продумайте, сами, - быстро сказал Мачек, - не мне учить вас разведке и межгосударственному такту... Я пригласил вас по другому поводу. - Слушаю, господин Мачек. - В Загребе - не знаю, как в Белграде, - заметно оживились коммунистические элементы... Вам что-либо говорят фамилии Кершовани, Аджии, Цесарца? - Эти имена общеизвестны: хорваты любят свою литературу. Мачек еще раз оглядел лицо Везича - большие немигающие черные глаза, сильный подбородок, мелкие морщинки у висков, казавшиеся на молодом лице полковника противоестественными, - и тихо спросил: - Скажите, как с этими людьми поступили бы в Германии? - В Германии этих людей скорее всего расстреляли бы - <при попытке к бегству>. Сначала, естественно, их постарались бы склонить к отступничеству. - Вы заранее убеждены, что этих людей нельзя склонить к сотрудничеству? - К сотрудничеству с кем? - С нами. - Я такую возможность исключаю, господин Мачек. - Жаль. Я думал, что вы, зная германские формы работы с инакомыслящими, попробуете спасти для хорватов их запутавшихся литераторов. - Господин Мачек, я благодарен за столь высокое доверие, но мне бы не хотелось обманывать вас: эти люди умеют стоять за свои убеждения. - Я рад, что в нашей секретной полиции люди умеют исповедовать принцип и не подстраиваются под сильного, - сказал Мачек поднимаясь, - рад знакомству с вами, господин Везич. Везич ощутил мягкие, слабые пальцы хорватского лидера в своей сухой ладони, осторожно пожал эти слабые пальцы и пошел к тяжелой дубовой двери, чувствуя на спине своей взгляд широко поставленных, близоруких глаз доктора Влатко Мачека. - Добрый день, мне хотелось бы видеть шеф-редактора. - Господина Взика нет и сегодня не будет. - Ай-яй-яй, - покачал головой Везич. - Где же он? - Я не знаю. Он очень занят сегодня. - Можно позвонить от вас домой? - К себе или к господину Взику? - Господину Взику. - Госпожи Ганны Взик нет дома, - снова улыбнулась секретарша и тронула длинными пальцами свои округлые колени, - нет смысла звонить к ним домой. <Гибель Помпеи, - горестно подумал Везич. - Или пир во время чумы. Не люди - зверушки. Живут - поврозь, погибают - стадом>. - Я не буду звонить домой, я не стану дожидаться господина Взика - видимо, это дело безнадежное, но вам я оставлю вот это, - сказал Везич, положив на столик возле большого <ундервуда> шоколадную конфету в целлофановой сине-красной обертке... Взик был единственный человек в Загребе, с которым полковнику Везичу надо было увидеться и поговорить. Его не оказалось, и Везич только сейчас ощутил усталость, которая появилась у него сразу же, как он покинул кабинет доктора Мачека. Из редакции Везич зашел в кафе - позвонить. - Ладица, - сказал он тихо и подумал о телефонной трубке как о чуде - говоришь в черные дырочки, а на другом конце провода, километра за три отсюда, тебя слышит самая прекрасная женщина, какая только есть, самая честная и добрая, - слушай, Ладица, я что-то захотел повидать тебя. - Куда мне прийти? - Вот я и сам думаю, куда бы тебе прийти. - Ты меня хочешь видеть в городе, дома или в кафе? - Когда слишком много предложений, трудно остановиться на одном: человек жаден. Ему никогда не надо давать право выбора. - По-моему, тебе хочется не столь видеть меня, как поговорить. Ты чем-то расстроен, и надо отвести душу. - Тоже верно. Выходи на улицу и жди меня. Я сейчас буду. Везич увидел Ладу издали: рыжая голова ее казалась маленьким стогом сена, окруженным черным, намокшим под дождем кустарником, - хорваты темноволосы, блондины здесь редкость, рыжие - тем более. Он взял ее за руку - ладонь женщины была мягкой и податливой - и повел за собой, вышагивая быстро и широко; Ладе приходилось порой бежать, и это могло бы казаться смешным, если бы не были они так разно красивы, что рядом они являли собой гармонию, а в мире все может - в тот или иной момент - казаться смешным, гармония - никогда, ибо она редкостна. Везич и Лада пришли на базар, что расположен под старым городом, возле Каптола, и затерялись в толпе - она поглотила их, приняла в себя, оглушила и завертела. - Хочешь цветы? - спросил Везич. - Хочу, только это к расставанью. - Почему? - Не знаю. Так считается. - Чепуха. - Везич купил огромный букет красных и белых гвоздик, отметив машинально, что <товар> этот явно контрабандный, привезли на фелюгах из Италии ночью, и Везич даже услышал шуршание гальки под острым носом лодки и приглушенные рассветным весенним туманом тихие голоса далматинцев. - Не верь идиотским приметам, цветы - это всегда хорошо. - Ладно. Никогда не буду верить идиотским приметам. - Пойдем пить кофе? - Пойдем пить кофе, - согласилась Лада. - Господи, когда же мы с тобой поскандалим? - Очень хочется? - Скандал - это форма утверждения владения. Форма собственности, - усмехнулся Везич и провел своей большой рукой по