А Харрис гнал машину, выжимая акселератор до отказа, и по-прежнему думал о том, что все эти "Бэлл", ИТТ, "Мэйлы", Диктатуры, демократии, генералы ничто в сравнении с тем, что произошло у Клаудии. Нам осталось жить сущую ерунду, говорил он себе, какие-то пять-десять лет; можно считать, что мне уже сорок восемь, до декабря всего ничего, отпущен х в о с т и к, а я один, всю жизнь один, потому что ждал, каждый день ждал встречи с чудом и проходил мимо того, что казалось обыкновенным, Клаудиа виделась мне простой испанкой, которая мечтает о том, чтобы нарожать кучу детей, устраивать ежедневные уборки, наблюдая за тем, как служанка развешивает на солнце простыни, посещать церковь и раз в год выезжать к морю, чтобы потом говорить об этом всю зиму. Но ведь она не такая, я сам виноват в том, что придумал себе такой образ, я не смог ее понять, навязать ей ее же саму, мужчина - если он настоящий мужчина, а не мозгляк, вроде меня, - обязан навязать женщине тот образ, который создал в своем воображении, она бы смогла реализовать это, наверняка смогла. Все беды происходят из-за недоговоренностей, боимся выглядеть смешным, слишком властным, слабым или чересчур сильным, а надо всегда быть самим собою, а я всю жизнь играл в тот образ, который придумал себе в колледже, стругал себя под этот идеал и достругался. А Штирлиц... Да, да, его тогда звали Штирлиц, верно, как же я мог это забыть, никакой не Бользен, а Штирлиц, а Клаудиа звала его Эстилиц и всегда замыкалась, когда я спрашивал ее о нем, и никогда не убирала его фотографии со столика, несмотря на то, что он не писал ей и не звонил; исчез, как в воду канул, а она все равно хранила его фотографии. А я приносил ей цветы и мучил ее разговорами про живопись Сислея и открытия Резерфорда. А ей нужен был мужик, властный и сильный. И мне теперь, когда я понял это, конец. Я не смогу подняться. И не вздумай лгать себе, что можешь. Думай о п р и с п о с о б л е н и я х, тебе ничего другого не остается, сочини для себя пристойную и приемлемую ложь и следуй ей; найми какую-нибудь танцовщицу, тебе же нравятся женщины абсолютных форм, попробуй найти балеринку, которая нуждается в покровительстве, подчини ее себе и чувствуй подле нее свою силу. Или вытащи из бардака какую-нибудь проститутку, сними квартиру, она станет боготворить тебя, проститутки благодарные люди, они платят добром за добро. Ну да, возразил он себе, конечно, добром, как же иначе, только в ее животной памяти постоянно будут все кобели, а ты со своими комплексами будешь вроде как на десерт; когда человек сыт, он не откажет себе в том, чтобы съесть маленький кусочек вонючего сыра. Ты - не мясо, Роберт, ты сыр, сухой и невкусный, который подает твой дворецкий Беджамин на серебряном блюде, приросшем к его тонкой руке в синих склеротических прожилках. Он снова представил себе, что сейчас происходит в доме Клаудии, явственно увидел, что вытворяет этот холодноглазый Штирлиц с женщиной, как он делает ее покорным животным, зажмурился, подумав, что это гнев поднялся в нем, однако нашел в себе силу признаться в том, что никакой это не гнев, а обычная похотливая ревность, которая всегда рождается на ущербном комплексе собственной неполноценности, сокрытом в самой таинственной глубине человеческой субстанции, именуемой Робертом Спенсером Харрисом. А Штирлиц в это время лежал на тахте и наблюдал за тем, как доктор, вызванный перепуганной Клаудией, вводил ему в вену какую-то тягучую черную жидкость, и думал, что такого еще не было с ним: и боли его мучили, и хромота донимала в те дни, когда менялась погода, но чтобы терять сознание за столом и сползать безжизненно на пол - такого пока не случалось. Это от нервных нагрузок, сказал он себе, больше этого не будет, потому что игра вошла в заключительную стадию, никаких неясностей; Пол теперь узнает мою настоящую фамилию и предпримет такие шаги, которые выведут на меня тех, кто заинтересован в том, чтобы до конца понять, кто я есть на самом деле. Я не знаю, кто это будет - те, кто стоит за Кемпом, если за ним действительно кто-то стоит; его. Пола, боссы, обладающие правом анализа всех архивов; кто-то третий, вообще неведомый, но теперь все убыстрится, у меня просто-напросто не будет в о з м о ж н о с т и выпустить себя из-под контроля, как это случилось здесь, только что. Это объяснимо, я почувствовал здесь не просто островок безопасности, я вдруг ощутил любовь, я отвык от того, чтобы даже позволить себе думать, что тебя любят, что ты нужен кому-то в этом жестоком и пустом мире, что тебя ждут, и это не там, куда невозможно добраться из-за тех линий, которые проведены легкими пунктирами на вощеных листах географических карт, а наяву становятся надолбами и шлагбаумами, но здесь, рядом, подле тебя всего шесть часов поездом или семь на автобусе, сущая безделица. - Придется