и. Иногда казалось, что ему все привиделось или приснилось, но он знал, что это, к сожалению, не так. Потом он не мог понять, почему вначале никак не соотнес судьбу своих родителей с этим лагерем политзаключенных. Казалось, при чем здесь бескрайняя дикая степь, эти норы - и его родители? Но чем чаще он задумывался, тем все больше допускал мысль, что на кладбище в глиняном карьере могли быть похоронены его мать или отец, ибо уже знал, что существовали отдельные лагеря для мужчин и женщин. И вот так сложилась судьба, что провидение, быть может, привело его к затерянным следам родителей. Однако этими мыслями он опять же ни с кем не делился, хотя в студенческой группе у него были друзья, с которыми он работал на грузовом дворе. Годами живший в ребенке страх, что его родители - враги народа, не исчез бесследно, даже когда Амирхан узнал, что мать и отец реабилитированы, что произошла трагическая ошибка, сделавшая его сиротой. Этот непроходящий страх, чувство ущербности подтачивали его изнутри, мешали стать самим собой, а у многих, наверное, страх так и остался пожизненным комплексом. И часто, в какие-то крутые минуты жизни и в детском доме, и на флоте, и даже в университете - на злополучном собрании, где он оказался неправедным судьей над своим однокашником Гиреем, например, - он как бы ожидал этого подлого вопроса: "А кто ваши-то родители? Враги народа? Реабилитированы? Может, реабилитированы заодно со всеми, а может, опять же по ошибке?" Услышь он такой гнусный вопрос, вряд ли с твердым убеждением дал бы достойную отповедь любопытному, если б такой нашелся. В те времена об этом - ни о правых, ни о виноватых - распространяться было не принято, вот и не говорили. Да и сами вернувшиеся из лагерей без повода и всякому о своих мытарствах не рассказывали, словно старались поскорее забыть о них. Оттого и он, Амирхан Азларханов, в ту ночь ни словом не обмолвился шоферу, что, может, в таких лагерях погибли и его родители. Но та ночь не прошла для него бесследно, он почувствовал неодолимое желание побывать в бывшем лагере снова, пройти по этим "улицам", постоять на плацу, заглянуть в землянку, заглянуть в коридор разваливающегося трухлявого барака - сделать хоть несколько шагов по возможному следу родителей. И однажды, возвращаясь из райцентра, купил на базаре охапку простеньких астр. Шоферу он объявил, что намерен вечером съездить на свидание в соседний совхоз к девушке, и попросил у него на ночь машину - явление по целинным меркам того времени вполне нормальное. Как только они вернулись, одевшись как на свидание, он уехал в степь, не решившись расспросить шофера о дороге даже как-нибудь обиняком. Но он все же нашел это место, и еще засветло, когда степные сумерки только-только начали сгущаться. Нашел он разваливающийся кирпичный заводик и огромный карьер, где в одной из боковых выработок располагалось кладбище - осевшие под осенними дождями холмики без каких-либо опознавательных знаков. На каждый холмик, сколько хватило, он положил по астре и пожалел, что не взял цветов побольше, хотя купил у цветочницы целое ведро. Прошагал не спеша все шесть "улиц", зашел в самую большую и мрачную землянку, прошел в оба конца барака, постоял на плацу. Уходя, он хотел найти хоть какую-то вещицу: пуговицу, кружку, ложку, огарок свечи, но, так ничего и не найдя, отломил от колючего заграждения кусочек ржавой проволоки, хранящийся у него в бумажнике до сих пор. Тронулся в обратный путь уже в темноте, но, не сделав и двух километров, вернулся. Подъехав к бараку, плеснул на полусгнившие доски с двух сторон бензином и чиркнул спичкой. Огонь, по мусульманским поверьям, очищает воздух от злых духов, и потому на кладбищах-мазарах иногда жгут костры; но, кроме того, он хотел уничтожить хоть то гнусное, что ему под силу. И долго в степи, пока машина выбиралась на дорогу, полыхал костер. Между этими главными событиями его первого года университетской жизни - собранием и пожаром в акмолинской степи - прошло всего два месяца, и то, и другое всколыхнуло, обожгло душу Амирхана. Глядя на охваченный пламенем барак в ночной степи, он еще не осознавал, что навсегда избавился от комплекса ущербности; но чуть позже он поймет, что сжег его на том вытоптанном плацу, и уже больше никогда не будет испытывать страха перед анкетами и графой "родители". Он отмечал, что его откровенность в этом вопросе еще долгие годы будет смущать и настораживать людей, но уже не собьет его с позиции и, наоборот, словно рентгеном просветит человека, вздрогнувшего от такой записи в анкете или в биографии. Здесь, в казахстанских степях, где Амирхан с товарищами строил овечьи кошары для совхоза "Жаножол" - "Новый путь", два этих события, казалось бы, разных, не имеющих друг к другу никакого отношения, дали толчок к размышлениям о времени, о судьбе своих родителей, о себе, о своем месте в этом непростом во все времена человеческом мире. Вспоминая