вынужден строить беспочвенные версии до тех пор, пока некоторые подробности дела не стали достоянием публики, - агенты Нью-Джерси, возглавляемые Шварцкопфом, кое-что о т к р ы л и. Тогда Финн начал работать в двух направлениях: с номерами банкнот, переданных старым учителем "Джону", и его рассказом о встречах с бандитом на кладбище. В июне Финн опубликовал во всех газетах словесный портрет похитителя, составленный на основании рассказа учителя: "Возраст - от 30 до 35 лет; рост - 1,75; атлетическое сложение, говорит со скандинавским или немецким акцентом; весит от 68 до 72 килограммов; светлый цвет кожи; светло-каштановые волосы; миндалевидные, проникновенные глаза; открытый лоб; острый подбородок". Начиная со дня передачи выкупа "Джону" в магазины, кафе и универмаги стали поступать банкноты, отмеченные казначейством. Деньги пускали в обращение осторожно и умно. Как только лейтенант Финн получал сообщение, он проводил дознание в том месте, где появлялась банкнота, а затем на карте, висевшей в его кабинете, булавкой отмечал это место. Однако результаты были неутешительными: к тому времени, когда банкноты опознавали, - а это были пяти- и десятидолларовые билеты, "мелочовка", - установить, от кого она была, не удавалось. Красные точки на карте появлялись безнадежно медленно, не давая серьезных результатов. В октябре лейтенант Финн вспомнил, что когда-то слышал о молодом нью-йоркском психиатре Данли Шенфельде, у которого была своя версия по делу Линдберга: в противоположность полиции, доктор утверждал, что кража ребенка была совершена одиночкой. Вполне возможно, считал он, что какой-то человек, одержимый манией величия, посчитал великого пилота, идола Америки, своим соперником; именно такой маньяк мог решить, что, выкрав ребенка, он победит Линдберга и докажет этим свое над ним превосходство, - "комплекс властвования". Похититель попросил всего пятьдесят тысяч долларов (это мизер для организованной банды), потому что самым важным для него был сам факт похищения. Впрочем, Шенфельд признавал, что его версия основывается только на газетной информации: "Если бы я мог ознакомиться с перепиской о выкупе!" Финн обратился в полицию Нью-Джерси; нажал и Линдберг, - просьба была удовлетворена, психиатр получил фотокопии бумаг, которые до этого тщательно скрывались. Через два дня психиатр сообщил Финну, что письма подтвердили его предположения: "Можно составлять план действий". Врач начал с того, что дал детальное описание личности "Джона". Во-первых, он действительно был немцем - стилистические и орфографические ошибки несомненно доказывали, что это эмигрант, все еще думающий по-немецки. Возможно, он жил в Бронксе, поскольку читал газету "Хоум ньюс" и хорошо знал тот район, - об этом можно судить по детальности инструкций, которые он давал старому учителю Кондону. По словам Шенфельда, в личности "Джона" ярко проступала бессознательность мышления. Из писем следовало, что человек считал себя всемогущим. Стиль писем и бесед с учителем Кондоном отражал болезненную самоуверенность: "Э т о п о х и щ е н и е г о т о в и л о с ь ц е л ы й г о д". Но самым ярким примером была следующая фраза: "Н е о б х о д и м о, ч т о б ы д е л о п р и о б р е л о м и р о в у ю и з в е с т н о с т ь". В это же время Финн снова и снова изучал карту, отмечая места, названные "Джоном" в инструкции доктору Кондону, учитывая и распространение банкнот. Он пришел к выводу, что вероятнее всего преступник жил в Бронксе, что подтверждали и рассуждения Шенфельда. Но здесь жили т ы с я ч и семей, и найти среди них "Джона" было достаточно трудно. ...Почти через год после преступления, подхлестнутый поиском нью-йоркского лейтенанта, шеф полиции Нью-Джерси Шварцкопф снова стал думать о лестнице: ее заново изучали на "пальцы", фотографировали в разных ракурсах, ее исследовали плотники и техники Палаты мер и весов Вашингтона, однако и здесь каких-либо положительных результатов не было. Артур Келлер, начальник лаборатории дерева Соединенных Штатов, видел только образцы дерева, но не изучал всей лестницы. Шварцкопф, узнав о его блестящей репутации, решил попросить помощь у специалиста. Келлер разобрал лестницу, пронумеровал каждую из одиннадцати ступеней и все шесть продольных брусов; начал изучать с т р у к т у р у дерева. Он нашел четыре дырочки в верхней секции левого продольного бруса, оставленные старыми гвоздями прямоугольного сечения. Чистые края отверстий показывали, что доска была защищена от воздействия непогоды. "В случае задержания подозреваемого, - сказал Келлер, - надо искать у него в доме доску с отверстиями, расстояние и наклон которых совпадали бы с этими: возможность с л у ч а й н о г о совпадения абсолютно исключена". Затем Келлер занялся исследованием заметных бороздок в нижней части продольных брусов. Хотя он