мягким, рыжим, цвета сена - раннего, чуть только тронутого утренним солнцем, - волосам Лады. - Где ты хочешь пить кофе? - А ты где? - Там, где ты. - Сплошные поддавки, а не роман. - Пойдем куда-нибудь подальше, - сказала Лада, - я человек вольный, а господину полковнику надо соблюдать осторожность - во избежание ненужных сплетен. - Сплетня нужна. Особенно для людей моей профессии. Для нас сплетня - форма товара, имеющего ценность, объем и вес. - Вот именно, - сказала Лада. - Нагнись, пожалуйста. Везич нагнулся, и она коснулась его щеки своими губами, и они были такие же мягкие, как ладони ее и как вся она - Лада, Ладушка, Ладица. Цветкович вернулся в Белград в десять часов утра. Его поезд остановился не на центральном вокзале, а на платформе Топчидера, в белградском пригороде. Возвращаясь из Вены, Цветкович на час задержался в Будапеште. Чуть не оттолкнув встречавших его послов <антикоминтерновского пакта> - Югославия стала теперь официальным союзником рейха, - он подбежал к своему посланнику и, взяв его под руку, тихо спросил: - Что дома? Какие новости? В поезде я сходил с ума... - Дома все в порядке. Вас ждет премьер Телеки, господин Цветкович. - Нет, нет, пусть с ним встретится Цинцар-Маркович. Я сейчас ни с кем не могу говорить. Ни с кем. - Премьер Телеки устраивает прием в вашу честь... - Извинитесь за меня. Я должен быть в Белграде. Меня мучают предчувствия... В Топчидере Цветкович не сел в свой <роллс-ройс>, а устроился в одной из машин охраны и попросил шофера перед тем, как ехать во дворец князя-регента Бели Двор, провезти его по центру города. На улицах, возле кафе и кинотеатров, толпились люди. Цветкович жадно вглядывался в лица: многие улыбались, о чем-то быстро и беззаботно говорили друг с другом; юноши вели своих подруг, обняв их за ломкие мальчишеские плечи; первая листва, в отличие от осторожных венских почек на деревьях, казалась на ярком солнце сине-черной. <В конце концов, - облегченно думал Цветкович, - в политике важно лишь деяние; эмоции умрут за неделю, от силы в течение месяца. Сейчас важно удержать толпу, ибо толпа - аккумулятор эмоций. Истории простит мне вынужденный шаг, а народ будет благодарен за то, что война обойдет наши границы. Политик должен уметь прощать обиду во имя того, чтобы войти в память поколений, - а это в конечном счете и есть бессмертие, к которому стремится каждый, отмеченный печатью таланта>. Министр внутренних дел, который ждал премьера в резиденции князя-регента, молча положил на стол данные, поступившие за последние два часа в управление политической полиции: несколько раз встречались генералы, стоящие в оппозиции; активизировались подпольные организации компартии; около площади Александра была разогнана толпа, требовавшая расторгнуть договор о присоединении к пакту; усилили свои личные контакты с командованием югославских ВВС те сотрудники британского посольства, которые, по данным наблюдений, были связаны с Интеллидженс сервис. - Ну и что? - спросил Цветкович. - Я проехал по городу; люди заняты весной. Если бы мы присоединились к пакту осенью, когда в парках холодно и молодежи негде заниматься любовью, тогда бы я разделил ваши страхи. Бунты происходят осенью или ранней весной - сейчас март, и в Дубровнике можно загорать в тех местах, где нет ветра. Пискнул зуммер правительственного телефона, который связывал Цветковича с его первым заместителем Мачеком, хорватским лидером, одним из главных инициаторов югославо-германского сближения. - Добрый день, мой дорогой друг, - пророкотал Цветкович в трубку, - рад слышать ваш голос... - Поздравляю с возвращением, господин премьер. Как вы себя чувствуете после всей этой нервотрепки? - Чувствую себя помолодевшим на десять лет. - Завидую: в моем возрасте предел такого рода мечтаний - год... - Как ситуация у вас в Загребе? - Я определяю ее одним словом: ликование. Люди наконец получили гарантию мира. - А меня здесь пугают наши скептики, - облегченно сказал Цветкович, глянув на министра внутренних дел. - Пугают недовольством. - Назовите мне хотя бы одного политика, поступки которого устраивают всех, - ответил Мачек. - Сейчас я прочту вам заголовки газет, которые выйдут завтра. Одну минуту, пожалуйста. - Мачек нажал звонок, и на пороге кабинета появился его секретарь Иван Шох. Прикрыв трубку, Мачек попросил: - Давайте-ка быстренько ваши комментарии, я с Белградом говорю. Он надел очки, достал из кармана перо, чтобы удобнее было следить за строками и не терять их - Мачек страдал прогрессирующим астигматизмом, - и повторил в трубку: - Сейчас я прочту вам заголовки, сейчас... Иван Шох появился через мгновение: он отвечал за связь с прессой и выполнял наиболее деликатные поручения хорватского лидера, носившие подчас личный характер. - <Победа мира на Балканах, - Мачек читал медленно и торжественно, - только так можно определить исторический день двадцать пятого марта. Рукопожатие, которым скреплено присоединение Югославии к Тройственному пакту, это дружественное рукопожатие рейха и королевства, центра и юга Европы!