бя хотят, все слишком запутанно, никакой логики; нет, конечно же, логика есть, их логика, непонятная тебе; значит, надо ждать; ничто так не помогает п р е в о з м о ч ь ноющую тягость ожидания, как сон; спи. И он уснул, словно провалился в темноту. ...На грани пробуждения Штирлиц вдруг увидел громадный луг, совершенно белый из-за того, что весь был усыпан полевыми ромашками, и по этому бело-желтому лугу шли Сашенька и Санька; она совсем еще молодая, он никогда не видел ее иной, а Санька был в немецкой форме без погон, но отчего-то босой, ступни совершенно восковые, с синими прожилками холодных, безжизненных вен; если Сашенька казалась веселой, близкой, живой, то сын - из-за этих страшных восковых ног - был весь пепельный, как бы нереальный, и вокруг его головы вился рой красной мошкары. Он вскинулся с диванчика; было еще темно, значит, спал не больше часа; человек на его кровати сжался в комочек, положил ладонь под щеку, чмокал, словно младенец. Это сладкое чмоканье отчего-то разъярило Штирлица; он достал сигарету, закурил, тяжело затянулся и сказал: - Слушайте, пора и честь знать, у меня ноги затекли. Чмоканье прекратилось, человек на кровати затаил дыхание и - Штирлиц почувствовал это - спружинился. - Вы ведь говорите по-английски, - сказал, наконец, человек, откашлявшись, - я плохо понимаю немецкий. - Ложитесь на диван, я хочу поспать на своей кровати, - сказал Штирлиц. - Ноги свело. - Я ждал вас с двенадцати, извините за вторжение... Я менял скат, именно я должен был подобрать вас на дороге, вам ведь говорили мои коллеги про голубой "форд". - Говорили... Что ж так долго меняли скат? Я шел минут двадцать по шоссе, все ждал, когда пульнут в спину. - Я всегда стрелял в лоб, мы ж не гестапо, - человек поднялся с кровати, потянулся так, что Штирлиц услышал, как хрустнули его суставы, включил свет и, улыбнувшись, сел на стул к колченогому маленькому столику. Ранняя седина делала его лицо благородным, глаза были круглые, иссиня-черные, умные, со смешинкой. - Это ведь я должен был накормить вас сказочным обедом. Придется дождаться утра, пойдем сказочно завтракать. - Вы, наверно, недавно в Испании, - заметил Штирлиц, не поднимаясь с диванчика. - Здесь отсутствует институт сказочных завтраков; в "Ритце" дают кофе и джем с булочкой, скучно; надо ждать десяти утра, когда откроются испанские таверны, только там можно полакомиться осьминогом, колбасками и тортильей... - А сейчас только семь, - сказал человек, посмотрев на часы. - Сдохнешь с голода. Может, пока что обговорим ряд вопросов, представляющих взаимный интерес? Не против? - Давайте, чего ж не обговорить. Вас как зовут? - Это неважно. Мало ли как могут звать человека. Шарль. Или Магомет. Иван. Важно, что я пришел к вам с предложением. Я представляю американскую разведку и заинтересован в том, чтобы познакомиться с вами поближе. Я только что получил кое-какие данные из Вашингтона, связанные с вами и вашим прошлым. Присматривался я к вам довольно долго, пришлось поработать в немецких архивах, полнейший хаос; видимо, все-таки много документов погибло, но по фотографиям я пришел к выводу, что доктор Брунн и господин Бользен - одно и то же лицо. - Слушайте, Магомет, - хмуро усмехнулся Штирлиц, но продолжить не смог, потому что человек вдруг переломился от смеха; смеялся он громко, заливисто, как-то по-детски; такое тоже трудно сыграть, подумал Штирлиц; у него глаза птичьи, а такие бывают у детей; глядя на то, как хохочет незнакомец, Штирлиц тоже улыбнулся, повторив: - Слушайте, Магомет, если вы все про меня знаете, то мне неудобно говорить, ничего не зная про вас. Мне за вчерашний день и сегодняшнюю ночь надоели игры. Хочу ясности. - Будет ясность. Только сначала ответьте, куда вы исчезли с дороги? - Сначала я выслушаю вас и в зависимости от этого приму решение: сказать вам правду или утаить ее. - Нет, мистер Бользен-Брунн, у вас нет альтернативы, и права выбора вы лишены. Решать буду я, а не вы. - Гость достал из кармана конверт, подошел к дивану, протянул Штирлицу. - Поглядите. Там были отпечатки пальцев, его пальцев; Штирлиц был убежден, что именно эти "пальцы" ему показывал Мюллер, когда привел в подвал гестапо и потребовал ответить на один-единственный вопрос: как эти "пальчики" могли оказаться на чемодане русской радистки; Штирлиц, однако, ошибался; отпечатки пальцев - как это явствовало из надписи на обороте - были копией из дела "Интерпола", заведенного двадцать третьего марта сорок пятого года в Швеции по делу об "убийстве доктором Бользеном гражданки Германии Дагмар Фрайтаг". "Но это же фальшивка, - подумал Штирлиц. - Дагмар присылала мне телеграммы из Швеции". Он достал