заметил их раньше и считал следами ножей фрезы лесопилки, сейчас он обратил внимание на одну особенность: вдоль одного края брусов, которые, несомненно, были сделаны из одной и той же южной сосны, испорченный зубец фрезы оставил тонкий желобок, который нельзя было ни с чем перепутать. Эти незначительные изъяны стали для Келлера д а к т и л о с к о п и ч е с к и м и о т п е ч а т к а м и лесопилки. Тщательно изучив увеличенные фотографии следов, оставленных фрезой, Келлер смог определить как основные характеристики лесопилки, так и скорость, с которой обрабатывалось дерево. Он отправил письма владельцам всех лесопилок, находящихся между Нью-Йорком и Алабамой (их было 1598), задавая только один вопрос, имеется ли у кого-либо из них машина с теми характеристиками, описание которых он прилагал. Полученные ответы позволили ему сократить поиск до двадцати трех лесопилок. Хозяевам этих предприятий он направил повторные письма с просьбой прислать образцы сосновых досок различных размеров, обработанных на этих машинах. Наконец, на одном из образцов, полученных от компании "Дорн", он обнаружил характерные бороздки, идентичные тем, которые были на брусах лестницы. Конечно, образцы не отражали всех дефектов, но он и не ожидал их найти, так как был уверен, что испорченный зубец уже заточили или сменили. От лесопилки "Дорна" Келлер получил список всех складов северо-западных штатов, куда за последние двадцать девять месяцев направлялись сосновые доски; всего насчитали сорок шесть вагонов. Келлер понимал, что за это время дерево прошло через столько рук, что практически невозможно было найти его следы; тем не менее он решил попытаться это сделать. Вместе со следователем Левисом Борманом он побывал в штатах Нью-Джерси, Коннектикут, Нью-Йорк, Массачусетс, разыскивая людей, которые купили части партий, отгруженных "Дорном". Следуя этому списку, он посетил бесчисленное множество домов и, пользуясь властью Бормана, в каждом подозрительном месте брал ту или иную часть для анализа: щепку от гаража, часть слухового окна, осколок от курятника, часть изгороди, но нигде он не встретил того, что искал; однако круг поисков сужался; 29 ноября 1933 года Келлер и Борман прибыли на один из торговых складов в Бронксе, где и узнали - ознакомившись с документами компании, - что за три месяца до похищения ребенка Линдберга были получены шестьсот девяносто метров южной сосны, разрезанной на лесопилке "Дорна". Они поинтересовались, осталось ли что-нибудь от этой партии. Старый мастер, немного подумав, отвел их на склад и отрезал кусок доски; Келлер вынес его на свет и сразу же обнаружил дефекты, оставленные испорченным зубцом: следы были полностью идентичны разыскиваемым; теперь не было сомнений, что дерево, из которого были сделаны продольные брусы лестницы, купили на этом складе в Бронксе. В августе 1932 года, когда родился второй сын Линдберга (назвали Джоном), летчик сказал репортерам: - Моя жена и я решили продолжать жить в Нью-Джерси, но мы не хотим, чтобы о нашем втором сыне писала пресса. Это - по нашему мнению - привело к смерти первенца... Его страхи были обоснованны, потому что после похищения Чарльза-младшего началась э п и д е м и я похищений детей; это становилось одной из величайших угроз для страны, несмотря на "Закон Линдберга", вошедший в силу 22 июня 1932 года, по которому такого рода похищение приравнивалось к государственному преступлению. "Нью-Йорк таймс" регулярно, на первых полосах, публиковала перечень нерасследованных похищений. Кроме того, именно сейчас Линдберги начали получать письма с угрозами: "И второго сына выкрадем". - Но при чем здесь я?! - еще более раздраженно спросил Мюллер. - Читайте, - лениво ответил Штирлиц. - Поймете. "...Карта, висевшая в кабинете лейтенанта Финна, постоянно видоизменялась. К редким булавкам, которые отмечали первые появления банкнот, переданных бандиту, прибавлялись все новые; Бронкс был тем местом, где жил похититель, - сомнений не оставалось. ...Приток меченых денег возрастал день ото дня. Видимо, успокоенный тем, что сообщения в прессе о поисках похитителя кончились, "Джон" оплачивал даже мелкие, ц е н т о в ы е покупки банкнотами в десять, а иногда и в двадцать долларов. В субботу, пятнадцатого сентября, темно-голубой "додж" подъехал на заправочную станцию на углу 127-й улицы и авеню Лексингтон. - Двадцать литров, пожалуйста, - попросил водитель. Хозяин станции Вальтер Лайл обратил внимание на лицо человека: выступающие скулы, чисто выбрит, острый подбородок; заправив "додж", сказал: - С вас девяносто восемь центов. Клиент протянул десятидолларовую банкноту. Лайл вспомнил о циркуляре, в котором просили сверять номера банкнот со списком, в котором были отмечены билеты, входившие в сумму выкупа за ребенка Линдберга. К несчастью, выцветший и потрепанный список давно выбросили в урну. Когда Лайл рассматривал деньги, клиент улыбнулся и сказал с иностранным акцентом: - Это настоящие деньги, их примет любой банк. Лайл зашел в контору, выписал квитанцию и вернулся со сдачей; когда автомобиль отъехал, Лайл, тем не менее, нацарапал на банкноте номер машины штата Нью-Йорк: 49-13-41; около полудня пошел в банк, чтобы положить на свой счет утреннюю выручку... ...