полежать недельку дома, - сказал доктор. - Я затрудняюсь сказать, что с вами было, видимо, следствие несчастного случая, - он снова посмотрел на грудь Штирлица, разорванную белым хрустким шрамом. - А может быть, это легкий спазм сосудов головного мозга. Я пропишу вам сбор трав, здесь в горах прекрасные травы, это наладит вам давление. Только исключите алкоголь и никотин. - Не исключу, - сказал Штирлиц. - Заранее обещаю: ни в коем случае не исключу. - Но это неразумно. - Именно поэтому и не исключу. Когда надобно каждую минуту включать разум, чтобы не сыграть в ящик, тогда жизнь теряет свою прелесть. Нет, лучше уж жить столько, сколько тебе отпущено богом, не думая каждую секунду, как ты поступил, помрешь или выживешь... Доктор посмотрел на Клаудиа с изумлением: - Сеньора, вы должны заставить мужа подчиниться моей просьбе. - Все, что делает сеньор - правильно, - сказала Клаудиа, - благодарю вас, вы очень помогли, набор трав он пить не станет, лекарства тоже. Молю бога, чтобы он скорее смог вернуться на корт, это его спасет. - Какой корт?! - доктор всплеснул руками. - Это - смерть! В его состоянии необходим покой! Никаких резких движений! - Он саморегулируемый, - улыбнулась Клаудиа. - Любое предписание для него форма диктата, а он не выносит диктата... Пока еще встречаются такие мужчины, их очень мало, но за это мы их так любим... Все остальные рады подчиниться, а он не умеет приказывать, а уж тем более подчиняться. - Вы говорите, как англичанка, сеньора. - Я говорю, как женщина, доктор. Клаудиа проводила старика в прихожую, положила ему в карман надушенный конверт с деньгами, выслушала шепот доктора про то, что положение сеньора весьма и весьма тревожное, попросила разрешения обратиться еще раз - в случае крайней нужды, выслушала любезное согласие и вернулась в гостиную. - Включи радио, - попросил Штирлиц. - У тебя слишком тихо, я жил последние месяцы в таких комнатах, где окна выходили на улицу, привык к постоянному шуму. - Какую станцию найти? - Любую. - Музыку? Или новости? - Все равно. А потом сядь ко мне, зеленоглазая. Она нашла станцию, которая передавала хорошую музыку, песни Астурии, очень мелодичные и грустные, подошла к тахте, опустилась на ковер у изголовья, так, что ее лицо было вровень с лицом Штирлица, поцеловала его лоб быстрыми, легкими поцелуями, они были очень целомудренны, наверное, так мать целует дитя, подумал Штирлиц, я никогда не ощущал этого, я не помню маму, отец не целовал меня с тех пор, как я подрос и отстранился от него; мальчики смущаются открытых проявлений отцовской ласки, а папа тогда обиделся, он после этого ждал, когда я подойду к нему и ткнусь лицом в ухо, только после этого он обнимал меня, гладил голову и быстро, как Клаудиа, прикасался к моей щеке сухими губами... - Ты попросишь свою горничную купить мне билет на поезд? - Нет. - Почему? - Потому что я очень не хочу, чтобы ты уезжал. - Я тоже не хочу. Но я вернусь. Если хочешь, навести меня в Мадриде. У меня теперь сносная квартира. - Конечно, хочу. Я бы навестила тебя и в подвале. - Спасибо, - он погладил ее по щеке, она нашла губами его ладонь, поцеловала ее, замерла. - Господи, какое это счастье, что я вижу тебя... Я так металась после того, как ты уехал, так искала кого-то, кто хоть в малости б на тебя походил... Никто не поверит, скажи я, что ты не спал в моей постели... Какие глупые мужчины, какие они все мнительные и слабые... Но я все равно положу тебя к себе, - улыбнулась она. - Сейчас ты просто так от меня не отделаешься. - Ты думаешь, я откажусь? - улыбнулся Штирлиц. - Я не откажусь. Только боюсь тебя огорчить, я плохой любовник... - Откуда ты знаешь, что такое хороший любовник? У женщин все это совсем по-другому, чем у вас. Вам самое главное т о, а нам всего дороже, что д о и п о с л е. - Тогда я подойду, - снова улыбнулся Штирлиц. - Д о и п о с л е гарантирую. - Тебе лучше? - Конечно. - Ты рад меня видеть? - Да. - На твоем месте испанец ответил бы "очень". - Но ведь я не испанец. - Сделать тебе кофе? - Не надо. Побудь, рядом. Она вздохнула: - Это у тебя называется "побудь рядом"? - Я извращенец. - Знаешь, почему я влюбилась в тебя? - Вот уж нет. - Потому что ты вроде девушки. Такой же застенчивый. - Да? - Конечно. - А я почему-то казался себе мужественным, - улыбнулся он. - Это само собой. Но ведь ты всегда старался скрывать свою силу. Ты играл все время, и со мною тоже играл, но только нельзя играть с женщиной, которая влюблена. Она все знает и чувствует. Как секретная полиция. - Секретная полиция считает, что она знает, а на самом деле ни черта она не знает, потому что собирает сплетни у других, а каждый живет своими представлениями, а человеческие представления такие разные, так много вздорного в их подоплеке... К тебе приходила секретная полиция после того, как я