чью-то жгучую зависть или ревность. Конечно, он раньше сверстников закурил: у Стаина-старшего "Казбека" в доме было не счесть -- возьми одну пачку, никто не заметит. Пить тоже, наверное, начал первым, хотя утверждать сложно, но зато по сравнению с другими у него и тут оказалось громадное преимущество. Раньше каждой области разрешалось иметь свой водочный завод, чтобы совсем не захирела экономика. Производство это было донельзя примитивное, несложное, и оттого расплодилось повсюду. Когда Жорик пошел в первый класс, появился такой заводик и у них в городе, где директором стала его мать, руководившая местным пивзаводом. В подвале у Стаиных водки всегда было вдоволь, и не простой, как в магазине, а особо очищенной, как хвалилась мать постоянным и частым гостям. Водка, которая в доме водилась в неизбывном количестве, служила рвущемуся во взрослый мир Жорику всесильным пропуском: если подростков, болтающихся в парке, никто не замечал, никуда не зазывал, не приглашал, то Жорика привечали везде и все. Особым шиком у парней считалось посидеть до танцев на летней веранде кафе, где подавали пиво, а то и пропустить по стаканчику вина, и взрослые ребята не раз угощали Жорика пивом, зная, что за ним не заржавеет. Потом он и сам стал приходить в парк, завернув в газету пару бутылок водки и прихватив круг копченой колбасы, и смело подсаживался за стол к взрослым ребятам с Татарки. На такую неслыханную дерзость отважился бы не каждый, даже принеси он с собой бутылку, но Жорик Стаин был личностью особой. И как льстило ему, когда самый лихой закоперщик Татарки -- Исмаил-бек, на чьей груди цветной тушью был выколот орел, распластавший крылья, просил его иногда после танцев: выручи, мол, Жорик, добудь бутылку. И Жорик, конечно, выручал, ибо гордый Исмаил редко о чем просил, а слово его и авторитет были непререкаемы... Рушан дивился, как весь досуг многих людей тогда был пропитан вином и водкой, и как чудовищно изощрялись при этом, и как почиталось умение выпивать лихо, с шиком. Однажды Жорик принес в парк три бутылки водки и обещал налить каждому, кто сумеет выпить до дна налитый до краев стакан, не расплескав ни капли и не дотрагиваясь до стакана руками. И тут же показал, как следует выполнить задание, не пролив ни капли. Поцеловав дно стакана и достав соленый огурец из пакета, с хрустом закусил, -- неторопливо, с улыбочкой. В общем, Стаин показывал класс. Желающие хоть захлебнуться, но выпить на дармовщину, конечно, нашлись. Но Жорик не был бы Жориком, если б не постарался хоть в чем-нибудь унизить других. Водки он не налил, а, показывая на кран, советовал потренироваться на водичке. Пацаны расхватали все стаканы в киоске газированной воды, и, обливаясь и захлебываясь, демонстрировали перед Стаиным свои возможности, а Жорик сидел на скамье и, похохатывая и издеваясь, подстегивал неудачников. В тот вечер никому не удалось выпить "на халяву" -- появился Исмаил-бек с компанией и увел Жорика, сказав: "Нечего с водкой цирк устраивать, пойдем лучше с нами посидишь, если заняться нечем..." XXXII Каждый день в одно и то же время Стаин продолжал совершать прогулки с отцом Никанором. Батюшка, человек образованный, эрудированный, рассказывал Стаину о годах учебы в семинарии и в духовной академии, о библиотеках с редкими книгами по философии, делился впечатлениями о жизни в Киеве. Внимание, с каким относился к его речам юноша, вселяло в отца Никанора веру, что пришла к нему удача в таком захолустном и безбожном приходе. Он уже мысленно видел лица своих бывших духовных наставников в семинарии, читающих его рекомендательное письмо, где он просит принять в лоно церкви пытливого ума юношу. Отец Никанор понимал, что уход в религию заметного в городе молодого человека из благополучной семьи, легко расстающегося с мирскими соблазнами, мог иметь далеко идущие положительные последствия для его прихода, числящегося в синоде в ряду крайне неблагополучных: в первый же год отправив посланника от прихода в семинарию, он напомнил бы своим бывшим наставникам, что оправдывает возлагавшиеся на него надежды. Внимать-то Жорик речам батюшки внимал, но вечером каждый раз, тем не менее, приходил в парк на танцы, и в его поведении и внешности, казалось, ничего не изменилось, только на груди под распахнутой красной рубашкой появился тяжелый, редкой работы золотой крест, отделанный ярко-рубиновой перегородчатой эмалью -- щедрый подарок отца Никанора. Когда Жорик, разгорячившись, азартно танцевал рок-н-ролл, крест бросался в глаза каждому, и не увидеть его мог только слепой, но такие на танцы не ходили. Через неделю в церкви раскупили дешевые медные крестики, пылившиеся десятилетиями, и вскоре уже половина танцплощадки щеголяла в них, выставляя напоказ. Иные спешно выпиливали их из бронзы или латуни, делали массивными, затейливой формы. Рушан и много лет спустя, видя молодых людей c болтающимся на шее