нишка придет, помни, что и он серб и ты ему нужен лишь как жертва, на которой он славу зарабатывает. Дело твое выигрышное, мы его будем вести, мы своих в обиду не даем, а уж если страдаем, так все вместе. Выйдя из участка - дело до суда не дошло, - Мишко Шох стал молчаливым, подолгу не отводил глаз от сына, который, словно понимая, что горе в доме, стихи свои шептал про себя и сказки сестрам рассказывать перестал. Устроили Мишка в большой отель швейцаром. В школе, куда определили Ивана, учитель словесности был серб. Рассказывал он интересно, но колы и двойки ставил немилосердно, требуя от своих питомцев и каллиграфии отменной, и абсолютной грамотности. Когда Шоха вызвали в школу - Иван получил три двойки, одну за одной, - учитель сказал ему: - Сын у вас очень ленивый мальчик. Он ворон в окне считает, когда я уроки рассказываю. Вам бы не потакать ему, а требовать побольше. - В отличниках-то небось у вас одни сербы ходят? - тихо спросил Шох. Учитель вопросу этому не удивился. - Скажите, - спросил он, - вы где служите? - Двери открываю, чемоданы господам подтаскиваю. - Как это место называется? - Отель <Эспланада> это называется, - зло ответил Мишко. - Платят мало? - А где ж их много платят? - В швейцарах одни хорваты? Или сербы тоже есть? - Ну, есть... - А платят как? Всем поровну? Или сербам больше? - Кто ж им больше платить станет, если у нас хозяин хорват. Учитель рассмеялся. - Сами себе и ответили. А что касается моих сербских учеников, то я их не очень-то и отличаю от хорватских. Сам-то я черногорец. <Значит, мать у тебя сербская>, - подумал Мишко, но вслух этого не сказал - все-таки учитель, над сыном его власть имеет. ...Когда Иван отнес свои первые стихи в журнал и ему их вернули, отец утешал: - Погоди, сынок, будут еще они тебе свои стихи носить, а ты их станешь за дверь выставлять. Только б пришла власть хорватская, Иванушка, только б наша кровная власть пришла. Иван Шох начал сочинять притчи о том, как тяжко жить хорвату в сербской стране. Притчи были рождены тоской по утерянной земле, воспоминанием о той поре, когда семья жила своим домом, и поэтому они нравились горемыкам, выбитым из жизни молохом капитала, вложенного в строительство, но никак не сербами, такими же, как и они, горемыками, голью перекатной. Притчи Ивана Шоха переписывали от руки полуграмотные крестьяне, выброшенные нуждой в город, заучивали их, а потом <добрые> люди, из тех, кто, вроде Миле Будака, на народном горе становился <личностью>, издали его <народные плачи> в Вене, благо писал Иван на латинице, как и все хорваты, а не на варварской кириллице, столь дорогой православному сербскому сердцу. Благотворительное общество определило Шоха в университет, и он пришел туда как победитель - мало кто из студентов мог похвастаться изданной за границей книгой. Над сочинениями Ивана в студенческой среде подшучивали: - Тебе бы в прошлом веке жить! Ты ж назад смотришь, а так нельзя - спиной пятиться: в яму ненароком попадешь. Иван замкнулся, ожесточился, и в его стихах клокотала злоба, рожденная ущербностью честолюбия. Когда другие студенты читали ему стихи Владимира Назора, Поля Элюара, Ивана Горана-Ковачича, Владимира Маяковского, юноша морщился, как от боли. - Ну о чем, о чем все это?! - восклицал он. - Разве ж от народа все это?! Разве ж народ поймет? Одни ужимки и намеки, одно и з г о л е н ь е городское! - Так они ищут новую форму! - Нечего форму искать! Если смысл существует, так и форма не нужна! Когда я говорю: <Восстаньте, хорваты, против палачей!> - это без всякой формы понятно! - А сербам что ж, не восставать? - Против кого? Серб - он и есть серб, палач ли, жертва ли. Не верю я в разницу между ними, не верю! Все равно за каждым из них сербский король стоит, и сербский премьер, и сербский банкир! А за мной кто?! Сидели бы у себя в Сербии, так ведь нет! Как паразиты, присосались к хорватскому телу, как клещи, впились! Мы работаем, мы от земли рождены, а они что? На базарах торговать да сладостями обжираться - на что еще способны! Старый Шох погиб во время усташеских беспорядков двадцать девятого года, когда Ивану только-только исполнилось девятнадцать. Парня посадили на месяц в концентрационный лагерь, но потом, когда начался откат, сопутствующий всякому стихийному взрыву, отпустили на все четыре стороны. Добрые люди дали денег на дорогу, и он уехал в Мюнхен продолжать учение. Языка он не знал, усердием не отличался и поэтому вскоре перестал посещать лекции и пристроился в усташеской газете Илича. Поначалу ему поручали писать политические статьи, но Илич работу Ивана браковал: <Молод, голова не в ту сторону налажена, слишком певуч, в политике посуше надобно>. Потом Шох начал сочинять басни, но Илич и это отверг: <Мы серьезный орган, нам не до поэзии, пусть в стихах дома упражняется>. Тогда Иван стал <обработчиком>: переделывал статьи, имитируя разные стили, чтобы читателю казалось, будто в газету пишет множество самых разных людей, со всех концов Хорватии. Однако вскорости ему все это надоело, и он вернулся домой - хотелось видеть глаза людей, которые собирались, когда был жив отец, и плакали, когда Иван читал им свои стихи о поле, конях, любви, закатах, и не скупились на похвалу, столь надобную сердцу поэта. Память о Германии жила в нем: с одной стороны, он навсегда запомнил мощь тамошних городов, жаркий рев машин, богатство магазинов, но, с другой - он особенно остро почувствовал свою ненужность там. И тогда впервые в нем родилась острая жалость к себе, пронзительная жалость, которая могла порой вызвать у него неожиданные слезы, казавшиеся окружающим высшим проявлением поэтического дара. ...Человек, вкусивший творчества, должен стать объектом изучения социологов. Такой человек, будучи освящен известной мерой таланта, имеет возможность понять значительно больше из того, что волнует и мучает его современников. Параллельно этому растет и тираж книг такого художника, и аудитория читателей, и популярность, и, как неминуемый результат формулы <товар - деньги - товар>, поднимается его достаток. Художник меньшего дарования или же человек, мнящий себя художником только потому, что он научился складывать слова во фразы, воспринимает успех своего коллеги сугубо болезненно и враждебно. Когда <маленький художник> (хотя в понятии <маленький художник> заключен определенный допуск, ибо художник маленьким быть не может) начинает ощущать свою ненужность обществу, незаинтересованность в нем и в его работе, он ищет виновных во всех, но только не в себе самом. Тщеславие, а не зависть, подвигло Сальери на беспощадную борьбу. Тщеславие подвигло авторов гитлеровской теории <крови и почвы> на изгнание из рейха гениев литературы и кинематографа, тщеславие привело Ивана Шоха к германскому консулу в Загребе. Умные люди из германского консульства в Загребе заинтересовались Иваном Шохом и сделали так, чтобы на него обратил внимание доктор Мачек. В разговоре с германским консулом Иван Шох особо подчеркнул, что не иностранцу он хочет служить, что содействие рейха ему нужно лишь для того, чтобы всемерно помочь делу, за которое он готов отдать жизнь, - созданию независимой Хорватии. А уж в том, что в Хорватии он отвоюет себе место под солнцем поэзии, Иван Шох не сомневался. Маленький художник, он был большим практиком; он понимал, что конкуренция с поэтами Белграда, Сараева, Скопле отпадет сама по себе, а с хорватскими коллегами всегда можно справиться, если только верой и правдой служить тому, кто должен и может <взять верх>. А этим человеком не Павелич будет, он далеко; этим человеком должен стать Мачек. Германцы свели его с Мачеком. Шох запомнит это благодеяние, но служить он будет хорватскому вождю. Тому, кто помог изданию двух его книг. Тому, кто взял его в свой секретариат и сделал ответственным за вопросы культуры. Тому, кто настоял на опубликовании в трех газетах статей о его, Ивана Шоха, таланте, а он-то, Иван Шох, знал, как этому сопротивлялись редакторы - и Звонимир Взик, и Ладо Новак, и Иво Шримек. Тому, кто вывел его из-под удара полиции, раскопавшей данные о том, что он работал в газете усташей. Тому, кто дал ему автомобиль, квартиру и достаток. Этого не забывает никто, а уж он, Иван Шох, особенно. Именно этого человека, Ивана Шоха, и пригласил к себе доктор Мачек, когда полковник Везич ушел от него. - Вот что, Иван, - сказал Мачек, - я не влезаю в полицейские дрязги, но дело крайне срочное. Мне бы хотелось, чтобы кто-то из ваших друзей нашел возможность сообщить по инстанции, что заместитель шефа здешней секретной полиции, курирующий <германскую референтуру>, видимо, по указанию из Белграда следит за группой немецких коммерсантов. Нецелесообразно позволять всякого рода злонамеренным слухам уходить из столицы Хорватии в Белград... Фамилии запомните, пожалуйста: господин Веезенмайер, господа Фохт, Диц, Штирлиц и Зонненброк. Полковник Везич просил меня сообщить о факте, как он сказал, <подрывной деятельности> германских гостей непосредственно правительству. У него, сказал он, есть неопровержимые факты и улики. Ему нужна санкция на действия, но он хочет, чтобы я решил, когда именно и каким образом ему надлежит действовать. Я, естественно, пообещал ему связаться с Белградом. - Мачек пожал плечами. - Но я этого делать не стану. Словом, проинформируйте ваших друзей. - Мачек внимательно посмотрел на Шоха и повторил: - Всех. Понятно вам? Дело скверное. Боюсь, что Везич в курсе моей встречи с Веезенмайером. Он не сказал об этом прямо, но говорил так, словно давал понять, почему пришел именно ко мне. Ясно? Он хочет добиться своего руками противников, то есть нашими руками... - А чего он хочет добиться? - Он хочет, чтобы эти немцы были