шел Муха. Он шагнул к девушке, бросил под ноги букет и обнял Аню. Он обнял ее сильно и грубо - одной рукой притиснул к себе, а второй сжал грудь, повалил на траву. - Я один, один, один, - шептал он, прижимая ее к земле, - я все время один... Ну, не мучай, пусти... Пусти. Не мучай. - Не надо, Андрюшенька, - тихо, спокойно ответила Аня, - я понимаю, как тебе трудно, только не надо начерно жить. Если б она закричала, или стала вырываться, или начала б царапать его лицо, он бы ослеп и не совладал с собой. Но этот ее тихий, спокойный голос вошел в него с какой-то тягучей, отчаянный, забытой болью. Он шумно выдохнул и повернулся на спину. - Одевайся, - сказал он, - я отвернусь. Когда Аня, одевшись, села подле него, Муха открыл глаза, собрал букет, протянул девушке и сказал: - Держи. Подарок. Зла только не держи. И - хватил ртом воздуха, будто из воды вынырнул. Поздно вечером, когда стемнело, он сказал Ане, что едет в Краков к своим людям за лошадьми или, что еще лучше, за машиной. Вернуться обещал завтра утром. Вообще-то, он был уверен, что Берг заставит его возвратиться немедленно и даже, как прошлый раз, подвезет к Рыбны на своем "хорьхе", но Муха решил найти себе на ночь проститутку - заглушить ею, этой незнакомой, доступной женщиной, то видение, которое то и дело возникало перед глазами: острый, неожиданный высверк озера, солнце, рассыпавшиеся по песку цветы и девушка, красивей которой он в своей жизни не видел. - Я тебя запру, - сказал Муха на прощание, - так будет спокойней. И ставни закрою: в пустые дома они не суются, они туда суются, где печи топят. В час ночи кто-то осторожно поскребся в ставню. Аня замерла в кровати и с ужасом подумала, что все ее оружие спрятал Муха. Ставень, скрипнув, отворился. Через стекло Аня увидела седого мужчину. Он поманил Аню пальцем, он видел ее, потому что на кровать падал мертвый, медленный, серебристый лунный свет. Аня поднялась и, набросив на плечи кофту, подошла к окну. - Девушка, - сказал седой, - меня послал Андрий. Человек говорил с сильным польским акцентом. - Какой Андрий? - Откройте окно, не бойтесь, если бы я был немец, я бы шел через дверь. Аня открыла окно. - Дочка, - сказал человек, - Андрий велел мне срочно привести тебя на запасную квартиру. Тут стало опасно, пошли. Аня быстро оделась и перелезла через подоконник. ВСЕГО ХОРОШЕГО! Теперь, после бесконечных, изматывающих ночных допросов, пробираясь сквозь толпу на рынке. Вихрь - спиной, ушами, затылком - чувствовал, что слепец уже не так напряжен и не сжимает в кармане рукоять парабеллума. Вихрь чувствовал и по темпу проходивших "дружеских собеседований", и по вопросам, уже не таким прострельным и стремительно менявшимся, что гестаповцы склонны верить ему после их экзамена с "вельветовой курткой". Поэтому сейчас, продираясь сквозь толпу, Вихрь чувствовал, что на первом этапе возможного побега во время облавы ему будет легче, чем позавчера, потому что непосредственная его охрана уже пообвыкла и успокоилась после первого похода на рынок. Вихрь ждал облавы. Он понимал, что если и сегодня облавы не будет и ему не удастся уйти, то он может запутаться в той осторожной полуправде, которую он показывал на допросах. Он пока что скользил по вопросам, которые ему ставили, но скользил так, чтобы вызвать "эффект слаломиста", - стремительно, шумно и много снежной пыли. Однако эта снежная пыль вот-вот уляжется, и гестаповцы посидят с карандашом над предыдущими допросами и пойдут по деталям. Их будет интересовать все относящееся к нашей армии. Вихрь считал гестапо серьезнейшей контрразведывательной организацией; наивно полагать, что гестапо было в неведении о системе нашей фронтовой разведки, об именах, основных спектрах интересов и направленностей. Вопрос заключался в том, ч т о они знали, какими фактами - именами и цифрами - могли, незаметно для самого Вихря, уличить его во лжи. Пока что Вихрь расплачивался именами погибших товарищей, историей своего Днепропетровского подполья, секретами своей - теперь уже устаревшей - разведработы в Кривом Роге, в организации Тодта. Он шел осторожно, на ощупь, но он, с каждым днем все явственнее, видел конец своего пути, когда кончается игра и начинается предательство. Вихрь брел по рынку, присматриваясь к людям, которые его окружали, и думал, что сейчас промедление становится подобно смерти. Поэтому он с особым вниманием вглядывался в лица людей, окружавших его, и старался представить, как