крестиком, наивно верил, что это поветрие пошло от Жорика. В горкоме комсомола, конечно, своевременно и оперативно отреагировали на неожиданно возникшую ситуацию с религиозным уклоном, и в парке опять появились карикатуры на Стаина: на одной он отплясывал буги-вуги в сутане, на другой -- прогуливался с отцом Никанором. Подписи были краткими, но с намеком: "Дорога в мракобесие" и "Не тот путь". Отец Никанор пожаловался городским властям на оскорбление личности, и его больше не затрагивали. А Жорик и в ус не дул, подходил к щиту с дружками и, посмеиваясь, весело обсуждал работу художников. Правда, возмутился, что на "Дороге в мракобесие" его изобразили слишком коротконогим, и карикатура провисела заметно меньше обычного. На "Не том пути" Стаин был изображен импозантно, словно специально позировал карикатуристу, -- каждая деталь его одежды была тщательно прописана. Дружки спрашивали Жорика, не поставил ли он художникам пару бутылок водки за старание, но он загадочно улыбался, не подтверждая и не отрицая такой возможности и окружая свою личность еще большим туманом. Кстати, карикатура, провисев положенное время в парке, исчезла и вскоре поселилась в комнате Жорика в дорогой раме, а позже Стаин преподнес ее сокурснице Дасаева на день рождения в качестве оригинального подарка. Вызывали Стаина и в горком комсомола, куда он явился по первому требованию. Жорик, уже тогда большой демагог по части разговоров о конституционных свободах и гарантиях, к тому же поднатасканный более опытным в идеологии батюшкой и наверняка тщательно подготовившийся к встрече, вконец заболтал смущающихся девушек из отдела пропаганды. Он даже пригрозил им, что когда закончит семинарию, то непременно вернется в родной город, и уж тогда они повоюют за молодежь. О подобной Жоркиной наглости тоже стало известно в городе. Скандальная популярность Стаина в ту осень круто поднималась в гору. На полном серьезе рассказывали историю, что, когда Стаин шел на бал для первокурсников, проводившийся ежегодно в медицинском, какая-то дряхлая бабулька, увидев Жорика, вдруг упала на колени и запричитала: "Благослови, батюшка!" Ничуть не растерявшийся Жорик спокойно, как и должно, осенил умиленную старушку крестным знамением и неторопливо продолжил свой путь. Пока не зачастили долгие обложные дожди, неожиданно перешедшие в снегопад, и не наступила зима, Жорик каждый день прогуливался с отцом Никанором, но теперь они уже часто меняли маршрут, неизменным оставалось лишь шествие мимо института. Рушан знал, что у родителей Стаина были из-за сына неприятности на работе, их куда-то вызывали, требовали, чтобы они приняли меры. Дома с Жориком говорили, и всерьез, и со слезами, но ничего не изменилось, он продолжал встречаться с батюшкой и часто приходил от него с подарками: роскошно изданными книгами о житиях святых. Более всего он дорожил Библией в дорогом кожаном переплете, отделанном серебром, -- этот редкий фолиант он иногда держал в руках, когда прогуливался с батюшкой. Зима приглушала и без того не слишком веселую жизнь города, и особенно она сказывалась на досуге молодежи. Снежная, холодная, с метелями и ураганными ветрами, порой валившими с ног прохожих, она разгоняла жителей по домам. Парк с почерневшими верхушками лип и тополей, с погребенными под снегом танцплощадкой и летним кафе, белел огромным снежным комом среди города. Поздно светало, рано темнело, казалось, конца зимней спячке не предвидится. Но вечерняя жизнь, несмотря на холод и метели, все-таки продолжалась, только следовало в ней хорошо ориентироваться, а это умел далеко не каждый. Рушан, увлеченный в ту пору джазом, был в курсе культурных событий и зимой. Тогда же стали популярны вечера в институтах, где программы долго и тщательно готовились, -- что скрывать, они соперничали между собой, и оттого попасть туда было совсем непросто. И какие проводились концерты, как старались оркестры! Дважды в неделю, в субботу и воскресенье, в городском Доме культуры проходили танцы под джаз, где неистовствовал на саксофоне Эдди Костаки. Небольшой зал не вмещал и половины желающих, но, несмотря на это обстоятельство, собирались там одни и те же молодые люди. Теперь из-за изобилия кафе, дискотек, домов молодежи почти забыто, как раньше собирались вскладчину по всяким веским и не очень веским поводам у кого-нибудь на квартире или дома. Подобные вечеринки, называвшиеся на местном жаргоне "балехами", возникали чаще всего стихийно. И на труднодоступные вечера в институты, и в Дом культуры, и на самые интересные "балехи" Стаин имел доступ, везде его ждали, всюду у него был билет, пропуск, приглашение. В перерыве между танцами, когда оркестр отдыхал, Стаин частенько поднимался на эстраду заказать песню или поговорить о новой композиции. Иногда оркестр до глубокой ночи готовил что-то новое на репетиции, где частенько бывал и Рушан, и Жорик приходил не с