> Это пойдет в <Хорватском дневнике>, - пояснил Мачек, - а в <Обзоре> шапка будет звучать так: <Сербы, хорваты и словены от всего сердца благодарят премьера Цветковича за его мужественное решение. Мощь великой Германии надежно гарантирует нашу свободу и независимость - отныне и навсегда!> - Спасибо, - глухо сказал Цветкович, почувствовав, как запершило в горле, - спасибо вам, друг мой. Я жду вас в Белграде: князь-регент придает огромное значение тому, в какой обстановке пройдет ратификация. Если бы вы, как вождь хорватов, выступили в Скупщине... - Я выступлю первым, господин премьер. Я не отношу себя к числу скептиков. От всего сердца еще раз поздравляю вас. - До свидания, мой друг. - До встречи. Цветкович медленно опустил трубку и вопросительно посмотрел на министра внутренних дел. Тот упрямо повторил: - Загреб - это Загреб, господин премьер, но мы живем в Белграде. Тихий секретарь неслышно появился на пороге кабинета: - Звонит посол Германии фон Хеерен... - Соедините, пожалуйста. Министр уверенно сказал: - Он будет спрашивать вас о ситуации в столице. - А разве возникла ситуация? - удивился Цветкович. - Я ее не видел. Впрочем, министр внутренних дел по праву должен называться министром государственной тревоги. Как все слабые люди, сделавшие головокружительную карьеру - семь лет назад Цветкович ходил в драном пальто и друзья собирали ему деньги на ботинки (сейчас он был миллионером, ибо здесь, на Балканах, человек, имеющий власть, становился богатым, тогда как на Западе властвуют люди, имеющие деньги), - югославский премьер видел в очевидном лишь очевидное, и явное для него не таило в себе возможного второго и третьего смысла. Поэтому сейчас, проехав по городу и не увидев там баррикад, - а это ему предрекали перед поездкой к Риббентропу, - Цветкович испытал огромное, счастливое, как в детстве, облегчение. А то, что где-то кто-то шумит и выступает против пакта, - это частности; армия и полиция на то и существуют, чтобы навести порядок... <Премьер Цветкович заверил меня, что правительство удерживает контроль над положением в стране. Незначительные выступления большевистских и хулиганствующих элементов пресечены. Князь-регент Павел, приняв Цветковича, отправился в свою загородную резиденцию Блед. Беседа с итальянским и венгерским послами дает основание предполагать, что ситуация в Загребе также контролируется силами правительства, находя поддержку в кругах хорватских лидеров, особенно председателя партии ХСС Мачека и губернатора (бана) Шубашича. Хеерен>. Позвонив в ТАСС, Вышинский сказал: - Вызовите в Москву вашего Потапенко, и пусть он объяснит свое поведение. Его сигнал, который мы получили, крепко смахивает на злостную дезинформацию. Либо он мальчишка, самовлюбленный мальчишка, либо он стал объектом игры наших врагов, либо он враг - сам по себе, вне чужой воли... ПУСТЬ КОНСУЛЫ ПОЗАБОТЯТСЯ О ТОМ, ЧТОБЫ РЕСПУБЛИКА НЕ ПОНЕСЛА НИКАКОГО УЩЕРБА _____________________________________________________________________ В два часа ночи, через день после присоединения Югославии к странам оси, войска главкома ВВС генерала Душана Симовича с помощью инструкторов Интеллидженс сервис, руководимых генералом Мирковичем, захватили дворец князя-регента Павла, радиостанцию, телеграф, канцелярию премьера Цветковича и привели на трон молодого короля Петра II... В шесть часов утра в помещении генерального штаба собрались все лидеры переворота. Бессонная ночь высинила лица, глаза заговорщиков запали и блестели тем особым лихорадочным блеском, который проявляется на рассвете, в серых сумерках, после часов любви или творческой удачи. Симович медленно обвел взглядом лица своих сподвижников: Слободана Йовановича, профессора белградского университета, идеолога великосербской философии, яростного, несмотря на свой возраст, спорщика, известного всей стране председателя Сербского клуба, Бранко Чубриловича и Милоша Тупанянина, Милана Грола и Божидара Владича, Мишу Трифуновича и Мирко Костича. Он переводил взгляд с одного лица на другое медленно, словно наново оценивая своих друзей, представляющих разные партии, разные общественные интересы, разные возрасты, но одну народность - сербскую. Разглядывая лица своих товарищей по перевороту, Симович думал о том, что самое трудное, видимо, должно начаться сейчас, когда предстоит сформировать кабинет, распределить портфели и определить политику на ближайшие недели - не месяцы даже и уж тем более не годы. Сейчас, когда власть в Белграде перешла в его руки, когда офицеры ВВС заняли все ключевые посты в Сараеве и Скопле, ситуация в Загребе