они будут себя вести, если он ринется сквозь толпу - напропалую, не дожидаясь облавы. "Либо все попАдают, когда начнется стрельба, либо кинутся в разные стороны, и я окажусь в простреливаемом коридоре. Впрочем, слепой начнет палить вслед без разбора, да и длинный, который впереди, - тоже. Хотя с длинным легче: пока он обернется, я уйду далеко, а если пригнусь, они меня не увидят в толпе, - думал Вихрь, - но все равно станут палить, людей перегубят - страх..." Высоко в небе запищал комарик. Вихрь замер, продолжая размеренно и валко идти вперед. Он шел, как шел, только начал ступать на носки, будто в лесу на охоте в ожидании дичи, когда ее нет, но вот-вот где-то сейчас, здесь, из-под ног, высверкнет тетеревом, двумя, тремя тетеревами, выводком, большим тетеревиным выводком, резанет воздух дуплетом, грохнется черно-бело-рыжий комок на землю, заскулит пес, потянет пороховой гарью, замрет сердце счастьем. "Тише вы! - чуть не кричал Вихрь на людей, которые шли, громко шаркая голодными, тонкими, уставшими ногами по серым плитам площади. - Тише вы! Слышите, самолеты!" Потом он увидел в небе черные точки: армада самолетов шла с запада на восток - бомбить наших. Вихрь вздохнул, опустил глаза и увидел, что идущий впереди гестаповец, поднявшись на мыски, заглядывал через головы шумливых старух. Он увидел мальчишку, который ползал на коленях, собирая огрызки яблок и окурки, валявшиеся возле скамеек, где сидели люди, ожидавшие поезда. Мальчишка был черненький, длинноносый, с проволочными гладкими волосами. "Цыганенок, - понял Вихрь, - они для них вроде евреев. Как натасканный пес - не может пройти мимо цыганенка. Что сейчас в нем творится, в этом длинном? Точно, как натасканная собака. Тварь этакая". Длинный гестаповец свернул, прошел сквозь плотную шеренгу торговцев, толкнул какого-то старичка в широкополой черной шляпе, отвел локтем немецкого солдата и больно толкнул цыганенка в бок мыском сапога - будто бы невзначай. Цыганенок вскинул свое громадно-глазое лицо, увидел длинного и, словно нутром поняв опасность, стал отползать на карачках. Потом поднялся и юркнул в тихую, жаркую, настороженную толпу. Людское море голов зашевелилось там, где пробегал мальчишка. "Вот! - резануло Вихря. - Вот оно!" - А-а-а! - заорал он, что есть силы ударив слепца по очкам, и ринулся в сторону, противоположную цыганенку, сшибая руками и ногами людей с узлами и чемоданами. Рынок зашумел; пронзительно затрещали свистки полиции; кто-то тихо, испуганно закричал у него за спиной - началась паника, заржали кони, хлестнул выстрел, другой... Вихрь бежал согнувшись, выставив вперед голову, сдирая с себя на бегу синий пиджак - первую примету. Он бросил пиджак под ноги, увидел - стремительным кинокадром, - как к пиджаку потянулись чьи-то руки, на пальцы в тот же миг обрушилась здоровенная ножища, но крика уже не было слышно, потому что кричало и вопило все вокруг. Вихрь глянул вправо - там разворачивался грузовик с крытым зеленым кузовом: из него черными комьями вываливались полицейские. Мелькание в глазах вдруг сменилось замедленным видением - как в предсмертный, последний час. "Парикмахерская" - проплыли перед глазами буквы чуть подальше парадного входа гостиницы "Варшавской". Каким-то последним, холодным, отчаянным разумом Вихрь толкнул дверь; остро дзинькнул звонок. Парикмахер, побледнев, шагнул навстречу. Мгновение Вихрь стоял на пороге, а потом сказал: - Я бежал из гестапо. Это ищут меня. У ПАЛЕКА Седой привел Аню в старую баню. Здесь пахло дубовыми бочками, пенькой и каким-то особым, далеким, но знакомым Ане рыбацким запахом: то ли дегтем, то ли прошлогодней вяленой рыбой. Этот запах, знакомый Ане по тайге, вдруг успокоил ее: так бывало в зимовьях, где отец останавливался, если шел белковать на сезон. - Сядь, девка, - сказал Седой и, достав большой клетчатый платок, вытер лицо. - Сядь, - повторил он, засветив огарок тоненькой церковной свечки. Аня огляделась и вздрогнула: у стены сидели женщина, парень в крагах и девушка, которая ехала следом за ней с Мухой на велосипеде, когда они шли в лес. - Сядь, - повторил Седой еще раз, - сядь и отдохни. Здесь твои друзья, если ты - та девка, которая должна была прилететь с рацией. - О чем вы говорите? - пожала плечами Аня. - Вы меня путаете с кем-то. - Ладно, - сказал Седой, - хорошо. Ты этих людей не знаешь, они знают тебя. - Где Андрий? - Твой Андрий у немцев. Аня поднялась и прижала руки к груди: - Что?! - То самое, - подтвердил Седой. - Его арестовали? - Нет. Он им служит. Аня усмехнулась: - Что-то я не понимаю, о чем вы говорите. Вы меня путаете, честное слово. Я тетю ищу. Тетю с Курска, понимаете? - Перестань. Мы не шутим, - сказал Седой, - мы твои друзья. Мы ждали вас, нам говорил про вас Андрий, когда прилетел. Это дом Палека, это ваша явка. Мы друзья тебе, друзья, пойми. - Вы меня с кем-то путаете, честное слово, - засмеялась Аня, - мне жить негде, я тетю ищу, Андрий меня и приютил. - Не болтай ерунды. Ты и остальные члены вашей группы должны были прийти в дом к Станиславу Палеку, что на Грушовой улице, и передать ему привет от его сына Игнация, полковника Войска Польского. - Я его сын, - сказал парень в крагах. - Сын Игнация, внук Станислава. Ты у нас в доме. Аня оглядела всех людей, собравшихся сейчас в этой маленькой баньке. "Бросьте вы говорить про физиогномику, - вспомнила она слова капитана Высоковского. - Иной раз мотаешь типа - ангел с физии, а все равно убежден, что перед тобой - вражина, сердце говорит..." Аня тогда засмеялась и спросила красивого капитана: "А сердце ваше говорит после того, как глаза посмотрели в глаза, не так ли?" "Нет, - ответил Высоковский, - в донесения. Они точнее глаз и сердца. Настоящую историю общества напишут через много лет, и это будет самая точная история, потому что наши архивы, досье на ангелов и чертей, счета им - и чертям и ангелам - на машины, особняки и лекарства станут открытыми. И люди не будут гадать, разглядывая рисованные или фотографические портреты, хорош он был или плох. Они будут знать всю правду: и про негодяев с чистыми глазами святых, и про героев с хамскими лицами и косноязычной речью". - Я не верю вам, - сказала Аня, - вы знаете все, но я вам не верю. Он не мог быть предателем! - Он мог им не быть, - ответил Седой, - он им стал. - Он не мог им стать! - Почему? - Потому, что он наш! - А мы чьи? - спросил парень в крагах. - Нас ты считаешь чьими? Седой сказал: - Надо срочно связаться с вашим Центром: как поступать с Андрием? Брать его живым или убирать здесь же, пока он больших бед не натворил? "Неужели я не верю этим людям только потому, что они плохо говорят по-русски, а Муха - наш парень? - думала Аня, отстраненно прислушиваясь к тому, что ей говорил то Седой, то сын полковника Игнация, внук Палека. - Если это так, тогда ужасно. Тогда надо записываться в союз Михаила-архангела. Муха был все время на связи с Бородиным. Ему верили в Центре. Нас посылали к нему. Но ведь нас к нему послали потому именно, что он передал о своих связях с польским подпольем. Фамилию Палек я знаю, тут они говорят правду. Про Палека знали Муха, Вихрь, Коля и я. А если - радиоперехват? Если все это сейчас разыгрывают статисты из гестапо?" - Запомни: промедление - преступно, - закончил Седой, - особенно сейчас. - Я у вас, - сказала Аня, - я в ваших руках. Можете делать со мной все, что угодно. Я вам не верю! Понимаете?! Не верю! ВЕЧЕР И НОЧЬ Не предупреди Берг Муху, тот обязательно отправился бы в гестапо - сказать о радистке, которая живет у него. Но полковник - после вызова агента на очную ставку с Вихрем - просил Муху все дела вести только с ним одним, сказав, что теперь по указанию руководства он один будет курировать группу, которая выходит на связь с Мухой. - Мои друзья из гестапо, - говорил Берг, - сейчас заняты другими вопросами, так что вам я запрещаю беспокоить их. Ясно? - Ясно, - ответил Муха, - только они могут обидеться... - Мы не дети и не ревнивые жены, - ответил Берг, - мы не обижаемся; мы убираем тех, кто нам мешает, и поднимаем тех, кто оказывает дружескую помощь. Но обижаться... Это не занятие для разведчиков. - Ваши люди будут держать мою явку под наблюдением? - спросил Муха. - Зачем? - удивился Берг. - Я надеюсь, к вам пришлют не первоклассников, а опытных людей. Хвост всегда заметят опытные люди, как бы точно мы ни организовали слежку. Или вы что-то напортачили? Ничего не брякнули девице? - Что вы... Мы с ней подружились. - Она не засомневалась? - С чего? - Ну и слава богу. А когда подойдут остальные, тогда мы с вами вообще будет видеться раз в месяц - где-нибудь в ресторане, на людях, чтоб ни у кого не было никаких подозрений: беседует себе молодой парень со старым польским учителем. Берг рассказал Мухе план завтрашнего дня. В девять утра через центральную площадь Рыбны, мимо костела, пойдет старая машина с несколькими пассажирами в кузове. Муха