ловеком, подлинное имя которого было ему неизвестно. Элегантно одетый, цитировавший Платона и Кромвеля, человек этот представлял югославских коммунистов. Симович был удивлен и не сумел скрыть удивления - его собеседник понял это. Премьер полагал, что посланец, прибывший от Броз Тито, будет рабочим, в черном костюме без галстука (он смотрел советские фильмы, и стереотип революционера представлялся ему только таким), однако человек, который говорил о необходимости амнистии политическим заключенным и о готовности ЦК компартии включиться в общенациональную борьбу, был блистательно эрудирован и тактичен, особенно в вопросе, касавшемся освобождения из тюрем коммунистов, арестованных прежним режимом. Посланец Тито заметил - никак не педалируя, - что <общественность мира внимательно изучает внутриполитические шаги вашего правительства, господин генерал, и, я думаю, последующие внешнеполитические акции великих держав будут во многом определены тем, как себя поведет новая администрация>. Симович хотел было уточнить, что говорить следовало не обо всех великих державах, а лишь об одной, о России, однако ничего не сказал, ибо собеседник его задал такую форму беседе, которая предполагала лишь обмен мнениями, а никак не принятие немедленных и категоричных решений. <А ведь с Цветковичем они бы не стали встречаться, - с неожиданной, поначалу непонятной ему радостью подумал Симович. - И Гитлер бы иначе себя вел с любым другим человеком, оказавшимся на моем месте, и Черчилль, и Рузвельт... Мой звездный час, - вспомнил он чью-то фразу, - мой час. Я уже не принадлежу себе, меня в е д е т. И я должен подчиниться т о м у, что меня ведет. Я должен все время помнить свое новое качество. Оно теперь всегда будет со мной, что бы ни случилось. Значит, я был прав, когда думал об этом. Армейский закон: все, подчиненные одному, добудут себе вечную славу, а тому, кто поставлен вести, бессмертие>. Дослушав посланца ЦК, Симович дружески улыбнулся ему - только сейчас он понял высшую сладость <игры разностей>, механику противопоставления или блокировки чужеродных сил - и мгновенье соображал, как следует ему отвечать. Симович решил, что сейчас нецелесообразно обещать что-либо конкретно, но, вернувшись к себе в кабинет, он попросил заготовить два приказа: первый - о запрещении демонстраций и соблюдении порядка на улицах (об этом документе он просил сообщить через печать по возможности широко) и второй - негласный - об освобождении из тюрем тех левых, которые признают его режим. О содержании второго приказа он - опять-таки через третьих лиц - сообщил человеку, с которым встречался. Тот, ознакомившись с документом, обещал передать его содержание своим друзьям - он не сказал <товарищам>, соблюдая такт даже в такой, казалось бы, фразеологической мелочи. Первый приказ Симовича был опубликован в югославских газетах на первых полосах под броскими заголовками: <Мы будем карать всех, кто нарушает общественный порядок и организует митинги без соответствующего разрешения властей!> Второй приказ был <спущен> тихо по инстанциям, и рассчитан он был на то, что ушлые чиновники прочтут не столько строку, сколько между строк: в стране, где много лет царствовала монархо-фашистская диктатура, люди были приучены понимать не только слово, но и молчание. Если в Сербии этот негласный приказ Симовича был в какой-то мере выполнен, то в Хорватии обстоятельства сложились по-другому. Был поднят на щит первый приказ премьер-министра, и под него, под это напечатанное в газетах предписание центрального правительства, совершилось злодейство: руководство Мачека - Шубашича, формально выполняя волю Симовича, предписало немедленно арестовать в Хорватии всех тех, кто <организовывал или же мог организовать> всякого рода митинги и демонстрации. <Мы уполномочены заявить, что с сего дня объявляем голодовку и будем держать ее до тех пор, пока нас не освободят из заключения. Мы требуем подчинения загребских властей указанию нового правительства и рассматриваем наш арест как вопиющее нарушение всех и всяческих конституционных норм. О. Прица, Б. Аджия, О. Кершовани>. Начальник тюрьмы, человек новый здесь, присланный <досидеть до пенсии>, прочитал письмо, посидел в задумчивости, а потом спросил майора Ковалича, заместителя по работе среди политических и одновременно особоуполномоченного секретного отдела полиции: - Они хорваты? - Хорваты. Кроме Прицы, все хорваты. - Будь моя воля, я бы посадил к ним в камеру кое-кого из нового правительства. - Будь ваша воля. - Хорошо... Воли нашей теперь нет. Готовьте приказ на освобождение этой троицы. - Я такой приказ готовить не буду. - Что же вы предлагаете? - Я ничего не могу предложить, господин полковник. Я знаю только одно: если врагу дать в руки оружие, он обратит его против тебя. Их оружие сейчас - это свобода. А я