американцы не успеют?! Ведь они на Эльбе, фронт открыт, их танки в Цербсте, неужели они не захотят войти в Берлин первыми? Кребс обернулся, посмотрел куда-то поверх голов своих штабных и обратился к адъютанту: - Пожалуйста, соедините меня с рейхсканцелярией: я должен понять, куда все-таки переводят главный штаб. Мое предложение остается прежним - Берхтесгаден... И не сочтите за труд принести мне стакан вермута... Адъютант связался с бункером; генерал Бургдорф на вопрос об эвакуации сытно и снисходительно рассмеялся, пояснив при этом: - Эвакуация на Берхтесгаден уже практически закончена, вопрос только за тем, когда выедет сам... Передайте Кребсу, что он приглашен в рейхсканцелярию 20 апреля на празднование дня рождения фюрера... ...Вечером 19 апреля Борман остался в кабинете Гитлера после того, как все приглашенные на ежедневную военную конференцию были отпущены. Остаться один на один с фюрером было теперь не просто, несмотря на то что в бункере под рейхсканцелярией было построено ни мало ни много шестьдесят комнат. Раньше, в январе еще, здесь было пусто, лишь стояли посты охраны; Гитлер постоянно находился в "Волчьем логове", в Восточной Пруссии; ныне, после его переселения сюда, вдоль по стенам лестниц, ведших в подземный лабиринт, толпились гвардейцы СС; во многих комнатах расположились молодые парни из "личного штандарта" Гитлера, все как на подбор - двухметровые блондины с голубыми глазами; часть комнат была завалена ящиками с вином, анчоусами, сосисками, ананасами, креветками, шампиньонами, шоколадом, икрой, лососиной, ветчиной; на проходивших мимо генералов молодые парни из охраны внимания более не обращали - спали, ели, пили, г р о м к о смеялись, рассказывая сальные анекдоты; тишина соблюдалась лишь возле личных апартаментов Гитлера. Последнее убежище фюрера состояло из кабинета, спальни, двух гостиных комнат и ванной; к кабинету примыкал конференц-зал; неподалеку была оборудована веселенькая комнатка для Блонди, собаки фюрера, и четырех ее щенков; чуть выше этой комнаты, самой любимой Гитлером, шла анфилада из восемнадцати маленьких помещений, где постоянно работала - по последнему слову техники - телефонная станция; затем были две комнаты, отданные личному доктору Гитлера - профессору штандартенфюреру Брандту; затем - шесть комнат, предназначенных для штаба комиссара обороны Берлина Геббельса; неподалеку были кухня и комната личного повара Гитлера, мастера по приготовлению вегетарианской пищи, фрау Манциали; далее - большая столовая и комнаты для официантов и слуг. Отсюда внутренняя лестница вела в сад рейхсканцелярии; сделав несколько шагов по этой лестнице, можно было оказаться в пресс-офисе, возглавляемом Хайнцем Лоренцом; к нему примыкала штаб-квартира Бормана, которую вел штандартенфюрер Цандер; рядом помещались кабинеты посланника рейхсфюрера при ставке Гитлера группенфюрера СС Фегеляйна, женатого на сестре Евы Браун, полковника Клауса фон Белова, адмирала Фосса, посланника МИДа при ставке доктора Хавеля, армейского адъютанта Гитлера майора Йоханнмайера, пилота фюрера Бауера, второго пилота Битца, посланника министерства пропаганды при ставке доктора Наумана; группы армейской разведки во главе с генералом Бургдорфом и его адъютантом Вайсом; кабинет Кребса. Всего в этом мрачном подвальном каземате сейчас находилось более семисот человек, поэтому уединиться можно было только в кабинете Гитлера; здесь мерно гудели вентиляторы; порядок был абсолютным; никакой связи с внешним миром, где все х р у с т е л о и пыльно, удушающе о с е д а л о. Именно здесь Борман и решил привести в исполнение свой план, задуманный в марте, - план спасения, ценою которого должна быть смерть того человека, которого он называл "гением", "великим сыном нации", "создателем тысячелетнего рейха", того трясущегося, медленно движущегося пятидесятипятилетнего мужчины, что сидел перед ним со странной виноватой улыбкой, замершей в уголках рта. - Фюрер, - сказал Борман, - я всегда говорил вам правду, самую жестокую, какой бы она ни была... Именно потому, что он никогда правды не говорил, но лишь угадывал то, что тот хотел слышать, и о р г а н и з о в ы в а л это им угаданное в слова окружающих, в статьях газет и передачах радио, Гитлер легко с ним согласился, прерывисто при этом вздохнув. - Поэтому, - продолжил Борман, - позвольте мне и сейчас, в дни, когда идет решающая битва за будущее нации, высказать вам ряд соображений, продиктованных одной лишь правдой... - Да, Борман, только так. - Как и вы, я убежден в победе, какой бы ценою она ни далась нам. В городе работают специальные суды гестапо, которые расстреливают на месте паникеров и дезертиров, купленных врагами; рука об руку с ними действуют суды армии и партии. Порядок поэтому абсолютен. Однако огромные территории рейха на севере и на юге на какое-то