должен будет поднять руку. Шофер притормозит и попросит десять оккупационных марок с двоих. Муха уплатит восемь - после торговли. С этой машиной они доедут по шоссе до того места, где приземлилась Аня. Когда они выкопают рацию, вечером по шоссе тоже пройдет машина, и шофер подбросит их до Рыбны. Берг дал Мухе денег и позвонил в казино, чтобы его пропустили туда. Муха много пил, не пьянел, присматривался к проституткам и улыбался осторожной улыбкой, когда к нему обращались по-немецки официантки. "К черту, - все время вертелось у него в голове, - все к черту, к дьяволу, к бесовой матери. К черту, к черту". Он не мог бы объяснить себе, кого посылал к черту. Просто он отгонял от себя этим бесконечным, хмельным одиноким "к черту, к черту" то непонятное и тяжелое, ворочавшееся в нем - особенно по утрам, после похмелья, или когда Седой приносил сало, чтобы подкормить его, или когда Аня тихо сказала ему, что нельзя жить начерно. Около двенадцати он договорился с пожилой размалеванной женщиной, собиравшей со столиков пивные кружки с осевшей на донышке пеной, которая была похожа на рваные кружева. Он дал ей аванс и сказал, что будет ждать ее на углу, под часами. Когда она вышла к нему, он больно взял ее за руку и рванул к себе, чтобы она была ближе, рядом. - Пан такой юный, - сказала женщина, - мне даже страшно идти с паном. - Молчи ты, - ответил ей Муха по-русски, - идешь и иди. Только молчи. "Рейхсфюреру СС Гиммлеру. Строго секретно. Документ государственной важности Рейхсфюрер! Сегодня утром меня посетил штандартенфюрер Швайцер. Следуя указанию, полученному от Вас, я передал ему приблизительные планы по краковской акции. Поскольку он направлен в Прагу и Братиславу с идентичными заданиями, мне казалось целесообразным посоветовать ему не перенимать все то, что сделано нашими инженерами, ибо условия Братиславы в настоящее время отличаются от положения в Кракове. Видимо, было бы разумнее откомандировать в Прагу полковника Крауха, хотя бы на месяц, для оказания практической помощи Швайцеру. Думаю, что я смогу убедить армию в необходимости такого мероприятия, хотя, как мне показалось, Швайцер не очень-то расположен принимать мое предложение, в то время как опыт Крауха должен быть перенят и изучен ввиду его значительного интереса для всех нас. Дело заключается в следующем. По плану Крауха и Дорнфельда в случае нашего стратегического успеха, будет ли он продиктован нашей военной мощью, дипломатическим маневром или введением на фронтах нового смертоносного оружия возмездия, - акция уничтожения Кракова, как апофеоз нашей победы и поражения славизма, будет проводиться саперами, как обычная армейская операция. В случае же нежелательного и маловероятного поворота дел Краков будет в течение ближайших месяцев готов к уничтожению. Всякая случайность, преждевременная команда сумасброда или паническое форсирование событий исключается, поскольку в Пастернике в специально оборудованном бункере будут находиться два офицера СС. Это позволит нам контролировать положение до последних секунд, это позволит нам впустить в город войска противника и уже потом похоронить Краков со всеми находящимися там войсками. Естественно, при отборе кандидатур мы обратимся в местный партийный аппарат, который и проведет утверждение подобранных нами людей. Прилагаю список возможных кандидатов, всего двадцать человек, то есть десять вариантов на каждое место. Прилагаю также схемы и чертежи, признанные нами окончательными. Хайль Гитлер! Ваш _Биргоф_". ...Ранним утром Муха вернулся на явку и мечтал только об одном - помыться горячей водой: голова разваливалась, самому себе был гадостен. Он отпер дверь и увидел Седого; Ани не было. - Где радистка? - спросил Муха. - Пошли, она у нас, - сказал Седой, - ночью была блава, мы ее увели к себе, тут неподалеку. Пошли. Когда Седой пропустил Муху в баньку, здесь было сумеречно. Муха сказал: - Зажги лампу, а то с солнца не видно ни черта. - Сейчас. Седой чиркнул спичкой и поднес ее к фитилю. Лампа хлопнула, фыркнула, вспыхнула грязно-желтым пламенем. Седой привернул фитиль. Муха огляделся и вдруг почувствовал себя легко-легко, как ночью, после первых минут у той женщины. И еще он увидел желтый песок, черную воду озера и рассыпавшиеся ромашки. Перед ним сидела Аня, а рядом с ней, сцепив между коленями длинные пальцы, - тот парень, с которым ему давали очную ставку в гестапо. - Выйдите все, - сказал Вихрь. Аня и Седой стояли