немедленно выдворены из Югославии. Он хочет, чтобы мы санкционировали объединение всех сил в стране; он считает, что левые группы снимут сейчас свои бескомпромиссные лозунги и вольются в общий фронт обороны... - Если позволите, я займусь этим делом сразу же... - Держите меня в курсе. В самом крайнем случае подключусь я, но желательно, конечно, чтобы мне не пришлось влезать в эту грязь. Мачек конечно же мог бы пригласить к себе губернатора Шубашича или позвонить шефу департамента внутренних дел, однако в этом случае он должен был прояснить свою позицию - не ограничиваться же ему, лидеру хорватской партии, передачей новостей, которые сообщил полковник Везич, записавшийся на прием <по личному вопросу>. Его позиция должна быть четкой и определенной: либо он поддерживает точку зрения Везича, либо отвергает ее. Этот полковник загнал его в угол не теми данными, которые сообщил ему, но самим фактом их встречи. А занимать определенную позицию в таком вопросе - дело рискованное; скажи ему Веезенмайер со всей определенностью: <война>, - он знал бы, как поступить с Везичем. Займи правительство жесткую и определенную линию - блок с англичанами, всеобщая мобилизация, открытое обращение за помощью к Белому дому, договор с Москвой, - он бы тоже поступил - с большим или меньшим вероятием - совершенно определенно. Но в момент всеобщих шатаний и полнейшей неясности только глупец и неискушенный дилетант от политики может принимать бескомпромиссное решение. Именно поэтому Мачек до сих пор не вошел в кабинет Симовича. Он ждет. Он не имеет права на опрометчивый шаг - за ним Хорватия. Мачек знал, что Шох, не играя сколько-нибудь самостоятельной роли, тем не менее мог оказывать давление на людей, от которых зависело прохождение б у м а г и, влияющей самым решительным образом на судьбу того или иного д е л а. Став секретарем Мачека, Иван Шох отладил личные связи с теми людьми в секретариатах министерств, в свитах военачальников, в редакциях газет и издательств, от которых зависели судьбы решений, принятых вышестоящими руководителями. Бумагу можно положить в сейф, чтобы она <отлежалась>, а можно подсунуть ее на стол министра вне всякой очереди, добавив от себя несколько таких слов, которые решат судьбу дела больше, чем все аргументы, изложенные в ней. Можно отправить в редакцию сухую справку о переговорах в Берлине, Москве или Лондоне, а можно за столом друга-редактора попросить, чтобы газетчики дали по этому поводу большую статью и отметили его шефа так, чтобы всем стала ясна его и с т и н н а я роль в правительстве. Естественно, всякая просьба будет уравновешена выполнением встречной просьбы того человека, который оказывает помощь ему, Шоху, и его шефу Мачеку. Но эти вопросы не всегда решишь по телефону, а на поездки по министерствам и редакциям среди рабочего дня нет времени, поэтому остается одно: собраться в воскресенье и среди шумных разговоров и обильных возлияний обговорить все дела дружески и доверительно. Практика таких застолий стала постоянной для Ивана Шоха. Именно во время пирушек он обещал поддержку сыну помощника начальника управления внутренних дел Хорватии Шошича. Надо было отправить парня в порядке обмена на учебу в Гейдельбергский университет, и Шох сделал это. Подполковник Шошич попросил дежурного секретаря не беспокоить его звонками, сказал, что будет с гостем в восьмом кабинете - на случай, если срочно понадобится генералу, - и, взяв Шоха под руку, повел в тихую комнату, где стоял американский холодильник, набитый сырами, фруктами и вином. - Собираются ввести казарменное положение, - заметил Шошич, - так что придется срочно доставать второй <вестингауз> - мой шеф любит поесть, одного холодильника нам на двоих не хватит... Вина? - Спасибо, Владимир. Времени на вино нет, да и потом дело, с которым я к тебе пришел, требует трезвой головы... Ты Везича знаешь? - Везича? Из тайной? Знаю. - Как ты относишься к нему? Что за человек? - Ты задал два разных вопроса, Иван. Отношусь я к нему плохо, а человек он умный, очень умный и знающий. - Почему ты относишься к нему плохо? - Как бы тебе ответить... - Яснее, - улыбнулся Шох. - Чтобы я понял. - Вам, поэтам, важнее почувствовать. Это нам, сыщикам, понимать надо. - Я спрашиваю о Везиче не как поэт. - Как секретарь Мачека? - Нет. Я спрашиваю о Везиче как его враг. Он хочет и может здорово навредить мне. - В чем? - Я должен отвечать? - Ну что ты, Иван. Мне просто важно выяснить, куда от Везича могут пойти выходы: на криминальную полицию, если это связано с любовью и с векселями, или на политическую? - Почему это важно для тебя? - Потому что начальник криминальной полиции - мой друг. Как ты. Мы закроем у него любое дело. Любое. Если у тебя неприятности, связанные с этими вопросами, то мы сейчас же пригласим сюда Лолу и решим все на месте. Везич будет бессилен: мы