Наверное, хорошо, что до отбытия в Москву в городе у него оказалось несколько часов, -- из разговора со Светланкой по телефону он узнал, что она все-таки собралась замуж за Мещерякова. Внезапно начавшийся "роман" так же неожиданно оборвался... Сегодня Дасаеву хотелось бы запоздало принести многим людям извинения за нечаянно нанесенные обиды, попросить прощения и у тех ребят, с кем встречался на ринге на том первенстве "Локомотива", где стал чемпионом. За две недели во Дворце спорта железнодорожников он заработал злую кличку Лютый, к счастью, тихо умершую в Москве. Не мог же он тогда объяснить каждому, что у него душа болит... Жаль, если у кого-то осталось впечатление, что он был патологически жесток. Вернулись домой они уже в апреле, когда в их краях царила весна и ожил Бродвей, на котором Жорик Стаин каждодневно прогуливался с отцом Никанором. В городе были наслышаны об успехе земляков на первенстве "Локомотива", и то, как оборвался "роман" Рушана с Резниковой, осталось незамеченным, отодвинулось на второй план. Никто не выражал ему сочувствия, скорее всего, все его знакомые воспринимали этот "роман" как каприз Резниковой или женскую уловку, чтобы вернуть ветреного Мещерякова. А может, потому, что отношения Светланки с будущим врачом давно воспринимались всерьез, равно как и его дружба с Давыдычевой. В общем, всем казалось, что ничего не произошло, хотя его сердце, почувствовавшее дыхание любви, щемило от боли; с юношеским максимализмом он ощущал себя еще и предателем по отношению к Тамаре. В общем, Рушан запутался вконец, и однажды по пути в общежитие, задумавшись, вновь оказался у окон дома на улице 1905 года... Нигде в мире, наверное, не было такого отсчета времени: "пятилетку -- за три года", "год -- за два". Хотя в первом случае термин из идеологического ряда, во втором -- из уголовного, для советского человека суть ясна. Нечто подобное происходило в ту весну с Рушаном и его друзьями: они жили такой насыщенной жизнью, с ежедневными открытиями, что можно было иной день зачесть за месяц, а то и за год. Они открывали мир, себя, и все в ту пору случалось впервые. Тамару, учившуюся классом младше, чем Светланка, неожиданно стали видеть в компании с одноклассником Резниковой, Наилем Сафиным. Наиль -- тихий, болезненный, домашний мальчик, вдруг стал провожать Тамару из школы, о чем тут же доложили Рушану. Но теперь, после "романа" с Резниковой, он считал себя не вправе вмешиваться, как делал это до сих пор, да и Наиля всерьез принимать было смешно, тут, наверное, как и в его случае с Резниковой, была какая-то уловка. События разворачивались с калейдоскопической быстротой, одно он успел заметить -- что Светланка очень умело избегала компаний, где мог появиться Рушан, да и он почему-то боялся такой встречи. Настроение было паршивое, не до гулянок, и он усиленно занимался дипломом и готовился к первенству города по боксу, финал которого, по традиции, много лет подряд приурочивался ко дню открытия парка. Не было соревнования, которое так жаждали выиграть местные боксеры, как это. Можно было стать чемпионом любого знаменитого спортивного общества, будь то "Спартак" или "Динамо", призером республики или даже страны, но город признавал только своих чемпионов. Победители становились кумирами на все долгое лето, а администрация парка вручала каждому выигравшему жетон, дающий право бесплатного входа на танцы на весь сезон. Для них оркестр мог повторить полюбившуюся мелодию, а строгие вахтеры дружелюбно улыбались, когда обладатель жетона, пропуская подружку вперед, смущаясь, говорил: "Эта девушка -- со мной"... XIX В ту весну случилось много всяких событий -- радостных и грустных, нужных и ненужных. Однажды средь бела дня Рушану пришлось ввязаться в драку, и произошло это в центре города, в тот момент, когда прямо на них вышли Тамара с Наилем. Говорят, оцепенев от страха, она вымолвила Сафину: "И этот бандит еще пытался за мной ухаживать..." Рушан потом долго старался не попадаться ей на глаза, хотя не чувствовал своей вины -- он не мог поступить иначе. И все же... В тот год Пасха выпала на конец апреля. А за год до этого в приход назначили нового батюшку, оказавшегося, не в пример своему предшественнику, не только молодым и красивым, но и деятельным, -- приход в городе ожил, и впервые религиозный праздник отмечался столь заметно. В то воскресенье Рушан зашел в библиотеку в "Железке", а потом собирался подняться вверх по Орджоникидзе на Бродвей. Тут-то и подвернулись ему на улице братья Дроголовы, или, как их называли, "дроголята", -- отчаянная шпана с "Москвы", где он жил в общежитии. Разумеется, они друг друга хорошо знали. "Дроголята" уже с утра "христосовались" с друзьями и знакомыми и пребывали в добром настроении. Узнав, куда направляется Рушан, они тоже решили прошвырнуться по Бродвею -- праздник все-таки! Два старших брата "дроголят", не раз