не хочу быть убитым. - Можно подумать, что я жажду этого. Умереть я захочу в тот день, когда узнаю, что у меня рак. Только перед тем, как умереть, застрелю нескольких своих врагов, так что пусть они молятся о моем здоровье. - Пусть... - Я не могу не подчиниться приказу Белграда, майор, и вы это прекрасно понимаете. - Понимаю. Только я спрашиваю себя: сколько времени Берлин будет терпеть безумство Белграда? Сколько времени Гитлер отпустил Симовичу на его игры? Считается, что тюремщики служат тому режиму, который сейчас правит. Но это неверно: тюремщик служит идее независимо от того, кто царствует в настоящий момент. Полковник поморщился. - Вы на меня интеллектом не давите, Ковалич! Я вам не политический, которого вы стараетесь завлечь своим умом. Я, знаете ли, жандарм, служака. Без фокусов. Между прочим, те, кого вы вербуете во время душеспасительных бесед, идут на сотрудничество только для того, чтоб выбраться отсюда, а потом наверняка информируют <товарищей>, как они <согласились> на ваши предложения. - Пусть. Картотека останется. Согласие, занесенное в картотеку, переживет нас. А будущие историки станут пользоваться данными карточек, ибо это документ, а все остальное - слухи. - Снова теория. Победи они, все картотеки уничтожат. - Разве бы вы стали уничтожать картотеки? Уж что-что, а картотеки вы бы сохранили. Победители - они тоже разного возраста, интеллекта и темперамента. Среди них будут обиженные, и несправедливо вознесенные, дураки и гении, подозрительные аскеты и жизнелюбы, так что картотека, господин полковник, подобна апостольской книге: каждый может трактовать любую строчку по-своему. - Эка вы нас увели от дела, - заметил начальник тюрьмы, с любопытством разглядывая непропорционально большое лицо майора. Ковалич работал в V отделе секретной полиции и считался растущим специалистом по делам, связанным с деятельностью коммунистов. Но неожиданно для всех он попросил о переводе в тюремное управление, и просьбу его удовлетворили, потому что помощник начальника V отдела опасался конкуренции: шеф несколько раз говорил о Коваличе в превосходной степени, как о вдумчивом и талантливом психологе. Поэтому недруг майора оказался самым рьяным защитником его интересов в кадровом департаменте. Человек недалекий, он считал, что серьезному контрразведчику в тюрьме делать нечего. Он любил встречи с информаторами в ресторанах и отелях, подолгу мотал агента, расспрашивая его о друзьях, любовницах, деньгах, демонстрируя свою власть и осведомленность, и не понимал, что именно эта его манера вести беседу оттолкнула многих честолюбцев, решивших было сделать карьеру на сотрудничестве с тайной полицией. Ему казалось, что он знает агента, ибо он готовился к каждой встрече, внимательно просматривал донесения, справки, данные телефонных прослушиваний и сведения, собранные через других осведомителей, но забывал при этом, что агент - личность ранимая: он должен ощущать постоянное участливое доверие и свою особую, что ли, роль в жизни общества. А когда помощник шефа отдела унизительно расспрашивал, назойливо советовал и начальственно требовал, это отталкивало, напоминало агенту, что он просто-напросто предатель, пешка в неведомой ему игре, подчиненной воле и замыслу людей, вроде его собеседника - недалекого, но облеченного властью и правом, то есть тем, чего лишен он сам. Майор Ковалич понял, что проявить себя он сможет в ситуации критической, когда выдвижение будет зависеть не от количества лет, отсиженных в канцелярии. Именно поэтому он ушел в тюрьму и здесь начал собирать досье на коммунистов, либералов, националистов. Он считал, что в тюрьме значительно легче заполучить серьезную агентуру, потому что на воле он должен пробивать для интересующего его человека всякого рода льготы, денежные вознаграждения, повышение по службе, <выемку> из тех или иных грязных дел, тратя на все это огромное количество времени и нервов. Здесь же, в тюрьме, он был хозяином положения, да и поблажки, которые давал заключенному, входившему в сферу его интересов, кардинальным образом отличались от тех, которых надо было добиваться <там>. Увеличил срок прогулки, дал внеочередное свидание, устроил выезд в город, изменил режим питания - вот и благодарен человек, вот и помнит добро, сделанное интеллигентным и сердечным (<Даже полицейские не все одинаковы! Среди них тоже есть люди!