суд над Гиреем, своим однофамильцем, - а про себя он иначе то собрание и не называл, и в комитете комсомола в разговорах мелькало слово "суд", и в деканате оно проскальзывало не раз, - он думал теперь: а что, если и в отношении его родителей все было предопределено заранее, приговор вынесли без суда и следствия, без права на защиту. И кто же были те судьи? Убеленные сединами и умудренные жизнью люди, отягощенные званиями и академическим образованием, для которых закон свят? Люди, которым были понятны заботы и тревоги интеллигенции, собиравшейся в доме его родителей? А что, если судьба отца и матери решалась вчерашним уполномоченным по приемке кожсырья или по сверхплановому севу, за успехи и рвение переброшенным на службу Фемиде? Отчего же такого не могло быть, тем более в годы, когда действительно не хватало образованных людей, - вполне могло. Ведь даже спустя двадцать лет пытался же он сам вместе с другими членами комитета комсомола судить товарища по курсу за пристрастие к музыкальной моде. Это он-то, имевший одни штаны и на каждый день, и на выход и не имевший о моде даже смутного представления. Но бог с ней, с модой, там хоть что-то можно сказать: не по-принятому короткое или длинное, узкое или широкое, и тем более если что-нибудь слишком яркое, тут уж точно индивидуализмом попахивает, желанием выделиться. Но ведь пытался же и музыку судить, к которой действительно не знал, как подъехать, оценить: разве "буржуазная", "вредная", "растлевающая", "разлагающая", "бездуховная" - это музыкальные термины? А у них в докладе на комсомольском собрании других слов и определений не было. И какая музыка по-настоящему облагораживает человека, делает его гармоничной личностью, вообще - в каких отношениях состоит музыка с жизнью - знал ли он это? Конечно, как бы они, первокурсники, ни осуждали тогда на собрании модные зарубежные ритмы, запретив от имени комсомола звучать подобной музыке в стенах университета отныне и навсегда, музыка все равно жила, неподвластная диктату и администрированию. Сейчас он, обремененный опытом, ни за что не взялся бы определить судьбу музыкального произведения. Оказалось вот, что мелодии тех лет не забыты и в наши дни, спустя три десятилетия, - а ведь в искусстве выживает только настоящее, - так он думал теперь. Тогда же, в день собрания, осуждая товарища за "пропаганду не нашей музыки" - за принесенную на студенческий вечер пластинку с записью рок-н-ролла (а комсомольское обсуждение могло повлечь за собой исключение из института), он ни разу даже себе не признался, что не вправе выносить вердикт, что не знает досконально предмета, коему должен быть судьею. В те дни на целине он сделал для себя открытие, не бог весть какое, но долженствующее, по его понятию, повлиять отныне на его жизнь: "научись говорить "нет". Человек начинается с того, что может честно сказать "нет". Ведь и впрямь желание везде и всюду угодить, быть добреньким заставляет людей браться за дела, решать вопросы, к которым они не готовы. Умея вовремя твердо сказать "нет", человек будет в ладах с собственной совестью, а не это ли главное в жизни? Вряд ли кто станет опровергать истину, что большинство бед исходит от людишек, на чьем лице несмываемой краской написано - "чего изволите?" И чем выше забрались такие люди, тем масштабнее беды человека, народа, страны... Снова и снова он возвращался в памяти к тому, что сказал Гирей в конце собрания, где молодые ораторы запальчиво убеждали себя и зал, что "такому не место в наших рядах". "Я внимательно слушал ваши выступления. И, знаете, тоже сделал для себя вывод, что не смогу учиться с вами дальше. Уходя, хочу сказать, что сегодняшнее комсомольское собрание скорее походило на суд с заранее вынесенным приговором, а это во сто крат преступнее всяких рок-н-роллов. В любом другом вузе это не имело бы такого значения... Но в нашем... Вы же будущие юристы. И вы судили меня только потому, что я - другой, непохожий. Лучше или хуже - вопрос второстепенный. А ведь вам всю жизнь придется судить или защищать других, на вас никак не похожих. Что же выходит - непохожий, значит, чужой, виноватый, ату его?! Только сейчас, побывав в роли обвиняемого - правда, непонятно в чем, - я понял, что дело, которому мы все хотели посвятить свою жизнь, слишком серьезно. Понял, что нравственно не готов быть судьею другим, а без этого преступно служить правосудию. Это главная причина, почему я решил бросить юридический факультет". А весь-то сыр-бор разгорелся из-за того, что Гирей принес на первомайский вечер в институт пластинку с записью Элвиса Пресли, того самого "Рока круглые сутки", который свободно звучал сегодня на улице Буденного, дав толчок воспоминаниям прокурора. Там, в акмолинской степи, вспоминая клятву, данную самому себе еще на флоте, на эсминце, где служил срочную до института, - непременно стать юристом и посвятить жизнь борьбе за справедливость, - он понял, что одного желания, даже самого страстного, искреннего, ой как мало. И только тогда он по-настоящему осознал, почему некоторые преподаватели выделяли Гирея, ценили в нем эрудицию, кругозор, интеллект. А ведь еще совсем недавно Амирхану казалось: чтобы стать хорошим юристом, путь один - учись на пятерки, у кого красный диплом, тот и лучший юрист. Тогда, в акмолинской степи, не отметая и не принижая значения диплома с отличием, он понял, что должен воспитать в себе личность, душевный потенциал которой, подкрепленный знанием закона, даст ему моральное право быть судьею другим. ...