ведь, как пчелы, живем по закону сот. - Не то, Владимир, не то. Когда я говорю, что он хочет сделать мне зло, то я себя с тобой не разделяю. И с четырьмя миллионами наших братьев кровных тоже. Он хочет сделать зло и тебе, потому что считает всех нас ставленниками Германии. И всех тех, кто хочет мира и добра, он тоже считает агентами Гитлера. - Хорошо, что ты прояснил ситуацию. Но он крепко сидит. Его сюда прислали из Белграда как соглядатая, хотя он и хорват. Если бы речь шла о другом человеке, о работнике чуть более низкого уровня, вопроса бы не было. А тут надо копать не только отсюда, но и из Белграда, из министерства. Во всяком случае любой его материал должен пройти через канцелярию. То есть через меня. - Он выбрал окольный путь. Он хочет ударить в спину. - Вот как... - И прежде чем он ударит нас, мы должны ударить его. Не медля. Сегодня или завтра. Потом может быть поздно. Что у вас есть на него? - Ничего. Ровным счетом ничего. Погоди... Я погляжу в картотеке. Но если б на него что-нибудь было, я бы знал об этом... Вот апельсины, угощайся, я скоро вернусь. Шох очистил апельсин так, что из кожуры получился чертик. Рога неровные, клоунские, а хвост, как у дога, длинный и прямой. Иван вспомнил, как отец однажды принес ему из отеля апельсин. Диковинный фрукт этот показался мальчику, привыкшему к лепешке и овечьему сыру, волшебным, сказочным, словно бы из другого мира. Когда отец снял кожуру, Ивану стало обидно - такую красоту порушили. Он заботливо завернул апельсин в кожуру и положил на подоконник - пусть всегда будет с ним. Но кожура сморщилась, апельсин ссохся, и мальчик тогда заплакал безудержно и горько. Видимо, только в детстве живут иллюзии, будто красоту можно сохранить навсегда. - Ну вот, - сказал Шошич, вернувшись, - я был прав. До обидного чист. Никаких замечаний по службе. Отличная работа. Живет с матерью в собственном доме, сигналов со стороны не поступало. - Дом куплен давно? Шошич улыбнулся: - Не на деньги ли иностранцев? Вряд ли. Они так много не платят. - Он полистал странички и прочитал: - <Дом приобретен в 1927 году отцом Везича, директором фабрики <Вега>. - Холост? - Разведен. - Дети есть? - Да, сын, - ответил Шошич, заглянув в формуляр, - восьми лет. - Бросил ребенка? Хорош хранитель устоев. - Ты рассуждаешь, как начальник стола кадров, он пользуется точно такими же формулировками. Нет. Жена ушла от него к другому. Сбежала. - Пил? Бражничал? Женщина ведь зря не уходит. - Иван, побойся бога! - Пил и бражничал? - настойчиво, ищуще повторил Шох. - Нет. Она влюбилась в другого, это тоже случается. - Сколько ему лет? - Тридцать девять. - Хорошо, а баба-то должна быть у Везича? Что это за баба? Вдруг у нее муж? Больше мне ничего не надо. Оскорбленный муж, и все. - Ты никогда не работал в полиции? У тебя истинно сыщицкий ум, Иван. Сигнал нужен. - Какой сигнал? Зачем? - Сигнал - это повод. Я не могу без повода просить об организации наблюдения за Везичем. Напиши-ка мне личное письмо о том, что Везича видят пьяным с проститутками в ночных клубах, что он таскает иностранцев по трущобам. Причем назови точные дни. Проверь по календарю даты престольных праздников, в такие дни он не может быть в кабаках по делам службы. - Я думаю, мне этого писать не нужно. - Попроси кого-либо из приятелей. - Вот я и прошу моего приятеля, - улыбнулся Иван. - Если у тебя нет такого человека, я организую письмо через полчаса. На чье имя? - Генералу Недичу. Лично. Вручить в собственные руки, государственная важность. Тогда это попадет ко мне. Иначе заваляется в канцелярии, и никто не обратит внимания, знаешь, сколько нам пишут... - Хорошо. Это самое легкое. А если испробовать что потяжелей? Связь с тем, например, за кем вы следите? Связь с врагом? Шошич посмотрел на Шоха и полез за сигаретами. - Это хуже. Слежку за ним пустим, телефоны будем прослушивать, но мер никаких не примем - начнем игру. В таком деле важен не столько наш человек, сколько их люди, вся цепь. Если бы ты не ставил таких жестких сроков, другое дело. И потом, должен быть очень серьезный материал, чтобы начать игру. Достоверный материал. - А может, ударить с двух сторон? - Слишком будет много. Вызовет обратный эффект: решат, что враг компрометирует сильного работника, который здорово нажимает ему на хвост. - Хорошо. Я поехал. Через полтора часа с и г н а л будет у тебя, ты уж проследи. - А дальше? Ну, допустим, мы получим какие-то материалы на Везича. Что потом? - Что-нибудь придумаем, Владимир. Важно начать немедленно. Он говорил неправду. Он придумал все, пока ехал сюда. Ему надо было сделать первый шаг: пусть на Везича падет пятно, любое, пусть даже вздорное, пусть даже то, которое можно потом отмыть. Второй шаг предпримет Никола Ушеничник. Вице-президент издательской корпорации <Хорватские новины> Никола Ушеничник помешал ложкой черный