пустыми руками, а непременно захватив пару бутылок водки и хорошей колбасы -- студенты, игравшие в оркестре, не страдали отсутствием аппетита. Но в ту зиму Стаин иногда объявлял друзьям-музыкантам: мол, скукота у вас неимоверная, пойду-ка я к отцу Никанору, прокоротаю вечер с пользой для души. Прямо из фойе, позвонив по телефону батюшке, имевшему привычку засиживаться до глубокой ночи, и получив "добро", он, попрощавшись, уходил в церковь. Так неспешно катилась та последняя беззаботная зима Стаина. Уже никто не отговаривал его от странного решения стать священником, все свыклись и, откровенно говоря, жалели шалопая Стаина. Были, правда, и восхищавшиеся им, а уж в глазах прекрасной половины их городка, у которой он и без того пользовался успехом, Жорик выглядел чуть ли не великомучеником, принесшим себя на алтарь непопулярной в советские годы религии. Похоже, утихомирились и дома, по крайней мере, родителей перестали беспокоить в горкоме. Прислали официальную бумагу, что рассматривается вопрос о зачислении Георгия Стаина в Киевскую духовную семинарию. Правда, побеспокоили Жорика из милиции: почему здоровый парень не работает? Выручил отец Никанор -- дал справку, что Стаин служит при церкви на какой-то хозяйственной должности. Вся "работа" Стаина заключалась в ночных беседах с отцом Никанором, но зарплата шла регулярно, и выдавал ее дьяк раз в месяц. В такие дни Жорик кутил особенно широко и от души посмеивался: на свои трудовые, мол, гуляю. Частые ночные беседы с отцом Никанором, ежедневные долгие прогулки, чтение религиозной литературы и редких книг по теологии не прошли для Стаина даром. Молодая память, еще не разрушенная алкоголем, быстро впитывала все, и Жорик, не напрягаясь, цитировал целые страницы Библии, не говоря уже об интересных абзацах. Увлекся он и философской литературой, тяготевшей к церковным учениям и мистицизму. Бывая на танцах, на вечеринках или на репетиции оркестра, он всегда удачно и к месту вставлял в разговор цитату или приводил высказывание какого-нибудь богослова или святого, читал на память строку из Библии, причем непременно называл стих и главу, из которой она взята. Не исключено, что Жорик иногда извращал смысл стиха, изымая или добавляя какое-то слово, наполнял его новым, необходимым для него самого или ситуации смыслом, -- никто ведь ни проверить, ни опровергнуть его не мог. В любой разговор -- даже о девушках, музыке, джазе, моде, -- в любой треп Стаин так ловко вплетал цитаты, афоризмы, выдержки, что у неискушенных молодых людей невольно складывалось впечатление о его духовном превосходстве. Даже чтобы заставить кого-нибудь выпить, он всегда находил религиозный аргумент, устоять против которого было невозможно, хотя церковь отнюдь не поощряла пьянство. Даже его лихие, остроумные тосты были насквозь пронизаны религиозным мистицизмом. Щедрое словоблудие при широчайшем общении -- от компании Исмаил-бека до джазового аранжировщика Эдди Костаки -- не могло не дать результатов, и среди молодежи города даже годы спустя были в ходу церковные словечки, цитаты, что считалось хорошим тоном, свидетельством высокого уровня культуры. Особенно его словоблудие почиталось среди девушек, на них магически действовал не только тщательно подобранный стаинский текст, но и артистизм, с которым Жорик его излагал, и не исключено, что в девичьих альбомах, модных в те годы, среди прочих дешевых сентенций были записаны перевранные Стаиным библейские заповеди. XXXIII Город уставал от долгой и трудной зимы, от необходимости круглые сутки топить печи, -- ведь в ту пору он на три четверти состоял из собственных разностильных домов; уставал от короткого дня, который в иные дни уже с обеда начинал переползать в сумерки, от метелей и ураганов, свирепствовавших обычно весь январь и февраль; страдал от перебоев транспорта -- дряхлые, латаные и перелатаные автобусы ходили редко, и горожане не особенно рассчитывали на них, а оттого в дальний путь без особой надобности не пускались. И как награда за суровую зиму весна в их краях была на удивление красивой. Приходила не спеша, с оттепелями, капелями, проталинками, теплыми нежными ветрами. А придя, стояла, по примеру зимы, долго, и только в конце мая, когда отцветали яблони в редких садах и палисадниках и сирень уже не кружила голову молодым, только тогда, да и то не торопясь, передавала она полномочия лету. Оттого весну любили, ждали, скучали по ней. Всем хотелось скорее освободиться от громоздкой и неуклюжей зимней одежды, развязать разномастные шали, снять сыпавшие повсюду кроличий пух шапки, закинуть на печку до следующей зимы валенки, без которых не обходились даже записные модницы. В конце марта, когда от тягучих влажных ветров из степи начинали оседать сугробы и снежная шапка парка резко спадала, оголяя голые сучья благополучно перезимовавших деревьев, на центральную улицу -- Карла Либкнехта, выходили