Прокурор, вернувшийся с прогулки раньше обычного, правильно рассчитал, что в эту ночь ему действительно не заснуть. Уже затихли улицы, угомонились все собаки в микрорайоне, и ночная свежесть, прибив вездесущую пыль, пала на город. Во всем жилом массиве ни в одном окне не горел свет, только в квартире у него попеременно светилось то одно окно, то другое, словно там искали что-то важное и никак не могли найти. Азларханов ходил из кухни в комнату, которая служила ему и спальней, и кабинетом, присаживался на постель, но желания прилечь не было. Он подходил к одному, к другому окну, вглядывался в безлюдный ночной двор, замечая даже при слабом лунном свете его неустроенность, запущенность, неубранную помойку и свалку, возле которых копошились кошки и собаки. Глядя на это запустение, можно было подумать, что в домах вокруг обитали временные жильцы, и даже не жильцы, а транзитные пассажиры, готовые вот-вот похватать чемоданы и сняться с места, хотя это было совсем не так - никто никуда сниматься не собирался, и прокурор знал это. Отчего такое равнодушие кругом? Ведь даже если квартира казенная, то все равно это твой дом, где проходят твои дни, растут твои дети. И может быть, другого дома у тебя не будет, дом твой здесь - на втором или третьем этаже, и это твой двор, который иначе, чем поганым, не назовешь. Так оглянись, если уж не в радости, так в гневе на дом свой, так ли полагается жить человеку в собственном доме, на своей земле в одной-разъединственной жизни, отпущенной судьбой? Об этом он размышлял не раз, но нынче мысль, скользнув поверхностно, не задержалась на сегодняшнем, думалось о другом. Впервые за долгое время он мысленно вернулся в далекие студенческие годы, в первые годы своей стремительной карьеры, шаг за шагом вспоминая давние дни, и многое оживало в памяти - в красках, с шумами, запахами. Да, в крошечной холостяцкой квартирке на третьем этаже, где всю ночь горел свет, действительно происходило важное для хозяина дома событие... ГЛАВА II. ЛАРИСА 1 Заканчивая третий курс, Амирхан одолел "Римское частное право" и труды Ликурга о государственном устройстве - в подлиннике, специально для этого выучив латынь. "Римское право" изобиловало цитатами, изречениями философов и поэтов, так что, увлекаясь интересной мыслью, он открыл для себя античную литературу, древних мыслителей и историков - одна ниточка тянула за собой другую. Книжного бума не было еще и в помине, в университетской читалке он без всякой очереди получил три тома "Опытов" Монтеня, а Плутарха, Цицерона, Фрейда, Шопенгауэра приобрел в букинистических магазинах для своей будущей личной библиотеки. Жизнь в детдоме и служба на флоте приучили его к строгому распорядку, но даже в расписанных наперед по часам неделях ему теперь не хватало времени на многое. Основное время, конечно, "съедала" учеба, о том, чтобы повышать свой культурный уровень (как тогда выражались) за счет занятий, не могло быть и речи: первоначально поставленная цель - окончить университет с отличием - не отменялась даже тогда, когда он ввел и другую, личную систему самообразования. Столь напряженная программа (да к тому ж еще и приходилось подрабатывать на грузовом дворе), конечно, лишала его отдыха, достаточного общения со сверстниками, не давала полноты ощущения студенческой жизни, университетской среды. Он сам понимал это, но распыляться все же не стал; временно лишая себя приятных сторон жизни - общения с друзьями, спорта, частых в те годы студенческих пирушек, даже свиданий, он не поступился главным - учебой и своей программой культурного самообразования. Кто знает, не потому ли он был неожиданно для себя щедро вознагражден: единственный из выпускников курса он получил целевое направление в московскую аспирантуру. Это сейчас легко, без особого трепета произносятся слова "столица", "Москва"... А в те годы от этих высоких слов дух захватывало, голова кружилась. Москва! Три года в Москве! Как он радовался, и как ему завидовали, как его поздравляли! Пожалуй, теперь этого не понять нынешним студентам - у них какие-то иные радости, как и совсем другие критерии жизни. Три года в Москве пролетели для него одним счастливым днем, они и в воспоминаниях мелькали как что-то нереальное, фантастическое, словно не с ним, не в его жизни это все происходило. Да и