уехал? - Меня вызывали. - Ты, я помню, дружила с итальянцами... Тебя вызывала их секретная служба? Или испанская? - Немецкая тоже. - Да? Черт, странно. Чего им было от тебя надо? - Они спрашивали о тебе. - Я понимаю, что не о Гитлере. - Кто у тебя бывал... О чем вы говорили... Что ты любил есть. Какие песни слушал по радио. - А что ты им отвечала? - Я говорила им неправду. Ты любил испанские песни, а я Отвечала, что ты слушал только немецкие. Ты ел тортилью и очень хвалил, как я ее готовила, а я говорила, что ты просил кормить тебя национальной кухней. - Какой именно? - Немецкой. - Я понимаю, что не японской. Но ведь они спросили тебя, что я более всего любил в немецкой кухне, нет? - Конечно. Я ответила, что ты обожал капусту и жареное мясо. - Какое мясо? - снова улыбнулся Штирлиц. - Ну, конечно, мясо быков. Вот так благими намерениями стелят дорогу в ад, подумал Штирлиц. Они поняли ее ложь, когда она сказала про мясо быков, потому что истинный немец больше всего любит свинину - постную, жирную, неважно, но - свинину, только аристократы предпочитали седло косули или вырезку оленя. Вот почему Холтофф так долго расспрашивал меня, какое мясо я более всего люблю и какие песни предпочитаю слушать. Какое тотальное недоверие друг к другу! Какой страх был вбит в людские души Гитлером, как быстро смогли умертвить такие категории, как вера и дружество; каждый - с рождения - считался потенциальным изменником... Но ведь если идея Гитлера - как они вопили на каждом углу - самая истинная, отчего же изменять ей?! Каков резон? Нет, все-таки они ни во что не верили, сказал себе Штирлиц; тотальный цинизм; мало-мальски думающие все знали про бред безумного фюрера, но служили ему, понимая, что дороги к отступлению нет, отрезана; "я - замазан, значит, и остальных, тех, что ниже, надо постепенно превратить в пособников, замарать кровью, приучить к недоверию и подозрительности, только это гарантирует постоянство нашей неконтролируемой, несменяемой, сладкой власти". - Покормить тебя, Эстилиц? - Лучше побудь со мной, зеленая... То есть посиди рядом... Я так должен говорить, нет? - Говори как хочешь... Это такое счастье слышать твой голос, он у тебя какой-то особенный. Он снова погладил ее по щеке; музыка кончилась, диктор начал зачитывать последние известия; прыжок цен на доллары в Цюрихе; новая демонстрация Кремля на пути к мировой агрессии, предполагаемый приезд русской дипломатической миссии в Аргентину и негативная реакция со стороны Белого дома на этот шаг правого националиста Перона, погода в Андалусии... Штирлиц рывком поднялся, не успев испугаться, что снова разольется боль, обмен дипломатическими миссиями между Аргентиной и Москвой. Вот оно, спасение! Не Харрис, это миф, ему опасно верить потому, что слишком раним и слаб на излом, поддается влиянию, оттого, что хочет быть суперменом, не игра в прятки с Полом, за которым сокрыта какая-то тайна, нет, именно Аргентина! Надо сделать так, чтобы Пол или ИТТ, какая разница, стали заинтересованы в моем откомандировании в Буэнос-Айрес. Надо до конца понять, что им от меня нужно, потом п о д с т а в и т ь с я, а затем уж навязать свое решение - "я выполню все, что вам надо именно в Аргентине, там у меня связи, я найду связи, я сделаю то, что вы задумали"... Только не торопиться, только подвести их к такого рода мысли, только выдержка, пружинность, анализ... - Что ты, Эстилиц? - Ничего, - ответил он. - Очень вдруг захотелось перекусить. Ты умница, ты чувствуешь меня лучше, чем я себя. Что у тебя есть, зеленая? Чем ты можешь меня угостить? - Ты, конечно, хочешь получить тортилью? Или вкусы изменились? - Вкусы, как и характер, не меняются. - А еще у меня есть прекрасный, темно-красный, очень сухой хамон, прислал дон Антонио, помнишь его? - Главный фалангист? У него мясная лавка возле Пласа-Майор? - Да. Милый человек, добрый, у него большое сердце. - Сердца у всех одинаковые. Наверняка он стал присылать тебе хамон после того, как у него умерла жена... - Откуда ты знаешь? - Я не знал. Просто я построил логическую схему и вышло, что у него нет иного резона присылать тебе хамон, кроме как через это подкрасться к твоей спальне. - Он из тех, кто крадется не к спальне, а к церкви. Посетив священника и вдев палец в кольцо, дверь в спальню женщины можно открывать левой ногой... Зря я не спросила доктора, можно ли тебе пить вино... - Можно. Если он рекомендует травы, то вино тем более годится. - А вдруг тебе снова станет плохо? - Тогда ты устроишь прекрасные похороны. Пригласишь оркестр и попросишь Роберта Харриса произнести речь около моей могилы. - Чтоб у тебя отвалился язык! - Мне будет очень трудно без этой части тела, - вздохнул Штирлиц. - Это для меня то же, что руки для хорошего столяра. Он сел к столу; Клаудиа прикоснулась губами к его макушке и вышла из