дворники и энергично принимались сгребать остатки снега, словно оправдывая свое долгое зимнее безделье. И если не случался неожиданный снегопад -- бывало и такое в марте, -- уже через неделю она, единственная в городе, чернела выщербленным асфальтом дороги и тротуаров. Уставшие от зимы горожане вряд ли замечали выбоины и колдобины главной улицы -- она была для них предвестницей наступающей весны, ее первым приветом. В апреле, когда в церковном саду еще лежал снег, а аллеи по утрам сверкали тонким ледком, к обеду превращавшимся в лужицы, отец Никанор вместе со Стаиным снова начали выходить в город, хотя прогулки стали короче прежних, осенних, -- на соседних с Карла Либкнехта улицах, по которым они гуляли раньше, еще стояла непролазная грязь. Еще чувствовалась весенняя свежесть, и отец Никанор поверх сутаны надевал черное касторовое пальто вполне светского покроя. Стаин щеголял в новом демисезонном, тоже черном, двубортном, с высокими, до плеч, острыми лацканами, с кармашком на груди, как у пиджака, из которого всегда кокетливо торчал беленький платочек. Появилась у него и черная широкополая велюровая шляпа, которую он надевал каждый раз по-новому, и особенно шикарно она выглядела, когда он гулял без батюшки. Они так дополняли друг друга, что казались единым целым, и вполне могло показаться, что Стаин тоже состоит на церковной службе, а вовсе не на хозяйственной. И оттого, когда Жорик появился на улице один, старухи, встречавшиеся на пути, приостанавливались, и не выгляди Стаин столь недоступным, они не дали бы ему и шагу ступить. Но Жорик, когда надо, умел держать дистанцию. Он мог позволить себе лишь погладить по голове ребенка, идущего за руку со старушкой, и жест расценивался как милость, и об этом долго судачили потом на завалинках. Конечно, случалось, и не раз, когда какая-нибудь старушка бросалась к нему, прося благословения, или рвалась поцеловать ему руку, но из подобных щекотливых положений он выходил не суетясь, с достоинством, не признаваясь даже экзальтированным старухам, что не имеет никакого церковного сана и не волен никого благословлять. Он раскусил толпу, для которой важна была внешняя суть, а не сущность, и потрафлял ее вкусам. Потрафлял щедро, с выдумкой, ибо природа заложила в него много. Прогулки вскоре пришлось оставить -- центральная улица день ото дня становилась оживленнее, люднее, и продираться сквозь толпу, словно на базаре, не доставляло удовольствия, приходилось отвлекаться, здороваться, извиняться. К тому времени подсохла главная аллея в церковном саду, и Стаин с батюшкой иногда прохаживались по ней. Весной и произошли события, вновь всколыхнувшие городок. К маю не осталось никаких следов зимы. Разъезженные по ранней весне дороги кое-где подлатали, а лужи высохли сами по себе, и не стало препятствий для прогулок, наоборот, все располагало к ним, -- запах цветущих лип, тополей, голубой сирени неудержимо вытягивал на улицу. И на Карла Либкнехта, особенно после работы, было так многолюдно, как на Первое мая, когда народ расходится после демонстрации. Уже открылся парк, и вырвавшиеся на простор трубы, тромбоны, саксофоны не знали удержу -- город вступал в лучшую пору года, лучился смехом, улыбками, надеждами. В великом и одновременном своем пробуждении актюбинцы как-то не сразу заметили, что Стаин перестал гулять с батюшкой, да и отец Никанор уже давно не появлялся на весенних улицах. Хотя в мае тому легко находилось оправдание: стоял великий пост, а в конце месяца наступала Пасха, главное событие в церковной жизни. Первая Пасха для отца Никанора в новом приходе. Что-то происходило и со Стаиным, хотя образа жизни он не изменил. Сыграл первый в сезоне футбольный матч, забив три мяча "Локомотиву", и Татарка, до того слыхом не слыхавшая о бразильской торсиде и итальянских тиффози, спустилась в тот субботний вечер в парк и шумно гуляла до полуночи. За каждым столиком кафе и летнего ресторана, на всех скамейках, где выпивали, захватив из дома закуску, за которой время от времени вновь гоняли пацанов, крутившихся под ногами, только и слышалось: "Стаин... Стаин... Жорик..." На танцплощадке он по-прежнему находился в центре внимания, всегда окруженный толпой юнцов, ловивших каждое его слово. По-прежнему оставался неравнодушен к своему костюму, только внезапно подстригся -- не то чтобы очень коротко, но поповская грива, умилявшая старух, исчезла с плеч, отчего лицо стало еще привлекательнее. "Чтобы легче было играть в футбол", -- высказался кто-то, и эту версию Стаин опровергать не стал. Однажды, среди недели, Жорик неожиданно объявил оркестрантам, что завтра уезжает. -- В Киев? - спросил кто-то из джазменов, свыкшихся с неожиданными поворотами в его судьбе. -- Нет, в Крым, на все лето, -- ответил Стаин и нехотя добавил: -- Завязал с религией, надоело... Нужно было играть, и разговор прервался. Но Стаин не подошел попрощаться, как