как же иначе! Отдельная комната в только что сданном доме аспирантов, с новенькой мебелью и даже холодильником, показалась ему верхом роскоши, а аспирантская стипендия после студенческой целым состоянием. А Москва! Он готов был до полуночи бродить по улицам и, пожалуй, за три года исходил ее почти всю пешком. У него была карта города, по которой он прокладывал себе маршруты, а уж в особо примечательных местах побывал на первом же году жизни в столице. Вот где пригодилось его умение распоряжаться своим временем! Учеба его не очень затрудняла; в те годы, как-то поверив в себя, он начал печатать в специальных юридических журналах статьи, и гонорары казались ему непомерно завышенными. Тогда не так было трудно попасть в любой театр, на выставку, в музеи, было бы желание, - сложнее, правда, на вечера поэзии, необычайно популярные тогда в Москве, но он умудрялся не однажды бывать и в Политехническом музее, где чаще всего проводились такие встречи, и даже в Доме литераторов на улице Герцена. Когда Амирхан познакомился с Ларисой, учившейся на факультете искусствоведения в театральном, он даже одну зиму частенько заглядывал в модное кафе "Синяя птица", неподалеку от площади Маяковского, где день играл саксофонист Клейбанд, а день гитарист Громин со своими небольшими оркестрами; в кафе приходили послушать игру именно этих виртуозов. А еще Лариса, заядлая любительница коньков, приохотила его к катку. Какое это было чудо, волшебство - залитый светом и музыкой сверкающий лед, медленно падающие снежинки, смех и улыбки, улыбки кругом. Неужели этот высокий молодой человек в белой щегольской шапочке, лихо режущий лед на поворотах катка на Чистых прудах,в кого он хочет вглядеться сквозь время, - он, вчерашний детдомовец, бывший аспирант Института государства и права Амирхан Азларханов?.. ...Прокурор вглядывается в залитый лунным светом грязный двор, но видит давние зимние вечера на Чистых прудах, юношу в белой шапочке, медленно кружащего в танце изящную девушку в лиловом костюме, отороченном белым пушистым мехом, которую иные принимают за балерину, и это ей льстит, она так грациозна на льду, так легка, что кажется, тут уж не коньки, а пуанты. Он пытается увидеть лицо юноши, заглянуть ему в глаза, понять, ощутить, насколько он был тогда счастлив, но это ему не удается. Кружится и кружится пара, лицо зеленоглазой девушки в лиловом, румяной от мороза, он хорошо видит - и смеющимся, и улыбающимся, и грустным, но юноша так и не поворачивается лицом к светящемуся окну на третьем этаже, словно между ними ничего не может быть общего, и расстроенный прокурор отходит от распахнутых настежь ставен и направляется на кухню, чтобы поставить на газ чайник. Чай теперь для него лучшее средство в ночных раздумьях и воспоминаниях. И вдруг, когда, казалось, мысли его отвлеклись от Москвы, он припомнил, как однажды они с Ларисой были в старом Доме кино на улице Воровского. В Доме кино он оказался впервые. Билеты достала Лариса, - были у нее какие-то влиятельные родственники, связанные с миром искусства, и оттого им иногда удавалось бывать и на премьерах. Тогда в Доме кино проходил не то просмотр нового фильма, не то какая-то предфестивальная программа - картина оказалась французской; название он запамятовал, а вот режиссера помнил - Бюффо, из авангардистов французского кино. Фильм оставил двойственное впечатление. И смятение вызвало даже не содержание картины, а заложенная в ней неожиданная мысль; он и сейчас отчетливо помнил все, до последнего кадра. ...На Северный вокзал Парижа приезжает, опаздывая к отправлению экспресса, герой фильма. Рискуя жизнью, он успевает-таки, порастеряв вещи, вскочить в последний вагон трогающегося состава. По ходу фильма становится ясно, что опоздать герой никак не мог, - это была бы не только его личная катастрофа, но и катастрофа многих, вольно или невольно связанных с ним людей, и без этого вообще не могло быть фильма. Реалистический, жесткий фильм, со страстями, с назревающей к финалу трагедией. Зал, замерев от волнения, следил за судьбой не только главного героя, но и других персонажей, с которыми уже сжился за час экранного времени. И вдруг, в момент кульминации, когда должна бы наступить развязка, вновь возникали первые кадры фильма, и вокзал, и герой, молодой, каким он был в начале фильма, пытающийся догнать уже знакомый зрителям поезд. Но на этот раз герой не догоняет состав и остается на перроне с чемоданами в руках. И началась совершенно иная история, с новыми персонажами, правда, изредка появлялись и те, которых зритель уже знал, и к которым успел привыкнуть, из-за которых волновался, - но в новом фильме они, увы, мало значат в судьбе главного героя. И дело не в том, что, успев на поезд, он оказался более счастлив, удачлив, а опоздав, потерял себя, потерпел жизненный крах, - нет, такого сравнения режиссер не собирался делать. Вторая часть, вторая версия жизни героя