из конверта еще одну фотографию: Дагмар в морге, с номерком на ноге; вспышки магния холодно отражаются в белом кафеле; бесстрастные лица полицейских; рядом с ними два человека в строгих черных костюмах. - А это кто? - спросил Штирлиц, ткнув в черных пальцем. - Толстый - германский консул фон Рибау. Второго не знаю... Рибау полагает, что этот человек из резидентуры вашего посольства, то, что немец, не сомневается. Мы его ищем. Найдем, это точно. - Рибау подтвердил свои слова под присягой? - По поводу чего? - По поводу смерти фрау Фрайтаг. - Посмотрите внимательно все документы, там есть заключение шведов. Мы были уверены, что вы захотите получить этот документ. - Почему? - Потому что я собрал на вас кое-какую информацию. - Где она? - В нашем досье. Хотите посмотреть? - Естественно. - Ладно, кое-что покажем. Ну, я жду ответа. Штирлиц поднялся с дивана, подошел к умывальнику, ополоснул лицо, чувствуя омерзительный запах хлорки (водопровод ни к черту, трубы старые, а испанцы боятся инфекций,- память о чуме живуча, нет ничего страшнее массового мора или голода, потому что толпа становится неуправляемой), травят микробов, а потом глаза; растер лицо полотенцем, аккуратно повесил его на крючок, вернулся к дивану, сел, забросив ногу на ногу, и сказал: - Меня подобрал на дороге работник вашего ИТТ мистер Кемп. - Американец? - Он представился немцем. Может, натурализовавшийся немец, не знаю. Вам проверить легче, чем мне. - Мы проверим. Что он от вас хотел? - Того же, чего и вы. Честности и моей дружбы. - Я вашей дружбы не. хочу. Я ею брезгую, простите за откровенность. Я очень не люблю нацистов, но мне поручили встретиться с вами, накормить вас обедом и поговорить обо всех ваших прежних знакомых. - Зачем вы показали мне эти фальшивки? - спросил Штирлиц, кивнув на фотографии и заявление консула; посмотрев, он неловко бросил их на стол, они рассыпались, лежали веером, как новенькие игральные карты. - Чтоб вы знали, как вас ищут. Я-то бы вас выдал трибуналу, честное слово, но мои шефы считают возможным использовать вас в качестве рассказчика... Они хотят услышать ваши рассказы о былом, понимаете? - Понимаю. - Если вы не согласитесь, пенять придется на себя. - Выдадите трибуналу? - После нашего разговора, - если он будет носить вербовочный характер - это уже невозможно. - Что же тогда делать? Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик мой? - Что, что? - Есть такая сказочка про бедного зайца, ее хорошо перевели на немецкий, а я постарался дословно пересказать на вашем языке... - Дословно - не получится. В дословном переводе отсутствует личное начало, а без личности любое дело обречено на гибель. - Верно. - Что вам предлагал Кемп? - Предлагал работу в ИТТ. - В качестве кого? - Переводчика. - Хм... странно... Кто он такой? Если у Кемпа воткнута аппаратура прослушивания, подумал Штирлиц, они будут иметь расшифрованный разговор к девяти утра, ребята умеют ценить время. Если же у него дома ч и с т о, тогда мне невыгодно говорить все; две силы - не одна, есть возможность маневра, если только он не продолжает игру, заранее проговоренную с тем же Кемпом. - Немец. Как я. Вроде бы инженер... - Давно он здесь? - Спросите в ИТТ, возможно, он мне все врал. - В ИТТ мы спросим, конечно же, только вот что странно: работу переводчика на этой фирме должен был предложить вам я, а никакой не Кемп. Где тут у вас телефон? У деда? - Да. - Я должен позвонить. - Не будите своего шефа, еще рано... Рассердится... - Шеф я. Будить намерен помощника. Портье понимает по-английски? - А вы его сами спросите. Человек снова переломился от смеха - он как-то внезапно переламывался, словно натыкался на невидимый шнур; продолжая беззвучно смеяться, вышел из номера, положив на стол еще один конверт. Штирлиц раскрыл его: там лежал паспорт гражданина Никарагуа на имя Максимо Брунна с видом на жительство в Испании; триста долларов; визитная карточка, на которой было имя Эрла Джекобса, Мадрид, ИТТ, генеральный директор. Ватиканской липы, которую вчера отобрал полицейский на улице, в конверте не было; странно. "Что им от меня надо? - устало подумал Штирлиц. - Являются ли Кемп, этот хохотун и вчерашний Джонсон звеньями одной цепи? Да, бесспорно. А зачем уловки? Условия игры? Так, считают они, полагается? Надо меня запутать? Но ведь я понимаю, что они меня путают. Верно, я понимаю, только они могут не понимать этого. Они же не знают меня. Они получили какие-то архивы, но разве можно до конца понять человека на основании одних только архивных данных? Нет, конечно. Хорошо, но ведь им мог рассказать про меня Шелленберг. Мог, но англичане никому не отдадут свою информацию, даже