рассчитывали музыканты, и на следующий день действительно исчез и пропадал все лето. А через неделю в местной газете появилась публикация, не оставшаяся незамеченной. Называлась она длинно и претенциозно: "Еще одна молодая судьба, отвоеванная у церкви". Не менее длинной и путаной оказалась и сама статья, включавшая и пространное интервью со Стаиным, рассуждения о церкви и религии, но теперь уже цитаты и афоризмы он выдергивал из других источников, налегая в основном на высказывания основоположников марксизма-ленинизма. С какой энергией и жаром еще месяц назад он отстаивал церковные постулаты, с такой же пытался ныне разрушить их. Но людям, близко знавшим Стаина, не все внушало доверие в статье, не все поверили в искренний порыв и мажорный пафос выступления -- между строк так и проглядывал ухмыляющийся Жорка. В заключение журналист желал молодому человеку, идущему столь тернистым путем к утверждению личности, успехов и выразил уверенность, что люди и организации отнесутся с пониманием к его необычной судьбе. Так Жорик предстал жертвой коварной церкви и стал героем, нашедшим в себе силы порвать путы и выбраться из религиозной трясины. Статья, как и всякая другая, забылась бы вскоре, если через месяц после Пасхи отца Никанора не отозвали из прихода. И по городу поползли слухи: то ли отец Никанор промотал какие-то деньги и церковные ценности с Жориком, то ли в карты проиграл их Стаину. Говорили и о том, что не всегда зимними вечерами Жорик приходил к батюшке один, мол, заглядывал туда и глуховатый Шамиль Гумеров, известный на Татарке картежный шулер, бывали там и девочки, готовые идти за Стаиным в огонь и воду. Последняя догадка как будто была небезосновательной: именно однокурсница Дасаева, прелестная, но легкомысленная Ниночка Кабанова вдруг тихо забрала документы и исчезла в неизвестном направлении сразу после отъезда батюшки. Так, вольно или невольно, Стаин развалил поднявшийся из застоя приход, и церковь больше никогда не привлекала особого внимания жителей города. Спустя несколько лет после окончания техникума, когда пути Рушана со Стаиным окончательно разошлись, он случайно прочитал в "Крокодиле" фельетон о неком блудном батюшке, ловко пользовавшемся тайной исповеди. В числе его многочисленных жертв упоминалась и Нина Кабанова, которую он сорвал с учебы и увез из прежнего прихода, сделав своей содержанкой, а позже и подручной в аферах. Дасаев вспомнил, что летом, на танцах, прошел среди оркестрантов слух, что пьяный Шамиль хвалился им, как крепко они "хлопнули" с Жориком батюшку в карты, и что молодцом был не он, а Стаин, накануне незаметно унесший запечатанную колоду старинных карт, а уж подточить ее, наколоть и снова запечатать -- для Шамиля было делом пустячным. Из-за этой, ловко подложенной меченой колоды батюшка и потерял, мол, приход. Но слух дальше оркестрантов не пошел -- о делах Шамиля в их городе распространяться было не принято, а попросту -- опасно. Так невольно Рушан оказался свидетелем возрождения и падения церковного прихода в провинциальном городке на западе Казахстана, но тогда ни он, ни люди постарше не придали этому событию большого значения: атеизм, насаждавшийся жесткой рукой государства, приносил свои плоды - плохие или хорошие, это каждый решал сам. Но наверняка нашлись и люди, признательные Стаину за дискредитацию церкви, и прежде всего в обкоме и горкоме: их действительно беспокоила нарастающая популярность отца Никанора, они чувствовали свою беспомощность в честной и открытой борьбе с религией -- и вдруг такая неслыханная, а главное, нежданная удача. И выходило, что Стаин, человек необузданных страстей, вольно или невольно сослужил службу государственному аппарату... XXXIV Видимо, Рушан и впрямь имел творческую жилку, иначе, наверное, его столько лет не мучили бы подобные вопросы. Перебирая прошлое, он вспомнил, как предсказал судьбу знаменитой балерины Валентины Ганнибаловой, но упустил два других случая из того же ряда, которые могли бы несколько иначе осветить его собственную жизнь и поступки. В середине шестидесятых годов он работал на строительстве крупного химического, а потом и металлургического комплекса в малоизвестном по тем временам городе Заркенте, что в часе езды от Ташкента. Месяцами жил в отстроенной для специалистов гостинице "Весна". Город возводился с размахом -- по замыслу проектировщиков, он должен был стать еще одним маяком социализма, -- и потому многое в нем поражало воображение. Например, свой мототрек с гаревой дорожкой, тогда всего лишь второй в стране, после Уфы. По весне там собирались знаменитые гонщики, асы с мировым именем: Борис Самородов, Игорь Плеханов, Юрий Чекранов, Фарит Шайнуров и легендарный Габдурахман Кадыров, двенадцатикратный чемпион мира по спидвею. Спортсмены тоже подолгу останавливались в той же гостинице. Рушану тогда казалось, что духовная жизнь Заркента вращалась