тоже давно имел точку отсчета возмужания, взросления -- правда, поменьше, в двадцать пять, -- но оба они уже в полной мене ощущали свой возраст. Наверное, если бы одноклассников Рушана кто-нибудь стал расспрашивать о нем (хотя по какому поводу -- не кинозвезда, не генерал, а рядовой прораб), они рядом с его именем непременно упомянули бы и Валю Домарову, "балерину", к которой он в свое время был неравнодушен. Но если бы о первой любви спросили его самого, он, не задумываясь, назвал бы другую -- девочку с нотной папкой в руках, что жила на улице 1905 года. Хотя, конечно, что-то, не поддающееся однозначному определению, связывало его и с Валей -- уж она-то знала, чувствовала, что нравится черноглазому мальчику с Татарки, даже тогда, когда они еще не заговаривали между собой. А он искал ее глазами на воскресных дневных сеансах в летнем кинотеатре, и радовался, когда удостаивался ее взгляда или улыбки. А какое он ощущал волнение, когда находился возле нее, или случайно касался ее платья, пальто, руки! Теперь только с улыбкой, грустной и печальной, можно вспомнить все их невинные отношения: как болтали обо всем и ни о чем, как смеялись вместе, когда им было весело, как несколько раз катал ее на велосипеде... Казалось бы, что в этом особенного? Да в том-то и дело, что не со всяким катались девчонки в то время. Конечно, нынешним подросткам такие отношения кажутся пыльной архаикой, как и запись в девичьем альбоме: "Умри, но не дай поцелуя без любви!" Впрочем, о поцелуях они в те годы и не думали. Самым интересным, волнующим в ту отроческую пору было случайно встретиться в библиотеке, в магазине или вынырнуть откуда-нибудь из-за угла на велосипеде, помочь ей поднести ведро от колодца или попасться навстречу, опять же как бы случайно, когда она шла в школу... Он познакомился с Валей летом, у кинотеатра, после возвращения из пионерского лагеря. Показывали очередную серию "Тарзана" c легендарным Джоном Вейсмюллером, и у билетных касс творилось невообразимое, а он пришел с компанией, и среди них был чеченец, тот самый сорвиголова Султан. Рушан сразу приметил недалеко от кассы девочку с туго заплетенной косой и кокетливым белым бантом, то и дело выскакивавшим при движении у нее из-за спины. По глазам было видно, что она отчаялась попасть на этот сеанс. И тогда Рушан, неожиданно для себя, подошел к ней и, волнуясь, спросил: "Тебе сколько билетов?" Она от радости вспыхнула и сказала: "Один, на любой ряд", -- и разжала ладошку, где влажно поблескивала серебряная монетка. Такой она у него и осталась в памяти -- радостная, протягивающая к нему ладошку, где лежал двугривенник. Возможно, у него что-нибудь и сложилось бы с Валей, не встреть он в первую же свою техникумовскую осень девочку в голубых бантах. Если и вправду существует тот всесильный Амур со стрелами, то он сразу попал ему в сердце. Поскольку они с Валей росли друг у друга на глазах, то детская симпатия, зародившаяся у летнего кинотеатра, все-таки существовала между ними. Хотя Валя, девочка красивая, своенравная, верившая в свою особую звезду, вряд ли кого из местных ребят считала достойной себя, -- она была уверена, что за пределами Мартука ее непременно ждет прекрасный принц. Впрочем, вспоминая и других поселковых красавиц, спешивших вырваться из отчего гнезда, он убеждался, что и они думали о том же. Много позже, при встрече, Валя сама признается ему в этом. К той поре она успела закончить институт в Куйбышеве, побывать замужем, кажется, дважды, и вновь вернуться под родительское крыло, чтобы перевести дух. Рушан к тому времени тоже закончил институт, и даже однажды чуть не женился, но свадьба расстроилась не по его вине. Над ним словно витал какой-то рок -- все девушки, в которых он влюблялся, непременно жаждали бурной страсти, высокой неземной любви и пребывали в ожидании не только необыкновенного принца и такой любви, но и особой жизни: романтической и возвышенной, героической и беззаботной одновременно. Понятно, что на сказочного принца он не тянул, и такую жизнь -- "беззаботную и героическую" одновременно -- не только не мог им дать, но даже и представления о ней не имел. Однако странно, что, обжигаясь, он каждый следующий раз влюблялся в точно такую же, да и они, его любимые, видно, что-то находили в нем, если, не спеша связывать с ним узы навсегда, все же не желали и отпускать его. Сегодня, на склоне лет, оставшись один, он, на чей-то взгляд, скорее всего казался