самым близким союзникам, да в общем-то и правильно поступят; что знают двое, то знает и свинья. Не пытайся облегчить жизнь, сказал себе Штирлиц, к американцам могли попасть Айсман, Холтофф, Хеттль, эти работали со мной, у них нет против меня улик, но они имеют представление о моей манере думать, говорить и делать; три разных характера, вполне достаточно для того, чтобы набросать мой психологический портрет... Хотя почему только три? А люди, которые работали с Кэт на конспиративной квартире? А Троль, который знал ее и меня? А Шлаг, с которым мы расстались друзьями и который знает, кто я есть на самом деле. А может быть, все же рискнуть? И сказать прямо и открыто: "Хватит, ребята, в конце концов мы союзники, сообщите вашему послу в Москву для передачи Кремлю, что полковник Максим Максимович Исаев жив и ждет возвращения домой". Нет, это можно было сделать в прошлом году, летом еще, когда я был недвижим, а сейчас, особенно после того, как они затеяли ш т у к у с Фрайтаг, такое невозможно... Соглашайся, со всем соглашайся, но за одну лишь плату: требуй расследования обстоятельств убийства Фрайтаг. Докажи, что это работа Мюллера, чья же еще, ему надо было обезопасить себя на случай моего бегства к нейтралам, ясно, зачем он это сделал. Он мог не верить Фрайтаг, мог бояться, что я сделал ее своей, но главное, что его пугало, - это мой уход из рейха. Он страховался. Они умели страховаться кровью невинных людей, возлагая вину за это на того, кто им нужен. Если этот американец откажется выполнить это условие, тогда надо слать все к черту; здесь, в пансионате, они меня вряд ли станут убирать, слишком шумно; есть час-два на п о с т у п о к. Идти в метро, отрываться от слежки, любым путем оторваться от слежки и бежать к французской границе. Как угодно, только туда. Где подбросит попутная машина, где автобус. Идти проселками, подальше от шоссе. Главное - идти, движение есть то единственное, что может спасти от ощущения безнадежности. Во всяком случае, это выход. Г р я з н ы м даваться нельзя, они тогда могут сунуть меня в любую гадость, не отмоешься. И не успокаивай себя Лойолой, его словами, что цель оправдывает средства... Да, но как ты, именно ты докажешь свою непричастность к убийству Фрайтаг? В архивах не может быть рапорта и с п о л н и т е л я. Такое вряд ли фиксируется. Но в архиве могут быть отчеты шофера Ганса, которого потом убили люди Мюллера, чтобы замазать меня кровью несчастного парня... В архиве должен быть его рапорт о том, что мыс ним отправили Фрайтаг в Швецию и она стояла на борту парома и махала мне рукою, долго, как-то беззащитно, очень нежно; все-таки в людях, осужденных на гибель, заранее прочитывается обреченность... Да, это один путь. Второй путь для доказательства моего алиби - экипаж парома; судно шведское, те, кто работал там полтора года назад, должны по-прежнему плавать из Германии к себе домой. Пусть американцы опросят тех, кто видел, как я ходил по пирсу, там еще стояла моя машина, как я прощался с женщиной, которая плакала, стоя на борту. Я тогда был один на пирсе, шел дождь, машина стояла вдалеке, но с парома ее видели; тогда из рейха практически никто не уезжал в Швецию, границы были перекрыты, весь народ сделался заложником, чтобы фюреру было не так страшно погибать одному... Наверняка меня запомнили. Я назову точную дату. Я заставлю себя вспомнить лица тех членов экипажа, мимо которых я проходил из каюты первого класса к сходням... Я должен настроиться на тот день, собраться, п о с м о т р е т ь это кино в моей памяти. И описать тех, кто там был тогда". Американец вернулся, в задумчивости сел к столу, внимательно посмотрел на Штирлица, хмыкнул и, повертев головой, чтобы размять шею, спросил: - Ну как? - Прекрасно, - ответил Штирлиц. - А у вас как? Помощник не сердился? - Сердился. Костил меня последними словами. Ничего, он отходчивый. Ну, что надумали? Как мое предложение? - Оно интересно. Но я не приму его, если вы не поможете мне доказать, что это, - Штирлиц тронул мизинцем фотографии мертвой Дагмар, - грязная фальшивка, сработанная против меня шефом гестапо Мюллером. - Вы же с ним хлебали из одного корыта. Какой ему смысл было вас марать? - Прямой. Я расскажу об этом после того, как вы примете мое условие. Я не стану рассказывать вам мою историю, как мелкий уголовник, оказавшийся в камере рецидивистов. Только мелюзга ублажит старых бандитов. А это против моих правил. - Зато это по моим правилам. - Ну, тогда и играйте с самим собой по вашим правилам. Только сначала заберите весь этот мусор, - Штирлиц подвинул на краешек стола паспорт, фотографии, отпечатки пальцев, деньги и визитную карточку