сидевшие, которых Рушан встречал в доме Гумеровых и часто видел в летнем ресторане за одним столом с Шамилем и Исмаилом, были широко известны в городе. И младшие "дроголята", выросшие под ореолом "знаменитых" братьев, знали свое положение и пуще всего берегли "репутацию", говоря на жаргоне -- не бакланили по пустякам. Обсуждая вчерашний футбольный матч, где Стаин забил "Локомотиву" три безответных мяча, отчего Татарку лихорадило всю ночь, они поднимались вверх по Орджоникидзе, мимо тех деревьев, у которых в новогоднюю ночь Рушан целовался со Светланкой. Дасаев издали заметил, что навстречу им спускаются вниз к вокзалу четверо рослых парней, постарше их. По шумному разговору, жестикуляции, громкому смеху было ясно, что они уже "разговелись", отметили Пасху. Узкий тротуар не позволял разминуться, если не уступить друг другу дорогу, но, кроме Рушана, ни с той, ни с другой стороны никто не подумал сделать такую попытку, больше того, кто-то случайно или намеренно зацепил плечом одного из Дроголовых. Увидев сверкнувшие злым блеском глаза "дроголенка", толкнувший презрительно процедил сквозь зубы: -- Что, козел, уставился? Не можешь старшему дорогу уступить? Скажи он что угодно, но не это обидное в блатном мире слово "козел", возможно, обошлось бы без стычки. Но подобное никто не мог оставить безнаказанно. Видимо, пытаясь замять назревавший скандал, Дроголов на всякий случай попросил: -- Повтори, я не расслышал... Толкнувший, чувствуя явную поддержку подвыпивших дружков, повторил, нажимая на слово "козел", и не только второму брату Дроголову, но и Рушану стало ясно, что оскорбительный ответ -- был как сигнал боевой трубы: такого унижения, да еще прилюдно, "дроголята" снести не могли. И вот в ту минуту, когда они, не сговариваясь, кинулись на обидчиков, появилась на углу Тамара с Наилем... Драка с тротуара переметнулась на дорогу, и здоровенные парни, имевшие численный перевес, уверенные, что вмиг проучат зарвавшихся мальчишек, были позорно и жестоко биты. Все произошло стремительно, в несколько минут. У одного из "дроголят" оказался легкий, неприметный плексигласовый кастет, после удара которым никто не мог устоять на ногах. Собравшиеся на тротуаре и перекрестке зеваки вряд ли заметили тонкую полоску кастета, но Рушан сразу понял, откуда такой страшной силы удар. Кто-то, явно им симпатизирующий, вовремя крикнул: "Атас! Милиция!" -- и они исчезли в соседнем дворе. Во время драки Рушан видел испуганное лицо Тамары, а на него наседал парень крепкого сложения, и ему никак не удавалось отправить его в нокдаун, хотя раз за разом сбивал того с ног. Дасаев избегал ближнего боя, где был силен, -- не хотел накануне праздника заработать синяк. В тот день он высоко поднялся в глазах шпаны с "Москвы", настороженно относившихся к Рушану, ведь он всегда держался ближе к ребятам с Татарки, и не только из-за родства с Исмаил-беком и дружбы со Стаиным. Романтика блатной жизни его не привлекала, а расположение Исмаила или дружба с Дроголовыми для него не стоили и одной улыбки Давыдычевой. Он понимал, что окончательно упал в ее глазах, о том, что она говорила о нем как о "бандите" доложили ему в тот же вечер... Иногда приходила шальная мысль, которой он, к счастью, ни с кем не поделился: пойти "разобраться" с Мещеряковым, который "увел" Светланку, пригрозить Сафину, чтобы навек забыл дорогу на улицу 1905 года... Но душа, открытая любви, взрослела, умнела, прозревала и не хотела ни с кем конфликтов. Вот и с Мещеряковым... Рушан понимал, что посягнул на чужое. "Дети сталинской поры" все-таки еще помнили библейские заветы: "Не убий", "Не укради", "На соседское не зарься", вложенные в душу бабушками и дедушками, -- тогда еще не занесенный в анналы "Программы КПСС" моральный кодекс жил в крови... То же самое и с Наилем. Не будь "романа" с Резниковой, он, возможно, и мог его поколотить и пригрозить, хотя молодым умом уже начинал понимать, что насильно мил не будешь. Вообще, Рушан чувствовал какой-то внутренний надлом, весеннюю опустошенность и даже иногда радовался, что через два с небольшим месяца покинет город, где не сбылись его сердечные мечты, и на новом месте попытается начать все сначала. "С глаз долой -- из сердца вон", -- приказал он себе и с головой окунулся в проекты, хотя, надо отметить, учился он легко и сроки дипломной работы, на его взгляд, были непомерно растянуты. Та весна вообще изобиловала странностями. Если ему решительно не везло в любви, и он никак не мог разобраться в делах сердечных, то неожиданно многое открылось в боксе, где он и без того был без пяти минут мастером спорта. Отправной точкой послужила драка на улице в Пасху. Отвлекая на себя одного из противников, он успевал помогать младшему "дроголенку" -- тому приходилось туго. Сбивая с ног своего соперника, Рушан умудрялся наносить и чужому короткий и резкий удар, отчего тот тоже валился на