>) майором Коваличем, который не требует взамен ничего такого, что унижает достоинство. А если уж хочет искренности, так он и сам режим критикует, - да еще как! - всегда, впрочем, подчеркивая, что его критика носит позитивный характер. <Именно поэтому, - любил добавлять Ковалич, - я прихожу в тюрьму утром и ухожу вечером, а вас привозят сюда, как правило, ночью и освобождают по прошествии многих лет - утром>. Собирая информацию по крупицам, он не торопился, справедливо считая, что атака понадобится в решающий момент, только тогда она сможет дать результаты и вытолкнуть его, Ковалича, в первый ряд борцов против крамолы, и оценят это не полицейские служаки, а идеологи и политики. - Я не увел вас от дела, - сказал Ковалич. - Наоборот, я довольно точно сформулировал свою позицию: нельзя выпускать коммунистических цекистов. Нельзя. В настоящий момент они могут стать лидерами всенародного движения против Германии. - Что вы предлагаете? - Заразить кого-нибудь брюшным тифом. Или дизентерией. Мы бы подписали приказ об освобождении коммунистов, но карантин, по крайней мере двадцатидневный, они обязаны будут пройти в тюрьме. Таким образом, выполним оба указания: Загреба - об аресте и Белграда - об амнистии. Начальник тюрьмы деланно зевнул, потянулся. - Вы сегодня без меня кухню проверьте, милый, а то я занемог что-то, с утра кости ломит. Как весна, так аллергия мучает, кашель - аж в ушах звенит. Если что особо важное, звоните, а я недельку вылежу, от греха. Ковалич понял, старик решил выйти из игры. - Вас они повесят первым, - усмехнулся Ковалич, поднимаясь. - Меня-то пощадят, потому что именно я выговаривал для них поблажки, арестанты этого не забывают. - По мне одинаково, повесят или снимут погоны, дружочек. Если с меня погоны эта власть снимет - конец. Новая - тоже конец. Кроме как запоры проверять, что я умею? То-то и оно, ничего, А ведь власть пока что эта. Эта, дорогой. Вы молодой, вам и сражаться. Звонимир Взик долго не поднимал трубку телефона, потому что не мог оторваться от гранки: в номере шла статья профессора Ричича, который исследовал правомочность правительства-преемника расторгать заключенные ранее договоры, основываясь на нормах международного права. Белград решил опубликовать эту статью именно в Загребе, чтобы продемонстрировать Берлину общенациональное единство взглядов на сложившуюся ситуацию. Это мероприятие было задумано в отделе печати министерства иностранных дел и, как большинство подобного рода действий, являло собой некую игру в <жмурки>, ибо и югославское и германское правительства знали истинное положение вещей в Загребе, знали, что в Хорватии зашевелилось усташеское подполье, а два эмиссара поглавника Павелича вылетели в Берлин и были встречены там представителями СС и вермахта. Однако в любой государственной машине существуют разные ведомственные интересы, и в тот момент, когда военные планируют нападение, дипломаты обязаны крепить дружеские контакты и - хотя бы внешне - предпринимать все возможные шаги, чтобы избежать вооруженного конфликта, добиваясь своих целей, не <вынимая шпаги из ножен>. Звонимир Взик подумал было, что звонит Ганна, она обычно в это время интересовалась, придет ли он к обеду. В первые годы Взик приглашал жену пообедать вместе с его друзьями, но Ганна всегда отказывалась: <Не люблю незнакомых людей>. Как-то раз Звонимир сказал, что ему нужно, чтобы она поехала вместе с ним, когда он принимал полковника из албанского генерального штаба - тот слыл женским угодником. Ганна ответила: <Ляпну что-нибудь не то и спугну твоего вояку. Я ведь не понимаю, как проводить ваши <деловые> встречи>. Звонимир хотел поправить ее: <Наши встречи>,- но решил, что не стоит. Характер - это такая данность, которую можно сломать, но нельзя изменить. Он пригласил на обед свою стенографистку. Девушка была влюблена в него, и он, ничуть не смущаясь, как это было бы с Ганной, объяснил ей, что с полковником надо в меру пококетничать., проявить особенное внимание, намекнув при этом, что любит-то она его, шеф-редактора, но при случае не прочь встретиться и с албанцем. Обед прошел великолепно, полковник цокал языком и говорил, какое это счастье, когда мужчину любит такая прелестная девушка, находил в ней сходство с дочерью, рассказывал о том, какая у него умница жена, а когда девушка - ее звали Лиляна - отлучилась, чтобы вызвать машину, спросил Взика, где в Загребе надежный <дом любви>. Продолжая читать гранку, Взик снял трубку. - Слушаю, - сказал он, завидуя настойчивости человека, который так упорно звонит. (<Это, конечно, не Ганна. При том, что она ленива, нетерпеливость у нее чисто горская>.) - Взик слушает. - Здравствуй, Звонимир, как поживаешь? - Боже мой! Господин полковник! Петар! Чем обязан? - Событиям, - ответил полковник. - Мы все обязаны в жизни событиям, которые подвластны року, не людям. Ты где обедаешь сегодня? - Я не обедаю сегодня, Петар! У меня полная запарка. - Жаль. Я хотел пригласить тебя в славную харчевню. Заказал молодую косулю... Петар Везич учился со Звонимиром в университете, но потом пути их разошлись. Везич сказал Звонимиру на выпускной пирушке: <Мир все более тяготеет к силе, и государственные идеологи будут формировать подданных <под себя>. Однако вечно так быть не может. Югославия