оказалась не менее сложной и интересной, чем первая, она и волновала не меньше, чем первая. Но волею судьбы из-за минутного опоздания это была уже другая жизнь, другая судьба, а всего-то, казалось, герой вошел не в ту дверь. Вот тогда-то он впервые подумал: ведь и в его судьбе не было бы ни Москвы, ни Ларисы, ни юрфака университета, ни аспирантуры, уйди он при демобилизации со всеми в торговый флот, в рыбаки или в китобои, как сманивали их богатыми посулами вербовщики. Как бы сложилась тогда его жизнь? В ту пору он, счастливый, видевший впереди только успех, продвижение, служение делу, к которому тянулась душа и сердце, не пожалел ни о рыбацких сейнерах в холодной Атлантике, ни о раздольной моряцкой жизни, и Ларисе, конечно, о такой неожиданной проекции фильма на свою жизнь не рассказывал, но фильм долго не шел у него из головы. И сейчас, видя мысленно за окном не пыльный двор, а зимний каток на Чистых прудах, он вновь вспомнил ту давнюю французскую картину: ведь и еще раз мог свершиться крутой перелом в его жизни, останься он в Москве. А такое легко могло случиться - не заупрямься он, не настаивай на том, что дело его жизни - конкретная работа с людьми, а не бумаги, теории, преподавание. А как упрашивала Лариса остаться в Москве, говорила, что ей еще два года доучиваться в аспирантуре, как она не хотела разлуки, и родители намекали на простор своей пятикомнатной квартиры, доставшейся от деда, профессора МГУ, говорили, что вряд ли когда еще представится ему такая благоприятная возможность остаться в столице. Да и в аспирантуре он значился на хорошем счету, заканчивая, стал членом партбюро, и заикнись, что женится на москвичке и желает поработать над докторской диссертацией, ему пошли бы навстречу, подыскали интересную работу. Согласись он тогда, послушай Ларису, сейчас, наверное, жил бы на Чистых прудах, рядом с новым зданием театра "Современник", давно уже был бы доктором юридических наук, а то, глядишь, и членом-корреспондентом, потому что еще тогда его идеи вызывали одобрение у научных руководителей, людей с именем, по чьим учебникам он учился в университете. 2 Заваривая чай, он неожиданно представил себе, как сложилась бы его жизнь, останься он тогда после аспирантуры в Москве. То видел себя седовласым профессором на кафедре, то членом Верховного суда или Прокуратуры СССР. Вдруг с пронзительной ясностью вспомнил старинный желто-белый особняк с колоннами в ложно-классическом стиле, где жила Лариса, и кабинет ее деда, профессора права в еще дореволюционном университете. Какие там были книги! И эти книги все годы учебы ему великодушно разрешали забирать с собой. Ее родители шутили, что не зря сохраняли библиотеку, чувствовали, что будут у них, если не в роду, так в родне юристы. Помнил он и их дачу в Голицыне, на берегу речки, совсем недалеко от бывшего имения князей Голицыных, где сейчас открыт музей... Какие там пейзажи! Поленовские! Солидная, степенная жизнь, многочисленная родня, которая обожала Ларису и в общем-то одобряла ее выбор. Бывал он на больших семейных праздниках, свадьбах, поминках, где собирались все ответвления рода и где Амирхана и в шутку и всерьез представляли как жениха Ларисы, а будущий тесть иногда называл его "наш сибирский хан" и уверял, что у них в роду тоже некогда были татарские ханы и их фамилия Тургановы - от степняков. То вдруг он видел прекрасно изданные книги, те, что мечтал написать, когда еще учился в аспирантуре, но так и не написал - закрутила, завертела новая жизнь, не то чтобы писать, на чтение порой не хватало времени. Но неожиданно его пронзила такая боль, что он даже вздрогнул. Никогда прежде не задумывался об этом, не связывал воедино: останься он в Москве, наверное, совсем иначе сложилась бы жизнь, судьба Ларисы... Лариса написала диссертацию о декоративно-прикладном искусстве республик Средней Азии, специализировалась по керамике, исколесила южные республики, побывав почти во всех кишлаках, где народные умельцы работали с глиной. В свои редкие отпуска он сопровождал ее в поездках и, честно говоря, никогда не жалел об этом. У нее был вкус, чутье, она находила забытые школы, направления, систематизировала их. Благодаря ее стараниям и энергии в Москве издали два красочных альбома, рассказывающих о прикладном искусстве южных республик, она же организовала международные выставки среднеазиатской керамики в Цюрихе, Стокгольме и Турине, не говоря уже о выставках в Москве, Ленинграде, Таллине, Тбилиси. У нее быстро появилось имя в кругах искусствоведов, на нее ссылались, ее цитировали, зарубежные журналы заказывали ей статьи, приглашали на всевозможные международные семинары, коллоквиумы и гостем, но чаще членом жюри.. В счастливые годы, когда у нее выходили альбомы, книги, удачно проходили выставки, она на радостях говорила мужу: - Я так признательна тебе, твоему упрямству, что ты не остался в Москве и меня утащил, без тебя