колени, однако упрямо поднимался и снова лез вперед. Ребята попались крепкие, но в состоянии опьянения они не были страшны. Хотя все происходило молниеносно, Рушан с холодной расчетливостью сдерживал свой удар -- боялся выбить костяшки пальцев. Раньше такое опасение ему бы и в голову не пришло, азарт подавлял разум. Но и это не все: он легко держал в поле зрения обоих противников, и уж совсем немыслимое -- почти все время видел испуганное лицо Тамары, стоявшей на перекрестке. Обладая и силой, и техникой, и характером, он вдруг почувствовал, что ему открылось главное в боксе: пришли уверенность, хладнокровие и расчет, а зрение сделалось объемным, как в голографии, -- он видел все как бы насквозь и упреждал хитроумно задуманную атаку. Это он понял на первых же тренировках по первенству города... Неожиданная уверенность, пришедшая к нему в квадрате ринга, дала душе необходимое равновесие, он обрел такое необходимое перед боями спокойствие. А ведь еще в то утро Пасхи, во дворе "Железки", напротив дома Резниковых, он боялся повернуть голову в сторону глухого зеленого забора в переулке, -- так ныло от тоски сердце. Его перевоплощение на ринге, новая раскованная манера боя, в которой сквозил не бесшабашный азарт, а расчет, бросилась в глаза сразу, но связали это с пришедшим на первенстве "Локомотива" опытом: в столице, мол, пообщался с мастерами, пришла пора зрелости. Рушан в объяснения не пускался, хотя только ему было ведомо, с чем это связано на самом деле. Правда, в эти дни с досадой признался себе: жаль, что за четыре года я преуспел только на ринге. Да, только на ринге он чувствовал себя хозяином судьбы, мог диктовать волю, навязывать свою манеру, но это не слишком радовало Рушана -- он не хотел связывать жизнь со спортом, хотя уже появились заманчивые предложения... А в те дни весь город с нетерпением ждал соревнований на призы парка, особенно в легком весе: там собралось наибольшее число претендентов -- лихих парней в ту пору хватало, а сборная страны тогда на четверть состояла из жителей Казахстана, где бокс на долгие годы оказался спортом номер один. Самому Рушану казалось, что он исчерпал себя в этом городе и жизнь в нем уже шла мимо него. Он потихоньку снялся с военного учета, сдал книги и спортивный инвентарь, числившийся за ним, оставалось лишь два дела, которые не могли пройти без его участия: защита диплома и первенство города по боксу, о котором только и говорили на Бродвее. Но судьбе было угодно, чтобы в оставшиеся два месяца произошли события, наполнившие жизнь Рушана новым светом, и все дни с новогоднего бала с годами сольются в один и станут той духовной опорой, которая будет поддерживать его на всем жизненном пути. Теперь, когда через десятки лет на всем стоит несмываемое тавро "проверено временем", он понимает: то забытое, представлявшееся случайным, временным, преходящим, оказывается, было дарованным свыше озарением любви, тем, ради чего рождаются на свет -- любить и быть любимым. Благословенное время, жаль, не понял тогда, что волшебная жар-птица была рядом, только поверни голову, протяни руку... А может, в недоступности жар-птицы и есть счастье любви? Бои на призы парка, начавшиеся за неделю до его открытия, дались Рушану нелегко. Особенно первый, из-за которого собралось невероятное количество зрителей, потому что волею слепого жребия в нем сошлись главные претенденты на чемпионский титул в легком весе, Дасаев и Кружилин. В судейских протоколах тех лет эта пара часто значилась как финальная. В конце первого раунда, когда до гонга оставалось несколько секунд, Рушан увидел, как среди болельщиков, занимавших ближайшие к рингу места, появились Тамара с Наилем. Он даже как бы мысленно раскланялся с ней, и в этот момент сильнейший боковой удар справа чуть не отправил его в нокаут, но спас гонг. Он мог бы поклясться, что видел в ту секунду, как его верные поклонники разом обернулись в сторону Тамары: они поняли, что произошло. Но в оставшихся двух раундах он себе больше таких оплошностей не позволял. Болельщикам понравилась его новая манера ведения боя, оказавшаяся неожиданной для Кружилина. Куда подевался постоянно и нерасчетливо рвущийся в атаку, напористый, жесткий Дасаев? Вместо него по рингу легко, по-кошачьи вкрадчиво, передвигался боксер, скорее напоминавший фехтовальщика. Его удары оказывались молниеносными и точными и возникали из ничего, уследить их, казалось, невозможно, а каждая атака противника словно читалась, разгадывалась, упреждалась нырками, уклонами и мощными встречными. "Словно кошка с мышкой играла", -- так прокомментировал Стаин первую победу Рушана. Дасаев стал в ту весну не только чемпионом, обладателем заветного жетона, но и получил приз самого техничного боксера турнира. Говорят, что с него начался у них в городе "красивый" бокс, но то было его последнее выступление в Актюбинске. После торжественной