Эрла Джекобса, - и закройте дверь комнаты с другой стороны. - Не надо зарываться, - глаза у человека сузились, ничего птичьего не было в них, крохотные щелочки. - Постарайтесь никогда не забывать, что вы - грязный нацистский бандит. - К которому вы, чистый демократ и борец за свободу, пришли с предложением сотрудничества. - Не надо дразнить меня. Я сверну вам челюсть, я это умею делать, потому что работал в профессиональном боксе. - Это очень демократично, когда профессионал бьет больного человека. С таким демократизмом вас бы с радостью взял в свою личную гвардию рейхсфюрер Гиммлер, он ценил профессионалов. - Не зарывайся, скотина. - Вон отсюда, - негромко, очень спокойно сказал Штирлиц. - Вон! Или я разбужу весь этот клоповник. Мои соседи торгуют краденым, они не любят легавых, какой бы национальности они ни были. Уходите, иначе будет шум. Вам этого не надо. А я уже ничего не боюсь. - Вы все боитесь за свою вонючую нацистскую шкуру... - В каждом правиле бывают исключения, - заметил Штирлиц, поняв, что у них нет ничего, кроме этих его "пальцев"; ни Айсмана нет, ни Хеттля, ни Рольфа, ни Холтоффа, ни Шлага; если бы они были у них, этот парень говорил бы иначе, не держат же они у себя кретинов, умная нация, сильное государство, ценят ум. - Что вы этим хотите сказать? Пытаетесь з а п р а в и т ь информацию, будто поддерживали героев покушения на Гитлера? Спасали евреев? Передавали секреты бесноватого Белому дому или Кремлю? - Заправляют рубашку в брюки. Информацией обмениваются. Глаза снова стали круглыми; засмеялся, но не сломно, как раньше; похохатывал, внимательно глядя на Штирлица. - Значит, если я попробую разобраться в деле с убийством Фрайтаг, вы готовы на меня работать? Так надо вас понимать? - Меня надо понимать так, что я приму ваше предложение после того, как вы покажете мне абсолютно все материалы, связанные с делом Фрайтаг, а я объясню вам, что надо сделать для доказательства моего алиби. Имейте в виду, вам это выгодно больше, чем мне. Одно дело, когда вы сотрудничаете с офицером политической разведки Шелленберга, который занимался анализом внешнеполитических вероятий, а другое - с костоломом и убийцей. Не вы делаете агента, Мухамед, а именно агент делает вас, гарантируя ваш рост и продвижение вверх по служебной лестнице. - Слушайте, а на рынке здесь можно поесть? - задумчиво спросил американец. - Можно, только там нет горячего. - Едем на рынок? - Едем. - Но прежде чем мы поедем, ответьте: пока я буду выполнять вашу просьбу, готовить телеграммы в Швецию и в нашу зону Берлина, вы согласны повстречаться с вашими коллегами? Бывшими коллегами? - Я знаю только одного. Вы его тоже наверняка знаете, он мне приносит деньги по субботам. - Герберт, он же Зоммер? Он не ваш коллега. Он из вашей вонючей партии, он никогда не работал в разведке. Мы знаем о нем все, он нас не очень-то интересует. - Да? Значит, вам известно, где он берет деньги? - Это мое дело, а не ваше... Я дам вам имена нескольких людей... Встретитесь с ними? - Что за люди? - Один возглавлял резидентуру в Лиссабоне, в сорок пятом, другой был в разведке Риббентропа. - У Риббентропа не было своей разведки. - У него был отдел исследований, это одно и то же. - Хорошо. Цель встречи? Чего следует добиться? Психологические портреты моих собеседников? Семейное положение? Друзья? Привычки? Интересы? Образование? - Ишь, - улыбнулся незнакомец. - Бритва. Кстати, меня зовут Пол. Мистер Пол Роумэн. - Хорошо. А меня - господин доктор Брунн. - Ну, ты и сукин сын... - Да и ты большая скотина. - Ненавидишь нас? - Честно говорить? - А я пойму, если будешь врать. - Очень люблю американцев. - Вроде не врешь. Странно. - Именно поэтому я сделал все, что мог, только бы сорвать переговоры о сепаратном мире между генералом СС Вольфом и твоим боссом, Даллесом. Вам, американцам, было бы очень стыдно, если СС обергруппенфюрер пожал руку Даллесу при вспышках фотоаппаратов мировой прессы. Лучше уж до конца стоять на своем, чем становиться Иудой. Тираны вызывают обостренный интерес, страх, ненависть, восхищение, зависть, недоумение, но не презрение. Иуда - вызывает. - Бользен твой псевдоним? - Это мое дело. У тебя в руках архивы - ищи. - Едем на базар? - Едем. - Только пить ничего не будем... В двенадцать тебе надо быть у Эрла Джекобса, в ИТТ. - С Кемпом? - Нет, к Кемпу ты придешь в одиннадцать. Он сидит на втором этаже, семнадцатая комната, секретаря у него нет. Пока. Кстати, он один из тех двух, кто меня интересует. С декабря сорок четвертого он был в вашей поганой резидентуре в Лиссабоне. Ты подружись с ним, Бользен. Или Брунн, как тебе удобнее... Он очень большая паскуда, этот