вокруг престижной гостиницы. В те годы новые города были окутаны флером какой-то романтики, вызывали особый интерес, им посвящались стихи, песни, и гастролеры, обожавшие Ташкент, не упускали возможности побывать в Заркенте, рекламировавшемся как предвестник городов будущего, где создаются все условия для воспитания гармоничной личности, нового советского человека. Размах поражал щедростью и широтой: город уже располагал прекрасными спортивными залами, и даже имел великолепный Дворец спорта, на зависть иным столичным городам, не уступал ему по архитектуре и роскоши отделки и Дом искусств с двумя концертными залами. Знаменитые артисты тех лет, нередко наезжавшие в Заркент, тоже облюбовали гостиницу "Весна" -- прибежище талантливых архитекторов, зодчих, видных специалистов в области химии и металлургии и молодых руководителей строительства, коих обитало здесь больше всех и которые чувствовали себя в юном городе хозяевами. Такой творческой атмосферы в среде строителей Рушан больше никогда и нигде не встречал, как в те годы в "Весне", хотя за свою жизнь поездил и построил много. До глубокой ночи сияли огнями окна гостиницы, разговоры, начатые в ресторане или баре, продолжались в номерах, -- о чем только тут не спорили, о чем только не мечтали. В ту пору Рушан, постоянный жилец "Весны", и перезнакомился со многими известными спортсменами и журналистами, актерами и эстрадными звездами, и даже писателями и поэтами, которых тоже привлекал город будущего. Он помнит повальное увлечение горожан спидвеем. Так же, как и многие, он был влюблен в Габдурахмана Кадырова, чей красный шарф, наверное, не выветрится из памяти никогда. Позже неистово болел за местный футбольный клуб "Металлург", где доигрывал знаменитый пахтакоровец Станислав Стадник и блистали грузинские варяги: Джумбер Джешкариани, Роберт Гогелия и Тамаз Антидзе. Несмотря на занятость, он тогда много читал, потому что вокруг постоянно велись разговоры о театре и книгах, кино и музыке, о живописи, музеях и выставках, -- такое распахнутое, окрыленное и странное, на нынешний взгляд, было время. С этажа на этаж, из номера в номер передавались журналы, книги, рукописные тексты, те самые, что сегодня называют самиздатом. Куда бы ни пришел, непременно можно было услышать: "А ты читал?.. А ты видел?.." Книжный бум, уже зарождавшийся в стране, до тех краев еще не докатился, и в магазинах, а не на черном рынке, можно было купить любую книгу, и в свободной продаже встречались редкие экземпляры, раритеты по нынешним понятиям. Если быть до конца объективным, то в том давнем книжном интересе приоритет отдавался зарубежной литературе. Это позже Дасаев поймет красоту и мощь русской литературы, и прежде всего Бунина, который затмит для него на долгое время многих других писателей. На следующем витке своего интереса к литературе он сам найдет дорогу к советским авторам, к которым снобы относятся скептически, и надолго на его столе поселятся книги Катаева, молодого Казакова и Распутина; он откроет для себя Битова и Фазиля Искандера, Тимура Пулатова и Гранта Матевосяна, Белова и Можаева, Трифонова и Маканина... Как-то, возвращаясь с работы, он купил на уличной распродаже толстую, прекрасно изданную книгу "Условия человеческого существования". Роман оказался переводом с японского неизвестного ему автора Дзюнпея Гомикавы, хотя он знал о другой книге с таким же названием, принадлежащей перу известного итальянского писателя. Огромную книгу, почти в тысячу страниц, -- ныне таких романов уже не пишут, -- он одолел за несколько ночей. Книга настолько потрясла его, что он до сих пор помнит имя главного героя -- Кадзи. Много позже, когда натыкался в прессе на литературные споры, связанные с успехами или неудачами социалистического реализма в нашей литературе, в которые были втянуты даже школьники, не говоря уже о студентах вузов, Рушану невольно приходила на память та толстая книга, ее название, которое художник подал серебристыми буквами наподобие самурайских мечей, и он думал, что отцы новой идеологии, насаждая идею социалистического реализма в советской литературе, мечтали, наверное, именно о таком герое -- цельном, несгибаемом, верном принципам и идеалам, достойном подражания. И если бы у него спросили, каким он видит идеального героя, подходящего под клише соцреализма, он без колебания назвал бы Кадзи -- героя японской книги. Автор писал роман в начале нашего века, без всяких идеологических шор, без классовой предвзятости, оттого, вероятно, у него и вышел герой на все времена и для всех народов. Книга настолько ошеломила его, что он навязывал ее всем друзьям и знакомым, но, странно, ни у кого она не вызвала восторга и энтузиазма. Лет через двадцать, листая в поезде свежий номер журнала "Иностранная литература" он прочитал, что ассоциация писателей Страны восходящего солнца признала роман Дзюнпея Гомикавы "Условия человеческого