дождется своего часа, когда на сцену выйдет тот, который предложит программу действий, а не прозябания. Я буду ждать этого часа. Не фыркай, когда узнаешь, где я решил пройти школу <силы>. Не уподобляйся либералам, которые оценивают лишь очевидное, забывая про компоненты, из коих это очевидное слагается. Они встречались на приемах, театральных премьерах, но не так часто, как в студенческие годы. Звонимир признавался себе в том, что отнесся к странному решению Петара именно как либерал, считающий, что брезгливость по отношению к человеку, решившему служить силе - то есть полиции, - главное чувство, отличающее его от остальных. - Может, перенесем на завтра? - Ладно, - согласился Везич, - у меня к тебе ничего срочного, просто захотелось увидеться. И потом, что может быть срочного в эти дни? Они сами по себе так стремительны, так быстролетны, что любая срочность в сравнении с ними подобна черепахе. Звонимир угадал в голосе своего студенческого приятеля что-то такое, что заставило его сказать: - Знаешь, все-таки я отложу свои бумаги и приеду. Мы и так слишком редко видимся, чтобы терять шальной шанс на встречу. Говори адрес. Они выпили по стакану сухого вина, которое им налили из бурдюка, пахнувшего козьей шкурой. - Рад тебя видеть, - сказал Петар, - чертовски рад! - И я. Ты здорово растолстел, полковник. - Государство бережет мое время - езжу на машине. - Надо по воскресеньям ходить в горы. - Ты ходишь? - У меня в воскресенье самая работа: вечерний выпуск должен быть особенно интересным. - И у меня самая работа в воскресенье. - Какая же у тебя работа в воскресенье? - улыбнулся Звонимир. - Ведь по воскресеньям не бастуют. - По воскресеньям я должен пьянствовать с итальянскими дипломатами. - А в понедельник этим заниматься нельзя? - В понедельник бастуют, это ты правильно отметил. Нет, действительно, суббота и воскресенье у меня самые занятые дни в неделе - сплошные рауты и приемы, А в будни обычная суматоха. То усташи хотят взорвать мост, то профессор Мандич устраивает бунтарское выступление Цесарца в университете, то твой обозреватель, профессор Ричич, входит в контакт с немецким эмиссаром Веезенмайером... Звонимир понял, что Петар пригласил его отнюдь не из-за того, что заскучал по другу молодости. И даже не для того, чтобы сказать о встречах Ричича с Веезенмайером - перед тем, как ехать к нему, Ричич связался с соответствующим отделом тайной полиции. Звонимир понял, что Петар просил его приехать в связи с деканом исторического факультета профессором Мандичем, потому, что знал об их давней дружбе. - Что писать обозревателю, если у него нет контактов с разведчиками, шлюхами и спекулянтами? Кто его будет читать, Петар? Мы с тобой мечтали заниматься высокой политикой, а нынешние молодые ребята, когда приходят в газету, жаждут попасть в отдел криминальной хроники. - Почему? - Потому что это интересно и логично. Поиск карманника отличается логикой. Да и карманник - отброс общества. Это не какой-нибудь воротила, который наймет лучших адвокатов города и любую свою махинацию представит как акт борьбы за экономический прогресс. <Пусть сам вернется к Мандичу, - подумал Взик, - я не стану проявлять заинтересованность>. - Как Ганна? - спросил Петар. - Спасибо, хорошо. - Она у тебя прелесть. Везич знал из агентурных сводок, что прилетел Мийо, за ним следили с тех пор, как он принимал участие в молодежных демонстрациях после убийства в Скупщине хорватских депутатов. Потом он отошел от политики, занялся философией, но бюрократизм полицейского дела обязывал тем не менее держать его в поле зрения и составлять досье на его публикации в научных журналах. Петар знал, что Ганна, по крайней мере, три часа в день проводит сейчас в доме у брата Мийо, знал, что Звонимир живет с ней плохо, Ганна устраивает ему скандалы по пустякам - так бывает, если женщина очень любит или если не любит совсем. Вопрос о Ганне Везич задал не случайно: он хотел посмотреть, как поведет себя его старый товарищ, а затем сделать вывод о мере его, Звонимира, закрытости. - Мясо понравилось? - Великолепное. Косуля? - Да. Ничего нет вкусней седла молодой косули. - А поросенок? Маленький кабанчик? - Тяжело для печени, Звонимир. Мусульмане в этом смысле мудрее нас. - Я за всеядность! Когда прозвенит первый звонок, организм сам просигналит, что ему можно, а от чего надо отказаться. Курение, вино, кабанятина - все это ерунда, Петар. Нервное напряжение - вот что нас губит. Не знаю, как ты, а я последние три дня не сплю. Как думаешь, будет драка? - Я не Гитлер. Мне трудно поставить себя на место психически неуравновешенного человека, Звонимир. - По-моему, драка начнется вот-вот. - Не драка. Избиение. - Ты считаешь, что мы так слабы? - Мы не организованны. Мы болтуны. Мы мечемся. - Что ты предлагаешь, Петар? - Я предлагаю еще раз