возле баньки в саду, на самой окраине села. Они ждали больше часа. Потом в бане грохнул выстрел. Вихрь вышел на порог и сказал Седому: - Сейчас мы его похороним, и всем надо уходить. Он продал явку Палека и то место в лесу, которое ты ему показала, Аня. - Какое? - спросила Аня. - То самое. Где рация. - А как же теперь быть? - Нужна машина. Седой, - сказал Вихрь, - выручай, друг. - Машина есть у Тромпчинского. Машина будет. Он Тромпчинского не продал? - Он его не знал по имени. Он продал тебя и Аню. Ну, пошли копать яму. Когда они похоронили Муху, Аня спросила: - А где ты был до сих пор? Я места себе не находила... Вихрь ответил: - Я был на другой явке. - У кого? - У наших друзей. Ранним утром, вернувшись с Тромпчинским на его машине со спрятанной в багажнике рацией, Аня вышла на сеанс с Бородиным и передала, что группа приступает к работе. ...БЕСЕДУЮТ _Стенограмма совещания в ставке Гитлера_. Присутствовали фюрер, Гиммлер, Кальтенбруннер, Йодль. _Гитлер_. В принципе идея, бесспорно, хороша. Нация, побежденная в войне, обязана вымереть или ассимилироваться - в той, конечно, мере и в таких строго дозируемых пропорциях, чтобы не загрязнить кровь победителей. Когда болтают о некоей особенности степени превосходства людей смешанной крови над людьми точных и верных кровей, я не перестаю удивляться близорукости этих болтунов. Превосходство в чем? В умении приспосабливаться? В умении находить лазейки? В умении искать для себя те сферы деятельности, которые дают большую выгоду? В этом люди смешанной крови, бесспорно, преуспевают по сравнению с чистой кровью, приближаясь в некоторой степени к приспособляемости евреев. Но разве умение приспособляться или жажда легких путей в жизни, овеянной героикой, - идеал для будущего поколения арийцев? Мне всегда были противны ухищрения и хитрости. Я шел к нации с поднятым забралом! Я шел к немцам с правдой. Проблема ассимиляции покоренных - особая тема для изучения. Идея уничтожения очагов славянства, как некоторая гарантия против возможного возрождения, соподчинена нашей доктрине. Но, Кальтенбруннер, я призываю не к декларациям, я призываю к разумному исследованию экономической подоплеки вопроса. Вы представили мне прекрасно продуманные планы и четкие инженерные решения, я рукоплещу вашей скрупулезной и вдохновенной работе. Однако позвольте мне поинтересоваться: скольких миллионов марок это будет стоить народу? Сколько вам потребуется для этого фугаса? Тола? Бронированных проводов? Вы занимались изучением этого вопроса? _Кальтенбруннер_. Нам хотелось сначала получить принципиальное подтверждение разумности нашей идеи... _Гитлер_. Вы допускали мысль, что я буду стенать по поводу языческих церквей Кракова или Праги? Вождь обязан отдавать свое сердце - все без остатка - той нации, которая родила его, поверила в него и привела к трагическому и прекрасному кормилу государственного руководства. Залог грядущей победы заключается в том, что наши враги являют собой конгломерат разноязыких государственностей, построенных на одинаково глупых, но вместе с тем противоречивых идеях отмершего демократизма: нам противостоит Ноев ковчег. Мне не нужно ничего, кроме времени, которое неумолимо работает на немцев! _Гиммлер_. Это бесспорно, мой фюрер. _Кальтенбруннер_. Кое-кто высказывает мнение о целесообразности контактов с Западом, мой фюрер... _Гитлер_. Сокрушающая мощь рейха поставит на колени и Восток и Запад. Запомните, пожалуйста: вы не политик, вы - полицейский. _Гиммлер_. Политика, не подтвержденная хорошей полицейской службой, - это миф. _Гитлер_. Кальтенбруннер не нуждается в вашей защите. Он достаточно хорошо знает мое к нему отношение. Неужели даже в разговоре с друзьями мне должно придерживаться бюрократических пиететов? Друзья должны говорить друг другу о том, чего им недостает, а не о том, что принесло им славу и признание. Итак, я прошу ответить на мой вопрос: сколько мне будет стоить ваша затея? _Кальтенбруннер_. Фюрер, я не готов к ответу. _Гиммлер_. Нам потребуется день-два на подсчеты и консультации с ведущими специалистами. _Йодль_. Фюрер, на проведение этих акций в Кракове, Праге, Братиславе нам необходимо столько тола, сколько выработает вся химическая промышленность рейха в этом году. _Гитлер_. Браво! Это восхитительно, Гиммлер, вы не находите?! _Йодль_. Но при условии, что ни один снаряд не упадет на головы наших врагов. _Гитлер_. Я аплодирую, Гиммлер! Я в восторге от вашей