чай, обжигаясь, отхлебнул глоток, пролил несколько капель на новенький пиджак из твида (как многие толстые стареющие мужчины, он любил одеваться по самой последней моде), закурил и, поднявшись из-за стола, забегал по кабинету. - А если я подведу наши газеты? - спросил он, остановившись. - Диффамация, клевета и все такое прочее? Хорватской прессе и без того туго живется... - В худшем случае газету арестуют на один номер. И наложат штраф. Это может быть, Никола. Но такая возможность равна единице. Единица против тысячи. - Гарантии? - Мое слово. - Твое или Мачека? - Мое или Мачека? - переспросил Иван Шох, чувствуя, как в нем накипает злоба. - Мое или Мачека... Ты кого просил о помощи со строительством? Меня или Мачека? Кто тебе сэкономил пять миллионов динаров? Я или Мачек? - Знаешь что, Иван, только не заносись. Ты сэкономил мне деньги лишь потому, что стал секретарем Мачека. Будь ты поэтом Шохом, ничего бы не сэкономил. А сейчас ты предлагаешь мне ударить по одному из полицейских китов! Я знаю, что это такое: я стукну, а потом все - в сторону. Если бы мне это п о р у ч и л Мачек, тогда другой разговор. Я бы выполнял его указание, я бы тогда служил власти. Я люблю тебя, Иван, но я ведь достаточно платил тебе за помощь. Сколько твоих поэм напечатано в наших газетах? Я ж тебя этим не попрекаю. А ты мне глаза колешь: <Я тебе деньги сэкономил, я тебе дал возможность строиться!> Нельзя так!.. Иван Шох умел показать обиду. И прощаться умел так, чтобы собеседника не то чтобы испугать, но дать понять его вину и - более того - ошибку. У каждого человека, считал Шох, в определенный момент появляется определенное пристрастие, и этому-то пристрастию он подчиняет все свои помыслы. А поскольку Шох старался иметь дело лишь с людьми толковыми, знающими во всем и во всех с м ы с л, он точно представлял себе, как такие люди выстраивают многосложные комбинации, основанные на личных отношениях, пересечениях интересов, взаимосвязанностях тех компонентов, которые в конечном счете и влияют на положительный или отрицательный исход дела. А в этой взаимосвязанности особенно четко прочерчиваются дружба или вражда того или иного лица с другим лицом. То есть, рассорившись со мной, ты неминуемо рассоришься с доброй половиной моих приятелей, а они, мои приятели, держат руки на рычагах, и, таким образом, расхождение со мной будет означать для тебя разрыв со многими людьми, которые в иное время помогали, а отныне будут пассивными, и это значит, будут вредить, ибо пассивность - то самое страшное, что может помешать д е л у по-настоящему. - Ладно, Никола, - медленно сказал Шох. - Извини, что посмел обратиться к тебе с такой просьбой. Виноват. Ну ничего, как-нибудь я свою вину заглажу. Не последний раз видимся, не первые у нас с тобой в жизни дела... Шох не торопился уходить, он знал, что всякая поспешность необходима лишь в крайнем случае. Надо так вести разговор, чтобы собеседник имел время для ответа, от которого зависело многое не только для него самого, не только для того, кто пришел к нему с разговором, но и для д е л а - будущего и настоящего, реального и возможного. - Привет домашним передавай, - продолжал Иван, забирая со стола спички и сигареты, - особый поклон батюшке, мудрый он у тебя человек. - Куда ж ты? Погоди, сейчас я скажу, чтобы обед нам накрыли. - Нет, спасибо, Никола, мне обедать можно только после того, как дела улажены. А сейчас придется к твоим конкурентам ехать... - Не напечатают, Иван. - Напечатают. Им ведь и м о е г о слова достаточно. - Обидчивый какой стал... Будто девица. - Мы на друзей не обижаемся, Никола. - Это, значит, понимать так, что я теперь и не друг тебе? Да? Шох сухо засмеялся. - Не я девица, а ты. Ишь, какие сюжеты придумываешь... С этим он поднялся и протянул руку. - Да погоди ты, - нахмурился Ушеничник. - Погоди. Сядь. Так дела не делаются. Сядь. Н а ч а л ь н и к г е н е р а л ь н о г о ш т а б а Г а л ь д е р. <Обстановка. Намечается новый балканский союз: Англия - Греция - Югославия. Переброска югославских войск в Южную Сербию продолжается. Количество признаков распада югославского государства увеличивается. Вицлебен (начальник штаба 2-й армии). Совещание по вопросу операции, проводимой 2-й армией. Главный удар наносить левым флангом. Ближайшая цель - высоты севернее Загреба>. NIHIL ESN IN INTELLECTU, QUOD NON FUERIT IN SENSU* _____________________________________________________________________ * В разуме нет ничего такого, что не содержалось бы раньше в чувстве (лат.). А Степан и Мирко газет не читали - надо было освобождать усадьбу от строительного мусора, свадьба-то с Еленой через три дня, как только страстная неделя кончится и пасху встретят. Какие уж тут газеты, какая тревога за то, что происходит в далеких и непонятных городах, какие тут радиопередачи, будь то из Берлина, Белграда или Лондона, врут в них все или молчат о правде, только деньги зазря переводят... ...