части, где вручали грамоты, жетоны и призы, произошла незаметная, вряд ли кому бросившаяся в глаза, сцена, но от нее, наверное, и следует вести отсчет еще одной влюбленности Дасаева. Когда он спустился с высокой летней эстрады, где были натянуты канаты ринга, его обступили болельщики, знакомые и незнакомые, но ближе всех оказались к нему ребята и девушки из железнодорожной школы, для которых он был своим вдвойне, потому что представлял родной для них "Локомотив". Да, местный патриотизм не был тогда пустым звуком. Нечто подобное в последние десятилетия наблюдается в Америке, но там бросается в глаза патриотизм в отношении страны -- нет дома, где в праздники не вывешивали бы государственный флаг США. Однако все это, наверное, начинается с такой вот любви к своим парням, выигравшим обыкновенное первенство города... Когда его обступили плотным кольцом, стоявшая ближе всех к нему Ниночка Новова, проведя вдруг нежными пальцами по кровоподтеку под глазом, который он заработал в финале, с трогательным участием спросила: -- Не больно? Рушан улыбнулся в ответ и вдруг, не раздумывая, протянул ей приз -- большую хрустальную вазу. В ту пору -- видимо, по причине изобилия -- победителей щедро одаривали изделиями из хрусталя, и только из знаменитого Гусь-Хрустального. -- А это мой личный приз самой очаровательной болельщице... Кто-то предложил сфотографироваться вместе на память, и Ниночка, передав вазу Стаину, достала изящную пудреницу и припудрила налившийся синяк. Что скрывать, Рушану было очень приятно ее внимание... Сфотографироваться рядом с чемпионом пожелало так много друзей и знакомых, что фотограф стал рассаживать и расставлять их, а в центре оказались Рушан с Ниной. Пока шла суета -- кого куда усадить или поставить, -- Светланка, находившаяся рядом с Мещеряковым, улучив момент, бросила ему веточку сирени, -- опять же, кроме них, вряд ли кто увидел этот жест. В парке уже вовсю гремел джаз-оркестр. Первый танцевальный вечер сезона начался, и большинство болельщиков перешло из летнего театра эстрады на танцевальную площадку. Ниночка, обнимая огромную вазу, сказала вдруг Рушану: -- Твой подарок напоминает мне троянского коня. Надеюсь, он сделан без умысла? Я ведь пробилась к тебе -- жаль, ты не видел, как я толкалась, -- чтобы хоть раз в жизни попасть на танцы по жетону для чемпионов, тем более, в день открытия парка. Сегодня или никогда, -- такая я, Дасаев, тщеславная... В ту пору они изощрялись в какой-то иносказательно-шутливой манере, изъяснялись с заметным налетом высокопарности, в которой всегда присутствовал подтекст. Особый стиль разговора, -- позже он никогда и нигде не встречал подобного... -- Почему ты решила, что ваза помеха твоему желанию? Мы ее пристроим музыкантам, на всеобщее обозрение. А на танцы, моя неожиданная болельщица, я приглашаю тебя с удовольствием... Нина улыбнулась и, опять же шутливо, добавила: -- Только при входе на танцы -- а там сегодня такая огромная очередь, которая наверняка расступится перед тобой -- скажи, пожалуйста, контролеру погромче: "Эта девушка -- со мной". Все вокруг понимающе засмеялись. Неделю назад в городе прошел фильм Феллини "Ночи Кабирии", ставший навсегда знаменитым. Там была сцена, когда Джульетту Мазини у ресторана подбирает в свою роскошную машину с откинутым верхом некий известный актер, и она, захлебываясь от восторга, кричит товаркам: "Смотрите, смотрите, с кем я еду!" Запоминающийся момент, и Ниночка, переиначив удачную мизансцену, еще чуть-чуть приподняла успех всеобщего любимца. После танцев большой компанией, продолжая обсуждать финальные бои, они возвращались в поселок железнодорожников, где на улице Красной жила и Ниночка Новова. Круг знакомых Ниночки и Рушана составляли в общем-то одни и те же люди, "выдающиеся", по высокопарному определению Стаина, -- кстати, это выражение имело прочное хождение в быту их провинциального города, -- и они, конечно, знали друг о друге все. Да и открытость была едва ли не самой характерной чертой того давнего времени. Конечно, Ниночка знала, что Рушан безнадежно влюблен в Давыдычеву, слышала и о "романе" с Резниковой, с которой дружила с первого класса и состояла в давно сложившейся девичьей компании. И Рушану было известно о Ниночке немало: она, как и Стаин, грезила Ленинградом, хотела непременно стать врачом. Слышал, что она безответно влюблена в Рената Кутуева, высокомерного мальчика из второй школы, признававшего только одну страсть -- джаз, а точнее -- саксофон. Поговаривали, что его даже приглашали играть в какой-то знаменитый оркестр. Кокетливо-изящная, насмешливая Новова, на которой задерживалось немало влюбленных юношеских взглядов, ни с кем до сих пор не встречалась, а на дворе меж тем стояла последняя школьная весна. Через месяц с небольшим Ниночка намеревалась отбыть на берега Невы, и, как ей казалось, навсегда. Наверное, тот вечер в день