я не нашла бы себя в искусстве, не сделала себе имени. А ведь керамикой она увлеклась случайно, купив на базаре за трешку ляган, - так поразили ее простота и изящество обыкновенного большого глиняного блюда, которые изготовляют тысячами в любом среднеазиатском районе. Она смогла увидеть в обыкновенном предмете домашнего обихода необыкновенную художественную выразительность, самостоятельность в нехитрой росписи, индивидуальной даже для маленького кишлака, ведь мастерство и рецепты передавались из поколения в поколение, из века в век. Глина во все времена была самым любимым материалом бедного человека, и он по-своему улучшал и украшал ее. В нашем унифицированном мире, где переплелись, обогащая и размывая друг друга, множество национальных школ, художественных течений, керамика, которую открыла для себя Лариса, каким-то непостижимым образом убереглась от стороннего художественного влияния. В личной коллекции у них имелись керамические предметы, которые передавались из рук в руки уже в пятом или шестом поколении, но манерой исполнения, красками и другими внешними признаками и даже размерами они вряд ли отличались от работ нынешних сельских гончаров. "Вероятно, народ сохранил до наших дней классические образцы керамики", - писала она в своей кандидатской диссертации. О том же она писала и в альбомах, где щедро была представлена керамика, которую отыскала она в степных и горных кишлаках, цветущих оазисах Ферганской долины, в самых, казалось бы, забытых и глухих уголках. На организуемых выставках всегда присутствовала подробная карта Средней Азии с указанием мест, где обнаружено то или иное изделие, и специалисты, пользовавшиеся не только каталогами выставки, но и картой, поражались огромной работе, которую проделала Лариса всего за десять лет. С ее легкой руки обыкновенный ляган для кухни, без малейшего изменения в технологии изготовления, расцветки, размерах, стал декоративным предметом - для этого на днище перед обжигом делались две дырочки, чтобы можно было укрепить его на стене. Таким образом обыкновенный хозяйственный ляган получил вторую жизнь, декоративное его предназначение дало взлет фантазии местных умельцев, и, пожалуй, тогда всерьез заговорили о моде на восточную керамику из республик Средней Азии, а художественные салоны стали получать заказы на нее даже из-за рубежа. И в этом, конечно, определенная заслуга принадлежала Ларисе - ее энергия, подвижничество способствовали неожиданному взлету древнего и почти забытого ремесла. В крае, куда он приехал с женой после аспирантуры, люди более всего ценили семейный очаг, домашний уют, родство, детей. Нельзя сказать, чтобы молодые были уж совсем равнодушны к своей домашней жизни, скорее наоборот: Лариса, впервые вырвавшаяся из-под опеки матери, бабушек, дорожила ролью хозяйки, самостоятельностью, хотя поначалу оказалась беспомощной в делах хозяйственных, особенно на кухне. Но никто не делал из этого трагедии - главное, у них была любимая работа, и каждый мечтал достигнуть в ней успеха. Поначалу она работала в краеведческом музее искусствоведом, а года через три, когда в музее появились созданные ею стенды и статьи ее стали периодически появляться в республиканских газетах, Лариса неожиданно получила предложение занять должность от столичного музея искусств. Эта должность давала ей возможность самостоятельно прокладывать маршруты своих изысканий и время от времени она стала выставлять свои новые находки уже в музеях Ташкента. Азларханов продвигался по службе куда стремительнее жены и через три года уже возглавлял областную прокуратуру. В свои тридцать шесть лет он был едва ли не самым молодым областным прокурором и когда приехал в первый раз в Москву на представление Генеральному прокурору страны, тот даже удивился его молодости. Сейчас, среди ночи, вспоминая свою семейную жизнь, Азларханов ходил от окна к окну и подолгу вглядывался в залитый лунным светом пыльный двор, но теперь он видел не каток на Чистых прудах, а коттедж, в который они переехали из малогабаритной квартирки, и где они прожили с Ларисой почти десять лет. Коттедж к тому времени был основательно обжит, года три в нем жил управляющий крупным областным строительным трестом. Наверное, для себя его и возводил, настолько умело, добротно, со вкусом оказался он спроектированным и построенным, - а дом в жарком краю поставить, да чтобы радовал, не так-то просто. Управляющий получил неожиданное повышение и переехал с семьей в Ташкент, а они переселились в дом с садом. Переселились в самый пик саратана, когда ртутный столбик термометра зашкаливал каждый день за сорок. И вдруг такой подарок - коттедж с садом! Дом не был отделан деревом, не имел паркетных полов, он вообще был без излишеств, в те годы мода на роскошь еще не захлестнула должностных лиц, но все в нем оказалось сработано прочно, основательно, а главное - удобно. Нравилась им большая открытая деревянная