гостиной; по радио по-прежнему пели; следующие последние известия будут только через сорок пять минут; надо бы поискать другие станции, может быть, уже появились комментарии по поводу обмена дипломатическими миссиями между Москвой и Аргентиной; это серьезное событие в нынешнем раскладе политических сил; видимо, Перон делает очередной жест, надеясь, это даст ему голоса рабочих и левой интеллигенции. Или в т я г и в а е т нас в свою политическую борьбу? З а д и р а е т американцев? Торг? Довести северного партнера до степени каления, а потом подписать выгодный договор? Логично. В такого рода торге всегда необходимо иметь про запас п р о т и в о в е с; чем Россия не противовес? Я не верю, что Перон пошел на установление отношений только потому, что ныне вне и без нас мировая политика невозможна. Закрывать на это глаза - удел болванов, а они не засиживаются в президентских дворцах. Злодей и палач может царствовать долго, а вот болвана столкнут те, кто рядом, стоит им до конца убедиться в том, что человек, подвинутый с их помощью к лидерству, на самом деле нерасторопен и лишен гибкости, столь необходимой в постоянно меняющемся, саморегулирующемся д е л е политики. С Полом надо говорить в открытую. Только б понять его истинную позицию. В чем их расхождения с Эрлом? Кто на кого работает? Так резко этот вопрос нельзя ставить. А может, именно так? Да, вопрос сформулирован без должного изящества, да, в лоб, но чтобы понять правду, надо упростить задачу до примитива. Потом можно заняться столь угодными моему сердцу подробностями, изучение которых даст понимание самого главного, но пока необходимо свести задачу к абсолютной простоте. Воистину "нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту". Парни Пола, которые подкатили ко мне на авениде Хенералиссимо, явно не любят наци, стоит вспомнить того, что со шрамом; в его глазах была нескрываемая ненависть ко мне; это замечательно. Надо сделать так - я еще, понятно, не знаю каким образом, - чтобы Пол свел меня с ним. Надо создать ситуацию, в которой мне потребуется их помощь; они любят играть в благотворительность, что ж, пойдем им навстречу. Надо бы посмотреть американские детективы. Спасибо Франко, что позволил владельцам кинотеатров показывать эти картины, в ближайшее время мне потребуется учебное пособие такого рода. Чтобы они поняли меня, я должен понять их. Или хотя бы приблизиться к тому, что считается пониманием. Штирлиц полез за сигаретами; измялись; отчего-то вспомнил Кемпа; глубоко затянулся, испытывая чувство мальчишеского наслаждения; действительно, запретный плод сладок, и это соотносится не только с грехом Адама и Евы; если бы доктор не запрещал все и вся, я бы ощутил обычную горечь, представил бы свой желтый язык и ту гадость, которая будет во рту наутро, но сейчас я действительно подобен мальчишке, который делает торопливую, неумелую затяжку и кажется самому себе героем, представляет себя со стороны израненным и седым; бедные дети, ну зачем они играют во взрослых?! Впрочем, в кого им еще играть? Казаки или разбойники, они же взрослые, а что взрослые делают? Воюют. У девочек мамы и дочки, не сыновья же, они непослушные, их нельзя так податливо вертеть, кормить, мыть, шлепать, лечить, целовать, ставить в угол, как дочек, хотя повзрослевшие сыновья более добры к матерям, мягче относятся к старости, больше заботятся о своих мамах, дочери уходят в свою семью, первое место занимают их дети, мать отступает на второй или третий план, и, кстати, считает эта само собой разумеющимся, вот они, законы, которые не поддаются корректировке, в отличие от всех других, придуманных людьми, пусть даже такими мудрыми, как Марат или Вашингтон... Ты думаешь об этом, сказал себе Штирлиц, чтобы не позволить услышать ту мысль, которая родилась и от которой тебе будет очень трудно избавиться. Ты логик, ты подчиняешь себя схеме, и эта схема увиделась тебе - впервые за последние месяцы - более или менее предметно, и в этой схеме существенный узел ты отводишь Клаудии; не обманывай себя, это так, и хотя ты понимаешь, что это жестоко и нечестно по отношению к женщине, все равно ты не можешь понудить себя вывести ее из задуманной схемы, потому что без нее все построение может рухнуть. Да, ответил он себе, это верно, она вошла в мою схему, вошла сразу же, как только меня нашел Пол, вошла-тогда еще импульсивно, не осмысленно, - как единственный шанс на спасение; после того как мы пришли сюда, и я увидел ее прекрасные зеленые глаза и прочитал в них то, что она ни от кого и не думала скрывать, в моей. голове возник план спасения, шанс на возвращение домой, и в этой схеме я невольно сделал ее узлом номер один, потому что именно она может запросить визу во Францию и передать там мое письмо в посольство и привезти мне ответ от своих... А почему, собственно, ей должны