открытия парка так и остался бы эпизодом, связанным с хрустальной вазой и трогательным вниманием Нововой, если бы на следующий день в общежитии не раздался телефонный звонок Стаина. Жорик передал приглашение Галочки Старченко из тринадцатой школы на день рождения, и очень уговаривал не отказываться, уверял, что там соберется интересная компания. Планов на вечер, хотя и праздничный, первомайский, у Рушана никаких не было, и он согласился. Он знал, что у Стаина был отменный нюх на подобные мероприятия. Что и говорить, Жорик умел развлекаться: вокруг него и крутилась молодежная "светская" жизнь их городка. XX Милые, трогательные дни рождения, сколько радости они доставляли и именинникам, и гостям. Сегодня, когда Рушан невольно сравнивает прошлое и настоящее, он понимает, как много в ту пору было счастливых семей, ведь там, где нелады и раздоры, гостей не созывают. Не составляла исключения и семья Старченко, где, окруженная любовью и вниманием, росла еще одна прелестная девушка, -- конечно, опять же по определению Стаина, из категории "выдающихся". Это понятие включало широчайший спектр качеств: от хорошей учебы, высоких спортивных результатов, до неординарной манеры одеваться, острить, танцевать, -- короче, иметь свое лицо. "Выдающиеся" были словно катализатор своего поколения, благодаря им сближалась молодежь, наводились мосты между школами. Не зря ведь во второй школе учился высокомерный, но одаренный Ренат Кутуев, в сорок четвертой -- красавица и умница Давыдычева и самый известный поэт их города Валька Бучкин, а в сорок пятой -- законодательнице юношеской моды и всех благих начинаний -- лидировал Жорик Стаин, ее заканчивали Светланка Резникова и Ниночка Новова, а благодаря Старченко в ту весну прославилась и тринадцатая. Самому Рушану сейчас кажется, что он одновременно закончил обе железнодорожные школы -- и сорок четвертую, и сорок пятую, -- его симпатии, интересы тесно переплелись между ними. Актюбинск той поры на три четверти состоял из собственных разностильных домов. Как шутил Стаин: "У нас город на английский манер, весь -- из частных владений". В собственном доме за хлебозаводом жили и Старченко. На удивление, встречал их сам отец Галочки, оказавшийся рьяным болельщиком, -- он не пропускал ни одного матча "Спартака", за который играл Стаин, переживал вчера в парке за Дасаева, и очень обрадовался, когда узнал, что ребята сегодня будут у дочери на дне рождения. Когда Рушан с Жориком появились в просторной комнате, уставленной столами в форме буквы "П", гости уже рассаживались. Хотя их отовсюду зазывали, обращались по имени, многие ребята не были знакомы ни Стаину, ни Дасаеву, -- видимо, Галочка, пользуясь случаем, решила широко представить своих друзей и подруг из тринадцатой. И вдруг откуда-то сбоку раздался знакомый голос, обращенный к Рушану. Оглянувшись, он увидел Ниночку Новову, показывавшую ему на пустующее место рядом с ней. -- Я этот стул приберегаю для тебя с той минуты, когда узнала, что ты зван к Галочке, -- сказала, улыбаясь, Ниночка. -- Ты вчера об этом и словом не обмолвился, считай, сюрприз не только для Старченко... Говоря шутливо, она так нежно оглядывала Рушана, что ему невольно вспомнился новогодний бал, когда Резникова сказала у колонны: "Ты мой пленник, мы сегодня двое отверженных..." Много позже, в Москве, в театре эстрады, он был на премьере программы Аркадия Райкина "Светофор-2", и там его поразила одна мизансцена, не типичная для великого актера. На сцене, в полумраке, стоят, чередуясь, мужчина -- женщина, мужчина -- женщина, десять человек, но назвать это парами нельзя: хотя они все и влюблены в друг друга, но влюблены невпопад -- об этом говорят их письма, телефонные звонки, полные любви, нежности, страсти, мольбы, жертвенности. Казалось бы, переставь их местами, поменяй им телефоны, и все они будут счастливы, каждый из них открыт для любви, достоин ее, страдает, но в том-то и трагедия, что нет силы изменить ситуацию, обстоятельства, -- и несчастливы все десять. Тогда, на Берсеневской набережной, в полутемном зале театра, ему припомнился давний день рождения Галочки Старченко, и тут же выстроился знакомый ряд: Наиль Сафин, влюбленный в Ниночку Новову, встречается с Тамарой Давыдычевой, а на Рушана, не добившегося благосклонности девочки с улицы 1905 года, затаенно глядит Ниночка. Казалось бы, поменяй судьба их местами -- и все будет прекрасно, ведь Наиль не нужен Тамаре, как и он Нововой. Но в том-то и беда, что ничего и никого нельзя поменять местами -- и в этом еще одна тайна любви или жизни, не поддающаяся разгадке... Это теперь ему как будто все ясно, когда прошли годы и прожита жизнь, а тогда... Какие замечательные тосты произносил вдохновенный Стаин! Казалось, никого не обошел вниманием: ни именинницу, ни прекрасную половину человечества, ни вчерашнюю победу Дасаева, ни Ниночку, проявившую "неподдельный" интерес