время отрезаны от нас. Сведения, которые приходят оттуда, весьма тревожны. Поэтому я вижу единственный выход в том, чтобы вы, именно вы, обратились с просьбой к рейхсфюреру Гиммлеру срочно выехать на север и возглавить там борьбу нации. Я считал бы разумным просить вас отправить Геринга на юг, чтобы он взял на себя руководство сражением из нашего Альпийского редута... Но и это не все, фюрер... Вы знаете, что нация ставит вас выше бога; лишить нацию бога невозможно, но припугнуть этим - не помешает... - Я не понял вас, - сказал Гитлер, чуть подавшись вперед, и Борман сразу же ощутил, что фюрер отдает себе отчет, о чем сейчас пойдет речь. - Ваше заявление о том, что вы остаетесь в Берлине, лично возглавляете борьбу до окончательной победы или же гибнете вместе с жителями столицы, воодушевит нацию, придаст ей сил... Геббельс высказал соображение, не имеет ли смысла еще больше припугнуть колеблющихся и деморализованных, заявив, что фюрер уйдет из жизни, если борьбе не будут отданы все силы немцев - всех без исключения... Борман пустил пробный шар: Геббельс никогда не посмел бы высказать такого рода идею, но это надо было еще более прочно заложить в мозг Гитлера, закрепить эту мысль, успокоительно закамуфлировав разговором про "испуг" и "нажим". - Я не знал, что ответить Геббельсу, - продолжал между тем рейхсляйтер, - а он бы никогда не осмелился обратиться к вам с таким предложением, оттого что оно продиктовано своекорыстными интересами его министерства, делом нашей пропаганды... Я же рискнул высказать вам это его соображение... - Вы считаете, что оно имеет под собой почву? - Поскольку вас ждут в Альпийском редуте, который неприступен, поскольку вы всегда можете покинуть Берлин, - неторопливо лгал Борман, - я полагал бы такой крайний шаг, такого рода политическую интригу совсем не бесполезной... - Хорошо, - ответил Гитлер. - Я найду возможность публично высказаться в таком смысле... Хотя, - в глазах его вдруг вспыхнул прежний, осмысленный, жестокий, устремленный огонь, - я действительно более всего на свете боюсь попасть в лапы врагов... Они тогда повезут меня по миру в клетке... Да, да, именно так, Борман, я же знаю этих чудовищ... Так что, - Гитлер в свою очередь начал игру, - может быть, мне действительно имеет смысл уйти из жизни? - Фюрер, вы не смеете думать об этом... Я бываю в городе, я вижу настроение людей, вижу лица, полные решимости победить, опрокинуть врага и погнать его вспять, я слышу разговоры берлинцев: веселые, спокойные и достойные, они плюют на трупы разложившихся изменников, повешенных на столбах... Монолитность нации ныне такова, что победа совершенно неминуема, вы же знаете свой народ! Гитлер мягко улыбнулся, успокоенно кивнул: - Хорошо, Борман, я найду момент для того, чтобы припугнуть тех, кто проявляет малодушие... Когда Борман шел к двери, Гитлер тихо засмеялся: - Но ведь я буду обязан исполнить данное слово, если ваша убежденность в победе рухнет? Борман обернулся: Гитлер терзал своей правой рукою левую, трясущуюся, и смотрел на него просяще, как ребенок, который не хочет слушать страшную сказку или, вернее, желает заранее знать, что конец будет - так или иначе - благополучный. - Если наступит крах, я застрелюсь на ваших глазах, мой фюрер, - сказал Борман. - Моя жизнь и судьба настолько связаны с вами, так нерасторжимы, что, думая о вас, я думаю о себе... - А как люди на улицах одеты? - спросил Гитлер. Борман ужаснулся этому вопросу, вспомнив тысячи трупов вдоль дорог, изголодавшихся детей, согбенных пергаментных старух, замерших в очередях возле магазинов, где давали хлеб; руины домов; воронки на дорогах, пожарища, висящих на столбах солдат с дощечками на груди: "Я не верил в победу!", и ответил, ужасаясь самому себе: - Весна всегда красила берлинцев, мой фюрер, девушки сняли пальто, дети бегают в рубашонках... - А столики кафе уже вынесли на бульвары? И тут Борман испугался: а что, если Геббельс рассказал фюреру хоть гран правды? Или показал фото зверств авиации союзников? - Нет, - ответил он, не отрывая глаз от лица Гитлера, - нет еще, мой фюрер... Люди ждут победы, хотя маленькие рыбацкие кабачки на Фишермаркте и пивнушки возле заводов полны рабочего люда... - Я не пробовал пива с времен первой войны, - сказал Гитлер. - У меня к нему отвращение... Знаете почему? Я перепил в детстве. И ужасно страдал... С тех пор у меня страх и ненависть к алкоголю... Это было так ужасно, когда я увидел себя со стороны, лежавшего ничком, со спутавшимися волосами; невероятные колики в солнечном сплетении; холодный пот на висках... Именно тогда я решил, что, после того как мы состоимся, я брошу всех алкоголиков, их детей и внуков в особые лагеря: им не место среди арийцев; мы парим идеей, они - горячечными химерами, которые расслабляют человека, делая его добычей для алчных евреев и бессердечных большевиков... Но после победы я выйду с вами на Унтер-ден-Линден, прогуляюсь по Фридрихштрассе, зайду в обычную маленькую пивную и выпью полную кружку пенного "киндля"... ...