Через несколько минут лейтенант Финн уже звонил в отдел регистрации автотранспорта Нью-Йорка. - Хозяина зовут Рихард Хофманн, - ответили ему. - 1279, Запад, улица 222, Бронкс. На рассвете следующего дня лейтенант Финн с отрядом лучших агентов федеральной полиции расположились за деревьями в северо-западной, лесистой зоне Бронкса, рассматривая в бинокли маленький, скромный двухэтажный домик коричневого цвета. В девять часов утра какой-то человек вышел из двери; Финн приложил к глазам бинокль. Человек был среднего роста, крепкого сложения, у него были очень длинные ноги; внешность совпадала с описанием "Джона", получившего выкуп. Пройдя несколько шагов до гаража, закрытого на висячий замок, человек открыл его; через минуту из гаража выехал темно-голубой "седан-додж". Агенты и полицейские Финна бросились к своим машинам. Растянувшись на три километра, колонна полиции следовала за "доджем". Когда они подъехали к авеню Тремонт, где было легко затеряться, поливочная машина вынудила "додж" сбавить скорость. Один из полицейских обогнал Хофманна, прижал его к обочине; открыв дверцу "доджа", сержант в о р в а л с я на переднее сиденье и, приставив дуло пистолета к боку водителя, приказал: - Тормоз! Руки вверх! Во время обыска агент вытащил из заднего левого кармана Хофманна бумажник; там была ассигнация в двадцать долларов; номер сразу же сверили со списком денег, выплаченных в качестве выкупа за сына Линдберга; он там фигурировал. - Откуда у вас эта банкнота, Хофманн? - спросил Финн. - А у меня таких много, - спокойно ответил тот. - Где они? - Дома. В железной коробке, дома. Однако в коробке нашли только шесть золотых монет по двадцать долларов каждая. - Речь ведь шла об ассигнациях, - заметил Финн, - а не о монетах. - Золото - есть золото, - ответил Хофманн. - Это то, что я называю ассигнацией... Я говорил именно об этом. ...Вообще, в квартире нашли мало из того, что хоть отдаленно могло скомпрометировать Хофманна: лишь несколько карт, которые бесплатно раздаются на заправочных станциях, - штат Нью-Джерси, где находился дом Линдбергов, и Массачусетс - там, по словам "Джона", в прибрежных водах на яхте должен был находиться ребенок. Однако во время обыска агент Сиск заметил некоторые особенности в поведении Хофманна: хотя тот был совершенно равнодушен, в моменты, когда считал, что на него никто не обращает внимания, приподнимался со стула и поглядывал в окно. - Что вас там интересует? - спросил его Сиск. - Ничего, - ответил Хофманн, испуганно сжавшись. Сиск посмотрел в окно, не заметив ничего примечательного, кроме разве гаража. Из окна спальни к крыше гаража тянулся провод. Хофманн объяснил, что провод составляет часть системы сигнализации, которую он установил: "Отпугнет воров, если попытаются украсть машину". Чтобы продемонстрировать работу, он нажал кнопку рядом с кроватью: гараж осветился. - Вы там прячете деньги? - спросил Сиск. - Нет, у меня вообще нет денег. Обыск дома, продолжавшийся двенадцать часов, подтверждал невиновность Хофманна. И тогда агенты полиции перешли в гараж. Через два часа, после тщательного осмотра пола, стен и потолка, один из агентов приподнял доску стены, как раз над верстаком; за доской было узкое углубление, в котором лежало несколько пакетов, завернутых в газету; сыщик осторожно достал свертки и начал их разворачивать; в них оказались пачки банкнот из выкупа Линдберга. Потом обнаружили - в жестяном бидоне еще один тайник; там хранились такие же свертки; все номера серий совпадали со списком банкнот, помеченных казначейством. ...Увидев деньги, Хофманн не дрогнул: - Это не мои деньги. Они принадлежат моему другу Исидору Фишу. Затем он продолжил свои объяснения под стенограмму: "Фиш был моим компаньоном в бизнесе, связанном с кожей, потом вдруг решил играть на бирже; не повезло. Я дважды давал ему деньги в долг; у Фиша плохое здоровье, и в рождество он уехал в Германию повидаться с родителями; перед отъездом попросил сохранить до его возвращения кое-какие вещи; откуда я знал, что там?!" - А где сейчас Фиш? - Умер, - спокойно ответил Хофманн. - В Лейпциге. Шесть месяцев назад". - Фиш был жив, - заметил Штирлиц, когда Мюллер оторвался от документа. - Вы подписали лжесвидетельство, дав ответ на запрос криминальной полиции. Мюллер помял лицо жесткими пальцами: - Располагаете документом? - Конечно, - ответил Штирлиц. - Какой мне был смысл давать лжесвидетельство? - Не знаю, - Штирлиц пожал плечами. - Впрочем, в документах есть место, которое оставляет поле для фантазии... - То есть? Говорите ясней! - Фрау Анна Хофманн, жена бандита, была в рейхе... Она встречалась с чинами полиции... А матери - до ареста - Хофманн написал, что скоро вернется в Германскую империю по амнистии, - он же член "Стального шлема"... - Уж не хотите ли вы сказать, что фрау Хофманн встречалась и со мною? - спросил Мюллер. И Штирлиц ответил: - Хочу. "...