вручить ответ? Почему ей должны поверить? Я бы долго думал, прежде чем поверить и вручить в третьи руки жизнь товарища, оказавшегося в жутком положении... И не только в таком варианте ты рассчитывал на нее, сказал себе Штирлиц; ты сразу понял, что ей могут не поверить, и думал, что, женившись на ней, ты приобретешь гражданство и естественное право передвижения, но ведь это бесчестно и с п о л ь з о в а т ь любовь женщины, даже если в подоплеке корысти святое. Ты не вправе пойти на это, потому что потом, если все кончится благополучно и ты вернешься на Родину, ты не сможешь без содрогания смотреть на себя в зеркало. Нельзя свое благополучие строить на горе других; человек, преступивший нормы морали даже во имя святого, все равно сползает во вседозволенность, которая и есть фашизм. ...Клаудиа принесла маленькую красивую сковородку с тортильей, помнила, что Штирлиц не любил, когда это крестьянское, шипящее, в оливковом масле чертовски вкусное блюдо перекладывали на тарелку, терялось нечто такое, что собирало картофель, яйца, кусочки хамона и зелень в единое, совершенно новое качество. - Какое вино ты будешь пить, Эстилиц? - Белое. - Я не держу белого... У меня только тинто. И бутылка "росадо", прошлогоднее, из Памплоны, с Сан-Фермина... - Ты была в прошлом году на фиесте? - Я каждый год бываю на фиесте. И бегу по калье Эстафета, Чтобы не почувствовать себя старухой. - Я бы выпил "росадо" за зеленую, которая никогда не будет старухой. - А я выпью за то, что ты вернулся... - Я еще не вернулся, зеленая. Я просто навестил тебя. А потом уеду. - Но ты ведь пригласил меня к себе? - В гости, - сказал Штирлиц. - Я покажу тебе Мадрид так, как его никто не покажет. - Я ведь ни на что не претендую, Эстилиц. Я просто счастлива, что смогу видеть тебя... Иногда... Когда буду приезжать к тебе в гости... Оставь мне это право. - Не сердись. - Я радуюсь. Я все время радуюсь, почему я должна сердиться? - Не обманывай меня. - Тогда будет очень плохо. Женщина должна постоянно обманывать мужчину, она должна быть такой, какой он хочет ее видеть, она должна прятать себя самое, только тогда они будут счастливы и никогда не станут в тягость друг другу. - Я не думал, что ты такая мудрая. - Я совсем даже не мудрая. Просто я могу быть с тобою такой, какая есть. Раньше я не могла быть такой. Надо было, чтобы прошли годы и чтобы я поняла, кто ты и что ты значил в моей жизни, чтобы я была самой собою, когда говорю. Раньше я была дурой, не решалась говорить то, что думала. Я все время норовила говорить то, что надо, а не то, о чем думала. Будь неладна школа, которая делала все, чтобы научить нас быть как все, обстругать, словно бревно... А как можно любить гладкое, безликое бревно? Поэты воспевают деревца и цветы, а не бревна. Только вот беда, ты начинаешь понимать, что надо быть собою, настоящей, а не такой, какую хотят видеть окружающие, когда уже поздно, жизнь прошла, все кончено... Штирлиц поднял свой бокал с легким розовым вином, потянулся к Клаудии, чокнулся с ее носом, выпил, снова достал сигарету. - У меня есть пуро, - сказала Клаудиа. - Я дам тебе пуро после кофе. - Я их терпеть не могу, честно говоря. Угощай ими тех, кто любит крепкий табак. - Зачем ты меня обидел? - Я? Нет, я и не думал обижать тебя. Я тоже очень хочу быть таким, какой есть. Поэтому сказал, как подумал, а не то, что должен был ответить привычно воспитанный кабальеро. - Ты будешь приезжать ко мне? - Да. - Часто? - Не знаю. - Ты и раньше никогда не отвечал определенно, Эстилиц. - Это плохо? - Тогда - очень. Мне ведь тогда было тридцать и поэтому я считала себя молодой, а в молодости все хотят определенности, чтоб обязательно в церковь, а потом дети в доме, много детей, а потом, а потом, а потом... То-то и оно... Высшая определенность как раз и заключена в неопределенности, постоянная надежда на то, что вот-вот случится чудо. - Удобно. Когда ты пришла к этому? - После того, как получила массу предложений на определенность... Да и вот этот Роберт Харрис... Такая определенность хуже одиночества, ведь если вдвоем, но тебе с ним плохо, тогда даже и мечтать ни о чем нельзя... Отчаянье, крушение надежд, раннее старение, да еще в стране, где развод запрещен по закону... - Разрешат. - Никогда. Где угодно, только не в Испании. - Разрешат, - повторил Штирлиц. - Так что если возникнет пристойное предложение - соглашайся. Женщина допила свое вино, очень аккуратно поставила бокал, словно боясь разбить его, и спросила: - Я могу тебе чем-то помочь? Штирлиц долго молчал; вопрос застал его врасплох; ответил неохотно, словно бы противясь самому себе: - Может быть... Недели через две я вернусь. Или ты приедешь ко мне. Хорошо? - Да. - Надо позвонить на вокзал, узнать, когда последний поезд на Мадрид. - Не надо звонить. Я уже отправила туда Хосефу. Она сейчас вернется. Последний поезд уходит на рассвете. Пойдем, я положу тебя, а то как бы снова не упал под стол, у тебя совсем больные глаза. - Пойдем, - сказал Штирлиц. - Только разбуди меня, ладно? А то я не смогу уснуть. Я должен вернуться в Мадрид, понимаешь? Должен. Хотя я не хочу туда возвращаться, если бы ты знала, как я не хочу этого... ...