продолжала быть неясной: лидер Хорватской крестьянской партии Влатко Мачек, являвшийся первым заместителем премьера Цветковича, активный сторонник Берлина, хранил молчание, к телефону не подходил, предоставив право вести переговоры своему заместителю Ивану Шубашичу, хорватскому губернатору. От позиции Мачека зависело многое: он был неким буфером между королевским двором и хорватскими националистами - усташами, требовавшими безоговорочного отделения Загреба от Сербии. Впрочем, являясь убежденным монархистом, Мачек, как думал Симович, не решится выступить против нового короля, обратившегося к народу с речью по радио: Петр II много говорил о единстве сербов и хорватов... Без согласия Мачека генерал Симович пошел на решительный шаг - он принял это решение сразу же, как только регент Павел уехал из королевского дворца: новый премьер решил объявить Мачека своим первым заместителем, не получив даже его формального на то согласия. Сейчас это его решение должно быть утверждено, а уж будучи утвержденным - проведено в жизнь любыми способами. Мачек был нужен в прежнем кабинете, как символ верности хорватов югославскому королю; еще более нужен он сейчас, из-за давних своих связей с Берлином. - Господа... Друзья мои, - глухо сказал Симович. Он хотел откашляться, потому что голос сел во время ночных бесконечных разговоров по телефону с командирами воинских частей, которые занимали узловые коммуникации, но ему показалось, что кашель этот будет дисгармонировать с той торжественной тишиной, которая стояла в прокуренном зале. - Господа, - повторил он и напряг горло, чтобы голос звучал ниже и значительней, - князь-регент отстранен от власти... Здесь, в этом здании... Два часа назад... Правительство Цветковича низложено... Со всех концов страны приходят вести о том, что армия берет власть в руки, не встречая сопротивления. Его величество король Петр Второй поручил мне сформировать кабинет. Однако, поскольку здесь собрались представители разных партий, я хочу, чтобы не монарх, а вы назвали имя кандидата на пост премьера... - Симович! - Душан Симович! - Генерал Симович! - Симович! Почувствовав холодок в груди, высокий холодок счастья, Симович закрыл на мгновение глаза, прикоснулся пальцами левой руки к переносью, словно надевал пенсне или вытирал слезы - точно и не поймешь. Все события сегодняшней ночи ушли в прошлое. Они, эти события, имели две стороны - одну, которая будет принадлежать истории, и вторую, которая обязана быть забытой, когда Симович, услышав от своего друга Бори Мирковича это короткое и страшное <пора!>, побелел, сел в кресло и тихо сказал: <А может быть, рано?> Никто не имеет права знать, как Боря Миркович кричал на него всего шесть часов назад: <Тюфяк! Трус! Баба! Ложись в постель и жди, когда я позвоню тебе и поздравлю с победой! Иди, спрячься у жены под юбкой!> Никто не имеет права знать, что он ощутил паралич воли, страшное состояние отсутствия самого себя. История обязана помнить, что он, именно он, а не Боря Миркович сказал по телефону - срывающимся шепотом - дежурному по гарнизону: <Выполняйте приказы, которые вам передают от моего имени>. Больше он не мог произнести ни слова - начался приступ стенокардии, и он просидел всю ночь в кресле, пока Миркович <валил> премьера Цветковича. Но все знают, что приказ отдал он, Симович, все знают, что из его кабинета прозвучал приказ и было сказано первое слово. А первое слово остается в истории. Поэтому-то Боря Миркович сейчас наводит порядок на улицах, а он, Симович, формирует кабинет. Генерал еще раз оглядел собравшихся и тихо сказал: - Прошу голосовать, господа... Единогласно. Благодарю вас. Позвольте мне предложить кандидатуры военного министра и министра внутренних дел: господа Илич и Будиславлевич... Нет возражений? Единогласно. Благодарю вас. Теперь вопрос о моем первом заместителе... Я думаю, не будет возражений, если этот пост будет предложен Влатко Мачеку? - С ним уже был разговор об этом? - спросил Чубрилевич. - С ним поддерживается постоянная связь, - солгал Симович и вдруг ощутил, каждой своей клеточкой почувствовал гордость за то, что он, именно он, вправе давать такие тонкие ответы, которые могут вызвать лишь молчаливое несогласие, но которые, в силу того, что произошло здесь только что, не подлежат обсуждению, а уж тем более не могут быть подвергнуты открытой обструкции. И, будто поняв это свершившееся, министры быстро переглянулись, но слова более об этом не произнес никто: премьер ответил исчерпывающе ясно. Протокольная авторитарность, заложенная в сознании высших правительственных чиновников, являясь фактом типическим, хотя и загадочным (объяснить это можно лишь тем, пожалуй, что каждый из них готовит себя к замещению лидера и <проигрывает> в сознании возможность того или иного допуска в поведении, проецируя