В канун рождества 1918 года Бруно Рихард Хофманн вернулся с войны. Не только в его родной деревне Каменз, но и во всей Германии невозможно было найти работу, не хватало продовольствия, будущее сулило мало надежд: "во всем виноваты левые!" Несмотря на то, что Рихарду к тому времени исполнилось только девятнадцать, он уже два года прослужил пулеметчиком в специальной группе войск, "часть особого назначения" (или - любовно - "головорезы"). В марте 1919 года он начал жизнь профессионального бандита. В первой краже Хофманн "служил" лестницей: на него встали сообщники, чтобы проникнуть в окно второго этажа дома бургомистра, тот отказался добром отдать золото (получил письмо - два крута, овал, квадратик). Затем Хофманн напал на двух женщин, которые везли в детских колясках продукты, в то время строго лимитированные, им дали по карточкам на декаду. Он был задержан, изобличен и приговорен к четырем годам тюремного заключения; в 1923 году выпустили на свободу; в июне снова осудили по обвинению в продаже краденых вещей; через два дня он совершил побег и исчез из Каменза, чтобы появиться в Соединенных Штатах..." - И последнее, - заключил Штирлиц, - после того, как полиция нашла номера ассигнаций, полученных Хофманном от учителя Кондона, после того, как было доказано, что лестница сделана им, лично, дома, после того, как старый учитель опознал его и был вынесен смертный приговор, Анна Хофманн начала кампанию в его защиту, собирая в театрах тысячи немцев; эти люди платили деньги за освобождение соотечественника - под залог... Пришли золотые монеты и из рейха, группенфюрер... Их передал Анне Хофманн человек, которого вы знали... Вы подписывали характеристику на выезд в Штаты полицейского агента Скролдля... Этот документ тоже лежит в сейфе банка - я имею в виду подлинник... Ну, а что потом случилось с полковником Линдбергом, вы знаете... Вот этого-то вам американцы никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не простят... (Однако ни Штирлиц, ни Мюллер не знали, что в Лондоне к Линдбергу п о д о ш л и люди рейхсляйтера Гесса: "Если вы поддержите наше движение, мы гарантируем безопасность вашего м л а д ш е н ь к о г о; мы умеем охранять тех, кто к нам добр; в этом безумном мире, полном фанатиков и бандитов, пора навести порядок, мы в силах это сделать, подумайте над нашим предложением, оно исходит от сердца". И Линдберг не отверг это предложение... Мир полон тайн, когда-то будущее прольет свет на прошлое, да и под силу ли ему это?!) - Штирлиц, это бред! Понимаете?! - Мюллер сорвался на крик. - Я никогда не покрывал этого самого Хофманна! - У вас есть право опровергать подлинность документов, группенфюрер, - ответил Штирлиц. - Судить-то вас будут в условиях демократии, гласно, с экспертизой... Опровергайте, если, конечно, сможете... Вы правильно заметили в начале нашего собеседования: кое-кому в Штатах вы бы сейчас понадобились - кладезь информации... Но трагедия Линдберга даже этим людям не позволит спасти вас: эмоции порою страшнее самых страшных фактов. Увы, но это так. Нет? РОУМЭН, ШТИРЛИЦ, ПЕПЕ, МЮЛЛЕР (Аргентина, сорок седьмой) __________________________________________________________________________ - Где же эта чертова Вилла Хенераль Бельграно? - пробормотал Роумэн, не отрываясь от карты. - Мы же где-то рядом! Вот укрылись, гады, даже сверху не найдешь... - Вы верно прокладывали курс? - спросил Гуарази. - Полагаю, что да, - сказал Роумэн и снова прилип к стеклу кабины: горы и леса, леса и горы, ни дорог, ни домов, р ж а в ы е дубравы, зимние проплешины на вершинах, безмолвие... Пилот снял наушники, протянул Гуарази: - По-моему, вас вызывают... Говорят похоже, но это не испанский, просят Пепе. Гуарази, не скрывая радости, - таким Роумэн видел Пепе впервые - тронул его за плечо: - Это включились наши! Молодцы! Лаки появляется в самый последний момент. Это его стиль... Как в хорошем кино... Он присел между пилотом ("Меня зовут Хосе, если захотите обратиться ко мне дружески, а не как к командиру, я - Хосе") и Роумэном, прижал наушники, прокричал: - Слушаю! Это я! - Говорит Хорхе, - голос был бесстрастный, отчетливо слышимый, говорил на сицилийском диалекте. - Не кричи так громко. Если плохо слышишь, прижми наушники... И Гуарази сразу же понял: на земле не хотят, чтобы кто-либо слышал то, что ему