веранда, где по вечерам гулял слабый ветерок, и они любили пить там чай, ужинать на воздухе. Сад казался им огромным, хотя восемь соток для современного горожанина и в самом деле немало. Более чем наполовину двор был умело затенен виноградником, и оттого в любое время дня можно было найти здесь прохладный уголок, а по осени, когда созревал виноград, двор, особенно в вечернем освещении, приобретал прямо-таки сказочный вид: над центральной дорожкой, ведущей к зеленой калитке, висели темно-фиолетовые, до черноты, крупные гроздья "Чораса", "Победы" - иная гроздь и в полтора, и в два килограмма. А то вспыхнувшая лампочка на дальней аллее в глубине сада высвечивала тяжелые кисти красноватого "Тайфи", напоминающие детские воздушные шары. Вдоль веранды, только протяни из-за стола руку, тянулась царица лоз - золотистый виноград "Дамские пальчики", или, как его называют местные, - "Хусайни". Они сразу полюбили свой новый дом, и даже днем, в обеденный перерыв, спешили к себе. Город по тем годам был невелик, это потом, лет через десять, он начнет стремительно расти, и их коттедж окажется чуть ли не в центре. Благодаря новому дому года полтора-два они бывали вместе так подолгу, как никогда больше в их совместной жизни. Позже жена уйдет из краеведческого музея, и закружит ее по дальним дорогам ее единственная страсть - керамика. А пока, счастливые, они спешили днем домой, благо музей располагался в соседней махалле, а у прокурора имелась служебная машина. Наверное, можно было понять, почему они жертвовали полноценным обедом где-нибудь в чайхане: дома их ждал маленький бассейн и летний душ в саду, а в сорокаградусную жару это немалая роскошь. Однажды, в конце лета, в воскресенье, он накрывал на веранде стол перед обедом, а Лариса, уже в который раз бултыхаясь в бассейне, окликнула его: - А знаешь, дорогой, мне пришла в голову потрясающая идея: сделать у нас в саду музей керамики под открытым небом. Все равно же весной уберем эти грядки с овощами и зеленью. Для ухода за ними у нас с тобой нет ни опыта, ни времени, тем более такой баснословно дешевый базар под боком. То лето, наверное, было и пиком их любви, и он, больше вслушиваясь в милый голос жены, чем в смысл того, что она говорила, не задумываясь ни на секунду, ответил: - Поступай как знаешь. Я полагаюсь на твой вкус. Предложение жены о музее под открытым небом в саду он не то чтобы не принял всерьез, а просто не предполагал, что она могла затеять. 3 Больше они о задуманном домашнем музее не говорили. Наступила долгая теплая осень, созрели и были убраны с грядок овощи, зелень, выкопали и картошку в дальнем углу, у забора. С ночными заморозками потихоньку осыпались розы, но по-прежнему запах их в полдень долетал до открытой веранды. В бассейне уже не купались, однако заполняли его каждый день, Лариса говорила, что когда смотришь на водную гладь, успокаиваешься душой, - и по утрам в бассейне плавали опавшие листья и лепестки роз. Как-то он уехал по делам на три дня в Ташкент, а когда вернулся, не узнал собственный двор: он казался теперь просторным и... чужим. Не осталось и намека на былой своеобразный восточный уют, даже живая изгородь была ровно подстрижена. Лариса с улыбкой спешила навстречу, - она звонила в аэропорт и знала с точностью до минуты, когда муж будет дома. - Ты только не волнуйся и не думай, что я все испортила. Я ведь за лето изучила парковую архитектуру всей Европы: и немцев, и французов, и англичан, нашла и старые российские книги - мне друзья из Москвы помогли, - и до японской добралась, думаю, она нам больше подходит из-за наших восьми соток... Покормив мужа с дороги, она повела его посмотреть перемены. Двор теперь весь был покрыт привозным дерном и превратился в зеленую лужайку. На фоне изумрудной зелени деревья, что росли ранее среди грядок картофеля и томатов, выглядели иначе - стройнее, элегантнее - что и говорить, в этих английских лужайках что-то было. Лариса с воодушевлением рассказывала, какие деревья доставят на следующей неделе, какие кусты роз и куда надо пересадить. Он слушал ее внимательно, ему нравилась затея жены и то, что она так увлеклась. Слишком уж часто в последнее время она поговаривала о Москве, а тут дел на годы и годы, можно было не сомневаться, он знал свою жену. Улыбнувшись, он только спросил: - Ты успеешь устроить свой музей в саду, пока меня не снимут с работы? Она подошла к мужу и, счастливая, положила руки ему на плечи; понимая, что он одобрил ее затею, улыбаясь, ответила: - Плохо же ты знаешь свою жену. С "Зеленстроем" я рассчиталась по смете и через кассу и даже на всякий случай квитанцию храню. А то, что слишком уж хорошая лужайка получилась, да живую изгородь аккуратно подстригли, так они ведь старались не для областного прокурора, не воображай, нужен ты им! Я объяснила, что задумала музей на воздухе, и всем это понравилось, мне даже обещали кое-что подарить из керамики. Учти, я ведь тоже старалась для рабочих, сама готовила, и моими кулинарными способностями остались довольны, так что, дорогой муж, все взаимно. Единственное, в чем я виновата, - гарнитур для спальни, что мы с тобой приглядели, купим теперь года через два, не раньше... Он обнял и расцеловал жену, согласный с ней во всем, что она делала. - Но это еще не все. - Она, смеясь, вырвалась из его сильных рук. - Тебе, как областному прокурору, придется использовать свои связи и влияние, чтобы добыть мне одну-единственную голубую елочку, она просто необходима в ландшафте, что я задумала, озеленители мне такого подарка не обещали... 