выпить. - Ты не встречал Милицу? -- Как-то встретил. Она стала жирной, ты бы на нее даже не взглянул. - Наверно. Мы все боимся встреч с молодостью, а особенно с идеалами, которым поклонялись. - Занятное это дело - молодость, наивность, идеалы. - У тебя был идеал силы, Петар. - Почему был? Остался. - Тогда ты должен ответить мне, как поступать, чтобы нас не избили. - Научиться хоть немного верить друг другу. Еще мяса? Наливая холодную воду в высокие стаканы, Звонимир взглянул на часы так, чтобы это заметил Петар. Тот конечно же заметил и рассмеялся. - Мы с тобой играем во взрослых, - сказал он. - Мужчины перестают играть в эти игры только на смертном одре. Ни в ком так не заложен комплекс полноценности, как в мужчинах, претендующих на то, чтобы быть сильными. - Не хочешь выступить у меня с воскресным фельетоном? - Сколько платишь? - Кому как. Старым друзьям - максимум. - Я отдаю должное твоей манере вести беседу, - сказал Петар, - но что касается дружбы, здесь разговор особый, как мне сейчас кажется. Ты ждал, пока я начну серьезный разговор, не задавал вопросов, хотя ты должен был задать мне вопрос, так что о дружбе не стоит. И хорошо, что вспомнил про мой идеал. Ты верно понял, Звонимир. Только не в Веезенмайере дело - ты тоже это понял, - а в Мандиче. Не видел его сегодня? - Нет. - Полчаса тому назад я прочитал указание моего коллеги, который занимается интеллигенцией: за Мандичем завтра будет пущено наблюдение, а оно приведет наших людей ко всему коммунистическому подполью. - Не понимаю... - Выступление Цесарца сделало ясной их связь. - Не верю. - Почему? - Мандич - здравомыслящий человек. - Именно. Здравомыслящий человек сейчас должен либо примкнуть к нацистам, либо к Коминтерну. Победят одна из этих двух сил. Словом, я хочу, чтобы ты сейчас, сегодня поехал к нему и попросил его прервать все связи с <товарищами>, пока они не легализованы правительством. Я ничего не смогу поделать, если связи будут установлены. Их немедленно арестуют, и это будет еще один удар по тем силам, которые могут спасти Югославию в предстоящей борьбе. Часть коммунистов, кстати, уже взята. - Кто именно? - Цесарец, Кершовани, Прица, Аджия, Рихтман. Хватит? Или продолжить? - Ты думаешь, что коммунисты... - Да, да, да, - прервал его Везич, - да, Звонимир. Они - единственная партия здесь, которая называет себя югославской. Тебе странно слышать эти слова от полицейского? Но не все же в полиции дубины. Кому-то надо сидеть в полиции, чтобы думать и о будущем страны. Мне коммунисты так же антипатичны, как и тебе, но нельзя же быть слепцом! Если мы хотим сохранить государство, мы обязаны включать их силы в расклад общей борьбы. - Почему ты обратился именно ко мне? - Потому что я должен знать все обо всех. Я знаю о тебе все, Звонимир. Понимаешь? Все. - Пугаешь? - Нет. Отвечаю. - Никогда не думал, что ты способен преступить служебный долг... - Тут отличные вяленые фрукты. Заказать? - Я бы выпил кофе. - Уже заваривают. Здесь занятный хозяин, он из турок. Помогает нам. Мне, вернее. Я привлек его к работе: тут собираются интересные люди, потому что тихо и еда отменная. Все считают, что Мамед плохо понимает по-хорватски. В общем-то это так, но он хорошо понимает меня... - Ты так ответил на мое замечание о служебном долге? - Да, - спокойно отозвался Везич. - Ты верно меня понял. Чтобы иметь возможность работать, нужна надежная страховка, Звонимир. Служба наблюдения, пущенная Петаром Везичем за профессором Мандичем на день раньше его коллеги, сообщила о цепи: после ухода Звонимира Взика профессор посетил паровозного машиниста Фичи, тот отправился к юристу Инчичу, который, в свою очередь. встретился со студентом университета Косом Славичем, на квартире которого в тот вечер собрались пять членов подпольного ЦК, непосредственно связанные с Тито. Полковник Везич поблагодарил службу наблюдения за операцию, столь четко проведенную, спрятал в сейф адреса явочных квартир и фотографии их хозяев, но рапорта начальству, как того требовал устав, писать не стал. Он ждал, как будут развиваться события. Все должен был решить вопрос, обсуждавшийся на бесконечных вечных заседаниях кабинета: объявлять мобилизацию армии по плану Р-41, согласно которому следовало немедленно входить в контакт с греками, чтобы выстраивать общую линию обороны против Италии, Германии, Венгрии, Болгарии и Румынии, или же сделать главную ставку на попытку политического решения кризиса, на новое соглашение с Гитлером. Берлин вел игру: чиновники МИДа, принимая югославского посла, намекали на возможный компромисс; германский же поверенный в делах в Белграде считал такой компромисс невозможным. Когда есть два выхода, человек пребывает в колебании, какой выбрать. Генеральному штабу вермахта только этого и надо было: каждый час, не то что день, ослаблял противника, ибо