сейчас скажут. Он не ошибся; коверкая сицилийский сленг, Хорхе пророкотал: - Я хочу получить только того, за кем вы летите... Одного его... Остальные пусть останутся там... Они нам не нужны, слышишь? Прием! Гуарази полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся. - Прием! - голос Хорхе был требовательным, раздраженным. - Да... Слышу, - ответил Гуарази. - Все без исключения? - До единого. Только ты и тот, за кем едешь... Возвратишься в столицу той страны, что пролетел три часа назад. Понял? Прием! - Понял. - У тебя есть соображения? Прием! - Да. - Мы их обсудим после того, как ты выполнишь приказ. Прием! - Я бы хотел связаться с боссом. - Босса представляю я. Он отправил меня специально, чтобы успеть тебя перехватить. Прием! - Я хочу переговорить с ним. - Ты поговоришь. Когда вернешься домой. Он ждет тебя и очень тебя любит, ты же знаешь... Но это приказ, Пепе. Это приказ. Прием! Гуарази еще раз тяжело затянулся, потушил окурок о металлический пол и ответил: - Я понял. Роумэн, наблюдавший за разговором, спросил: - Что-то произошло? - Да, - ответил Гуарази. - Хорошее? - Да. - А что именно? - Ты же слышал: босс прислал людей, чтобы нас прикрывали... - Молодец Лаки, - согласился Роумэн. - Хороший стиль. - Зачем ты произносишь это имя при пилоте? - спросил Гуарази. - Этого нельзя делать. Никогда. Запомни впредь, если хочешь дружить с нами. - Да, сеньор, - пошутил Роумэн. - Слушаюсь и подчиняюсь... Где же эта чертова, проклятая, нацистская Вилла?! - Ну, хорошо, положим, я действительно в кольце, - Мюллер кончил кормить рыбок в своем диковинном, чуть не во всю стену аквариуме. - Допустим, вы загнали меня в угол... Допустим... - Это не допуск, группенфюрер. Аксиома. Дважды два - четыре. Гелену - в свете той кампании, что началась в Штатах, - выгодно схватить вас и отдать американцам: "Мы, борцы против Гитлера, довели до конца свое дело!" Это - первое. Американцам, которые совершенно зациклились на коммунистической угрозе и готовы на все, чтобы нокаутировать Кремль, выгодно показать европейцам, что борьба против Советов не мешает им быть последовательными охотниками за нацистами. Это - второе. Мюллер - это Мюллер. Вы второй после Бормана, группенфюрер... - Неверно. Я был чиновником, начальником управления. Премьер-министр, то есть канцлер, доктор Геббельс убил себя. Главный, президент рейха, преемник фюрера, гроссадмирал Денниц сидит в тюрьме, не казнен, получил пятнадцать лет, значит, ему еще осталось тринадцать, думаю, выпустят раньше, лет через пять, тогда ему будет пятьдесят девять, вполне зрелый возраст... - Группенфюрер, вы говорите так, абы говорить? Вам нужно время, чтобы принять решение? Или вы действительно верите своим словам? - Опровергните меня. Я научился демократии за эти годы, Штирлиц. Я теперь умею слушать тех, кто говорит неприятное. - Неужели вы не понимаете, что гестапо - это исчадие ада? - Гестапо было организацией, отвечавшей за безопасность рейха, Штирлиц. Как Федеральное бюро расследований. Или Ми-16 в Лондоне... Покажите мне хотя бы одну подпись на расстрел, которую я бы оставил на документах... То, что говорили в Нюрнберге, будто я с Кальтенбруннером за обедом решал судьбы людей, - чушь и оговор... Вы же знаете, что практически всех моих клиентов в тюрьмы поставлял Шелленберг... А ведь его не судили в Нюрнберге, Штирлиц... Он живет в Великобритании... Мои источники сообщают, что условия, в которых его содержат, вполне пристойны... И я не убежден, будут ли его вообще судить, - скорее всего он выйдет на свободу, когда уляжется пыль... Штирлиц несколько удивился: - Значит, вы готовы предстать перед Международным трибуналом? - Сейчас? - заколыхался Мюллер. - Ни в коем случае. Еще рано. А вот когда Гесс станет национальным героем, а гроссадмирал Денниц и фельдмаршал Гудериан будут признаны выдающимися борцами против большевизма, - что ж, я, пожалуй, отдам себя в руки правосудия. - Группенфюрер, если американцы узнают, что вы покрывали человека, убившего младенца Линдберга, если члены партии узнают, что еще в двадцатых годах вы избивали подвижника идеи, убийцу паршивого еврея Ратенау, ветерана движения фон Саломона, если несчастные немцы узнают, что именно вы руководили операцией по уничтожению всех душевнобольных в стране, а их было около миллиона, если евреи узнают, что Эйхман составлял для вас еженедельные сводки о количестве сожженных соплеменников, если русские опубликуют все материалы, в которых вам сообщалось о расстрелах и повешениях невиновных женщин и детей, оказавшихся в зонах партизанских действий, - вы все равно надеетесь на благополучный исход дела?! Мюллер вернулся к столу, сел напротив Штирлица и спросил: - Что вы предлагаете? - Капитуляцию. - Будем подписывать в двух экземплярах? - Мюллер грустно вздохнул. - Или ограничимся устной