Через полчаса помощник Бормана штандартенфюрер Цандер рассказал о работе, проведенной полковником Хубером - его человеком в окружении Геринга. - Рейхсмаршал высказался в том смысле, - говорил Цандер, - что ситуация прояснится двадцатого, на торжественном вечере. "Если фюрер согласится уехать в Берхтесгаден, тогда борьба войдет в новую фазу и судьба немцев решится на поле битвы; если же он останется в Берлине, придется думать о том, как спасти нацию от тотального уничтожения". Когда Хубер напомнил ему о традиции разговора за столом мира двух достойных солдат враждующих армий, рейхсмаршал оживился и попросил срочно подготовить хорошие примеры из истории; особенно интересовался Древним Римом, ситуацией при Ватерлоо и коллизиями, связанными с Итальянским походом генерала Суворова. ...После этого Борман вызвал Мюллера. - Счетчик включен, - сказал он, расхаживая по своему маленькому кабинету в бункере. - Вы должны сделать так, чтобы Шелленберг предложил Гиммлеру обратиться к англо-американцам с предложением о капитуляции... - Безоговорочной? - уточнил Мюллер. Борману это уточнение не понравилось, хотя он понимал, что такого рода вопрос правомочен. Ответил он, однако, вопросом: - А вы как думаете? - Так же, как и вы, - ответил Мюллер. - По-моему, самое время называть собаку - собакой, рейхсляйтер. Борман покачал головой, усмехнулся чему-то, спросил; - Выпить хотите? - Хочу, но - боюсь. Сейчас такое время, когда надо быть абсолютно трезвым, а то можно запаниковать. - Неделя в нашем распоряжении, Мюллер... А это очень много, семь дней, сто шестьдесят восемь часов, что-то около десяти тысяч минут. Так что я - выпью. А вы позавидуйте. Борман налил себе айнциана, сладко, медленно опрокинул в себя водку, заметив при этом: - Нет ничего лучше баварского айнциана из Берхтесгадена. А слаще всего в жизни - ощущение веселого беззаботного пьянства, не так ли? - Так, - устало согласился Мюллер, не понимая, что Борман, говоря о сладости пьянства, мстил Гитлеру, мстил его тираническому пуританству, сухости и неумению радоваться жизни, всем ее проявлениям; он мстил ему этими своими словами за все то, чего лишился, связав себя с ним; власть хороша только тогда, когда реальна, и ты на ее вершине, а если все х р у с т и т и конец будет совсем не таким, как у какого-нибудь британского или бельгийского премьера - ушел себе в отставку, живи на ферме, дои коров да нападай на преемника в печати, - тогда остро вспоминается юность, до той именно черты, когда п о н е с л о, когда добровольно отринул радость человеческого бытия во имя миража, называемого мировым владычеством... - А вы что грустный? - спросил Борман, выпив еще одну рюмку. И Мюллер ответил словами Штирлица, сразу же поняв, что именно его слова он сейчас произнес: - Я не люблю быть болваном в игре, рейхсляйтер... Я не умею работать, если не знаю конечной задумки... Я ощущаю тогда свою ненужность и - что еще страшнее - малость... - Я объясню вам все, Мюллер. Вчера еще было нельзя. Даже час назад было рано. Сейчас - можно и нужно... Я - человек альтернативы, вы это знаете... Я не могу спать в комнате, где только одна дверь - меня мучают кошмары... Если Гиммлер сговорится с Бернадотом, он все равно не сможет без меня сдержать рейх: партия взяла верх над его СС, и это очень хорошо. Следовательно, на него мы найдем вожжи, аппарат в моих руках, гестапо - в ваших. Геринг? Вряд ли, оперетта. Хотя я не исключаю и этой возможности. Его офицеры тоже не смогут д е р ж а т ь, он это понимает; держать можем мы. Но это один строй размышления, один допуск. Второй: они не сговорились. Тогда я обращаюсь к Сталину с предложением мира, я отдаю в его руки Германию порядка, Германию сконцентрированной силы... Я говорю ему: "Примите нас, иначе нас возьмут ваши союзники"... Ваша игра с Москвой идет хорошо, не так ли? Кремль нервничает, получая информацию о переговорах с Западом, иначе они бы начали штурм позже, когда бы сошли разливы рек и не было непролазной грязи на полях, где они вынуждены базировать свои самолеты... - Это - две двери, - сказал Мюллер. - И обе они могут оказаться закрытыми... Что тогда? Прыгать в окно? Борман посмеялся, не разжимая рта, и глаза его прикрылись тяжелыми веками: - Придется. Но мы прыгаем с первого этажа, Мюллер. Натренированы, не впервой... "Окно" - это наша подводная лодка. Опорная база в Аргентине готова к ее приему. Подпольный штаб нашего движения начал работу на Паране, в междуречье великих рек, там наши люди контролируют территорию, равную земле Гессен, на первое время хватит, доктор Менгеле готовится к переброске туда. Что еще? - Где окно? - усмехнулся