неудачником, но вряд ли сам Рушан считал себя таковым и никогда бы не променял того, что выпало ему, на спокойную, размеренную жизнь с хорошей хозяйкой под боком. Он заехал тогда в Мартук по пути, всего на несколько дней, возвращаясь из командировки по своим строительным делам. Дома он принялся обрезать засохшие ветки на могучих карагачах и тополях, некогда посаженных им самим в пору великого сталинского плана озеленения, когда к нему на велосипеде подъехала бойкая девочка, из тех, кого зовут ныне тинэйджерами, а иные, начитавшись Набокова, -- нимфетками, и, поздоровавшись, передала ему записку. Рушан недоуменно взял листок в клетку из школьной тетрадки, и, сразу узнав почерк, прочитал: "Рушан, милый! Вчера была обрадована известием, что ты объявился в наших краях. Хорошо бы нам встретиться, поговорить, вспомнить общих друзей, а кое-кого даже помянуть, как, например, Володю Колосова и Толика Чипигина. Вспомнить, как молоды, наивны и счастливы мы были в нашем отрочестве и не понимали этого, как прекрасно было прийти в школу на вечер или на танцы в парк, куда все мы тайком рано начали бегать, повернуть голову и обязательно встретить твой ласковый влюбленный взгляд. "Мой верный Рушан", -- как часто всуе я повторяла твое имя, и как мне завидовали подружки. Странно, нас ничто не связывает, ни один поцелуй, но я почему-то всегда считала тебя своим, думала, что имею на тебя какие-то права, была уверена, что ты пойдешь за мной в огонь и в воду. Ошиблась. Как вообще много ошибалась и обжигалась в жизни. Но тем не менее тебя из судьбы не выкинешь... Приходи сегодня попозже, к одиннадцати, когда на тебя вволю наглядится твоя обширная татарская родня. Валя". Девочка не отъезжала, пока он не дочитал записку -- наверняка она в нее сунула свой любопытный нос, и сейчас, не скрывая интереса, пристально разглядывала того, кто некогда, оказывается, нравился тете Вале. Видя, что Рушан задумался и забыл о ней, она настойчиво спросила: -- Придете? Рушан, очнувшись от нахлынувших давних видений, рассеянно ответил: -- Приду... Удивительные вечера у них в Мартуке: летними днями жара за сорок градусов, временами откуда-то налетают знойные ветры, а вот с заходом солнца происходит волшебство -- наступает неожиданная прохлада, свежеет воздух, а чуть позже на высоком иссиня-черном ночном небе вспыхивают мириады ярчайших звезд. Такую резкую перемену погоды замечают даже самые черствые, равнодушные ко всему люди, у кого-то, бывает, вырвется порой: ну и вечера у нас, загляденье! Весь день тогда дул из степи несносный суховей, нещадно палило солнце, казалось, выжигавшее из людей все желания, а с заходом огромного огненно-красного светила за бахчи все изменилось, как по мановению руки кудесника, даже побрызгал с полчаса теплый дождик, избавив хозяев огородов от вечернего полива. Валю Рушан в последний раз видел давно, лет семь или восемь назад, еще студенткой, когда она приезжала домой на каникулы, а он уже в свой трудовой отпуск. Встретил, конечно, на танцах, но толком поговорить не удалось -- ее приглашали наперебой. Город уже успел наложить на нее свой отпечаток: подстрижена и одета она была по последней моде, выделялась и броским макияжем, и что-то новое, явно вызывающее, появилось и в поведении, и в манерах. Та раскованность, с которой она держалась с молодыми людьми, свободно, не таясь, курила вместе с ними между танцами, несколько шокировала Рушана, хотя многим как раз это и нравилось, -- он за спиной слышал одобрительное: "Во дает!" Временами казалось, что она слишком много и слишком громко смеется, привлекая и без того достаточное внимание. Но вслух Рушан не посмел сказать, что она ведет себя вульгарно, вызывающе-пошло, хотя эти слова весь вечер так и вертелись на языке. Боялся, что друзья его не поймут, подумают: это он с досады, что упустил свою Балерину. Он понимал, что между раскованной манерой поведения и вульгарностью, граничащей с пошлостью, есть тонкая грань, которую, кажется, не замечала сама Валентина, не говоря уже о сельских ухажерах и подружках, видевших в ней некий эталон современного поведения. Но это было тогда, с тех пор прошли годы... "Какая она теперь, чему научила ее жизнь?" -- размышлял он весь день, но девочка с туго заплетенной косой, с пышным капроновым бантом, в смуглой руке которой влажно поблескивала орлом серебряная монетка, заслонялась той, запомнившейся в последний раз крашеной блондинкой в невероятно короткой