договоренностью? - А вас бы устроила устная договоренность? Спросив так, Штирлиц хотел понять, что его ждет: если Мюллер согласится подписать даже кусок папифакса, значит, отсюда не выйти, конец; если же он будет предлагать устную договоренность, значит, он д р о г н у л, любой здравомыслящий человек на его месте дрогнул бы. А ты убежден, что он психически здоров, спросил себя Штирлиц. Ты же видел, как они здесь гуляют в своих альпийских курточках, галантно раскланиваются друг с другом, вполне милые мужчины и дамы среднего возраста, а ведь это именно они всего за один год превратили прекрасный Берлин, культурную столицу Европы двадцатых годов, в мертвую зону, уничтожили театры Пискатора, Брехта, Рейнгардта, сожгли книги Манна, Фейхтвангера, молодого Ремарка, запретили немцам читать Горького и Роллана, Шоу и Маяковского, Драйзера и Арагона, Алексея Толстого и Элюара, арестовали всех журналистов, которые обращались к народу со словами тревоги: одумайтесь, неистовость и слепая жестокость никого не приводили к добру, "мне отмщение и аз воздам", нас проклянет человечество, мы станем пугалом мира... Ну и что? Кто-нибудь одумался? Хоть кто-нибудь выступил открыто против средневекового безумия, когда несчастных детей заставили забыть латинский алфавит и понудили писать на старонемецкой готике, когда промышленность стала выпускать средневековые женские наряды, а каждый, кто шил костюмы или платья по фасонам Парижа или Лондона, объявлялся врагом нации, изменником и беспочвенным интернационалистом?! Хоть кто-нибудь подумал о том, что, когда радио Геббельса день и ночь вещало о величии немецкой культуры, особости ее пути, исключительности таланта нации, ее призвании принести планете избавление от большевизма, неполноценных народов и утвердить вечный мир, не только соседи рейха - Польша, Чехословакия, Дания, Венгрия, Голландия, Бельгия, Франция, - но и весь мир начал особо остро задумываться о своем историческом прошлом?! Разве одержимость великогерманской пропаганды не стимулировала безумие великопольского национализма? Французского шовинизма? Разве взрыв имперских амбиций на Острове не был спровоцирован маниакальной одержимостью фюрера и Геббельса?! Разве нельзя было понять, что в век новых скоростей нельзя уповать на разделение мира и народов, противополагать их друг другу, а, наоборот, следует искать общее, объединяющее?! Разве думающие немцы не понимали, что такого рода пропаганда не может не вызвать тяжелую ненависть к тем, кто беззастенчиво и постоянно восхвалял себя, свою историю, полную героизма и побед над врагами, свою науку и образ жизни?! И теперь эти люди, ветераны движения, фанатики фюрера, гуляют по аккуратным улицам Виллы Хенераль Бельграно, затерявшейся в горах, и мило раскланиваются друг с другом! Они по-прежнему полны ненависти к тем, кто разгромил их паршивый рейх и заставил скрываться здесь, за десятки тысяч километров от Германии! Они по-прежнему винят в трагедии немцев всех, но только не себя и себе подобных, а ведь они, именно они привели нацию к катастрофе, потому что отказали и себе, и народу в праве на мысль и поступок, добровольно передав две эти ипостаси личностей, из которых складывается общество, тому, кого они уговорились называть своим фюрером: "За нацию думает вождь, он же и принимает все основополагающие решения"; "Большевизм будет стерт с лица земли"; "Американские финансисты, играющие в демократию, на грани краха; один раз они пережили "черную пятницу", что ж, переживут еще одну; ублюдочный парламент Англии, где сидят мужчины в женских париках, изжил самое себя, - декорация демократии; французы обязаны быть поставлены на колени, - они должны заплатить за Версаль, заплатить сполна!" Нацию приводят к катастрофе трусость, тугодумие и страх, организованный именно этими мюллерами и борманами, которые не понимали, что если они еще кое-как продержатся на страхе, то их дети и внуки будут раздавлены тем страшным зданием, которое они возвели. Неужели эти люди совершенно лишены чувства ответственности за потомство?! Не могут же они не понимать, что страх сковывает мысль, а в наш век побеждает лишь тот, кому гарантирована свобода мысли и бесстрашие поступка? Мюллер вздохнул: - Мы же с вами профессионалы... Что же, придется подписывать договор о сотрудничестве. Штирлиц покачал головой: - О договоре не может быть речи, группенфюрер. Мы можем подписать акт капитуляции... - Ах, так... - Только так... Не сердитесь... У вас нет иного выхода. Пошли погуляем? Там и поговорим о деталях... - Отчего ж не погулять, пошли... Мюллер поднялся, широко развел руки, повертел головой и спросил: - Слышите, как трещит в загривке? Страшное отложение солей... Все можно вылечить, даже рак, - я финансирую работу двух центров, занимающихся изучением этой чертовой заразы, ужасно боюсь