Мюллер. - Я готов хоть сейчас прыгать. И налейте водки, теперь, когда все стало ясно, можно хоть на час расслабиться... - Шелленберг подвигнет Гиммлера к открытому обращению на Запад? - Спросили б точнее: сможет Мюллер сделать так, чтобы Шелленберг провел нужную операцию против Гиммлера? И я б ответил: "Да, смогу, на то я и Мюллер"... Как будем уходить? Когда? - Погодите, погодите, всему свое время... Мюллер покачал головой: - Я не верю в ваши двери, рейхсляйтер... Я уже вырыл для себя могилу, в которую опустят пустой гроб, и приготовил мраморный памятник на кладбище. Когда станем прыгать из окна? - После того как мы обратимся к русским. И они ответят нам. А это случится в ближайшие дни... И тогда Мюллер тихо спросил: - А с ним-то вы справитесь? Борман понял, кого Мюллер имел в виду; он знал, что тот говорит о Гитлере; ответил поэтому открыто и простодушно: - Я всегда считал Геббельса мягким человеком, он мне по силе. Мюллер снова покачал головой: - Не надо так... Часы бьют полночь... Не надо... Ответьте прямо: я могу быть вам полезен в устранении Гитлера? Я, лично я, Мюллер? Могу я быть вам полезен в том, чтобы уже сейчас продумать будущее трех ваших двойников - и мои люди тоже стерегут их, не думайте, не только парни вашего Цандера... Как тщательно вы продумали маршрут нашего движения через кровоточащую Германию, на север, к подводникам? Имеете ли вы в голове абсолютный план операции ухода отсюда, когда мы обязаны будем запутать всех, пустить их по ложному следу, оставить после себя десяток версий? Рейхсляйтер, часы бьют полночь, не позволяйте себе расслабляться в здешней блаженной тишине и тепле... Мюллер говорил, словно вбивал гвозди; в висках у Бормана занемело от боли. Осев в кресле, сделавшись еще меньше ростом, Борман как бы растекся, обмяк и понял, что все кончено - окончательно и бесповоротно. А с этим пришел страх: а ну и Мюллер уйдет?! Это показалось ему до того страшным - оттого что было возможно и по его, Бормана, логике просто-таки необходимо, - что он сказал: - Не бранитесь... Мне приходится все время играть, поймите меня, бога ради... Вся жизнь - балансировка и игра на полюсах... - Если б не понимал... - Давайте оговорим детали, Мюллер... Называйте мне вашу конспиративную квартиру, где вы меня будете ждать; начинайте планировать уход, займитесь моими двойниками - вы правы, времени уже не осталось... Что же касается Гитлера, то здесь ваша помощь мне не нужна, я его слишком хорошо знаю... ВОТ КАК УМЕЕТ РАБОТАТЬ ГЕСТАПО! - IV __________________________________________________________________________ ...Ранним утром Штирлиц вернулся в Берлин, окутанный черно-красным дымом пожаров. Он сидел на заднем сиденье, между Куртом и Ойгеном, машину вел Вилли; по дороге они трижды вываливались в кюветы, когда над дорогой проносились русские штурмовики; самолеты летели на бреющем полете, расстреливая из пулеметов колонны пехоты, которая двигалась к Берлину. Каждый раз Штирлиц с ужасом думал, что его же, краснозвездные, могут ударить по нему из своих крупнокалиберных. Нет ничего обиднее. Только б дожить до того момента, когда наши войдут в Берлин. Ладно б погибнуть от пули Мюллера - это хоть соответствует условиям той работы, которую он делал. Но ведь нельзя, нельзя погибать. Тебе приказано выжить, Исаев, ты обязан выжить... ...В здание РСХА он вошел, зажатый между Куртом и Ойгеном, все еще не желая признаться себе в том, что это и есть конец. Игра окончена, сейчас в ней просто-напросто отпала нужда: когда гремит артиллерийская канонада и краснозвездные штурмовики по-хозяйски барражируют над автострадами, не до игр. Финал трагедии должен быть правдой, никаких условностей; последнее слово обязано быть произнесенным. ...В коридорах РСХА царила суматоха, молодые эсэсовцы торопливо выносили ящики; во дворе продолжали жечь бумаги; смрадный, тяжелый дым щипал глаза; однако на третьем этаже, где находился кабинет Мюллера, было все, как и раньше; канонада казалась звуковым оформлением фильма, который привезли сюда на просмотр из рейхсминистерства пропаганды - такое практиковалось, особенно если лента была посвящена победам вермахта на полях сражений. Так же, как и раньше, возле каждого поворота коридора стояли младшие офицеры СС, дотошливо проверявшие документы, у всех проходивших, только теперь на маленьких столиках возле постов лежали каски и противогазы, а на груди у охранников висели короткостволые шмайсеры. Адъютант шефа гестапо Шольц посмотрел на Штирлица с тяжелой ненавистью и сказал сопровождавшим его эсэсовцам: - Заберите у него оружие. Штирлиц спокойно позволил себя разоружить, учтиво осведомился, можно ли ему закурить, получил отказ, пожал плечами и подумал, что какое-то время, видимо, у него еще есть, иначе бы его просто-напросто пристрелили. "А что им все-таки теперь от меня