мини-юбке, с сигаретой в небрежно отставленной руке. Честно говоря, возвращаясь домой на несколько оставшихся от командировки дней, он ни разу не вспомнил о Валентине, да и сейчас, получив записку, не строил никаких планов. По существу, он решил пойти на встречу, чтобы выяснить, что он значил для нее в пору юности, почему у них ничего не сложилось, хотя там, в прошлом, судя по ее записке, они остались вместе, как сиамские близнецы. Конечно, и в нем к тому времени произошли перемены, горожанином он стал рано, когда так жадно впитывают все новое. Осознавая свою провинциальность, он научился видеть себя со стороны, это помогло избавиться от многих дурных привычек. Но всем лучшим в себе он обязан тем девушкам, в которых был влюблен, -- от них всегда исходил ясный и чистый свет. И хотя они пребывали в каком-то ирреальном, возвышенном мире, до конца непонятном ему, он никогда ни одну из них не мог представить ни с сигаретой в небрежно откинутой руке, ни громко смеющейся в компании, ни с вызывающе ярким макияжем и в мини-юбке до последнего предела... Теперь же, когда прошлое так естественно наслаивается на сегодняшнее, особенно в его воспоминаниях, когда для него уже нет тайн в былом и жизнь, считай, прожита, он знает, что не ошибся в своих возлюбленных -- все они прожили достойную жизнь. В тот вечер на тихой улочке у элеватора, в доме, некогда обсаженном тоненькими серебристыми тополями, а ныне затерявшемся в частоколе неохватных стволов, встретились два человека, по существу, мало что знающие друг о друге, хотя им казалось, конечно, иначе... ХIV На Советскую он пришел чуть раньше назначенного времени: ему хотелось пройтись по ней до конца, до самого кирпичного завода, где жила Эмма Бобликова и где однажды отмечали 7 ноября, куда Рушана с близкими друзьями не пригласили, и они в тот вечер долго крутились возле этого дома, желая чем-нибудь досадить счастливчикам за глухим забором. Благо, что-то удержало их от этой позорной затеи. Дальше ему хотелось дойти до усадьбы Генки Лымаря, где они, спустя два месяца, отмечали Новый год, и все девушки до одной, кроме Эммы, которую они посчитали предательницей, вернулись к ним в компанию... О, то был особый Новый год! Валентина в тот год заканчивала десятый класс, а Рушан приехал в Мартук со своими друзьями Робертом и Рафаилом из города, и они прямо с поезда направились в школу на новогодний бал, а уж оттуда шумной оравой пришли сюда, на окраину Мартука. Присутствие двух городских парней в компании придало вечеру особую остроту, и как хороши, как неузнаваемы были девушки, заранее знавшие о гостях. Возможно, поэтому Сане Вуккерту, "распорядителю бала", тогда удалось усадить за один стол многих соперничающих между собой девчонок. А под утро Роберт пошел провожать домой зеленоглазую Томочку Солохо, и его обратно доставил... милиционер. Оказалось, парень заблудился и зашел в райотдел -- уверенно и привычно, его отец в ту пору был областным прокурором. Тогда в первый и последний раз в жизни Рушан пил красное "Цимлянское" шампанское. О, как оно дивно смотрелось на свету в высоком бокале! Только из-за этого красного шампанского стоило вспомнить тот далекий Новый год, но еще одна деталь навсегда ушедшего времени, как и редкое по цвету "Цимлянское", врезалась в память: было там и обыкновенное шампанское, но... в бутылках пол-литрового разлива. "Шампанское на двоих" -- так окрестил его сразу острый на язык Вуккерт, потому что кое-кто, прихватив бутылку, спешил уединиться в соседней комнате... Выйдя на слабо освещенную Советскую, Рушан немного растерялся. Густо заросшие сиренью палисадники скрывали строения, уже потонувшие в темноте, и он не совсем был уверен, в каком из трех домов напротив живет Валентина, -- прежнего ориентира, колодца напротив калитки Домаровых, не было давно. Он решил следовать по задуманному маршруту, а ближе к одиннадцати, наверное, разберется, в какие ворота постучать. Но вдруг в одном из палисадников раздался внятный перебор гитары, а затем какой-то тихий, радостный возглас, шорох среди давно нестриженных кустов сирени, -- и у калитки появилась стройная, в белом платье, девушка и издалека театральным шепотом спросила: -- Рушан, ты забыл, где я живу? Он быстро пересек дорогу, перепрыгнул разлившуюся после дождя лужицу, и, очутившись рядом, пожал протянутую руку, удивительно прохладную и нежную. -- Здравствуй, Валя. Ничего я не забыл, -- слукавил он, волнуясь, -- пришел