А маленькая художница Анка торопилась закончить работу, она с матерью дюжину полотенец и две скатерти вышивала - красным крестом по беленому полотну, - но от работы им приходилось часто отрываться, потому что мать таскала ее с собой по городу: запасаться солью и крупой. Люди говорят, война может случиться, а отец сказал, что в войну без соли погибель... ...А Ганна любила Мийо и была с ним все дни напролет и даже ночи, зная, что Звонимир Взик в своей редакции. И старалась она не слышать улиц, и сняла номер в отеле, где на окнах были старинные тяжелые гардины, - там не то что темно, но и тихо, как в склепе. Ведь когда тайно любят, боятся света да шума... ...А репортер Иво Илич из газеты Звонимира Взика, Ганниного мужа, смотрел на своего первенца со страхом и брал работу на дом, чтобы больше сделать. Взик платил за строку, а если война (не будет войны, не может ее быть!), так хоть побольше денег на первое время и ни в чем мальчику не откажет, пусть весь мир перевернется вверх тормашками! Эх, повезло бы ему, дал бы ему отличиться Звонимир Взик, поручил бы какой важный репортаж, сразу б жизнь переменилась, сразу б из нищеты вылезли, да ведь разве даст! Журналист, если он настоящий, вроде акулы, все сам норовит заглотать, а уж если горячая тема, тут он первый, хоть и редактор, и на машине ездит, и секретаршу держит... ...А дед Александр смотрел на людей, посмеивался и распевал черногорские частушки: - Нас и русав двеста милиона, нас без русав полакамиона*! _______________ * Половина грузовика (сербскохорват.). Весна пришла буйная и до того теплая, что казалось, на улице июнь, а не начало апреля. Весна в Загребе - пора особая: горы окрест не покрылись еще масляной сине-зеленой листвой, и голубой церковный полумрак, рожденный таянием снегов, казался декорацией, на которой рукою великого художника написаны холодные черные стволы мокрых деревьев. Но в том, как одиноко и осторожно пересвистывались птицы в гулких еще лесах, в страстном бормотанье стеклянных ручьев, в том, как лучи вечернего солнца высвечивали почки на ветвях, словно бы набухших ожиданием, во всем этом, тихом, осторожном и слышимом, угадывалось приближение поры цветения, внезапной здесь, словно в сказке, когда за одну ночь случается чудо и зимний лес становится прозрачной шелестящей рощей. Штирлиц шел по Загребу. Сверни с центральной Илицы, пройди мимо ресторанчика <Охотник>, поднимись по крутым улочкам Тушканца - и окажешься в лесу; спустись через маленькие проулки - и снова ты среди толчеи, шума и веселой, гомонливой весенней толпы. Кинотеатры на Илице, и на Петриньской, и на Звонимировой улицах зазывали зрителей. <Унион> крутил новый боевик <Морской волк> с Брэндом Маршаллом и <Квазимодо, звонарь Нотр-Дама>. Стояли очереди па новые русские фильмы <Петр I> и <Сорочинская ярмарка>, а на площади Кватерникового трга шли попеременно то испанская оперетта <Путь к славе> с Эстеллито Кастро в главной роли, то <Героическая эскадра> - фильм, поставленный <летчиком, борцом против английского империализма, капитаном люфтваффе и режиссером Гансом Бертрамом>, который специально приехал в Загреб на премьеру. (<Этот работает на Канариса, - машинально отметил Штирлиц и, удивляясь самому себе, покачал головой. - Просто люди для меня не существуют, за каждым я вижу чей-то ведомственный интерес. Не жизнь у меня, а служба в картотеке персоналий...>) Люди толпились у газетных киосков - <Утрени лист> поместил репортаж из Сплита под огромной шапкой <Любовь, которая убивает>. Молодая певица варьете Илонка Томпа зарезала своего еще более молодого любовника, танцора Дьюри Надя, а потом заколола себя, оставив записку: <Лишь мертвый он останется моим>. Спортивные комментаторы в драматических тонах писали о матчах между <Хайдуком> и <Сплитом>, особенно выделяя голкипера Крстуловича и форварда Батинича; как о второстепенном, петитом на второй полосе, сообщалось о предстоящем визите японского министра Мацуоки в Москву, Берлин и Рим; о заявлении Рузвельта, который обязался помогать демократам, сражающимся с силами агрессии; и уж совсем ничего не было в газетах о том, что происходит сейчас в Белграде и Берлине, словно бы действительно ничего и не происходило. Это поражало Штирлица; он порой ощущал свое бессилие и <букашечную> свою малость в этом громадном, суетливом, веселом, беззаботном весеннем мире, который с открытыми глазами шел к катастрофе, не желая видеть, слышать, сопоставлять, отвергать, проводить параллели, предполагать, думать, одним словом. Девушки надолго прилипали к витринам обувных магазинов, зачарованно рассматривая новые фасоны босоножек - на толстых каблуках и таких же неестественно толстых подошвах; женщины постарше смеялись: <Вернулась мода двадцатого года - длинное платье, расклешенное книзу>; мужчины вспоминали отцов - на смену узеньким, обтягивающим брюкам пришли клеши, а вместо коротких пиджаков - спортивные длинные куртки с подложенными ватными плечами, со шлицей, и большими накладными карманами; узенький, с ноготок, галстук уступил место широкому, а остроносые черные туфли казались анахронизмом начала века, потому что снова стали модны тяжелые, тупорылые малиновые штиблеты американского образца. Штирлиц шел среди весенней, шумной людской толпы и сдерживал себя, чтобы не остановиться и не закричать во все горло: <Делайте же что-то, люди! Оглянитесь вокруг себя! Отчего вы так бездумно отдаете другим святое право решать?