к боксу, а особенно к чемпиону, -- все тепло и мило, иронично и... высокопарно. Возможно, со стороны это выглядело манерно, но таков был стиль -- им тогда хотелось какой-то другой жизни, подсмотренной в зарубежных кинофильмах, вычитанной в книгах. Стоял теплый майский вечер, и запах персидской сирени, цветущих яблонь сквозь распахнутые настежь окна, казалось, пьянил и без вина. Но вино, шампанское они пили, что скрывать. Наверное, в этот день за столом собрались только влюбленные, и аромат любви, ее жар, витали над столом, в зале, в спальне Галочки, куда уже украдкой кто-то скрывался на минутку-другую -- сорвать давно обещанный поцелуй. Как горели глаза у юношей, как пылали щеки у девушек! Наука доказала, что есть ощущения, которые передаются всем. Тем состоянием в тот давний майский вечер могла быть только любовь, она околдовывала, обнадеживала даже тех, кого еще не коснулась своим крылом. Звучала разная музыка, от рок-н-роллов Элвиса Пресли до буги-вуги Джонни Холлидея, которая почему-то незаметно сменилась лирической мелодией, а после зазвучало танго. И вновь, как на Новый год, чаще других слышался грустный голос Батыра Закирова, его знаменитое "Арабское танго". Как хорошо, что в зале давно выключили свет и Ниночка в эти минуты не видела глаз Рушана, хотя ощущала его волнение, ведь все было так недавно, а Батыр Закиров раз за разом напоминал ему об этом... У Рушана так испортилось настроение, что в перерыве между танцами он предложил Стаину исчезнуть "по-английски". Но Жорик не отходил от некоей Зиночки, ставшей очередным его открытием того вечера. Для нее, как для Наташи Ростовой, то был первый выход в "свет", и вдруг такой успех -- многие ребята с интересом посматривали на нее... Однако, все же уловив подавленное настроение друга, Стаин сказал: "Уйдем, но через час, когда кончится поэтическая часть", -- он слышал, что Бучкин собирается потрясти слушателей новыми стихами. Уже давно сложилась традиция, что на вечеринках читали стихи, и в компании были свои признанные поэты, а среди них блистал Валентин. Не возбранялось читать и чужое, но предпочтение отдавалось авторской лирике, и этого момента всегда с нетерпением ждали девушки, ведь порой такие скрытые объяснения звучали в стихах... Удивительно благодатное было время для поэзии. Даже Стаин вряд ли мог тягаться по популярности с Бучкиным -- слово, рифма имели волшебную силу. Валентин пришел в тот вечер к Старченко с Верочкой Фроловой, с которой дружил как-то шумно и нервно, хотя вряд ли кто пытался вклиниться между ними. Бучкин называл Верочку своей Беатриче и не замечал восторженных девичьих взглядов, обращенных на него повсюду, где бывал, -- ведь он писал такие стихи о любви... В тот вечер Валентин выглядел грустным, но порадовать "новеньким" не отказался, когда хозяйка дома, вдруг выключив радиолу, объявила: "Час поэзии настал!" Опять же, по традиции, он начал читать стихи первым, и сквозь полумрак зала его задумчивый взгляд все время тянулся к Верочке, притулившейся у голландской печи и почему-то зябко кутающейся в яркий цыганский платок. Удивительные стихи лились как музыка, но на лице Верочки, освещенном луной, заглядывающей в распахнутое окошко, не читалось ни любви, ни радости, ни восхищения. Странной, нереальной казалась эта картина Дасаеву, ему хотелось крикнуть: вы же рядом, отчего печаль, почему такие грустные, до слез, строки?! Это для Рушана навсегда осталось тайной -- с Валентином они никогда больше не виделись, не попадались ему в печати и стихи Бучкина, хотя он долгие годы по привычке искал в периодике его имя. В тот вечер Валентин был ему близок, как брат по несчастью -- может, за стихи, может, за грустный взгляд, тянувшийся к девушке у остывшей печи. "Мы все в эти годы любили, но мало любили нас..." Ниночка, занявшая единственное в зале кресло, сидела в проеме входной двери, и свет из коридора хорошо высвечивал ее лицо. Время от времени она нервным движением поправляла волосы, словно отбрасывала их тяжесть от высокой шеи с тонкой ниткой жемчуга на ней. Как только Валентин начал читать, она вся подалась вперед, и, казалось, ничто не в состоянии было отвлечь ее внимания, -- вся ее фигура, осанка излучали нежность, изящество, беззащитность. "Лебедь, -- невольно пришло на ум сравнение. -- Царевна-Лебедь..." Рушану доставляло удовольствие наблюдать за ней, но с каждым стихотворением все ниже и ниже опускались ее плечи, восторженный взгляд гас на глазах. В эти минуты Рушан почти физически, кожей, ощущал магическую силу слова, искусства. Ведь все, чем делился печальный поэт, было и ей знакомо, понятно и называлось это -- безответная любовь. Когда Валентин заканчивал, она сидела, вжавшись в кресло, и Рушан видел ее побелевшие от напряжения пальцы рук, впившиеся в узкие подлокотники кресла. Хотелось подойти, прошептать ей что-нибудь ласковое, обнадежить, поцеловать