программы. Наивность в политике граничит с предательством национальных интересов! Почему я должен продумывать детали за вас?! Почему я должен ломать голову над вашими бредовыми планами?! Есть предел всему! Я заявляю с полной ответственностью, что в грядущем уголовном положении рейха я введу статью, которая будет карать наивность превентивным заключением в концлагерь. (Фюрера приглашают к прямому проводу с фельдмаршалом Кейтелем, и он уходит из кабинета.) _Кальтенбруннер_. Йодль, был ли смысл говорить здесь о ваших подсчетах? _Гиммлер_. Йодль поступил правильно, а вот вы ставите меня в нелепое положение. Самолюбие - как нижнее белье: его надо иметь, но не обязательно показывать. (Гиммлер уходит следом за фюрером.) _Кальтенбруннер_. Простите, Йодль, но нервы у всех на пределе. _Йодль_. Э, пустое... _Кальтенбруннер_. Слушайте, а если я достану тол? _Йодль_. Вы верите в чудеса? _Кальтенбруннер_. Теперь у нас все верят в чудеса. _Йодль_. Меня все-таки исключите из списка. _Кальтенбруннер_. Напрасно. Я помню, когда мы в Вене в тридцать четвертом году объявили голодовку в тюрьме, я на седьмой день явственно увидел чудо: на край моей койки сел пес. В зубах у него был кусок хлеба. Он отдал мне хлеб, и я съел его. А вскоре все кончилось, ворота тюрьмы распахнули солдаты, и меня на носилках вынесли из камеры, и люди бросали мне розы. _Йодль_. Когда в чудеса начинают верить солдаты, тогда кампанию следует считать проигранной. (Входят фюрер и Гиммлер.) _Гитлер_. Я всегда считал ум Гиммлера наиболее рациональным и точным из всех великих умов, которыми провидение окружило меня! _Гиммлер_. Кальтенбруннер, каковы запасы нашего долларового фонда? _Кальтенбруннер_. Реального или тех бумаг, которые мы печатаем у себя? _Гитлер_. Меня интересуют те доллары, которые вы печатаете у себя. _Кальтенбруннер_. Долларовые запасы весьма невелики. У меня много фунтов стерлингов, опробированных нашими людьми в Лондонском банке. _Гитлер_. Вы сможете на эти фунты закупить мне тол? _Кальтенбруннер_. В Аргентине или Бразилии? _Гитлер_. Это меня не волнует! Хоть у евреев в Америке! _Кальтенбруннер_. Боюсь, что с американскими евреями будет нелегко договориться. _Гитлер_. Я всегда верю людям, лишенным юмора! _Кальтенбруннер_. Видимо, есть только один шанс: через Испанию или Португалию прощупать южноамериканские республики. _Гиммлер_. Мы сможем доставить тол в Болгарию? Под их флагами? _Кальтенбруннер_. Рейхсфюрер, вы подняли меня на смех, когда я говорил о Словакии и о договоре, существующем между нами. Я позволю себе высказать более серьезное опасение: Южная Америка - это не Словакия. Если там обнаружат мои фунты стерлингов, если разразится скандал, мы потеряем опорные базы друзей национал-социализма. _Гиммлер_. У нас есть Геббельс. Он докажет как дважды два, что все это интриги экспансионистской Америки и Англии, которые мешают нам торговать. Пусть это вас меньше всего тревожит. Пусть ваши люди договорятся с торговцами Аргентины или Чили... ЗВЕНО ЦЕПИ Генерал Нойбут в личной жизни был человеком аскетичным. И это не был показной, истеричный аскетизм фюрера. Кадровый военный, человек в глубине души серьезно верующий, он хотел делить со своими солдатами хотя бы часть тех тягот, которые несла с собой война. Поэтому, приезжая в Краков, генерал останавливался не в специально содержавшемся правительственном особняке, а в офицерской гостинице, которая стояла на берегу реки, почти прямо против входа в старый замок польских королей. Нойбут обычно занимал номер на третьем этаже. Дежурный адъютант генерала майор фон Штромберг перед приездом Нойбута приказал вынести из комнат мебель черного дерева, заранее завезенную сюда подхалимами из службы тыла. - Генерал не станет жить в этой роскоши, - сказал майор, - этот стиль более соответствует вкусу состарившейся звезды из варьете, нежели солдата. В гостиной оставьте письменный стол. Кресло 'заберите, генерал не любит мягкой мебели. Только этот высокий стул. Тумбочку для телефонов отнесите к окнам. Генерал разговаривает по телефону стоя. Корзину для бумаг - под стол. Из спальни - все вон! Стенные шкафы достаточно глубоки? Хорошо. Сюда, в нишу, поставьте металлическую кровать с пружинным матрацем. Пуховые перины - вон. Генерал укрывается суконным одеялом. Фон Штромберг сел на подоконник и стал наблюдать, как офицер из охраны СС, дежурный по этажу инвалид-фельдфебель и горничная пани Зося - старуха в белом хрустящем