этот допуск на себя), помогла Симовичу в первый же момент, и он посчитал это победой, тогда как на самом деле это было поражение. Когда у лидера появляется уверенность <это мое мнение, а любое иное - неверно>, тогда на смену дискуссии приходит директива, а еще хуже - приказ, который хорош лишь в армии, да и то в определенные моменты... - Господин премьер, - сказал Милан Грол, - к нам звонили из семи посольств. Осаждают журналисты, аккредитованные в Белграде. Главный вопрос, который всех волнует, это вопрос о будущем министре иностранных дел. Я хочу предложить кандидатуру нынешнего посла в Москве Милана Гавриловича. Думаю, что назначение министром человека, успешно работающего в Москве, старого друга Великобритании, внесет определенное равновесие в баланс политических сил - как в стране, так и за ее рубежами... - Гаврилович отсутствует. А новый министр должен сейчас, немедля объявить миру, куда он поведет внешнюю политику страны: по дороге войны или по дороге мира, - сказал Тупанянин. - Конечно, по дороге мира, - сказал Симович, - если только эта дорога не перегорожена сегодняшней ночью... - Какой мир! - Тупанянин ударил костяшками пальцев по столу. - О каком мире идет речь?! Это глупость - надо смотреть правде в глаза! Мы были участниками национальной революции, а за ней обязана последовать национальная война! - Я предлагаю голосовать, - сказал Симович. - Кто за то, чтобы наш кабинет сейчас же, из этого зала, не медля ни минуты, провозгласил политику мира? Против двое. Большинство - за. - Немцы верят лишь одному Цинцар-Марковичу, - сказал Костич. - Ради сохранения мира, ради того, чтобы договориться с Берлином, я бы считал целесообразным предложить Цинцар-Марковичу портфель министра иностранных дел. - Тогда давайте вернем и Цветковича! - воскликнул Тупанянин. - И скажем немцам, что мы сегодняшней ночью просто пошутили... Это их вполне устроит... - Профессор Нинчич - великолепный специалист в области международного права, - сказал Слободан Иованович. - Он вне блоков, и немцы ни в коем случае не заподозрят его в коалиции с левыми силами. Я считаю, что его кандидатура будет самой приемлемой на пост министра. В такие сложные моменты, какой сейчас переживает наша родина, чем спокойнее имя внешнеполитического лидера, чем, если хотите, безличностней он - тем лучше для дела, ибо наши контрагенты будут относиться к его позиции как к общей позиции кабинета... Посол фон Хеерен принял Нинчича, который прибыл к нему в десять часов утра, через три часа после того, как был сформирован кабинет, и через два часа после того, как он узнал (его разбудил адъютант премьера) о своем назначении на пост министра иностранных дел. Нарушив все нормы, выработанные дипломатической практикой, министр не стал вызывать к себе посла, а отправился к нему сам; последний раз они встречались, когда германское посольство устраивало прием в честь делегации берлинских академиков, прибывших в Белград с официально именуемым в прессе <визитом дружбы и доброй воли>. Тогда посол рассыпался перед Нинчичем в любезностях, много говорил о его великолепных лекциях в университете и, почтительно держа под локоток, обходил берлинских гостей, представляя им <выдающегося югославского ученого, большого и давнего друга рейха>. Однако сейчас, не протянув даже руки, презрительно и тяжело разглядывая лицо нежданного визитера, фон Хеерен принял Нинчича в большом зале, где не было стульев. - Переворот, совершившийся по воле народа и во имя народа, - говорил Нинчич, - явился следствием той порочной внутренней политики, которую проводило руководство Цветковича. Однако что касается внешнеполитических дел, наше правительство намерено неукоснительно соблюдать все принятые прошлым режимом обязательства. Я хочу, чтобы вы, господин посол, сообщили вашему правительству, что Цветкович довел Югославию до такого предела, когда в любую минуту мог произойти неуправляемый взрыв, инспирируемый экстремистскими элементами. Новый кабинет, возглавляемый генералом Симовичем, представляет интересы тех сил в стране, которые понимают всю меру ответственности, возложенную на себя нашей страной не только на Балканах, но и в Европе. - Меня и мое правительство интересует конкретный вопрос, - сказал фон Хеерен, лениво растягивая слова. - Каково отношение нового режима к Тройственному пакту? Нинчич ждал этого вопроса. Он, впрочем, думал, что этот вопрос последует не сразу, не в лоб, а после долгого, осторожного разговора. Правда, он не представлял себе, что его примут в зале, откуда вынесены все стулья. Положение спасло то, что Нинчич не успел еще ощутить всю меру своей значимости: он пока еще думал о престиже родины отдельно от своего собственного престижа - в этом были одновременно заложены и выгода и проигрыш. - Мое правительство не собирается расторгать