Кемп, который на самом деле Рихард Виккерс, то ли майор, то ли подполковник, с женой живет сепаратно, она спит с двумя неграми в Лиссабоне, очень сексуальна, видимо, маньячка, ее сестра работала с доктором Вестриком, есть такой сукин сын, который лизал задницу Гиммлеру, был членом СС, а теперь выставляет себя нашим человеком, представляет интересы ИТТ в Германии и борется за демократию. Меня интересует, чем занимался этот самый Виккерс-Кемп до января сорок пятого. Друзей у него нет. Он никому не верит, ни одному человеку на свете. Из аристократической семьи, родился под Гамбургом, про родственников мы не очень-то знаем. Чаще всего видится с Эрлом Джекобсом. Тоже скотина, наша скотина, но не лучше ваших скотов. В сорок первом был против того, чтобы мы ударили по Гитлеру. В сорок пятом кричал "ура" и надел военную форму, грабил вместе со своим братом Германию. Правильно делал, только надо было трофеи передавать стране, а не набивать свои карманы. Будь с ним осторожен. Держи ухо востро. Пол Роумэн открыл дверь, вышел первым, грохоча тяжелыми ботинками; по-мальчишески резво спустился вниз, быстро пошел по улице, не оборачиваясь на Штирлица, свернул за угол, там стоял голубой "форд". В машине уже Роумэн сказал: - Хорст Нипс... Такое имя что-нибудь говорит? - Республиканец? Работает во французском банке? - Он такой же республиканец, как я нацист. До апреля сорок пятого он был помощником начальника отдела исследований у Риббентропа, занимался Латинской Америкой. Это номер два. Семья живет в Аргентине, жена и трое детей. Здесь легализован. Имеет громадные связи в Мадриде. Залегендирован вполне надежно. Имеет аргентинское гражданство. Из рабочих, был штурмовиком, его послали учиться в Гейдельберг, потом отправили в МИД, когда там началось гонение на кадровых дипломатов, которые не вступали в твою вонючую нацистскую партию... Мне надо получить их связи. Задача ясна? - А тебе? - спросил Штирлиц и усмехнулся. - Ты свою задачу понял? ГАРАНТИРОВАННАЯ ТАЙНА ПЕРЕПИСКИ - I __________________________________________________________________________ 1 "Полу Роумэну, посольство США, Мадрид, Испания, 21 ноября 1945 года Дорогой Пол! Только сегодня я, наконец, спокойно выпил, спокойно посмотрел в глаза Элизабет, спокойно поиграл с Майклом и Джозефом в сыщиков и гангстеров, спокойно прошел по дому, как бы заново его оглядывая, и спокойно лег в кровать. Правда, уснуть не мог, но это было уже не от обиды и ощущения полнейшей безысходности, но оттого, что слишком переволновался за последние два месяца. Поэтому не сердись, что я не отвечал тебе, просто не мог сесть за стол. Завтра я вылетаю в Голливуд, оттуда напишу тебе, расскажу, как я там устроился, потому что я распрощался с Вашингтоном, как видно, навсегда. Но давай по порядку, ты же оторван от дома, живешь, согреваемый мавританскими ветрами и услаждаемый пением хитан, а потому даже не можешь представить, что здесь происходит с твоими друзьями. В начале сентября меня вызвал Роберт Макайр и начал расспрашивать о житье-бытье, о том, интересно ли мне работается в условиях мира, не скучно ли и не тянет ли меня поездить по миру. Конечно, я ответил, что дурак откажется. Он спросил, куда бы мне хотелось поехать. Я, конечно, поинтересовался, что будет с Элизабет и мальчиками, может, наконец, настало время, когда семья вправе путешествовать вместе с нами. Макайр ответил, что речь как раз и идет о том, чтобы я поехал на работу за океан, ясное дело, с семьей. "ОСС кончилось, - ошарашил он меня, - все мы переходим на работу в государственный департамент, там создается управление разведки; дипломат, само собой разумеется, один не путешествует, обязательно с семьей, иначе подсунут в кровать девку, и ты выдашь ей все секреты, которыми набита твоя голова". Мы посмеялись; я сказал, что решение о передаче кадров ОСС в государственный департамент совершенно вздорная идея, мы не уживемся под одной крышей с дипломатами, по-разному воспитаны, привыкли к разным методам мышления. Макайр согласился со мной, но заметил, что я неверно определил причинные связи: "Мыто с ними уживемся, нас научили уживаться и с дьяволом, - сказал он мне, - они не захотят ужиться с нами, вот в чем штука; каста; политики; с их точки зрения, мы принадлежим к клубу ассенизаторов истории". Интересно, как ты с ними, с политиками, уживаешься под одной крышей в Мадриде? Бедненький... Словом, он предложил мне на выбор: Португалию, Испанию или Марокко. Испанию я отверг сразу же, потому что посчитал желание поехать в Мадрид недружественным актом по отношению к тебе, достаточно одного питомца "Дикого Билла" на Андалусию, Страну басков и Галисию, вместе