в нежную шею. Если бы он мог сказать что-нибудь волнующее, как это умел Стаин, например: "Какая вы сегодня очаровательная, мадемуазель Новова", или: "Поделитесь секретами красоты и обаяния, восхитительная Нина, вы всегда так несравненны"... Но Рушан сказать так не мог, да и не умел, у него у самого от печали увлажнились глаза, где уж тут приободрить другого, хотя в эти минуты он ощущал к Нововой невероятный прилив нежности, готов был на все, лишь бы с ее прекрасного лица исчезла пелена грусти. Жорик, пристроившийся у стены за спиной Зиночки, время от времени наклоняясь к ней, что-то говорил ей на ушко, но она, сидевшая от Нины на расстоянии протянутой руки, вряд ли слышала жаркий шепот Стаина. Во все глаза смотрела она на самого известного во всех школах поэта, и, судя по всему, он ей нравился. Сердцеед Стаин пытался разрушить эти чары, но вряд ли даже Жорка мог тягаться здесь с поэтом. Как только Валентин закончил и в зале возникло некоторое замешательство, хлопки, возгласы одобрения, Стаин выскользнул в коридор и стал подавать Рушану знаки, -- он помнил, что они собирались потихоньку покинуть дом Старченко. Но тут произошло нечто такое, что Рушан не может осмыслить всю жизнь, даже сегодня, когда "отцвели его хризантемы", -- это, наверное, тоже одно из таинств любви. Когда, совсем недавно, в марте, он ежедневно поджидал почтальоншу и бегал к ночному поезду опустить письмо Светланке, ему случайно попал в руки томик Лермонтова. Он, как и многие его сверстники в те годы, полюбил поэзию, полюбил на всю жизнь, и сегодня может сказать с уверенностью: "Любите поэзию, поистине, в ней убежище от многих невзгод. В поэзии, как в Коране, есть ответы на все вопросы жизни, только ищите своего поэта, свои стихи, они есть..." И не было случайным или удивительным, что, когда он узнал о решении Светланки выйти замуж за Мещерякова, из глубины сознания ему тут же пришли на память стихи: Такая долгая зима, Такая долгая разлука. До крыш занесены дома, Пойди найди в снегах друг друга. Но легче зиму повернуть Назад по временному кругу, Чем нам друг другу протянуть Просящую прощенья руку. Нарушь обычай, прибери квартиру И даже память вымети в сугроб... В конце томика, на первой же наугад открытой странице оказался известный монолог Арбенина из "Маскарада": Послушай, Нина, я смешон, конечно, Тем, что люблю тебя безмерно, бесконечно, Как только может человек любить... Эти строки как нельзя лучше отражали тогдашнее настроение Рушана, вот только имя "Светлана" не укладывалось в рифму, а так -- словно по душевному заказу, а точнее, как будто его собственные строки. И эти стихи сами, без труда, отпечатались в памяти, он собирался прочитать их как-нибудь при встрече Резниковой, но все так неожиданно оборвалось, и, казалось, эти строки никогда больше не пригодятся. И вот... Когда девушки, препираясь, начали выталкивать друг дружку читать стихи вслед за Валентином, Рушан подал знак Стаину и двинулся к двери, и вдруг, у самого порога, обернулся. Нина словно почувствовала, что он уходит, и подняла на него свои затуманенные глаза, которые словно вопрошали: "И ты меня оставляешь одну?" Рушану даже показалось, что она невольно протянула руку, словно хотела его удержать. И вдруг он театрально отступил назад и, обращаясь только к Нине, хорошо видной всем в освещенном проеме двери, стал читать знаменитые лермонтовские строки: "Послушай, Нина..." Он был в странном состоянии -- словно после тяжелого удара на ринге, когда автоматизм защитных движений спасает от нокаута, но строка за строкой придавали ему уверенности, возвращали в реальность. И снова, как на ринге, он видел неожиданно открывшимся объемным зрением все вокруг. Прежде всего Стаина, оцепеневшего, со смешно отвисшей челюстью, не понимающего, что происходит, -- уж такого от молчальника Дасаева он никак не ожидал (потом Жорик долго будет воспроизводить эту сцену в лицах и интонациях). Но мелькнувший на секунду Стаин его не волновал, он видел чудо преображения Нововой. Она, завороженная, оторвалась от спинки кресла и, словно лебедь, готовый взлететь, взмахнув прекрасными крылами, потянулась к нему взглядом, теплеющим лицом. В эти минуты для нее не существовало никого в целом мире, только они двое, хотя наверняка она чувствовала, что на них, затаив дыхание, смотрят все гости, понимая, что это кульминация, тот сюрприз, которого так ждут на любом поэтическом часе. Снова, как в начале вечера, она легким изящным жестом отбросила тяжелые темные волосы от матовой шеи, -- и этот свободный, полный достоинства жест говорил: "Вот я какая! Мне читают такие стихи!" Сегодня, спустя годы, Рушан не стал бы возражать, что это прозвучало как объяснение в любви к прекрасной Нововой, но тогда... В лермонтовский монолог он вложил всю боль исстрадавшегося сердца, не познавшего ответной любви. Это было как бы его последнее "прощай" компании, с