4 Вдруг он вспомнил, что у него ведь есть возможность увидеть и голубую елочку - он все-таки достал ее для жены, и аккуратные газоны своего бывшего дома. Из той прежней счастливой жизни он взял с собой в этот город, кроме самого необходимого, альбомы, книги, проспекты, что успела издать жена. Впрочем, и забирать-то особо нечего было, жили они, по местным понятиям, чересчур скромно, и главным их достоянием, наверное, был тот самый музей, или, точнее, коллекция керамики, которую собрала Лариса. Со временем, не довольствуясь экспозицией в саду, она заняла под керамику две самые большие комнаты в доме - все равно они пустовали, и появилось у них еще два "зала" малой керамики, восемнадцатого и девятнадцатого века. Альбомов, с ее текстами, комментариями, было всего два, хотя имелись еще семь альбомов, где она написала раздел или главу, они были изданы за рубежом, и некоторыми она очень гордилась. Наверное, это и было признанием ее труда искусствоведа, исследователя, ученого. Но он, отдавая должное полиграфии, вкусу, изыску, с которыми подавалась в зарубежных изданиях керамика со всего света, все же больше любил альбомы, изданные на родине, в Москве. В одном из них и были снимки музея под открытым небом и двух комнат его бывшего дома - того самого, где они прожили десять счастливых лет. Прокурор раскрыл альбом наугад: на ярко-зеленой лужайке, рядом с пушистой голубой елью, на низкой дубовой подставке лежал глиняный сосуд для воды - хум; раньше такой имелся в любом дворе, ведь не только водопровод, но и колодец в этих краях был редкостью. Сосуд из красноватой глины литров на пятьдесят-шестьдесят потерял от времени первоначальный цвет, но на фотографии смотрелся хорошо, выцветшие краски свидетельствовали о возрасте. В нескольких местах сосуд был умело залатан, медные скобы успели покрыться зеленоватым налетом. Фотографии для этого альбома готовились лет через пять после того, как Лариса задумала и начала осуществлять свой план музея в саду. За это время экспозиция менялась десятки раз. Когда она привозила из дальних поездок какую-нибудь интересную вещь, все в саду начинало двигаться, перемещаться, но, надо признать, от каждой перестановки, замены экспонатов общий вид, панорама улучшались несомненно. За пять лет подросла и голубая ель, которую они наряжали к несказанному удовольствию окрестной детворы на Новый год, укрепились карликовые деревья. Лариса отыскивала их у садоводов-любителей по всей Средней Азии заодно с поисками керамики, и по весне во дворе розово цвело деревце фейхоа, наполняя воздух тонким ароматом. Исчез розарий, но отдельные кусты роз: алой, багряно-красной, белой, желтой, росли в соседстве с редкими карликовыми деревьями. Перестроили они и свой крошечный бассейн: отодвинули в глубь сада, эмалированную ванну сменили на бетонную, выложенную голубым кафелем, но все это делалось не только для собственного удовольствия - рядом с водой керамика смотрелась совсем иначе. Когда Лариса всерьез заявила о себе и ее керамикой заинтересовались музеи, галереи, Амирхану удалось побывать с женой на двух из трех ее зарубежных выставках - в Цюрихе и Стокгольме. Конечно, он ездил туда по туристической путевке, но главное, он был рядом, мог помочь, поддержать, был свидетелем ее успеха, видел жену необыкновенно счастливой, и позже не раз благодарил судьбу за то, что она предоставила ему такую возможность. Наверное, он ценил альбомы, изданные в Москве, еще и потому, что хоть и приезжала съемочная группа с осветителями, с десятком чемоданов всякой аппаратуры, лучшие снимки все-таки были сделаны самой Ларисой. Когда она стала бывать за границей, обзавелась и японской и западногерманской камерами, и все деньги в поездках тратила на фотобумагу и реактивы. Снимков она делала много, фотографировала и на рассвете, и на закате, и в ослепляющий полдень, и никогда не снимала дома без него, - помогая, муж понимал ее без слов. Оттого ему была дорога каждая фотография в альбоме, ведь он помнил их от замысла до воплощения. Были в их домашней коллекции и красовались в этих альбомах такие вещи, что дарили ему лично, зная, что жена, да и сам прокурор увлечены столь странным, на местный взгляд, делом, как собирание глиняных поделок. Понятно бы - старинное серебро, хрусталь, бро