югославам надо было развернуть войска на трех тысячах километров ее границ. Это значило, что сотни паровозов и автомашин, тысячи вагонов должны быть подготовлены, заправлены углем или бензином; это значило, что интенданты обязаны приготовить помещения для войск, обеспечить их питанием и медикаментами. Однако вся эта гигантская машина могла быть пущена лишь в тот момент, когда правительство объявит мобилизацию. В стране шли слухи о предстоящей мобилизации, но слух можно сфабриковать в тихих кабинетах тайной полиции, и поэтому задача германской разведки заключалась в том, чтобы установить истину и сообщить в Берлин совершенно точно, чего следует ожидать в ближайшие часы. Веезенмайер поручил Дицу именно этот вопрос, хотя, в общем-то, такая задача не входила в прерогативы его <специальной группы>. Но он правильно учуял в слухах несфабрикованность. Он не знал, конечно, о разногласиях между премьером Симовичем и генштабом, требовавшим развернуть мобилизацию в тот же день, когда был свергнут Цветкович. Не знал он и о том, что Симович принял решение, отмеченное двойственностью: <объявить к третьему апреля скрытую мобилизацию>. Симович отвел семь дней на решение конфликта политическим путем, не поняв, что лучшее решение политического конфликта с таким человеком, как Гитлер, - противопоставление силе силы. Симович продолжал уповать на <рыцарскую честь> и <военное джентльменство>. Когда ему говорили, что <банде надо противопоставлять не довод, а силу>, Симович морщился: <В вас говорит предвзятость. В конце концов они европейцы, а не гунны>. Его позиция - с л е д о в а т ь за событиями, не торопя их и даже не стараясь на них повлиять, его убежденность в том, что л и ч н о с т ь должна лишь формулировать очевидное и не забегать, суетясь, вперед, в неведомое и пустое будущее, - сыграла с ним злую шутку: он без боя отдал <темп>, вещал, вместо того чтобы действовать, и з о б р а ж а л, вместо того чтобы б ы т ь. А в это время войска фельдмаршала Листа уже вышли на исходные рубежи вдоль восточных границ Югославии. SUMMA SUMMARUM* _____________________________________________________________________ * Предел пределов (лат.). Гитлер пригласил на ужин Розенберга, Кейтеля, Риббентропа и Бормана. Гостям подавали капустный салат, свиные отбивные, а фюреру вареную рыбу и картофель с оливковым маслом. - Французское вино откупорили в вашу честь, Риббентроп, - сказал Гитлер. - Если бы повара не знали, что вы сегодня здесь ужинаете, мне бы не удалось выпросить у них эту красную кислую гадость... - Мой фюрер, - ответил Риббентроп, - я обязал бы каждого немца ежедневно пить по стакану красного французского вина, потому что только так можно уравновесить извечную несправедливость природы: солнце светит на виноградниках Прованса раза в полтора активней, чем в Мекленбурге, а французское вино - это витаминизированный концентрат солнца. - Вызовите на переговоры солнце, - усмехнулся Гитлер, - пригласите его на Вильгельмштрассе, а Кейтель отдаст приказ войскам быть наготове, чтобы оказать вооруженную поддержку винолюбивым политикам. Как салат? - Очень хорош, - сказал Розенберг. - И, странно, он приготовлен по-славянски. - Слава богу, здесь нет Гиммлера, - засмеялся Гитлер, - он бы тотчас приказал проверить генеалогию повара. - Это сделаю я, - под общий хохот заключил Борман. - Если в вашем поваре, фюрер, и есть славянское изначалие, то оно от добрых, аристократических кровей, - сказал Розенберг, - в России капусту в салатах почти не используют - картошка, морковь, соленый огурец и немного зеленого горошка. - Я ел русский салат, - вспомнил Гитлер. - Это было за две недели перед тем, как я уехал из Вены в Мюнхен. Судя по тому, как Борман подался вперед, отодвинул вилку, все поняли: сейчас начнется одна из тех речей фюрера, которыми славились <обеды для узкого круга> - с Герингом, Геббельсом, Гиммлером и Гессом. Гитлер не верил военным и не любил раскрываться в присутствии фельдмаршалов. Впрочем, чем больше за Кейтелем укреплялось прозвище Язагер*, чем заметнее в глазах его горела постоянная алчущая заинтересованность, когда он слушал фюрера, тем менее напряженно чувствовал себя Гитлер в его присутствии, хотя на такие обеды приглашал не часто. _______________ * Дословно: говорящий <да>. В данном случае - <во всем соглашающийся>. - Я шел по засыпающим улицам Вены, - продолжал Гитлер, - и странное чувство высокой печали сопутствовало мне. Вена была подернута синей дымкой, зажигались огни, и казалось, вокруг звучит музыка Штрауса. Я не отношу себя к поклонникам его таланта, в его музыке есть нечто лукавое, а всякое лукавство - от скрытого еврейства, но в тот вечер какая-то странная размягченность овладела мною и Штраус не раздражал меня, потому что я уже знал, что меня ждет в Мюнхене: борьба, страдания и победа. Три