Через неделю в Бургос придет бразильский историк ду Баластейруш. Он поселится в отеле "Принсипе пио" и заявит в полицейском участке, куда его любезно пригласят перед тем, как дать вид на жительство сроком на сорок пять дней, что тема его работы, заказанная университетом Рио-де-Жанейро, называется "История домов Бургоса, построенных до начала XIX века". Такого рода объяснение вполне удовлетворит отдел по регистрации иностранцев; Баластейруш вдохновенно углубится в свое дело, начнет делать выписки из старинных проектов, копировать чертежи, фотографировать фасады наиболее интересных зданий, листать домовые книги, в том числе и ту, где была фамилия Клаудии. По возвращении в Мадрид (лишь оттуда отправлялся самолет за океан) он передаст Полу Роумэну данные о том, что, в период с августа 1936 года по январь 1938-го в апартаментах сеньоры Клаудиа Вилья Бьянки, работавшей в ту пору в особом отделе генерального штаба армии каудильо Франко, проживал подданный "Великой Римской империи германской нации", дипломированный инженер Макс фон Штирлиц, родившийся 8 октября 1900 года, паспорт SA-956887, выдан рейхсминистерством иностранных дел 2 мая 1936 года в Берлине, на Вильгельмштрассе, 2. Проверка, проведенная с помощью мадридских к о н т а к т о в Пола, подтвердит правильность информации, полученной платным агентом военной разведки США. На запрос, отправленный в Вашингтон по поводу того, чем занимался особый отдел генерального штаба в Бургосе в конце тридцатых годов, ответ придет определенный и недвусмысленный: контрразведывательной работой среди иностранцев, аккредитованных при генерале Франко. РОУМЭН - I __________________________________________________________________________ Когда от парка Ретиро едешь вниз к Сибелес, надо обязательно прижиматься к фонтану, если ты намерен повернуть в направлении к Аточе, а ему надо было попасть именно туда, потому что Роберт Харрис, упившийся прошлой ночью до положения риз, просил Пола заехать за ним в отель "Филипе кватро" и пообедать вместе, - "у меня синдром похмелья, мир не мил, спасайте, Макса все еще нет в ИТТ, я умираю". Роумэн сразу же позвонил в ИТТ: ему сказали, что доктор Брунн уже работает в архиве, от сердца отлегло - не сбежал, и он отправился в Харрису - англичанин того стоил. Время не поджимало, Харрис точного срока не назначил, поэтому Роумэн, зная безумный нрав испанцев - только дорвется до руля, и сразу что есть мочи жмет на акселератор, камикадзе какие-то, а не водители, - чуть что не прижимался к гранитным плитам; задолго до светофора начал плавно притормаживать, лучше потерять две минуты, чем опоздать на два часа, если стукнешься с кем-либо; когда он ощутил резкий удар и машину вытолкнуло на пешеходную линию (слава богу, пешеходы еще не ринулись переходить улицу), стало невыразимо обидно: если б хоть в чем нарушил правила, и хотя "форд" застрахован, теперь надо ждать полицию, здесь ужасно дотошно оформляют протокол, совершенно не жалеют время, на это уйдет не менее часа, будь ты неладен, бешеный кабальеро! Однако за рулем старенького "шевроле", взятого, как оказалось, напрокат, сидел не кабальеро, а девушка. Она выскочила из машины, схватилась за голову и закричала: - Какого черта вы ездите, как старая бабка?! - Какого черта вы носитесь, как псих? - в тон ей ответил Роумэн, открыв дверь "форда", но из машины не вылез. Девушка была вся обсыпана веснушками, нос - вздорный, глаза голубые; длинные, черные как смоль волосы казались париком, она прямо-таки обязана быть блондинкой. "Наверное, скандинавка, - подумал Роумэн. - Совершенно тот тип женщины, который мне нравится, и снова веснушки, прямо как по заказу". - Что мне делать в этом чертовом городе?! - бушевала девушка. - Я не знаю их языка, что мне делать?! - Платить мне деньги, - ответил Роумэн, - и убираться отсюда подобру-поздорову, пока не приехала полиция. Здесь за нарушение правил сажают в участок. - Как я поеду?! - продолжала бушевать девушка. - На чем?! Да вылезете же вы, наконец, из своей чертовой машины! Что, у вас бронированная задница?! Я радиатор разбила! Роумэн вылез; нос "шевроле" действительно был разбит всмятку. - Надо толкать к тротуару, - сказал Роумэн. - Платите за то, что помяли мой бампер, тогда помогу. - Еще чего! Это вы мне платите! Вы резко затормозили, поэтому я в вас врезалась. - А может, я это сделал нарочно? Хотел получить с вас страховку. Откуда вы знаете? - Как вам не стыдно! Помогите же мне! Роумэн посмотрел бампер