пакт, господин посол, однако мы настаиваем на том, чтобы нас ознакомили с теми тайными статьями, которые были подписаны в Вене Цветковичем. Фон Хеерен улыбнулся, глядя в окно. Нинчич проследил за взглядом посла - тот разглядывал воробьев, занимавшихся яростной и быстрой любовью. - Хорошо, - сказал Хеерен, - я сообщу моему правительству о нашей беседе. - И, поклонившись, вытянул левую руку, показывая министру на дверь, дав понять этим, что время его истекло. Какое-то мгновение Нинчич раздумывал, как ему следует себя вести в этой ситуации, но все нормы международного протокола вылетели у него из головы, потому что только сейчас он ощутил всю ту громадную меру ответственности, которая на него обрушилась столь неожиданно. Молча поклонившись послу, он медленно пошел к большой белой двери, чувствуя на спине тяжелый взгляд немецкого дипломата. Выслушав Нинчича, премьер Симович сразу же поехал к американскому послу Лэйну. Тот встретил его широкой улыбкой, долго тряс руку, повторяя: - Мы восхищены вашим мужеством, генерал, мы восхищены... Это первая пощечина в Европе, которую так звонко на весь мир отвесили мистеру Гитлеру! Мы восхищены! Думаю, что сегодня вечером я смогу проинформировать ваш МИД о той реакции, которая разразится в Берлине. Я представляю себе, как озвереет Гитлер! - И повернет против нас свои танки... - Не думаю... Но в случае начала военных действий правительство королевской Югославии может надеяться на самую широкую помощь моей родины... - Какую именно, господин посол? - И моральную и материальную, мистер Симович. Во всяком случае, могу заверить вас, что замораживание югославского золотого фонда в Соединенных Штатах будет сегодня же отменено. - Какова может быть материальная помощь? - Самая широкая. - Меня интересуют точные данные. На что нам рассчитывать? Что я могу обещать генеральному штабу? - Мистер Симович, я запрошу государственный департамент немедленно. Я дам вам ответ, самый точный и обстоятельный. - А если все-таки война начнется в ближайшие дни? И помощь не поспеет? - Вряд ли, - после короткого раздумья ответил Лэйн. - Я имел несколько бесед с военными специалистами. Все в один голос говорят, что Гитлер должен много дней думать, прежде чем решиться на войну. Во Франции были дороги, по которым могли идти его танки. Во Франции не было гор. А войска фельдмаршала Листа, сосредоточенные в Болгарии, могут сейчас рассчитывать лишь на одну дорогу в горах. На одну очень плохую брусчатую дорогу в высоких горах. Значит, возможности для танкового маневра у Гитлера отсутствуют... В Словении - то же самое. Немцы привыкли к равнинам. Югославы живут в горах. С нашей точки зрения, он не пойдет на войну... Преимущество на вашей стороне, генерал. - Это слова логика, - задумчиво ответил Симович. - А Гитлер далек от логики. Он первая женщина среди главнокомандующих. Он истерик. Он может ударить, не думая о последствиях. - Вот и прекрасно, - заметил Лэйн. - Это прекрасно, когда лидер не думает о последствиях! Кстати, как думает о будущем ваш лидер? Симович посмотрел на посла непонимающе. - Я имею в виду его величество Петра Второго, - сказал Лэйн. - Его величество - юноша, - несколько раздраженно ответил Симович. - Он - символ нации. Лидер, истинный лидер - моя армия... - Великолепный ответ, - сразу посерьезнев лицом, сказал Лэйн. - Такой ответ пришелся бы не по душе Гитлеру. - Значит, с вашей точки зрения, Гитлер не начнет войну, - задумчиво повторил Симович. - Это ваше предположение подтверждено какими-то данными? - Нет. Данных у меня нет. Но, мне кажется, Гитлер отдает себе отчет в том, что, начни он против вас военные действия, ему придется столкнуться с объединенным фронтом греков и англичан. По нашим сведениям, Гитлер планирует ударить по России - так стоит ли ему завязывать дополнительную операцию на Балканах? - Объединенный фронт... - задумчиво повторил Симович. - Но ведь этот объединенный фронт надо создать. А если он будет создан, мы дадим Гитлеру повод начать военные действия. Может быть, именно этого он и ждет? Подобно тем государственным деятелям, которые приходят в политику для того лишь, чтобы заниматься политикой, Симович действовал как шахматист, дающий сеанс одновременной игры, но при этом все внимание его было сосредоточено на той доске, где расставлены фигуры одних лишь королей и офицеров. Он разыгрывал партию на одной доске, забыв, что одновременный сеанс предполагает максимум внимания ко всем доскам. Он играл свою наивную игру в королей, тогда как пешки - его сограждане - продолжали сидеть в концентрационных лагерях и тюрьмах за левые убеждения; тогда как народ продолжал соблюдать два обязательных постных дня в неделю: цены на мясо поднялись за последний месяц еще больше; тогда как в министерствах продолжали править те же люди, которые служили