надо? - подумал он. - Ну что может теперь интересовать Мюллера? Или им движет профессиональный интерес? Я представляю, что он может со мною сделать, если захочет получить ответы на все свои вопросы. Или ему нужны адреса моих контактов у нейтралов? Зачем? В общем-то, пригодится: он ведь будет уходить, нужно иметь в резерве то, чем можно впоследствии торговать". Шольц заглянул в кабинет Мюллера, вышел оттуда сразу же, не глядя на Штирлица, сказал: - Вас ждут. Штирлиц вошел в знакомый ему кабинет, остановился на пороге, и улыбнувшись, поднял левую руку, сжатую в кулак: - Рот фронт, группенфюрер... - Здравствуйте, товарищ Штирлиц, - ответил тот без обычной улыбки. - Садитесь, сейчас я кончу работу, и мы с вами поедем в одно чудесное место. - Туда, где на столике разложены прекрасные инструменты для того, чтобы делать человеку бо-бо? Мюллер вздохнул: - Какого черта вы вернулись из Швейцарии, Штирлиц? Ну зачем? Неужели вы не понимали, что ваш Центр отправлял вас на гибель? Вот, - он подвинул Штирлицу папку, - почитайте ваши телеграммы, а я пока сделаю несколько звонков. И не вздумайте кидаться в окно: у меня в стекло вмонтированы специальные жилы, порежетесь, но не выброситесь. Он набрал номер; ловко прижав трубку к уху плечом, закурил. Осведомился: - Что, советник Перейра еще в городе? Тогда, пожалуйста, соедините меня с ним, это говорит профессор Розен... Да, да, из торговой палаты... Я подожду... Штирлиц пролистал телеграммы.... "А ведь он хитрит, - понял Штирлиц, - он не мог читать то, что я передавал с Плейшнером и через Эрвина с Кэт. Иначе бы он не пустил меня в Берн. Они, видимо, расшифровали меня, когда я, вернувшись, вышел на Лорха. А уже потом прочитали все то, что я отправлял раньше. А зачем ему хитрить? Он никогда не хитрит попусту. Мюллер человек со стальной выдержкой - все что он делает, он делает по плану, в котором нет мелочей; любая подробность выверена до абсолюта". Прикрыв ладонью трубку, Мюллер спросил: - Ну как? Хорошо работают наши дешифровальщики? - Вы - лучше, - ответил Штирлиц. - Давно начали меня читать? - С февраля. - Пока еще работал Эрвин? - Ах, Штирлиц, Штирлиц, и все-то вы хотите знать! - Лицо Мюллера снова напряглось, он еще крепче прижал трубку к уху. - Алло! Да, господин советник Перейра, это я. Вечером самолет будет готов, мы отправим вас с Темпельхофа, вполне надежно... Да, и еще одна просьба: заезжайте к военному атташе Испании полковнику де Молина, предупредите его о вылете, у них что-то случилось с телефоном. Вам привезут два чемодана, вы помните? Нет, нет, в Асунсьоне вас встретят мои коллеги, они примут груз. Счастливого полета, мой друг, завидую" что сегодня ночью вы будете пировать в Цюрихе. Советую заглянуть в немецкий ресторанчик на Банхофштрассе, напротив "Свисс Бэнка", там прекрасно делают айсбайн... Спасибо, мой дорогой... Будучи суеверным человеком - хотя это и карается нашей моралью, - я, тем не менее, говорю вам: "До встречи". Мюллер положил трубку на рычаг, прислушался к канонаде, затянул галстук, неловко одернул штатский пиджак, сидевший на нем чуть мешковато, поднялся и сказал: - Едем, дружище, времени у нас в обрез, а дел - невпроворот. И снова Штирлиц был зажат между Ойгеном и Куртом; Мюллер сидел рядом с Вилли, на переднем сиденье, хотя всегда ездил в машине сзади, слева от шофера; впереди и сзади неслись два "мерседеса" с форсированными двигателями, набитые охранниками в штатском; часто приходилось объезжать битый кирпич, солдаты пока еще старались расчищать улицы, да и полицейские на работы выгоняли всех, кто мог двигаться; порядок, только порядок, даже в самые трудные времена! Не оборачиваясь, Мюллер спросил: - Знаете, Штирлиц, что меня более всего удивляло в жизни? - Откуда же мне знать, группенфюрер, конечно, не знаю. - Сейчас расскажу... Помните, Дагмар Фрайтаг рассказывала вам про руны, русские былины и все такое прочее? - Помню. - Я, кстати, был тогда поражен вашим голосом... Когда вы расспрашивали ее... У вас был совершенно особый голос... В нем была такая тоска... И я подумал: разве можно идти в разведку человеку со столь обостренным чувством любви... Тоски, если хотите... Это же просто-напросто неестественно... Наша с вами профессия цинична, вненациональна и прагматична, не так ли? - Нет. - Доказательства? - Я вас не переубежу, какой смысл болтать попусту... - Вы ответили мне некультурно... Штирлиц, усмехнувшись, повторил: - Некультурно... - Знаете, мне кажется, что культура зародилась в тот миг, когда произошло выделение какой-то великой души из общей массы живых существ, - задумчиво сказал Мюллер. - Видимо, истинная культура могла состояться лишь на почве небольшого района, скорее всего где-то в горах, в плодородных ущельях, в атмосфере тесного единения жителей... Культура погибает после того, как таинственная великая душа