взятые. Марокко, конечно, заманчиво, но с одним испанским там не проживешь, нужен арабский, и не такой, каким изъясняюсь я, но настоящий, лоуренсовский. Остановились на моей любимой Португалии; Элизабет была страшно этому рада, "мальчики выучат язык Камоэнса и Васко да Гамы". Я пришел, как и сотни наших парней, в государственный департамент, меня принял вполне милый человек, - алюминиевая седина, пробор, правленный бритвой, красивые усики, темно-серый пиджак, сине-белая бабочка, - усадил в мягкое кресло, сел напротив, попросил хорошенькую секретаршу сделать кофе, угостил крекером и начал разговор про то, какая область дипломатической работы меня бы могла заинтересовать в первую очередь. Я оказался в довольно сложном положении, потому что не мог, естественно, сказать ему, что Макайр уже назвал ту страну, где я буду действовать. Поэтому я стал плести ахинею, говорить, что готов выполнить свой долг в любой точке земного шара, только б была польза дяде Сэму, мы ребята служивые, привыкли подчиняться приказу, и все в этом роде. "Расскажите мне о вашей работе у Донована", - сказал алюминиевый дядя. Я ответил, что лишен возможности доложить ему о моей работе в разведке, поскольку у нас существует свой кодекс чести, и без разрешения моего руководителя я не имею права раскрывать подробности. "А вы без подробностей, в общих чертах", - предложил алюминиевый. В общих чертах я рассказал ему, что пришел в ОСС из газеты "Мэйл", испанский и португальский учил в Новой Англии; в сороковом году работал в Нидерландах, там кое-как освоил немецкий, затем пришлось посидеть в Африке, начал изучать арабский. Он спросил, есть ли у меня награды; я ответил, что две. Он поинтересовался, за что. Я сказал, что за работу. Тогда он спросил меня, что я еще изучал в Новой Англии. Я ответил, что с детства интересовался историей Французской революции, моя мама француженка, ее язык какое-то время был моим первым, особенно пока отец работал в Канаде. Тогда алюминиевый, впервые за весь разговор закурив, спросил, от кого я получил задание установить контакт с коммунистическим подпольем во Франции. Я ответил, что если он знает об этом факте, то ему должно быть известно, кто поручал мне эту работу. "В вашем деле, мистер Спарк, написано, что это была ваша инициатива", - ответил он. Моя так моя, подумал я, хотя прекрасно помнил, как Олсоп передал мне указание Макайра; помню даже, что он сказал мне об этом в кафе лондонского отеля "Черчилль", что-то в начале апреля сорок четвертого, когда мы готовили вторжение в Нормандии. Тогда алюминиевый спросил меня, с кем именно из французских коммунистов я поддерживал контакты. Я ответил, что, поскольку меня забросили в мае, когда нацисты правили несчастной Францией, все мои контакты с коммунистами носили конспиративный характер, я для них был "Пьером", они для меня "Жозефом" и "Мадлен". "Но ведь вы встречали их после того, как мы освободили Францию?" "Нет". "Это очень странно. Почему?" "Потому что через девять дней после того, как мы вошли в восставший Париж, меня вновь перебросили в Португалию". "А разве в Париже было восстание?" "Да, мы писали об этом в газетах". "Мне казалось, что это игра, желание польстить де Голлю". "Не знаю, как по поводу лести, но я там дрался". "Вместе с коммунистами?" "Не только. Хотя они были главной пружиной восстания". "И даже во время этого... восстания вы не узнали никого по имени? Только "Жозеф" и "Мадлен"?" "Нет, я был связным со штабом полковника Ролль-Танги. Одно из его имен настоящее, второе псевдоним, только я не помню, какое настоящее". "Вы общались непосредственно с ним?" "Не только". "С кем еще?" "С майором Лянреси". "Это подлинное имя?" "Мне было неудобно спрашивать его об этом. Да и некогда. Надо было воевать. Знаю только, что он воевал в Испании против Франко, знал наших ребят из батальона Линкольна". "Ах, вот как... Он говорил по-английски?" "Да. Вполне свободно. Хотя с французским акцентом". И я, дурила, начал распространяться про то, как занятен у французов наш акцент, причем особенно у тех, кто родился в Провансе, вообще у всех южан какой-то особенный акцент, он делает их беззащитными, похожими на детей. "Скажите, - перебил меня алюминиевый, - а вы не говорили с Лянреси об Испании?" "Мы с ним говорили о том, как разминировать те дома, которым грозило уничтожение, и еще о том, как пройдут связные к нашим передовым частям". "Но после того, как мы вошли в Париж, вы, видимо, встречались с ним?" "После того как мы вошли в Париж, я беспробудно пил неделю. С нашими". "С кем именно?" "С Полом Роумэном, Джозефом Олсопом и Эрнестом Хемингуэем". "Роумэн сейчас работает в Испании?" "Его перевели