существования" лучшей японской книгой XX века. Как он порадовался тогда своей молодой прозорливости, -- к этому времени он уже знал, что самая читающая страна в мире все-таки Япония, а не СССР. А лет через пять испытал еще одну радость, связанную с этой книгой, -- натолкнулся в газете на сообщение, что японское телевидение сняло двадцатисерийный фильм по роману, и что его уже приобрели десятки стран. Но напрасно Рушан искал в длинном списке свое родное государство -- СССР не значился среди них. Может быть, когда-нибудь, запоздало, лет через десять, появится фильм и на экранах наших телевизоров, -- ведь купили же спустя пятьдесят лет после создания и всемирного восторга "Унесенных ветром". Вот тогда, наверное, кто-то из пенсионеров припомнит, как почти сорок лет назад, в Заркенте, молодой прораб по имени Рушан горячо рекомендовал прочитать этот роман, и как от него отмахивались, а, выходит, зря. Все может быть, ничто не проходит бесследно, все взаимосвязано, и рано или поздно это обнаруживается, все становится на свои места, тому подтверждение -- история нашей страны, вся наша жизнь. Ведь совсем недавно, через четверть века, Рушан опять натолкнулся на новое издание романа, потрясшего его в молодости. Все повторяется... В то лето, когда он встретил на летней танцплощадке Валю Домарову крашеной блондинкой, он уже работал мастером и прибыл в Мартук в трудовой отпуск. Как-то, гуляя перед обедом по поселку, заглянул в книжный магазин, довольно богатый для райцентра, и купил тоненькую книжку зеленого цвета в мягкой обложке из серии "Зарубежный роман XX века". Книга была издана года три назад, оказалась уцененной и стоила двадцать копеек. Ни автор, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, ни название "Великий Гэтсби" ничего не говорили Рушану, лишь серия и издательство "Художественная литература" служили гарантом незнакомого имени. Книгу он начал читать еще по дороге домой и одолел ее уже через два часа. В тот же день он пришел в магазин еще раз и на радость продавщицам выкупил все оставшиеся экземпляры -- ровно две дюжины. В Ташкенте он раздарил книги друзьям и знакомым, увлекающимся литературой. И опять, как в случае с японцем, не последовало никакой реакции. Но с Фицджеральдом не пришлось ждать двадцать лет, как с Гомикавой: года через четыре после публикации его нового романа "Ночь нежна", а может, еще по какой причине, в стране начался прямо-таки фицджеральдовский бум, как до этого -- хемингуэевский. Вот тогда многие, кому он дарил "Великого Гэтсби", вспомнили про давний восторг Рушана и, запоздало прочитав роман, благодарили за чудную книгу... Такие вот странные приключались с ним истории. И все же это помогало в тяжелые минуты, когда думаешь, что жизнь прожита зря, впустую, без открытий. Сегодня, размышляя о прошлом, он мучается еще одним, навсегда безответным, вопросом: почему он оказался провидцем с Гомикавой, с Фицджеральдом и даже в вопросе об объединении Германии, а так ошибся, когда вместе с Лом-Али Хакимовым уверял Эллочку Изместьеву, что юрист -- отживающая, умирающая профессия и в нашем обществе вскоре не будет работы для правовых органов? Наверное, все оттого, что его поколение, продолжавшее по традиции называться детьми Ленина-Сталина, безоговорочно верило: все мрачное в молодом и развивающемся социализме -- это наследие темного прошлого, и как только уйдут в небытие последние носители чужой идеологии, исчезнет все негативное вокруг, в том числе и преступность. Рушан никогда особенно не интересовался политикой, не был и рабом какой-то идеологии. Конечно, как почти все, был и пионером, и комсомольцем, но политика его не привлекала, и, став взрослым, когда решения принимал уже сам, партийным билетом не обзавелся, хотя зазывали его упорно. Сегодня многие лукавят, утверждая, что иначе, мол, не пробиться было ни в науку, ни в искусство, ни в иные сферы, потому-де, и рвались в КПСС. Но, по крайней мере о своем поколении, он мог с прорабской прямотой сказать: вступали, чтобы сделать карьеру, занять должность, теплое местечко. Те, от кого зависела возможность получить партбилет, особо и не таились, говорили открыто: хочешь быть начальником, желаешь работать за границей -- вступай в партию. Он не вступил, начальником не стал, за границу не поехал, но и не жалеет, что всю жизнь проторчал в прорабах. Рушан интуитивно чувствовал, что предназначение человека на земле -- не примыкать к чему-то, а быть кем-то, создавать, созидать, и это природное, мужское начало удержало его от "взрослых игр" -- в преображение мира, в строительство самого справедливого общества на земле, в воспитание нового человека, гармоничной личности. А знаменитое ленинское изречение, висевшее на каждом перекрестке, на фронтоне почти любого официального учреждения, умными людьми воспринималось как пародия сатирика на партию. И в самом деле, разве это не смешно: "Коммунистом можно стать тогда, когда обогатишь себя всеми знаниями, накопленными человечеством"? Что-то ему не приходилось встречать в жизни таких мудрых коммунистов. Хотя статистика свидетельствовала, что их в стране почти двадцать миллионов, ему как на подбор попадались дремучие, невежественные, злобные, жуликоватые. Может, отвращением к политике он обязан именно этому ленинскому изречению, что рано попалось ему на глаза и было воспринято как нечто ложное, фальшивое, выдававшее желаемое за действительное. Наверное, ни о Ленине, ни о партии Рушан не вспомнил бы, обошелся бы как-нибудь без них, но сегодня, когда такой развал в обществе, в стране, все разговоры вокруг только о партии, о ее вожде или вождях... В юбилейный год перестройки -- ведь и ее уже стали исчислять пятилетками -- Рушан отдыхал в профсоюзном санатории. За столом у них сложилась солидная мужская компания. Самым молодым оказался он, остальным -- далеко за пятьдесят, и, конечно, все разговоры о партии, перестройке, Горбачеве, Ленине -- Сталине, нынешних лидерах, явных и ложных. Дасаев быстро уставал от пустых и злобных бесед, пытался приходить и пораньше, и попозже, но избежать каждодневных дискуссий не удавалось. Все сотрапезники за большим обеденным столом, кроме Рушана, оказались коммунистами, и как они трижды в день крыли свою бедную партию -- нужно было видеть и слышать. Рушан однажды не вытерпел и вступил-таки в разговор: -- Я не член партии, не испытываю к ней ни любви, ни симпатии, но и не проклинаю ее, хотя, если судить по фактам, и есть за что. Но я никогда не встречал в жизни людей, так люто ненавидящих свою организацию, как вы. Так почему же, не любя, насмехаясь над ней, вы продолжаете в ней состоять? Наверное, никто из вас не сдал публично свой билет? Мне кажется, партия опасна уже тем, что состоит из людей, ненавидящих ее, не разделяющих ее взглядов. Это больная партия, и ее надо либо лечить, либо дать ей умереть... После этой тирады ему пришлось пересесть за другой стол. "Двухподбородковые ленинцы, я к вам и мертвый не примкну..." Оказывается, и об этом уже писали поэты. XXXV В дни, когда в разных концах страны ломали и калечили памятники вождю и основателю советского государства, Рушану не могла не вспомниться история, связанная со 100-летием со дня рождения Ленина. Она и на память пришла в тот момент, когда по телевизору показывали, как крушили внушительный монумент на Западной Украине. Ужасная картина: каменный Ленин со стальной петлей на шее, а вокруг -- восторг, ликование, и ни одного коммуниста, вставшего на защиту своего вождя... Странное он испытывал тогда состояние: конечно, это был чистой воды фарс, но в то же время не покидало ощущение, что на глазах его происходит самая настоящая трагедия. Трагедия крушения веры в возможность справедливого, праведного общества. Неужели и впрямь такое общество невозможно создать? И снова придется крушить пьедесталы и свергать очередных вождей? Тогда и припомнилась та давняя история. В ту юбилейную весну семидесятого года он работал в крупном строительно-монтажном управлении и, видимо, по молодости был избран в профком, но скорее все-таки формально, потому как постоянно пропадал в командировках. Вот тогда, накануне юбилея вождя, он и получил общественное поручение... Профком возглавлял однокурсник по заочной учебе Фарух Зарипов, ташкентский парень. Дасаев наткнулся на него случайно в коридоре. -- А вот и тот, кто нам нужен! На ловца и зверь бежит! -- с радостным возгласом оттащил тот Рушана в сторону. -- Слушай, тут из треста грозная телефонограмма поступила насчет наглядной агитации в честь дня рождения Ленина... -- Нет, я ни писать, ни рисовать не умею, -- ответил Дасаев, пытаясь вырваться из цепких рук председателя профкома. Фарух улыбнулся. -- А я от тебя таких жертв и не требую. Партком вот и адрес подсказал, где централизованно, для всей республики, готовят стенды. -- Да, фирма веников не вяжет, -- съехидничал Рушан. -- А ты как думал? Партия ничего на самотек не пускает, -- серьезно ответил Фарух. -- Но я думаю, там очередь, и не малая -- не одни мы заримся на готовенькое, -- и без блата не обойтись. Правда, меня обрадовала фамилия директора художественных мастерских: Гольданский. Помнишь, он раньше в "Регине" с Халилом в одном оркестре на ударных стучал. Ты же раньше знался со всеми джазменами в городе, и ребят с Кашгарки знавал... Они там и заправляют. Марик, кажется, до землетрясения жил на Узбекистанской -- в одном дворе с твоим другом Нариманом. Короче, вся надежда на тебя. До юбилея осталась неделя, добудь стенд -- ты знаешь, за это строго спросят, -- а в качестве стимула -- путевка на море в первую очередь, учитывая важность задания... Как тут было отказаться? Да и Марика захотелось повидать, вспомнить "Регину", Халила, двор на Узбекистанской, откуда вышел знаменитый футбольный бомбардир Геннадий Красниц