полностью реализует себя, выявит в рунах, былинах, песнях трубадуров, замрет в устремленности храмов, окостенеет в параграфах законов... Она тогда застывает, как застыла антика... Зачем же тогда надламывать свое сердце по застывшему, Штирлиц? Штирлиц удивленно посмотрел на Мюллера, потом, нахмурившись, заметил: - Где-то мне уже встречались подобные соображения, но, по-моему, в книгах, изданных за границами рейха? Мюллер обернулся, почесал кончик носа, хмыкнул: - Между прочим, я обидчив. Эти мысли я выносил сам, когда работал против Шандора Радо и "Красной капеллы": там были интеллигентные люди, надо было противостоять им в полный рост... Согласитесь, у нас порою дуракам легче, их не боятся, их двигают наверх - до определенного, впрочем, предела, - но ведь мы с вами отдали жизнь такому делу, где глупость совершенно невозможна, она преступна, даже, я бы сказал, антигосударственна... Глупый дипломат на виду, его можно поправить, уволить, посадить, а вот если глуп разведчик, тогда режим ждут большие беды... Что вы так жадно смотрите на улицы? Прощаетесь? Или хотите запомнить маршрут, по которому вас везут? Так не проще ли задать мне этот вопрос? Я везу вас на мою конспиративную квартиру, там очень удобно, прекрасный вид из окон, стекла также оборудованы специальными сетками, причем, абсолютно звуконепроницаемы, канонада не слышна, русских туда пока не пустят, рельеф местности в нашу пользу, армии Венка и Штейнера на подходе, драка будет кровавой, нас ждут сюрпризы. ...На третьем этаже особняка, стоявшего на тихой узкой улице, в большой квартире было довольно много народа; все в штатском; слышался стрекот пишущих машинок и глухие голоса, быстро диктовавшие тексты; то и дело звонили телефоны - их было никак не меньше трех, может быть, больше; проходя по коридору, Штирлиц увидел в окно, что на улице, параллельной той, по которой они сюда приехали, молодые мальчики в форме "гитлерюгенда" возводили баррикаду; на доме, что был метрах в ста, развевался флаг молодых национал-социалистов. Мюллер пригласил Штирлица в маленькую комнату; два стула; на столе стопка бумаги и десяток фаберовских карандашей, очень жестких, точенных до игольчатости; пепельница, две пачки сигарет, зажигалка. - Садитесь, Штирлиц. Садитесь к столу. И послушайте, что я вам стану говорить... Он распустил галстук, расслабился, откинулся на спинку, закрыл на мгновение глаза... Штирлиц прислушался к голосу, который слабо доносился из соседней комнаты. Человек диктовал машинистке; та работала, как автомат, очередями. Человек называл русские имена, перечислял названия городов; отчетливо запомнилась фраза: "После этого племянник академика Феофанова был вызван к бургомистру Ланину, и тот потребовал от него здесь же, в кабинете, написать статью в новую газету про то, как отвратительно, антирусски было поставлено народное образование при Советской власти. Поначалу Игорь Феофанов отказывался, затем..." Мюллер быстро поднялся, подошел к двери, распахнул ее, крикнул: - Перейдите в другую комнату! И вообще незачем так кричать, стенографистка, полагаю, не глуха! Мюллер вернулся на место, испытующе посмотрел на Штирлица и, хрустнув пальцами, сказал: - Так вот, я хочу вам сказать про то, что давно меня мучит. Хоть я и не кончал университетского курса, но книги читал с малолетства... Да, да, почему бы я иначе стал таким мудрым? Только благодаря книгам, дружище... И к чему я пришел? Вот к чему я пришел, Штирлиц... Мир знал много культур, но каждая из них есть слепок одна с другой... Поликлет и Вагнер близки, хотя их разделяют столетия, так же, как Софокл и Ницше... Александр Македонский и Наполеон Бонапарт... Восстание в эллинских городах после Анталкидова мира, когда бедные перебили всех богатых, было созвучным - в своей цивилизации - с тем, что дал Парижский мир, когда Бомарше и Руссо готовили бунт против столь необходимой для любого общества Бастилии... У эллинов были Аристофан и Изократ, а у французов - Вольтер и Мирабо; вполне прочитывается перекличка созвучности в разных пластах истории... Солдатский император Наполеон или мужицкий царь Пугачев лишь повторяли Дионисия Сиракузского и Филиппа Македонского... Вы понимаете, зачем я, совершенно лишенный времени, говорю вам об этом? - Понимаю. - Так зачем же? - Чтобы оправдать цинизм умных: "И это было". Нет? - Верно! В десятку! Молодец! Что мне от вас нужно, надеюсь, теперь понимаете? - Не до конца. - Мне нужно от вас следующее: во-первых, ваш Лорх сидит в этом же здании, в подвале, мы сломали его, он готов работать. Вы сейчас напишете телеграмму в Центр, я ее зашифрую - теперь это не трудно, - а вы проследите за тем, чтобы Лорх не запустил в эфир какой-нибудь сигнал тревоги, это не в ваших интересах... В телеграмме вы скажете, что я, Мюллер, готов сотрудничать с русскими; взамен я требую