фартуке и белой наколке на белых, даже чуть с синевой, седых волосах, расставляли заново всю мебель. "Старуха была ничего, - думал фон Штромберг, глядя на пани Зосю, - она даже сейчас грациозна". - Господину генералу будет неудобно спать, - сказала пани Зося, - если мы поставим кровать в нишу, свет будет падать ему в глаза. - Вы занятно говорите по-немецки. Спасибо за совет. Женщина остается женщиной. Кровать поставьте к стене. Нет, нет, сюда - чуть подальше от шкафа. И пожалуйста, ни в коем случае не наливайте в графин кипяченой воды. Только сырую, только сырую. Нойбут прилетел вечером, когда стемнело. Он вошел в номер, долго стоял возле большого окна, любуясь громадой Вавеля, четко вписанного в серую пустоту неба, потом опустил светомаскировку, включил свет в большой, яркой люстре и сел к столу. Мельком оглядев убранство комнаты, он благодарно кивнул фон Штромбергу. Тот, словно дожидаясь этого момента, положил на стол серую папку из толстой свиной кожи: последняя почта и документы на подпись. - Благодарю, - сказал Нойбут, - я вас не задерживаю более. Отдыхайте. - Спокойной ночи, господин генерал. - Спасибо. На всякий случай - кто сегодня дежурит? - Подполковник Шольф. - Хорошо. Пусть он соединяет меня только со ставкой, для остальных я сплю. Дьявольски болтало в полете. С погодой происходит что-то нелепое - то грозы, то тропическая жара. - Природа, видимо, тоже воюет. - С кем? - улыбнулся Нойбут. - Ей нес кем воевать, она едина и неодолима. Он раскрыл папку, и фон Штромберг сразу же вышел из комнаты. Нойбут быстро проглядывал документы, подготовленные дежурным по штабу. Бумаги, не представлявшие интереса, он складывал в папку; серьезные материалы откладывал в сторону и придавливал их большим камнем сердолика, подаренным ему генералом Прайде, когда тот прилетал на неделю из Крыма; наиболее важные документы Нойбут собирал в большой зажим, сделанный в форме руки дьявола: с большими, кривыми, острыми ногтями. Генерал работал до часу ночи. Первый документ, который он подписал, был приказ, подготовленный в его секретариате совместно с сотрудниками контрразведки, о повсеместном введении смертной казни на оккупированных территориях: "Давнишним желанием фюрера является, чтобы при выступлениях против империи или оккупационных властей на оккупированных территориях против преступников применялись иные меры, чем до сих пор. Фюрер придерживается такого мнения: при подобных преступлениях наказание в виде лишения свободы, а также пожизненная каторга рассматриваются как проявление слабости. Эффективного и длительного устрашения можно достичь только смертными казнями или мерами, которые оставляют близких или население в неизвестности о судьбе преступника. Этой цели служит увоз в Германию. Прилагаемые директивы о преследовании преступлений соответствуют точке зрения фюрера. Они апробированы и одобрены им. _Нойбут_". Документ был составлен довольно четко, без раздражавшей Нойбута партийной трескотни, поэтому он подписал его после второго прочтения, переставив в двух местах запятые - всего лишь: Нонбут не любил в документах много знаков препинания. "Приказ - не беллетристика, - говорил он, - запятые мешают усвоить суть дела. Они цепляют глаз солдата". С другими документами Нойбут сидел значительно дольше, вносил коррективы, переписывал целые абзацы. И чем больше он работал, тем медленнее подвигались дела - то ли сказывалась дневная усталость, то ли его раздражала плохая работа канцеляристов - обилие витиеватых формулировок, дутая многозначительность: каждый, даже самый маленький, штабист мнит себя стратегом. "Неверное понимание стратегии, - подумал Нойбут. - Истинная стратегия немногословна и отличима своею обнаженной простотой". Нойбут принял душ, растерся сухим, подогретым полотенцем и лег в постель. Закрыл глаза. Он засыпал сразу же, как только укрывался одеялом. Но сегодня впервые по прошествии десяти - пятнадцати минут он с некоторым удивлением заметил, что сон не идет. Нойбут повернулся на правый бок и сразу же вспомнил мать: она заставляла его спать только на правом боку, подложив обе руки под щеку. Нойбут улыбнулся, вспомнив вкус яблочного пирога: по воскресеньям мать готовила большой яблочный пирог - с ванилью и мандаринами. Мать называла мандарины грейпфрутами, хотя это были настоящие мандарины. "Неужели бессонница? - подумал Нойбут. - Говорят, это крайне изнурительно. Отчего так? Несуразица какая-то". Он лежал, крепко