эти понятия однозначны одному имени - Вагнер! А всякая истинная сила не боится соседства легких скрипок и сантиментов. Контраст чувств рождает великую музыку и, соответственно, великое ее восприятие. Гитлер откинулся на спинку стула и мельком взглянул на дорогой костюм Риббентропа, сшитый у лучшего венского портного. - Я был голоден, - снова заговорил Гитлер, - гроши, которые я зарабатывал акварелями, не всегда давали возможность пообедать. Но я отложил из тех денег, которые были собраны на дорогу, несколько монет и решил устроить прощальный ужин. Я шел мимо ресторанов и кафе, выбирая то, которое окажется мне по карману. И вдруг увидел русскую вывеску. А Вена тогда подвергалась постоянному неприкрытому ославяниванию, которое проводилось по приказу безвольного Франца-Фердинанда, женатого на грязной чешской графине, заставлявшей этого несчастного говорить по-чешски даже за обедом и завтраком. <Чем же прельщают венцев русские?> - подумал тогда я. Надо знать врага во всех его ипостасях - разве кулинария не одна из форм пропаганды?! Разве повар - в определенный момент - не подобен писаке из социал-демократического листка?! Разве его оружие - сковорода и кастрюля - не служит идее: <Моя пища вкуснее твоей, красивей и здоровей>?! Гитлер сделал глоток из толстого керамического стакана - врачи предписывали ему выпивать триста граммов мангового сока после обеда - и на какое-то мгновение задумался, тяжело нахмурившись. Как и все люди ущербного самолюбия, он часто начинал говорить, не зная, собственно, чем закончит. Другой мог бы замолчать, отшутиться, перевести разговор на иное, но Гитлер считал невозможным уподобиться простым смертным; он верил в свое призвание вещать, и его убежденность в примате слова произнесенного над словом написанным мешала ему; он постоянно и мучительно думал о том, как сломать плавное течение обычной застольной беседы, чтобы сделать свои слова предметом будущего исторического рассмотрения. Ему приходилось заставлять себя отстраняться, чтобы увидеть беседу со стороны; это помогало сосредоточиться, подчинить волю и мысль, заложенную в него свыше, и он решительно ломал ровное течение беседы и повторял - всякий раз по-разному - то, что уже когда-то было сказано им или написано. - Я заказал себе салат, окрошку и гречневую кашу с гусем. Я помню эти названия так хорошо, словно это было вчера. Я помню вкус этой пищи - вкус сытости и лени! И я подумал тогда: <Эта громадная страна с ее богатствами, принадлежащая недочеловекам, бренькающим на балалайках, стоит - молча и угрюмо - на границах с государством германской расы. Если бы их необъятные земли обрабатывались немецким плугом и урожай собирался германским серпом, сколь сильны бы мы стали! Зачем больная мысль о колониях, думал я. Зачем сражение с Англией?! Союз с Англией против России, союз с державой морей, которой нечего делить с будущей державой материка, с державой немцев! Ну, хорошо, возразил я себе тогда, а если союз с Россией против Англии? Нет, ответил я, это нонсенс! Если уже сейчас Россия исподволь, постепенно через своих европейских наймитов - чехов - дурачит австрийцев, если славянское влияние проникло в немецкоговорящую Вену, о каком союзе может быть речь?! Если Россия станет могучей, она перейдет от молчания к диктату, от пропаганды борщом к пропаганде штыком! Нет и еще раз нет! Потомство проклянет Черчилля за то, что он так утонченно гадил идее германо-британского союза, пользуясь младенческим слабоумием древнего Чемберлена. Удар, который сокрушит Россию, приведет в Лондоне к власти тех здравомыслящих политиков, которые низвергнут Черчилля вместе с прогнившей идеей продажного британского парламентаризма. Придет вождь, который скажет саксам: <Смотрите на континент - там наши братья! С ними - к победе над силами гуннов!> Я помню, как тяжелая брезгливая ненависть вошла в меня, когда юркий чех поставил передо мной тарелку с бело-зеленым русским пойлом. Он сказал на их диком языке: <Приятного аппетита>, - но я оборвал его: <Извольте говорить на языке нашего государства!> Он ушел, приниженный. Я подумал, глядя ему вслед: <А может быть, я слишком жесток? Может быть, он отец троих детей и уносит им из этой кормушки поздней ночью куски хлеба, и дети хватают эти объедки худенькими ручонками и жадно их поедают?..