чуть раньше и хотел пройтись до усадьбы Эммы Бобликовой, где вы однажды встречали октябрьские праздники без нас, ребят с Татарки. -- А ты, оказывается, злопамятный, -- усмехнулась Валя. -- Лучше бы вспомнил Новый год, что мы отмечали вместе, когда твоего приятеля, Роберта, кажется, под утро доставил милиционер... А какое мы тогда пили шампанское! Красное "Цимлянское"! Помнишь? Знаешь, мне никто не верит, что было такое... -- она вдруг погрустнела. Вот так, прямо у калитки, начался вечер воспоминаний, игра в вопросы "А помнишь?.." -- Что за гитарист прячется у тебя в палисаднике? -- спросил он, вспомнив про музыкальный аккорд. -- Я давно играю на гитаре, со студенческих лет, -- ответила она. -- И, говорят, неплохо. -- И вдруг, после паузы, добавила: -- Ты ведь обо мне ничего не знаешь, мы же не виделись с тобой целую вечность. Дай я хоть тебя разгляжу, -- и шаловливо потащила его к соседнему дому, где с высокого фонаря струился скудный свет. Пока она крутила его так и этак у покосившегося забора соседей, Рушан сам не упускал возможности рассмотреть повзрослевшую Валю. Хвала Аллаху, от той, запавшей в память, крашеной блондинки на танцплощадке не осталось и следа. Теперь она выглядела натурально: волосы без всякой завивки были гладко стянуты на затылке, отчего открывался высокий, чистый лоб, а умело, неброско подведенные глаза казались от этого выразительнее, загадочнее. Этот эффект создавался еще одним старым приемом, наверняка почерпнутым из тех голливудских фильмов с Гретой Гарбо, Мэрилин Монро, Элизабет Тейлор, что видели они в детстве: Валентина вдруг, в самый неожиданный момент, опускала ресницы или отводила взгляд и потом как-то ловко поворачивала свою изящную головку, и глаза распахивались внезапно, как мерцающие звезды. Этим эпитетом -- "мерцающие звезды" -- одарил ее на танцах какой-то практикант, которых каждый год в Мартуке хватало по любой части, хоть по инженерной, хоть по лечебной, хоть по сельскохозяйственной, а она тут же, не выдержав, похвалилась тогда Рушану: "Правда, у меня глаза, как мерцающие звезды?" Теперь этот прием очарования, видимо, вошел у нее в привычку, он исполнялся мгновенно, профессионально, когда появлялся объект, заслуживающий внимания, -- это как дриблинг классного форварда с мячом перед защитником. Вот и сейчас она несколько раз одарила его мерцающими лучами своих глаз. Волосы, стянутые на затылке, прикрывал темный муаровый бант в блестках, очень похожий на крупную яркую тропическую бабочку. Вот он-то и придавал ей особое изящество и скрадывал возраст -- вряд ли кто мог сказать, что эта ладная, по-спортивному стройная девушка, была замужем, и, кажется, дважды. -- Жаль, что я недооценила тебя в юности, -- вздохнула Валя. -- Выглядишь ты прекрасно: мужчина в цвете лет, поправился, окреп. А мне ты чаще всего вспоминаешься заморышем на стареньком велосипеде. Ты всегда появлялся так неожиданно и часто... А потом пропал на всю жизнь... -- такие резкие переходы всегда были в ее характере, взрывчатом, импульсивном. -- И прикинут ты прилично, по-столичному... Рушану резануло слух это блатное "прикинут" -- девушка с улицы 1905 года никогда бы так не выразилась. -- Мало кому из поселковых удается стать горожанином по духу, по сути, -- продолжала она, бесцеремонно рассматривая его, словно пытаясь заглянуть в душу. -- Тебе, кажется, удалось. Ты помнишь Славку Афанасьева? Ну, того, которого вы пригласили на Новый год, чтобы он менял пластинки на проигрывателе во время танцев, а он, оказывается, обожал "Караван", и раз за разом ставил только Эллингтона... -- Да, помню, -- улыбнулся Рушан, действительно припомнив и о таком курьезе на вечере. -- Так вот, Славик, например, не стал горожанином и вряд ли когда им станет, хотя и живет, как и ты, в столице, в Алма-Ате. Видела я его в прошлом месяце, приезжал к родителям, -- пузо уже отрастил, плохо выбрит и, кажется, крепко пьет. Костюм на нем какой-то мосшвейпромовский, висит мешком... А ты по фирме одет, французской парфюмерией благоухаешь, джентльмен, одним словом... Закончив осмотр, она взяла его под руку и вдруг, опять же неожиданно, выпалила: -- Так и быть, свожу тебя к бобличихинскому дому, может, и сама хозяйка случайно попадется на улице, -- они рано не ложатся. Пусть позавидуют, увидев меня с тобой. -- Чему же завидовать? -- спросил недоуменно Рушан. -- А тому, что мы с тобой такие молодые и элегантные, а Эммочка, мой дорогой, уже перебралас