Цветковичу и видели гарантию своего личного благополучия в дружбе с гитлеровской Германией; тогда как коммунисты, которые могли бы широко включиться в общенародную борьбу, продолжали существовать в условиях подполья и полицейской слежки. Аберрация представлений, неверно понятая <категория уровней>, уверенность в том, что все происходящее внутри страны может быть урегулировано силами полиции, сыграли с Симовичем злую шутку: он счел себя человеком, облеченным правом переставлять королей на шахматном поле, но он забыл, что короли - и в шахматах и в жизни - играют роль символа и являются последней надеждой гроссмейстера, тогда как всю мощь атаки или надежность обороны решают в конечном-то счете не <офицеры> и не <слоны>, а фигуры, которые снисходительно именуются <пешками>. И если в дни мира эта профессиональная отрешенность политика от будничных дел в какой-то мере оправдана или, точнее, легко поправима, то накануне войны такая позиция может обернуться катастрофой. Не для лидера - для народа. <Сегодня в Загребе, в центральном кинотеатре <Унион>, открылся фестиваль германского кинематографа. Присутствовавший на церемонии открытия германский генеральный консул Фрейндт заявил, что это культурное событие является вкладом в традиционную германо-югославскую дружбу>. <Утрени лист>. Как большинство людей, пришедших к власти не демократическим путем - через парламентские выборы, в обстановке гласности, разоблачений, подкупов, интриг, закулисных межпартийных коалиций, - а после кровавого путча, Муссолини ко всякого рода террористам и политэмигрантам, покушавшимся на власть в другой стране, относился со смешанным чувством страха и восхищения. Страх был обусловлен тем, что, став диктатором, Муссолини забыл те свои лозунги, с которыми он рвался к владычеству: <Работа - рабочим, земля - бедным крестьянам, торговля - мелким предпринимателям>; <Долой прогнившую идею парламентаризма!>; <Нам, фашистам, не нужна власть, нам нужно лишь одно - свобода, счастье народа!> Эти лозунги теперь, после того как он стал диктатором, были запрещены; требование свободы рассматривалось как государственное преступление в <народных трибуналах>, и прокуроры вопрошали обвиняемых: <О какой еще свободе вы мечтаете? Дуче уже дал свободу народу! Иной свободы и не может быть!> Павелич, представляя в Италии националистическую эмиграцию хорватских усташей, в своих листовках, книгах и публичных выступлениях говорил: <Правители Югославии обманывают хорватов на каждом шагу. Они даруют свободу для того, чтобы надругаться над ней и запретить ее! Они объявляют амнистию, чтобы заманить в страну изгнанников и затем казнить доверчивых! Они кричат, что служат крестьянам, а сами выжимают из земледельцев последние соки, лишая их куска хлеба и глотка вина! Белградские правители проституируют понятие свободы, они не могут дать свободу, ибо они боятся ее; им неведомо, что это такое - свобода! Это знает лишь одна сила в Югославии - мы, усташи!> Муссолини, слушая речи Анте Павелича по радио и читая переводы его выступлений, думал о том, что в стране живет человек, произносящий такие слова, за которые - поменяй лишь <Югославию> на <Италию> - его надо было бы немедленно заточить в каземат. Восхищался же Павеличем он потому, что, слушая его, вспоминал свою молодость, свое начало, когда он исповедовал идеи социализма и свято мечтал о будущем, которое рисовалось ему чистым и прекрасным. В Павеличе он видел себя молодого, а может быть, придумывал себе самого же себя. Однако, став государственным деятелем, Муссолини обязан был подавлять эмоции, и к каждому, кто жил на его субсидии, он относился, словно математик, выверяя на счетах выгоду и проигрыш - как в настоящем, так и в будущем. Он вынужден был терпеть выступления Павелича, поскольку напряженные отношения с Югославией требовали иметь человека, который в нужный момент мог бы оказаться лидером этого соседнего государства, точнее - Хорватии, ибо Павелич не считал нужным скрывать своей ненависти к сербам. Когда к власти в Белграде пришел человек германской ориентации, выражавший при этом восхищение и практикой дуче, Муссолини интернировал Павелича, испытывая некую мстительную радость: он поступил так не потому, что выступления главы усташей могли быть расценены внутренней оппозицией как скрытая критика режима, но лишь поскольку югославский премьер приехал в Рим и подписал с ним соглашение, которое учитывало аннексионистские интересы фашистской Италии - албанские и эфиопские в том числе. Дуче, однако, не выдал Белграду Павелича, приговоренного там заочно к смертной казни, а лишь запретил ему публичные выступления, поселив поглавника усташей в маленькой вилле неподалеку от Венеции. Он мог бы выдать его Белграду, и в тот момент это не противоречило бы интересам Италии, но та скрытая