своей машины, помят был не очень сильно, но без полицейского протокола мастерская вряд ли возмется чинить по страховке, потребует платить наличными, хотя можно всучить пару бутылок виски хозяину; черт с ним, дам виски; девушка хороша, нельзя постоянно проходить мимо того, что кажется тебе мечтою; ты не находил себе места после Бургоса, когда потерял ту рыжую; сейчас потеряешь эту черную; умрешь бобылем со склочным характером, ничего, Харрис подождет, пусть отмокнет в ванной. - Выворачивайте руль, - сказал Роумэн. - Как только зажжется красный свет, начнем толкать. Шоферы станут истерично сигналить, но вы не обращайте внимания, кричите им "ходер" и продолжайте толкать вашу лайбу. - Что такое "ходер"? - Это значит "заниматься любовью". - Пусть бы они помогли нам, а не ехали заниматься любовью... Они сдвинули машину с места, дальше она легко пошла под уклон, Роумэн вертел руль, кричал шоферам "уно моментико", девушка громко повторяла "ходер", улица смеялась, хоть водители продолжали сигналить. Поставив машину возле отеля, Роумэн еще раз оглядел "шевроле", вода из радиатора по-прежнему текла тонкой струйкой. - Что делать? - спросила девушка растерянно. - Пошли, отгоним мой "форд". - Идите сами, у меня в машине багаж. - Испанцы не воруют. - Так я вам и поверю! Мне дедушка говорил, что они все жулики. - А он хоть раз был здесь? - Нет, но он был очень начитанный. Роумэн сломался пополам; смеялся он, как всегда, беззвучно; махнул рукой и побежал к "форду". Когда дали красный свет, он в нарушение всех правил пересек улицу и запарковал свою машину возле "шевроле". - Перетаскивайте багаж ко мне, - сказал он. - А там решим, что делать. - Это вы перетаскивайте мой багаж! Разбили машину и тут же начинаете эксплуатировать несчастную девушку. - Покажите-ка зубы... - Что?! Я разбила рот?! - Нет, просто я хочу поглядеть, какие у вас острые зубы. Девушка улыбнулась; улыбка у нее была внезапная, лицо сразу изменилось, лоб разгладился, стало видно, какой он большой и выпуклый; исчезли ранние морщинки возле длинных голубых глаз; никакой косметики; но она не так молода, как мне показалось вначале, подумал Роумэн; ей не двадцать, как я думал, а вот-вот тридцать; тем лучше, девичье неведение предполагает в партнерстве юношескую неопытность, а мне скоро сорок... Он помог ей перетащить баул, чемодан и большую полотняную сумку, на которой было вышито два слова: "Норвегия" и "Осло". - Я - Пол Роумэн, а как вас зовут? - сказал он. - Кристина Кристиансен... Криста... - Давно из Осло? - Откуда вы знаете, что я оттуда? - Я пользуюсь дедуктивным методом Шерлока Холмса. - Нет, правда... - А сумка чья? - он кивнул на заднее сиденье. - Там же про вас все написано. - Так я могу быть из Канады... А сумку просто-напросто купила в Осло. - Я канадцев различаю за милю, - сказал Роумэн. - У меня есть друг, который воспитывался в Квебеке... Что мне с вами делать? Съездим в вашу страховую компанию? - А я и не знаю, где она... - Покажите документы на машину. - Они остались в ящике. - Принесите. И фигурка у нее прекрасная, подумал Роумэн, вот повезло. а? Я ощущаю постоянную пустоту вокруг себя; после того как облегчишься с французскими гастролершами, которые обслуживают иностранцев в "Ритце", делается еще более пусто, хоть воем вой. А с этой веснушкой мне вдруг стало спокойно, я почувствовал себя живым человеком, мне захотелось забыть Брунна, нацистов, Харриса и поехать с ней в деревню, посидеть в маленьком кафе, дождаться вечера, когда люди начнут петь свои прекрасные песни, самому запеть вместе с ними, и ее научить тому, как надо помогать себе слышать ритм, выщелкивая его сухими быстрыми пальцами. - Вот, - сказала Криста, протянув ему документы. - Я не понимаю по-испански, мы с хозяином гаража объяснялись жестами. - Здесь это опасно, - улыбнулся Роумэн и включил двигатель. - Особенно с вашей фигурой. - Я занималась японской борьбой. - Ладно, продолжайте ею заниматься, - сказал Роумэн, разглядывая помятые бумаги, которые фирма по аренде машин вручила Кристине. - Едем к ним, там все урегулируем. Сколько вы им уплатили? - За три дня... - Я спрашиваю про деньги, а не про дни. - Двадцать долларов. - Они взяли у вас доллары? - Конечно. - Это здесь запрещено. Они обязаны брать только песеты. - Почему? - Чтобы укреплять престиж собственной валюты и пресекать спекуляцию на черном рынке... Вы чем занимаетесь? - Пишу дессертацию. - О чем? - О ерунде. Интегральные зависимости... - Что?! - Не хочу я об этом говорить! Мне эта математика опротивела, как ромашковые таблетки! Я не желаю помнить о том, чем мне скоро снова придется заниматься. - Зачем же тогда писать диссертацию? - Затем, что этого хотела мама. И папа тоже, а он был профессором математики. А я им обещала, когда они были живы. А они приучили меня держать слово. - Хорошие у вас