гарантию неприкосновенности... Я могу помочь во многом... Если даже не во всем... - В чем, например? - Отдать им Гиммлера, например... - А Бормана? - Давайте сначала дождемся ответа из вашего Центра... Как думаете, они согласятся? - Думаю, что нет. - Почему? - Они не считают Аристофана и Мирабо современниками... - Хороший ответ. Спасибо за откровенность. Но вы составите такую телеграмму на всякий случай. Не правда ли? - Если настаиваете... - Очень хорошо. Спасибо. Теперь второе: вы расскажете мне все о своей работе? Все, с начала и до конца? - Вы можете посмотреть мое личное дело, там все написано, группенфюрер... Мюллер громко захохотал. Он смеялся искренне, утирал глаза, качал головою; потом лицо его занемело: - Штирлиц, если вы не сделаете этого, вам введут трибадинуол, доктор у меня отменный, и мы запишем ваши показания на аппаратуру... Причем, говорить вы станете на том языке, на котором болтали во сне у Дагмар... Я дал послушать ваш голос казачьему атаману Краснову - он не только наш консультант, но и плодовитый литератор, настрочил сто романов про большевиков и евреев. Сказал, что по рождению вы петербуржец... - Что вам даст мое признание, группенфюрер? - Я думаю о будущем, Штирлиц. К тому же человек нашей профессии не умеет жить соло, мы не можем без дирижера, смысл нашей жизни - работа с оркестром... - Я должен написать вам все после того, как придет ответ на ваше предложение? Или до? - Не медля ни минуты. Штирлиц покачал головой: - Мне очень горько помирать... Но я не могу переступить себя... Не сердитесь... - Тогда пишите телеграмму. Штирлиц взял карандаш, написал текст: "Центр. Я арестован Мюллером. Он вносит предложение о сотрудничестве. Готов оказать помощь в аресте Гиммлера. Взамен требует гарантий личной неприкосновенности. Юстас". Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался: - Фокусов нет? - А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание... УЖ ЕСЛИ ДЕЛАТЬ СПЕКТАКЛЬ, ТАК ЗРЕЛИЩНО! __________________________________________________________________________ Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты. Он понимал, что отъезд Гитлера в Альпийский редут нанесет удар по тому плану, который он выносил, утвердил для себя и проработал во всех деталях. Он поэтому продолжал делать все, чтобы Гитлер остался в Берлине, с тревогой наблюдая за тем, как фюрер ищуще выспрашивал визитеров про то, стоит ли ему продолжать борьбу из ставки или, быть может, целесообразнее улететь в Берхтесгаден. Как никто другой зная характер Гитлера, рейхсляйтер понимал, что мания подозрительности, овладевавшая фюрером с каждым днем все более и более, диктует ему решения странные, идущие, как правило, от противного. Борман знал, что когда ему надо было провести какую-то кандидатуру, то быстро и надежно это можно сделать в том случае, если уговорить Лея или Шпеера (к ним фюрер был неравнодушен) дать негативную характеристику тому, на кого ставил он сам, Борман. Тогда по прошествии двух-трех дней можно было входить с предложением, и Гитлер обычно утверждал назначение того человека, который был угоден Борману. Причем, эта симпатия Гитлера возникла потому, что Лей страдал запоями, и Гитлер поэтому относился к нему с брезгливым, но в то же время жалостливым интересом; поскольку Лей был из рабочих и руководил "Трудовым фронтом", фюрер считал необходимым держать его подле себя; он считал также, что человек, страдающий недугом, который карался по законам партийной этики, будет ему особенно предан; так же он относился к Шпееру: в последние месяцы его любимец, самый знаменитый архитектор рейха, ставший министром военной экономики, позволял себе открыто говорить фюреру, что война проиграна и поэтому уничтожение мостов, дорог и заводов лишит германскую промышленность шанса на послевоенное возрождение, которое возможно лишь при содействии западного капитала, традиционно заинтересованного в создании санитарного антибольшевистского кордона. Никому другому Гитлер не простил бы таких высказываний; слушая Шпеера, он как-то странно улыбался; Борману порою казалось, что фюрер обладает удивительным даром не слышать то, что ему не хотелось слышать; после тяжелого разговора со Шпеером, когда все присутствовавшие при этом замерли, страшась стать свидетелями истерики, которая могла бы кончиться приказом немедленно расстрелять любимца, фюрер вдруг пригласил министра к себе и, ласково усадив за стол, принес чертежи "музея фюрера" в Линце. Расстелив листы ватмана на столе, Гитлер сказал: - Шпеер, послушайте, чем внимательнее я рассматриваю ваш проект, тем более тяжелыми мне кажутся скульптуры через Дунай. Все-таки Линц - легкий город, следовательно, необходима абсолютная пропорция. Что вы на это скажете? Шпеер с ужасом посмотрел на фюрера: Линц бомбили союзники, вопрос захвата города русскими был вопросом недель, а этот человек с трясущимися руками и большими, навыкате, зелеными глазами говорил о будущем музее, о пропорции форм и о скульптурах через Дунай. ...