> Но он понимал, что прокричи он это, соберется толпа, и люди станут смотреть на него с жадным любопытством, и кто-нибудь побежит звонить в городскую больницу на Петриньской и одновременно в полицию. <Никогда я ничего не крикну на улице, - сказал себе Штирлиц, - а если сделаю это, значит, я стал маленьким изверившимся трусом. Британцы правы: <Самое трудное - понять, в чем состоит твой долг; выполнить его значительно легче>. Надо выполнять свой долг и не качаться на люстре, не позволять эмоциям брать верх над рассудком. А эмоции разгулялись оттого, что я здорово оплошал с этим проклятым мостом, надо было пролистать карты Загреба, тогда не было бы такой дурацкой накладки>. Центр знал, что первую явку связнику в другом городе Штирлиц обычно назначал около самого большого здесь моста, когда становилось уже совсем темно и фонари расплывались на черной воде жирными электрическими тенями. Центр знал, что Штирлиц, приехав в новый город, назначал связь с правой - если смотреть из Москвы - стороны моста, около первого фонаря справа или, если фонарей не было, на первой скамейке справа. Время встречи также было оговорено раз и навсегда - десять часов, как и слова пароля с отзывом: <Интересно, много незадачливых влюбленных бросается с этого моста?> - <Скорее всего, они выбирают другое место, здесь слишком илистое дно>. Связник должен держать в правой руке сверток, перевязанный красной тесьмой. Однажды, разговаривая с человеком из Центра, Штирлиц спросил, нет ли каких других пожеланий по поводу его встреч со связниками, может, спецы придумали что поновей. - Никаких пожеланий, - ответил собеседник. - Правда, кто-то из наших пошутил: <А не правый ли уклонист этот Штирлиц?> - Ну, правый - это не гак страшно, легко различим. Левый страшнее. В правый уклон лезет тот, кто хочет как попривычней, быстрей и лучше, с добрыми, как говорится, пожеланиями, а влево прут честолюбцы, они людей на высокое слово берут, на святое обещанье. Впрочем, дальше этого разговор не пошел, потому что и времени у них было в обрез, да и товарищ из Центра считал подобного рода дискуссию несвоевременной: как бы <хвост> за собой не потащить, тогда дискутировать придется в другом месте. Штирлиц обычно приходил на встречу загодя, чтобы осмотреться, приметить всех, кто поблизости, и в зависимости от этого выбрать место, с которого удобнее подойти к человеку, присланному для связи. Однако в Загребе в центре города моста не было; Сава протекала за далекой рабочей окраиной, и когда в день приезда Штирлиц решил поглядеть на самый большой городской мост, и когда он вынужден был взять в генеральном консульстве машину, чтобы добраться по белградской дороге до Савы, он испытал леденящее чувство одиночества и страха. Встречаться здесь со связным было делом рискованным - оба они тут как на ладони; никаких скамеек и в помине нет; а если связник таскает за собой наружное наблюдение, провал неминуем. Но и остаться без связи Штирлиц тоже не мог, потому что его односторонняя информация мало что давала. Это как класть кирпичную стену с завязанными глазами - развалится. Штирлиц опасался сейчас, что связник вообще не придет, ответив Центру, что в самом городе моста нет, а встречаться на Саве равносильно самоубийству. Но тем не менее Штирлиц не изменил своей многолетней привычке, приехал загодя и сразу же заметил у моста одинокую фигуру в белом макинтоше с поднятым воротником, в шляпе, нахлобученной на глаза, и со свертком в правой руке. Человек вел себя странно, суетливо расхаживал вдоль дороги, не выпуская из левой руки руль старого велосипеда. Штирлиц переехал мост, выключил фары, поставил машину на обочину и осторожно открыл дверь. С реки поднималась студеная, густая, пепельная прохлада. Вода была черной, дымной, и гул от мощного течения единой, властно перемещающей самое себя массы был постоянным, похожим на работу генератора. Тем не менее дверцу машины Штирлиц закрывать не стал, чтобы не было лишнего, чужого звука. Он перешел мост, направляясь к одиноко расхаживающему человеку со свертком в руке. Не поняв еще почему, Штирлиц решил, что этого человека он где-то встречал. Определил он это по тому, как