которой он вот-вот должен расстаться навсегда. Возможно, он всего лишь хотел подчеркнуть, что они с Ниночкой одинаково несчастны, одиноки в этот чудный майский праздник, в гостеприимном доме Старченко. Но чувства сложно подвергать анализу, тем более такие спонтанные выходки. Он и сейчас не может толком объяснить, что с ним было, да и надо ли... Слова, возникшие внезапно, так же неожиданно иссякли, и Рушан стоял, не смея сделать шаг ни к двери, где дожидался Стаин, ни назад, ни протянуть руку к Нине. Выручила ярко вспыхнувшая люстра под высоким потолком и неожиданные аплодисменты поднявшихся с мест гостей. Больше читать стихи уже никто не решился. И вдруг, когда Ниночка, по-прежнему не замечая никого вокруг, поднялась ему навстречу, свет в зале снова погас и снова зазвучало "Арабское танго". Она положила ему обе руки на плечи и, приблизив взволнованное лицо, тихо прошептала: -- Я так счастлива, спасибо тебе... Со дня рождения Галочки Старченко и можно вести отсчет его новой влюбленности. XXI Май в их краях, без сомнения, самый дивный месяц. Весна в степные просторы приходит с запозданием, и только в мае природа набирает силу, во всей красе распускаются деревья, в каждом палисаднике цветет сирень, акация, а небольшой сад на Красной, словно окутанный дымом, белел шатрами цветущих яблонь. Позже, когда появится известная песня "Яблони в цвету" рано ушедшего певца и композитора Евгения Мартынова, Рушан часто будет вспоминать тот давний май. Это в конце мая Нина однажды сказала: "Мы с тобой -- как осужденные". И он понял, что она имела в виду. Да, как заключенные, зная приговор, невольно считают дни, они тоже делали свои зарубки, ибо тоже знали даты своего отъезда. К тому времени Рушан получил назначение в забытую богом провинциальную Кзыл-Орду, а Нину ждала Северная Пальмира, как витиевато выражался Стаин. Оттого, словно наверстывая упущенное, они старались видеться каждый день. Встречались с какой-то взрослой страстью, упоением, не отказываясь ни от каких компаний. Они чувствовали себя по-свойски и среди "дроголят", и рядом с дружками Исмаил-бека на веранде летнего ресторана в парке, и в эстетской компании Стаина. В ту весну они были словно наэлектризованы, возле них всегда сбивались друзья, приятели, поклонники, болельщики, их захлестывало бесшабашное веселье, слышались шутки, смех. Наверное, в душе большинство ребят ощущали, что навсегда прощаются и друг с другом, и с Актюбинском - городом их детства и юности. Ниночка в веселье оказалась неудержимой, все, кроме Стаина, уступали ей в фантазии, энергии. Какие импровизированные вечеринки возникали спонтанно после танцев, где-нибудь в глухом скверике или у кого-нибудь в палисаднике, какие песни звучали под гитару! Никто не мог узнать тихую, задумчивую прежде Новову. Например, однажды она с вызовом сказала контролеру танцплощадки: -- Этот молодой человек -- со мной, -- и сделала движение корпусом в стиле Дасаева, в точности повторив его коронный нырок, отчего весело зааплодировали все стоявшие у входа. В общем, они развлекались, пытаясь растянуть сутки, боясь расстаться до утра, а время убегало, сжималось, как шагреневая кожа. И вот осталось три дня до отъезда Ниночки в Ленинград. Рушан валялся на койке в общежитии в полном бездействии. Защита диплома позади, через неделю у него выпускной вечер, и он тоже покинет город, где сбылись и не сбылись его мечты. И ему припомнился точно такой же жаркий июньский полдень ровно четыре года назад, когда он на крыше ташкентского скорого добирался в Актюбинск, чтобы сдать документы в техникум. Каким огромным, таинственным, полным соблазнов виделся ему, по сути деревенскому мальчику, этот город, какой невероятно долгой казалась предстоявшая учеба, -- и вот все промелькнуло, как один день, и снова очередной виток жизни, и опять все надо начинать с нуля. Что ждет его в заносимой песками Кзыл-Орде? Какая дружба, какие развлечения? Такие невеселые мысли занимали его в тот час, но на лицо набегала улыбка, когда он время от времени невольно вспоминал о предстоящей встрече с Ниной. Последние летние ночи вдвоем казались им такими короткими, невероятно быстро начинало светать, и гудок алма-атинского экспресса долгим сигналом на входных стрелках обрывал свидание. Ниночка, тяжело вздыхая, говорила: -- Пора прощаться, милый. Как жалко, что в июне так поздно темнеет и так рано светает, но мы с тобой не властны над природой... Вдруг его мысли о предстоящем свидании прервал случайно заглянувший в дверь парень из соседней комнаты. Увидев Рушана, он удивленно спросил: -- Ты что тут прохлаждаешься, не провожаешь свою Ниночку? Я сейчас с вокзала, видел ее на перроне с родителями, уезжает... Одним рывком Рушан вскочил с кровати. -- Как уезжает? - недоуменно переспросил он, не до конца вникнув в суть неожиданного известия. -- Обыкновенно, -- усмехнулся сосед. -- В восьмом купейном ваго