симпатия, которую он испытывал к хорвату, угадывая в нем самого себя - только молодого и наивного еще, не позволила ему отдать Павелича на заклание. Этот свой шаг он объяснил, выступая на высшем совете партии, тем, что ненадежность положения в Белграде <обязывает иметь в резерве личность оппозиционера, чтобы в случае каких-либо изменений на Балканах мы не бегали высунув язык по Европе и не выпрашивали себе усташей в Берлине, а оказались бы хозяевами положения, имея подконтрольного хорватского лидера в своем доме>. Через три часа после переворота в Белграде начальник личной канцелярии дуче Филиппо Анфуссо забрал Павелича с его виллы и, посадив в звероподобный <линкольн> (точно ягуар перед прыжком), повез в Торлиньо, где Муссолини иногда принимал своих друзей в неофициальной обстановке. Это была первая встреча Муссолини с Павеличем, и он ждал этой встречи с интересом, с опасливым интересом. Лицо Павелича ему понравилось: квадратный подбородок, подрагивающие ноздри боксерского носа, горящие глаза-буравчики, сильная шея на квадратных> налитых силой плечах. <Он чем-то похож на меня, - подумал дуче, - особенно если его одеть в нашу партийную форму...> Они обменялись сдержанным рукопожатием; Муссолини цепко вглядывался в хорвата, надеясь увидеть в нем нечто особенное, отмеченное печатью рока, ибо террорист и бунтарь, по его мнению, должен заметно отличаться от остальных людей, особенно пока он еще не стал вождем государства, а продолжал быть лишь носителем нематериализованной идеи. Однако он не заметил чего-либо особенного в лице Павелича, кроме той внутренней силы и фанатизма, которые угадывались в неестественно горящих глазах и в том, как поглавник то и дело сжимал короткие свои пальцы в кулаки, и при этом костяшки его рук белели, словно он готовился ударить - хрустко и быстро. <А ведь это - минута его торжества, - подумал Муссолини, - он ждал этой минуты двадцать лет. И если сейчас я не сломаю его, если он не поймет, что от меня зависит его судьба, - с ним потом будет трудно ладить>. Муссолини, по-прежнему не произнося ни слова, указал Павеличу на кресло возле большого стола. Тот молча поклонился и сел, сложив руки на коленях. Пальцы его продолжали то и дело сжиматься в кулак, и костяшки становились белыми, и Муссолини подумал опасливо: <Видимо, истерик...> - Далмация? - после продолжительного молчания, которое стало тяжелым и неестественным, полувопросительно и негромко произнес дуче. - Хорватская, - сразу же, словно ожидая этого вопроса, ответил Павелич, и голос его показался Муссолини другим, отличным от того, когда поглавник выступал по радио. - Далмация, - снова повторил Муссолини, но теперь еще тише и раздельнее. - Хорватская, - ответил Павелич, негромко кашлянув при этом, и то, как он быстро прикрыл рот ладонью, многое прояснило в нем Муссолини. Посмотрев понимающе и грустно на Филиппо Анфуссо, дуче скорбно сказал: - Благодарю вас, мой друг. Беседа не получилась... Он медленно поднялся и пошел к двери. Павелич, сорвавшись с кресла, прижал кулаки к груди. - Хорошо, дуче! - сказал он быстро. - Я согласен! Только пусть Далмация будет районом, находящимся под властью итало-хорватской унии. - Унии? - переспросил Муссолини. - А что это такое - уния? - Я не смогу объяснить моему народу, отчего Далмация переходит под власть Италии, дуче! Я не смогу объяснить хорватам, почему Шибеник и Дубровник, исконные хорватские земли, должны стать итальянской территорией! - А кто сказал, что именно вам предстоит объяснять что-либо хорватам? - лениво ударил Муссолини. - Почему вы убеждены, что именно вам предстоит взять на себя эту миссию? - Потому что в Хорватии вам больше не на кого опереться. - Вы убеждены, что мне надо там на кого-то опираться? - Убежден. - Ну я и обопрусь на мои гарнизоны, которые станут во всех крупных городах Хорватии. - Во время войны с Албанией и с Грецией в тылу лучше иметь друзей, чем оккупированных недругов, дуче! - Спасибо. Это разумный совет. Я учту его. Итак, Далмация? - Итальянская, - глухо ответил Павелич, опустившись в кресло. - Продумайте, как это объяснить хорватам убедительнее, - сказал Муссолини, заметив, что только сейчас он выдохнул до конца воздух, - все остальное время дуче говорил вполголоса, сдерживая себя. - Продумайте, как вы объясните хорватам, что лишь Италия была их всегдашним другом и сейчас лишь Италия принесла им свободу. - Свободу хорватам несут в равной мере и дуче и фюрер... - Вы вправе дружить с кем угодно, но знайте, что судьбой Хорватии в первую очередь интересуется Италия, и рейх понимает нашу заинтересованность, как и мы понимаем заинтересованность рейха в Любляне и Мариборе. Текст вашего выступления - если, впрочем, оно понадобится - приготовьте сегодня же и покажите Анфуссо: он внесет наши коррективы. Литературу об исторической прин