человек вертел шеей, и по тому еще, как покашливал, а то, что он покашливал, видно было по тому, как подрагивал макинтош у него на плечах. Выходя на связь в разных городах мира с разными людьми, Штирлиц каждый раз покрывался холодным медленным потом, оттого что он, как никто другой, знал всю ту сумму случайностей, которые могут привести разведчика к провалу во время встречи со связником. Причем, как правило, опасность могла исходить именно от связника, потому что у того имелись контакты с радистами, а уж как охотится контрразведка за передатчиками, Штирлицу было очень хорошо известно, поскольку несколько месяцев он работал в <группе перехватов>. Штирлиц неторопливо прошелся вдоль шоссе, постоял у края моста, а потом, чувствуя (на часы он мог и не смотреть, в эти мгновенья секунды тащились медленно и четко и пульс надежнее минутной стрелки отсчитывал время), что пора подойти к связнику, обернулся, увидел этого человека, и все тело его начало деревенеть - перед ним был приват-доцент Родыгин, с которым познакомил его Зонненброк в доме генерала Попова. Штирлиц хотел было уйти, но потом решил, что это может показаться странным Родыгину, смотревшему на него широко раскрытыми, остановившимися глазами, и, чуть приподняв шляпу, сказал: - Не думал, что историки подвержены такому весеннему лиризму... - Да, да, - ответил Родыгин хриплым, чужим голосом, - грешен, люблю ночную природу. - Интересно, много незадачливых влюбленных бросается с этого моста? - спросил Штирлиц, машинально повторив слова пароля, не желая даже делать этого, но повинуясь какой-то странной догадке. - Наверное, много, - ответил Родыгин и, вжав плечи, добавил, пытаясь вымучить улыбку на побелевшем своем лице: - Хотя, скорее всего, они выбирают другое место, здесь слишком илистое дно. Штирлиц почувствовал ватную слабость во всем теле. Наверное, подобное же чувство испытал Родыгин, потому что тяжело обвалился на раму своего велосипеда. И Штирлиц вдруг рассмеялся, представив их обоих со стороны. - Что вы? - удивился Родыгин. - Я вам помешал? Простите, господин Штир... - Когда вам надо возвращаться к своим? - К кому? <Господи, он же не верит мне, - сообразил Штирлиц. - Не хватает еще, чтобы ушел... Черт дернул Зонненброка взять меня к Попову!> - Ну, я свой, свой, Родыгин. Успокойтесь, бога ради. Что мне передали из Центра? - Какой же вы свой? - по-детски искренне удивился Родыгин. - Вы же немец, господин Штирлиц! - Ну и что? Энгельс тоже, между прочим, не португалец. Давайте шифровку и назначайте следующую явку. Родыгин покачал головой. - Нет, - сказал он, - никакой шифровки я вам не дам. - Да вы что, с ума сошли?! - Штирлиц закурил, подумав, что, видимо, он повел бы себя так же, окажись на месте Родыгина, и сказал примирительно: - Хорошо. Не сердитесь. Пошлите запрос в Центр: <Можно ли верить Юстасу?> И дайте описание моей внешности. Хотя нет, этого не делайте - если ваш шифр читают, на меня можно готовить некролог. - Боже мой, вот глупость! О чем мы с вами, господин Штирлиц? Я даже в толк не возьму, абракадабра какая-то. Едем лучше в город, выпьем что-нибудь, я знаю отменные кабачки. <Еще пристрелят, черти, - подумал Штирлиц. - Вот дело-то будет>. - Василий Платонович, - жестко сказал он, - по тому, как вы перепугались, я понял, что вы именно тот, кто должен прийти ко мне на связь. Я рискую не меньше, чем вы, а больше. Но я поверил вам сразу же, как только вы произнесли отзыв. Если вы по-прежнему сомневаетесь, запросите Центр. Можете изменить вопрос: <Разрешите верить Юстасу, который говорит, что он Максим>. Только, бога ради, фамилию мою в эфир не пускайте. И давайте увидимся позже. В два часа, например. Центр вам ответит сразу, они ждут моих сообщений. - Штирлиц передал Родыгину пачку сигарет. - Здесь вы найдете текст. Передайте немедленно. Ясно? И если вам ответят, что верить мне можно, приходите в кабаре <Эспланада>, я буду ждать вас до утра. Штирлиц быстро пересек мост, сел в маленький <рено>, взятый им напрокат в гостинице, и, скрипуче, на скорости развернувшись, поехал в город. <Ц е н т р. Ситуация в Хорватии довольно сложная. Веезенмайер действует в двух направлениях, он пытается склонить Мачека к провозглашению независимой Хорватии, но в то же время ведет работу с усташами, внедренными в ХСС (партия Мачека), которые поддерживают контакт с Павеличем. Можно предположить возникновение серьезного конфликта, если найти возможности проинформировать Муссолини об этой работе немцев в Загребе, поскольку итальянцы считают Хорватию зоной своих интересов. Мачек продолжает колебаться. На него оказывают сильный нажим из Белграда, угрожая введением английских войск. Прошу вашей санкции на ознакомление Мачека (через третьи руки) с той работой, которую Веезенмайер ведет с усташами, это может заставить его войти в правительство Симовича и серье