Именно к Шпееру и обратился Борман, когда тот приехал с фронта в рейхсканцелярию. - Послушайте, Альберт, - сказал Борман, дружески обнимая ненавистного ему любимца фюрера, - мне кажется, что сейчас вам зададут вопрос, стоит ли нам уходить в Берхтесгаден. Вы же понимаете, что открытое столкновение между красными и англо-американцами - вопрос месяцев, нам надо еще немного продержаться, и коалиция рухнет, поэтому я прошу вас - уговорите фюрера уехать в Альпы. Борман умел высчитывать людей; он верно высчитал Шпеера; тот, оставшись один на один с фюрером, выслушал его вопрос и ответил - неожиданно для самого себя - совсем не так, как его просил рейхсляйтер: - Поскольку лично вы, мой фюрер, потребовали от немцев сражения за каждый дом, лестничный пролет, за каждое окно в квартире, ваш долг остаться в осажденной столице. - Да, но в Берхтесгадене лучше средства коммуникации, - возразил Гитлер. - Военные считают, что оттуда мне будет легче руководить борьбою на всех фронтах. - Военные отстаивают свое узкопрофессиональное дело, а на вас лежит тяжкое бремя политической стратегии, - с отчаянием ответил Шпеер, понимая, что, видимо, каждое его слово записывается Борманом на пленку. Гитлер как-то сразу сник, сидел несколько мгновений неподвижно, а потом снова пошел за чертежами "музея" в Линце. - Послушайте, - сказал он, вернувшись, - я по-прежнему беспокоюсь, как будет оценено знатоками столь близкое соседство Тинторетто с Рафаэлем... Все-таки, Тинторетто слишком легок и шаловлив, его искусство представляется мне не совсем здоровым с точки зрения национальной принадлежности. Порою мне кажется, что в нем есть дурная кровь... Эта шаловливость, эта нарочитая несерьезность... Такое всегда было свойственно еврейским маклерам... Или русским экстремистам, типа Врубеля... А через зал - Рафаэль... Розенберг дважды привлекал авторитетных антропологов, но они утверждают в один голос, что мать художника не имела любовника с вражеской кровью, а отец был истинным римлянином... Но ведь его дед мог изменить фамилию: евреи так ловки, когда речь идет о том, чтобы упрятать свою родословную... ...После беседы со Шпеером, за чаем, Гитлер, проверяя Бормана, сказал: - А вот Шпеер считает целесообразным мой отъезд в Берхтесгаден. - Он не только это считает целесообразным, - ответил Борман, - он запрещает гауляйтерам взрывать мосты и заводы, он, видите ли, думает о будущем нации, как будто оно возможно вне и без национал-социализма... - Не верьте сплетням, - отрезал Гитлер. - Шпееру завидуют. Всем талантам завидуют. Я это испытал на себе в Вене, когда меня четыре раза не принимали в Академию художеств. Там это было понятно: все эти чехи и словаки с поляками, гнусные евреи не желали дать дорогу арийцу - это типично для неполноценных народов, подлежащих исчезновению. Я не могу понять проявления такого отвратительного качества среди арийцев. Это просто-напросто не имеет права на существование среди нас... ...Фюрер не заподозрил Шпеера в заговоре, а, наоборот, взял его под защиту. Борман был почти уверен, что Гитлер может в любую минуту объявить о своем отъезде в Альпийский редут. Следовательно, настала пора действовать. ...Борман зашел к лечащему врачу фюрера доктору Брандту, штандартенфюреру СС, который наблюдал Гитлера с начала тридцать пятого года; именно Брандт следил за его диетой, лично делал инъекции, покупал в Швейцарии новые лекарства и отправлял своих шведских друзей в Америку - закупать медикаменты, которые стимулировали организм "великого сына германской нации", не угнетая при этом психику и сон. - Брандт, - сказал Борман, - откройте мне всю правду о состоянии фюрера. Говорите честно, как это принято между ветеранами партии. Брандт, как и все в рейхсканцелярии, знал, что откровенно говорить с Борманом невозможно и чревато непредсказуемыми последствиями. - Вас интересуют данные последних анализов? - заботливо осведомился Брандт. - Меня интересует все, - ответил Борман. - Абсолютно все. - У вас есть какие-то основания тревожиться о состоянии здоровья фюрера? - отпарировал Брандт. - Я не нахожу оснований для беспокойства. - Брандт, я отвечаю за фюрера перед партией и нацией. Вам поэтому нет нужды скрывать от меня что бы то ни было. Скажу вам откровенно: нынешняя походка фюрера кажется мне несколько... уставшей, что ли... Нет ли возможности как-то взбодрить его? Бывают моменты, когда у него трясется левая рука; вы же знаете, как наши военные относятся к вопросам выправки... Сделайте что-нибудь, неужели нет средств такого рода? - Я делаю все, что могу, рейхсляйтер. Борман понял, что дальнейший разговор со штандартенфюрером бесполезен. Он никогда не станет дела