к вам в конце войны". "Да, да, я его помню, я с ним беседовал в этом же кабинете. Он марксист?" "Он такой же марксист, как я балерина". "Вы просто не в курсе, он же ученик профессора Кана, а тот никогда не скрывал своего восторга перед доктриной еврейского дедушки". Так что ты у нас марксист, ясно? Потом алюминиевый спросил, тот ли это Хемингуэй, который писал репортажи про Испанию, я ответил, что он писал не только репортажи, но и книги. Алюминиевый сказал, что он читал что-то, но не помнит что, ему не нравится манера Эрни, слишком много грубостей, ужасная фраза, какой-то рыночный язык, и потом он слишком романтизирует профессию диверсантов, рисует над их головами нимб, это происходит от незнания жизни; "Я сам ходил в разведку во Франции в семнадцатом, - заметил он, - ползал на животе под проволокой немцев, чтобы выведать их расположения, я помню, как это было". Я заметил, что он, видимо, не читал "По ком звонит колокол", а только слышал мнения тех, кто не любит Эрни, а его многие не любят за то, что слишком популярен, как мне кажется, он ни в чем Джордана не идеализирует, наоборот даже. "Ну, бог с ним, с этим Хемингуэем, давайте вернемся к нашим делам, - сказал алюминиевый. - Что бы вас интересовало: консульская работа, политический анализ или изучение экономических структур тех стран, где вам, возможно, доведется работать?" Я ответил, что самое выгодное было бы использовать меня по той специальности, которой нас научили Донован и Даллес во время драки с нацистами. "Хорошо, - сказал алюминиевый, - я передам ваше пожелание руководству, позвоните в европейский отдел, скажем, в понедельник". Разговор был в четверг, мы уехали с Элизабет в Нью-Йорк, забросив мальчишек ее маме, прекрасно провели уик-энд, навестили Роберта и Жаки, вспомнили былое, потом посмотрели спектакль о том, как радикулит оказывается главным стимулом для человека, мечтающего о карьере танцовщика, было очень смешно; у Дика встретили Бертольда Брехта и Ганса Эйслера, они затевают в Голливуде грандиозное кино, Эйслер просил передать тебе привет, а Брехт сказал, что он был совершенно очарован тобой, когда ты приезжал к нему в сорок втором, консультироваться о наци, перед тем как тебя решили забросить к ним в тыл. Брехт хотел написать тебе, но он был совершенно замотан и, как всегда, рассеян, твой адрес сначала сунул в карман брюк, потом переложил в портфель, а затем спрятал в пиджак, наверняка потерял. В субботу мы славно пообедали в Чайна-тауне, посмотрели - еще раз и с не меньшим восторгом - чаплинского "Диктатора" и вернулись домой, совершенно счастливые. В понедельник я позвонил по тому телефону, который дал алюминиевый, там меня выслушали и попросили перезвонить в среду. Мне не очень-то это понравилось, но что поделаешь, ни одно государственное учреждение с традициями не может обойтись без бюрократии; действительно, каста, черт их подери. Позвонил в среду; назначили пятницу, снова бесполезно. Тогда я поехал к нашим, но мне сказали, что Макайр уже в Европе, срочная командировка; полный кавардак, словно в фирме, потерпевшей банкротство. В понедельник алюминиевый сказал, что меня не могут взять на работу в государственный департамент. Я был совершенно ошарашен: "Почему?" - "Мы не комментируем". Тогда я позвонил Аллену Даллесу и попросил его найти для меня пару минут. Он ответил немедленным согласием, выслушал меня, сказал, что надо бороться, и пообещал помощь. В четверг я еще раз позвонил ему, он ответил, что департамент уперся, их, видите ли, смущают мои контакты с коммунистами. "Надо переждать, Грегори, - сказал он, - погодите, как говорил Сталин, будет и на нашей улице праздник". Как понимаешь, война не позволяла нам думать о накоплениях, и когда подошел срок взноса денег за дом, мне стало не по себе. Я снова двинул к нашим, пытался поговорить с Донованом, но он был командирован в Нюрнберг, заместителем нашего обвинителя, будет потрошить нацистских свиней. Стименс, который меня принял - ты его помнишь, он занимался контрразведкой, искал предателей дома, - сказал, что попробует помочь, но с государственным департаментом говорить трудно, чинуши, боятся собственной тени. Прошло еще пять дней, и я маленько запсиховал, потому что зашел в банк, посмотрел свой счет, посидел с карандашом в руках и понял, что через две недели мне придется просить у кого-то в долг, подходит срок внесения платежа за страховку. Это придало мне необходимую скорость, я связался с газетами, повстречался со Шлессинджером и Маркузе, звонил в Детройт, в "Пост", оттуда меня переправили в Нью-Орлеан, там предложили место в газете, что выходит в Сан-Диего, но Элизабет сказала, что нельзя