> Но я решил, что дух мой будет твердым, ибо он принадлежит не мне и не моему сердцу, ранимому людской болью, а нации германцев, которая должна владычествовать в мире, потому что только ее кровь, мозг и мускулы могут принести этому миру истинную свободу. <Да, мне придется, - сказал я себе тогда, - открытыми глазами смотреть на уничтожение людей, которые говорят на чуждом нам языке варваров. Да, возможно, сердце мое содрогнется от боли и глаза исторгнут слезы. Но пусть оно разорвется, мое сердце, пусть глаза ослепнут от слез, если им суждено видеть смерть, - пусть бы только росло и мужало племя германцев, наше с вами племя... Можно ведь привести к власти в Белграде, Варшаве, Праге других лидеров, можно! Можно заставить их клясться в любви к великой Германии. Но разве государственность или идея определяют реальность силы? Чепуха! Бред кудрявых апостолов от марксизма! Как бы ни клялся этот лидер в любви ко мне, он всегда останется славянином, человеком другой, низшей расы! Лишь раса, лишь кровь определяют все в этом мире, а никак не идея. Нет хорошего или плохого славянина! Есть просто славянин! Есть ли талантливый славянин - композитор, поэт, художник? Есть! Именно такой славянин опаснее всего, ибо он рождает и хранит дух. Страх - вот что ломает аристократов духа. Поэтому удар должен быть нанесен прежде всего против славянских талантов! Нации, которые не могут рождать дух, призваны покориться, прежде чем вымереть или превратиться в здоровых, хорошо организованных рабов. Поэтому, Кейтель, в первый же день югославской кампании необходимо нанести такой страшный удар по этому племени славян, чтобы их потомки замирали в страхе, встречая германца, их руки непроизвольно тянулись к кепке или папахе, чтобы сорвать ее в поясном поклоне перед победителем. Помните, друзья, опыт предстоящей кампании важен как лаборатория в исследовании возможностей славянского духа, учитывая предстоящую русскую кампанию... Если дорога в ад вымощена благими намерениями, то, быть может, путь в земной рай надо пройти по трупам? Фюрер хотел сказать что-то еще, но неожиданно для всех поднялся и быстро вышел из комнаты. Следом за ним столовую покинул Борман. <Пошел записывать, - понял Розенберг, - все-таки рейхслейтер устроился лучше всех - он постоянно соприкасается с гением или с его мыслью>. Вернувшись к себе, Риббентроп продиктовал телеграмму, которую попросил зашифровать и немедленно отправить Веезенмайеру: <Ускорьте контакты с лидерами усташей. Помните, что чем страшнее будет террор возмездия против изменников сербов, продавшихся Лондону, тем униженнее оставшиеся в живых приползут к сапогам немецких солдат. Удар должен быть нанесен выборочно - и по тупой массе, по толпе, и по носителям духовных ценностей. В последнем случае необходимо ликвидировать всех инакомыслящих хорватов еще более непримиримо, чем сербов, ибо, дай мы тлеть углям неуправляемого хорватского духа, возгорится пламя неповиновения среди тех, кто должен стать на какое-то время карателем сербов...> Розенберг отправил шифровку своему непосредственному представителю в Загребе - Вальтеру Малетке. Ее содержание резко отличалось от телеграммы Риббентропа. <Вам надлежит, - писал он своему сотруднику, - сделать Мачека не просто нашим союзником; следует провести с ним такого рода подготовительную работу, чтобы в надлежащий момент он смог объяснить миру гнев хорватов против сербского засилья, и не просто объяснить этот гнев, но обосновать его теоретически, исходя из посылов нашей расовой теории. Эту работу вам надлежит проводить исподволь, настойчиво и энергично, не вмешивая в нее других представителей рейха, занятых по долгу службы в Загребе>. Кейтель продиктовал приказ генерал-фельдмаршалу Листу: <Сотни самолетов должны обрушить на столицу Югославии тысячи тонн бомб в первые часы вторжения. Бомбардировка имеет не столько стратегическое значение, сколько демонстративное - как удар возмездия и кара страхом>. Этот документ - в копии - был послан Риббентропу: во-первых, чтобы показать рейхсминистру, как армия откликнулась на слова фюрера, а во-вторых, чтобы министерство иностранных дел сообщило немцам в Югославии о готовящемся налете и предупредило о необходимости - под любым предлогом - покинуть Белград шестого апреля с пяти утра до семи часов вечера. Начальник имперского штаба Джон Дилл прилетел из Афин в Белград ночью, опасаясь нападения итальянских истребителей. Он был в штатском - такое условие поставил Симович; <Не надо злить немцев, не надо давать им карты в руки>. С аэродрома он сразу же отправился к премьеру, - Мы окажем вам помощь, - пообещал Дилл, - но в пределах реальных возможностей: в Греции у нас всего три дивизии, а Нильская армия не может оголять Суэцкий канал, потому что Роммель набирает силу в Африке. Мы сможем передать вам одну дивизию и одну моторизованную бригаду. - Но у Листа по меньшей мере двенадцать дивизий. - Я понимаю, - вздохнул Дилл, - я все понимаю, генерал, но пока еще не изобретен способ создавать солдат из воздуха. Я предлагаю, чтобы наши штабные офицеры начали немедленные переговоры о возможности отступления югославских армий к Салоникам, объединения их с греками и с нами и создания общей линии обороны. - Господин фельдмаршал, речь, в таком случае, пойдет о защите британских интересов на Ближнем и Среднем Востоке, но от