рака, - а вот отложение солей, казалось бы, какой пустяк, вылечить невозможно... Главная сила здесь, - он похлопал себя по затылку. - А тут операцию не сделаешь: чуть ошибся, резанул на сотую долю миллиметра в сторону, вот и паралитик на всю жизнь - под себя ходишь и мычишь, как стельная корова... Одно соображение, Штирлиц: как вы уйдете отсюда после того, как мы обменяемся ратификационными грамотами? - А вы меня выведите, - ответил Штирлиц. - Дайте приказ... - Нет... Начальник охраны этой колонии откажется подчиниться, Штирлиц... Он же понимает, что, уйди вы отсюда, мир узнает об этом оазисе. Значит, семистам ветеранам снова придется бежать?! Искать приюта в других зонах?! Ждать, пока им построят дома? Обвыкать на новых местах? Нет, Штирлиц, в действие вступит закон собственного "Я"... С ним шутки плохи... - Но в рейхе вы же смогли поломать "Я"? У вас слово "Я" разрешалось одному фюреру, все остальные были "Мы"... Неужели разрешили своим подчиненным забыть здесь эту истину национал-социализма? - Пока - да. Слишком свежи раны... У вас текст готов? - В голове. - Некая форма обязательства сотрудничества с русской секретной службой? - Так бы я это не называл, группенфюрер... Сначала признание капитуляции... Потом перечисление опорных баз и лиц, их возглавляющих... Затем коды к сейфам в банках... Название тех фирм, которые - опосредованно - принадлежат вам, то есть НСДАП, ну, а уж потом форма связи, методы, гарантии... Мюллер подошел к сейфу, достал маленький магнитофон, усмехнулся: - Я ведь тоже не сидел сложа руки, дорогой Штирлиц... Хотите послушать монтаж, который мне сделали из наших с вами трехдневных бесед? - Любопытно... А смысл? Какой смысл? Чего вы хотите этим добиться? - Сначала послушаем, ладно? А потом я вам задам этот же вопрос. А вы мне ответите на него: понять логику противника - значит победить. Мюллер нажал кнопку воспроизведения записи; голос Штирлица был задумчив, говорил медленно, взвешивая каждое слово: - Вы говорите о том, что нашу идеологию и ваше движение связывает общее слово "социализм"... Что ж, давайте разбирать эту позицию... Вы еще запамятовали добавить, что Бенито Муссолини начал свою политическую карьеру как трибун итальянской социалистической партии, выступавший против финансовой олигархии, в защиту интересов рабочих и беднейших крестьян... Он тоже оперировал понятием "социализм"... Вы говорите, что убийство Эрнста Рэма произошло за шесть месяцев до убийства Кирова... И в этом вы правы... Есть ли у меня претензии к России? Конечно... И немало. Мюллер выключил магнитофон и мелко засмеялся: - Думаете, вас не расстреляют в тот самый миг, когда эта пленка окажется в Москве? У Лаврентия Павловича? Даже если вы привезете капитуляцию, подписанную гестапо-Мюллером? Вас расстреляют, бедный Штирлиц! А это обидно, когда расстреливают свои, ощущение полнейшей безнадежности... - В пленке есть рывки... Это монтаж, группенфюрер... Специалисты поймут, что это такое... - Не обманывайте себя. Не надо. Я ведь дал послушать незначительную часть ваших рассуждений вслух... Я не зря п р о г у л и в а л вас по пустому полю аэродрома! Я р а б о т а л, Штирлиц! Зная вас, я был обязан работать впрок... А теперь слушайте меня... - Готов, группенфюрер, - устало, как-то безразлично ответил Штирлиц. - Только, бога ради, пошли побродим... У меня от этого, - он кивнул на магнитофон, - свело в висках... - Бедненький, - вздохнул Мюллер. - Могу вас понять... Что ж, пошли... Мюллер поднялся, пропустил Штирлица перед собою и, когда они вышли из особняка, взял его под руку: - Хотите посмотреть авиационный праздник? - Можно, - согласился Штирлиц с видимым безразличием; грустно пошутил: - Готовите кадры для нового Люфтваффе? - Этим занимается полковник Рудель. Я ничего не готовлю. Я даю оценку подготовке, Штирлиц... Так вот к чему сводится мое предложение. Вы остаетесь здесь. У меня. Причем я не прошу вас капитулировать. Наоборот. Я предлагаю вам дружную совместную работу. Знаете, ведь порою старый враг оказывается самым надежным другом. Да, да, первые месяцы я здесь читал древних греков и римлян... - Что я буду у вас делать? - Думать, - ответил Мюллер. - Просто думать. И беседовать со мною о том, что происходит в мире. Я не потребую от вас никакой информации о ваших людях, о ваших руководителях, я не посмею унижать вас, словно какого-то агента... Нет, я приглашаю вас в компаньоны. А? На вас интересно оттачивать мысль... Мне сейчас приходится много думать, Штирлиц, переосмысливая крах. Вас бы не отправили сюда, не отдавай ваши шефы отчет в том, что идея национального социализма весьма привлекательна для людской общности, которая, становясь - численно - большей, качественно делается невероятно маленькой, а поэтому легко управляемой. Нужны апостолы, понимаете? Лишь апостолы не имеют права