бросать маму, а туда, на солнцепек, брать ее довольно опасно, старушка перенесла два сердечных криза. Наконец, позвонил Стименс, дал мне телефон, но это было в пятницу вечером, в Голливуде никого уже не было, а он предложил связаться с "Твенти сэнчури фокс", им нужен консультант, который кое-что понимает в политике, войне и разведке, платят двести долларов в неделю, не бог весть какие деньги, но это что-то, а не ужас безработицы, вот уж не думал, что когда-нибудь на практике столкнусь с этим понятием. Позвонил Брехту, он был очень обрадован моим возможным переездом в Голливуд, сказал, что работа консультанта-редактора крайне интересна, это близко творчеству, никакого чиновничества, "заговор единомышленников, сладкие игры взрослых детей, чем раскованнее фантазируешь, чем ближе приближаешься к менталитету ребенка, тем больше тебя ценят". Ты себе не представляешь, что со мною было в тот чертов уик-энд, я смотрел на себя со стороны и поражался той перемене, которая произошла со мной за те недели, что я сидел без работы. Черт меня дернул избрать профессию историка! Я понимаю, ты экономист и юрист, тебе ничего не страшно, турнули алюминиевые, пошел в любую контору и предложил свои услуги, человек, умеющий карабкаться сквозь хитрости параграфов наших кодексов, нужен везде и всюду, - до тех пор, конечно, пока цела наша демократия. Или экономист! Как я завидую тебе, надежная специальность, "германское проникновение в Европу", на этом можно стать трижды доктором, если алюминиевые начнут копать и против тебя. Кстати, мне не понравилось, что тот бес с бабочкой, помянув твое имя, больше ни разу о тебе не заговорил, он ждал, что я скажу что-нибудь, и хотя он ползал на пузе под проволокой, чтобы срисовать расположение немцев под Марной, в разведке он явный профан, вел себя, как частный детектив из дешевого радиоспектакля, сплошное любительство, настоянное на многозначительности, а ведь истинный разведчик это тот, кто умеет найти общий язык с четырьмя людьми, собравшимися за одним столом: с банкиром, безработным, проституткой и монахиней. Словом, в понедельник я держал себя за руку, чтобы не начать крутить телефонный диск ровно в девять, у нас у всех от чрезмерного ощущения собственной престижности пар из ноздрей валит. Позвонил в девять тридцать, едва дотерпел. "Да, вы нам нужны, можете приезжать для подписания контракта". - "Оплата билета на самолет за мой счет?" - "Естественно, вы не Хамфри Богарт". - "Но где гарантия, что я подойду вам?" - "За вас просили весьма серьезные люди из столицы, а вчера про вас много рассказывал Брехт. Его поддержал Эйслер, с великими драматургами и музыкантами грех не считаться". Я вылетел туда, в Лос-Анджелесе было настоящее пекло, меня не оставляло ощущение, что пахнет жареными каштанами, как в Париже, в середине сентября в Картье Латан. Голливуд меня снова ошеломил - тишина, надежность, красота, высоченные пальмы, живая история нашего кино, ни у кого нет такого кино, как у нас, пусть говорят что угодно, бранят и критикуют, но надо быть совсем уж нечестным человеком, чтобы поднять голос против Голливуда. И вот я кончил паковать чемоданы, сдал здешнюю квартиру в аренду (это сулит мне дополнительно двести долларов в месяц, совсем неплохо), прошел по комнатам, не испытывая того растерянного ужаса, который начал захватывать меня последние недели, выпил, лег в кровать, но не смог уснуть и, дождавшись, пока Элизабет начала сладко посапывать, - она стала еще более хорошенькой, даже не могу себе представить, что мы с ней женаты уже девять лет, я испытываю к ней нежность, словно в первые дни нашего знакомства, - отправился в кабинет, сел к столу и написал тебе это длиннющее письмо. Ответь мне на отель "Амбассадор", я снял двухкомнатный апартамент, будем жить там, пока Элизабет не подберет дом. Конечно, если ты прилетишь в отпуск сюда, мы ждем тебя в гости. Масса хорошеньких молодых девушек с умными холодными глазами ходят по студии. Такие не умеют предавать. Если ты заключаешь с ними договор на любовь, они никогда не нарушают условий контракта. Это им невыгодно. Что ж, пусть так, это честнее подлости, рожденной чувствами. Выбрось, наконец, из сердца Лайзу. Выбрось. Я видел ее в Нью-Йорке, поэтому прошу тебя еще раз - выбрось. А вообще что-то муторно у меня на душе. Так бывает всегда, когда чего-то до конца недопонимаешь. Я гоню от себя мысли, но ведь их назойливость значительно страшнее, чем атака октябрьских мух, которые, кажется, ошалели от приближения холодов и поэтому жалят все, что только можно, а особенно ноги, исчешешься. Я запрещаю себе признаваться в тех чувствах, которые меня порою обуревают, я помню, ка