были папа и мама. - Очень. А вы чем занимаетесь? - Бизнесом. - Вы не англичанин. - Нет. - Американец, да? - Он. Никогда раньше не были в Мадриде? - Никогда. - Нравится город? - Так ведь я с аэродрома - в бюро аренды, оттуда - вам в бампер и после этого в вашу машину. Я здесь всего два часа. - Устроили себе отпуск? - Да. Мои друг сказал, что в октябре здесь самые интересные корриды. И билеты не очень дороги. - Слушайте больше ваших друзей... Билеты всегда стоят одинаково, здесь нет туристов, закрытая страна, цены регулируются властью... Кто только болтает такую чушь?! - Вы рассердились? - Ничего я не рассердился, просто не люблю, когда люди болтают чепуху. - Вы ревнивый? - А вы наблюдательная. - Математик, - усмехнулась Криста, - ничего не попишешь, мне без этого нельзя... Как в шахматах... Знаете, как называют шахматы? - Как? - Еврейский бокс. Роумэн снова сломался, даже стукнулся лбом об руль; отсмеявшись, сказал: - После того как мы все отрегулируем с вашей машиной, я отвезу вас к себе. У меня большая квартира, можете жить у меня. - Сначала позвоните жене, она может быть против. - Ладно. Позвоним от меня, она в Нью-Йорке, я спрошу, не будет ли она против, если у меня поживет пару недель очень красивая девушка, вся в веснушках, с длинными голубыми глазами, но при этом черная, как воронье крыло. - Я крашеная, - сказала Криста. - Вообще-то я совершенно белая. Вы видели хоть одну черную норвежку? - Где вы так выучили английский? - Родители отдали меня в английскую школу... Они были англофилами... У нас часть людей любит немцев, но большинство симпатизируют англичанам. Они приехали в бюро проката, Роумэн зашел к шефу, который дремал за стеклянной дверью, расфранченный, в оранжевом пиджаке, невероятном галстуке, с двумя фальшивыми камнями на толстых пальцах, поросших острыми щетинистыми волосками. - Хефе, - сказал Роумэн, - ваша клиентка чуть было не погибла в катастрофе. Вы всучили ей автомобиль без тормозов. - Кабальеро, - ответил шеф, - все мои автомобили проходят самое тщательное обслуживание. За машинами следят лучшие иностранные специалисты. Я не доверяю мои машины испанцам, вы же знаете наш народ, тяп-ляп, никакой гарантии, все наспех, бездумно. Я дал сеньорите прекрасный "шевролете", на нем можно проехать всю Европу. - Хефе, дрянь этот ваш "шевролете", - в тон хозяину ответил Роумэн, ох уж эти испанцы, они вроде немцев, не говорят "пежо", а "пегеоут", не "рено", а "ренаулт" и обязательно "шевролете", а не "шевроле", тяга к абсолютному порядку, а существует ли он на земле? Мир взлохмачен, безалаберен, может, в этом-то и сокрыта его высшая прелесть. - Давайте уговоримся о следующем: сеньорита не обращается в страховое общество, у нее много ушибов, она может нанести вам серьезный ущерб, "шевролете" стоит возле Сибелес, пусть ваши люди приволокут его сюда и тщательно отремонтируют, а вы предоставите сеньорите малолитражку, если она ей потребуется. Договорились? - Кабальеро, это невозможно. Мы должны поехать на место происшествия и вызвать полицию... - Которая выпишет вам штраф. - Мы с ними сможем договориться по-хорошему. - "Мы"? Я не намерен с ними договариваться ни по-хорошему, ни по-плохому. - Роумэн достал из портмоне десять долларов, положил на стол хозяина и вышел; Криста включила приемник, нашла музыку, передавали песни Астурии. - Все в порядке, - сказал он, - мы свободны. Знаете, о чем они поют? - О любви, - усмехнулась девушка, - о чем же еще. - Музыка - это любовь, ее высшая стратегия, а я спрашиваю о тактике, то есть о словах. - Наверное, про цветы что-нибудь... - Нет, "блюмен" - это немцы, у них все песни про цветы. Испанцы воспевают действие, движение и слово: "о, как горят твои глаза, когда ты говоришь мне про свое сердце, замирающее от сладостного предчувствия"... - Вы странно говорите... И ведете себя не по-американски... - А как я должен вести себя по-американски? - Напористо. - Вам об этом говорил друг, который знает цены на здешнюю корриду? - Да. - Пошлите его к черту. Американцы хорошие люди, не верьте болтовне. Просто нам завидуют, от этого и не любят. Пусть бы все научились так работать, как мы, тогда б и жили хорошо... Мы, может, только слишком пыжимся, чтобы все жили так же, как мы. Пусть и нам не мешают... Плохо о нас говорят только одни завистники... Правда... Вы голодны? - Очень. - Город будем смотреть потом? - Как скажете. - А что это вы стали такой покорной? - Почувствовала вашу силу. Мы ж как зверушки - сразу чувствуем силу. - Уважаете силу? - Как сказать. Если это просто сила, мышц много, тогда неинтересно... Я же занимаюсь японской борьбой... А если сила совмещается с умом, тогда женщина поддается... Только сильные люди могут быть добрыми. Сильный врач, сильный математик, сильный литератор - они добрые... А те, кто знает о себе правду, кто понима