повторять ошибки тех, кто ушел... Пора вырабатывать универсальную доктрину, приложимую - по-разному, ясно, - к каждой нации. Они поднялись на поле аэродрома; пять самолетов местного клуба готовились к выполнению фигур высшего пилотажа; стыло ревели моторы; механики в аккуратных костюмчиках с эмблемами "Аэробель" сновали по полю с толстыми портфелями свиной кожи, - точно такие же были у авиаторов берлинского Темпельхофа. Гляди ж ты, подумал Штирлиц, даже портфели смогли вывезти, где бы ни жить, но жить так, как раньше. - Вон это поле, - сказал Роумэн пилоту. - Видишь, стоят самолеты? У них сейчас начнется праздник, свяжись с радиоцентром аэроклуба, я буду говорить с ними по-немецки. - О чем? - спросил Гуарази. - Скажу, что мы летим приветствовать их... Из Парагвая. - А они спросят, откуда ты узнал об их празднике? - Объявления были напечатаны в Санта-Фе, Кордове и Барилоче, Дик. - Пусть с ними говорит пилот... По-испански, - сказал Гуарази. - Я не хочу, чтобы ты говорил на незнакомом нам языке. - Ты не веришь мне? - Роумэн резко обернулся, зацепившись рукой за парабеллум пилота, показушно висевший на ремне крокодиловой кожи. - Если бы я тебе не верил, то вряд ли пошел на это дело. Макс. - Все же откуда тебе известно, что того человека, которого мы увезем отсюда, зовут Макс? Гуарази улыбнулся: - Не комментируется... Ты их не видишь на поле? - Еще слишком далеко. - А если они не придут? - Расстреляешь меня, и все тут, - ответил Роумэн. - Ты мне нравишься. Макс. Я не хочу тебя убивать. Я ценю смелых людей. Не считай нас зверьми. Не надо. Это все пропаганда... - Куда подгонять самолет? - спросил пилот. - К трибуне, - ответил Роумэн. - И связывайся с радиоцентром, приветствуй их, кричи от радости... - Я не знаю, как это делать, - ответил пилот. Роумэн снова обернулся к Гуарази, чертыхнувшись оттого, что снова зацепился за парабеллум пилота; все молодые военные обожают оружие; век бы его не видеть. - Пепе, мы можем все испортить, если я не обращусь к здешним радистам... Они могут ретранслировать меня, Макс поймет, что это я, ему будет легче, знаешь, как это здорово, когда слышишь голос друга?! - Хорошо, - сказал Гуарази. - Но если ты сделаешь что-нибудь не так, я не позавидую твоей любимой. И детям Спарка. Роумэн как-то сник, посмотрел на Гуарази с горечью: - Почему-то мне казалось, что ты более никогда не сможешь произнести такие слова... Очень обидно, Пепе, что ты их произнес... Он взял микрофон и приник к приемнику, настраиваясь на волну радиоклуба: - Алло, алло, дорогие друзья! Вас сердечно приветствует экипаж Вернера фон Крузе, Парагвай! Мы везем вам кубок, который будет вручен победителю! Как слышите? Прием. - Слышим прекрасно. Кто говорит? - Говорит Вернер фон Крузе, второй пилот Пепе Леварсиа, разрешите посадку? И, вырубив радио, Роумэн, прилепившись к стеклу кабины, закричал: - Вот они! В первом ряду! Гони самолет туда! Штирлиц дождался, когда незнакомый самолет, в кабине которого сидел Роумэн, подпрыгнув пару раз, взял направление к трибуне, опустил руку в карман, почувствовал тепло Клаудии, улыбнулся ей, расцарапал подкладку, нащупал двумя пальцами (ледяные, как бы не выронить!) бритву, вытащил ее (что, зелененькая ящерка, пора?), обнял Мюллера за шею и шепнул: - Чувствуешь бритву? Перережу артерию, если не посадишь меня в этот самолет... Скажи тем, кто стоит рядом, чтобы не стреляли. - Вы сошли с ума, Штирлиц. Меня не послушают! Я же объяснял! - Послушают. Ощущая, как острие бритвы царапает шею, упираясь в ровно пульсирующую сонную артерию, Мюллер крикнул: - Не стрелять! Рев мотора того самолета, что направлялся к ним, был оглушающим; Штирлиц попросил, склонившись к уху Мюллера: - Громче! - Не стрелять! - срываясь на визг, заорал Мюллер. - Не стрелять! - Идем, - сказал Штирлиц. И они двинулись к самолету - как-то странно, по-крабьи, впереди Штирлиц, а за ним, в обнимку, Мюллер; "первый" открыл дверь и выбросил коротенькую лестницу; Гуарази обернулся ко "второму": - Только не зацепи лысого! Роумэн, услыхав эти слова, сказанные не громко, но отчего-то явственно до него долетевшие, все понял; выхватив парабеллум из кобуры пилота, он навскидку жахнул "первого" и "второго"; перевел парабеллум на Гуарази: - Двинешься - убью! - Двинусь, - ответил тот, опуская руку в карман. - Я не могу иначе, Пол. Роумэн выстрелил в него два раза подряд, стремительно перевалился через сиденье, встал у двери; Мюллер и Штирлиц были в двух шагах от люка; лица белые, ни кровинки, - бритва на шее группенфюрера, мокрый Штирлиц крутит его вокруг себя; паника на трибунах, по полю разбегаются молоденькие парни, стриженные под высокий бокс, со снайперскими винтовками, шлепаясь в пыль; Штирлиц остановился спиной к лестнице, загораживаясь Мюллером от возможных выстрелов. - Все, - прокричал тот. - Я да