смежив веки. Сначала он видел зеленую пустоту, а потом в этой зеленой пустоте он увидел черные ряды бараков концлагеря. Они сегодня пролетали над этим концлагерем для военнопленных. Офицер из СС прокричал в ухо Нойбуту: - Это лагерь с газом. Производительность печей - более тысячи человек ежедневно. - Каких печей? - спросил Нойбут. - Газовых, господин генерал, газовых, - пояснил тот, - это гигиенично и рационально: не расползаются вздорные слухи. "Видимо, это, - подумал Нойбут. - В последнее время они то и дело колют нас, солдат, этой своей гадостью. Зачем? Пусть за газовые печи, если это необходимо, гестапо отвечает перед нашим будущим и своей совестью. Я - солдат. Нация позвала меня на борьбу, и я стал на борьбу". Нойбут поднялся с кровати, подошел к окну, поднял светомаскировку и долго смотрел на город, который будет уничтожен. "Они стенографировали каждое мое слово, когда я уточнял план уничтожения очагов славянской культуры, - вспомнил отчего-то генерал. - О, трухлявый ужас архивов, где хранится то наше, о чем мы сами давным-давно забыли! Тихие, злорадные чиновники-мышата надежно и цепко хранят наш позор. Как многие мечтают, верно, забраться в архивы и секретные сейфы и уничтожить все, касающееся их судеб, слов, призывов, обещаний!" Нойбут отошел к столу и снова начал пролистывать бумаги, подписанные им сегодня. Над первым документом - о казнях и высылке в Германию - он задумался по-новому. "Я старый человек, - подумал он жалобно и горько. - Они должны будут понять, что я старый человек и солдат. Никто не имеет права судить солдата, кроме родины. Никто не смеет судить долг перед народом". Нойбут поднялся и сделал приписку к этому приказу: "Применение этого приказа, сурового, как и все, рожденное войной, необходимо только в тех случаях, если налицо - доказательства преступления". Он прошелся по комнате, вернулся к столу и тщательно зачеркнул свою приписку. "Корректировать фюрера? - подумал он. - Вряд ли это пройдет незамеченным. Гальдеру и Браухичу легко: они ушли в оппозицию давно; им простится все, что они делали прежде. Мне уходить в оппозицию поздно - не приобрету там, но потеряю здесь. Я забыл о главном принципе военной стратегии: "отступи вовремя". Я поверил грохочущей логике нашего фюрера, тогда как превыше всего обязана цениться тихая логика собственной мысли. Общенациональный истеризм смял и меня. Это - очевидно". Нойбут вызвал дежурившего подполковника Шольфа и сказал: - Принесите мне стенограмму совещания, которое я созывал, - о будущем Кракова. Шольф положил перед генералом стенограмму совещания, созванного им в связи с акцией по уничтожению очагов славизма. Нойбут сидел за столом - строгий; мундир в талии перехвачен широким черным ремнем, сапоги - каблук к каблуку, как на параде. Он внимательно перечитал стенограмму и поставил галочку против своих слов: "Между прочим, Биргоф, я плакал слезами восторга в Лувре. Я бы возражал против этор акции, если бы не отдавал себе отчета, что она необходима как военное мероприятие". Он откинулся на высокую спинку и подумал: "Ну что ж... По-моему, это достойно. Я говорил как солдат". Он отложил стенограмму, потянулся, замер, сцепив пальцы рук. Усмехнулся - возле его рук лежали пальцы дьявола, вцепившиеся в бумаги из сегодняшней почты. "Вот оно, - подумал Нойбут. - Все мое наиболее важное и страшное хранится в этих лапах. Я был у Гиммлера, когда он говорил о целях уничтожения славизма и его очагов. Эти цели продиктованы их политическими и расовыми устремлениями, а не требованием военной обстановки. А я согласился с ним. И все слышали это. Неизвестно, что страшнее: мои фразы в этой стенограмме или же обоснование необходимости уничтожения там, у Гиммлера в кабинете. Самое худшее, если я предстану перед судом потомков в роли дешевого балаганного двуликого актера, а не солдата". Нойбут расцепил похолодевшие пальцы, поднялся, пристукнул кулаком по столу, выключил свет, открыл окно и сказал: - Только драться... До конца... С этим он лег. Уснул легко. Порыв ветра слизнул со стола несколько листков. Пролетев через всю комнату, они мягко скользнули под кровать. Поднялся Нойбут, как обычно, в шесть утра. Сделал гимнастику, принял ледяной душ, сам побрился и вызвал Шольфа. - Пусть мне сменят этот зажим для бумаг, - попросил он, указав глазами на пальцы дьявола. - Абракадабра какая-то. Вкус трусливого мещанина, разбогатевшего на сводничестве. Шольф сразу же пошел отдать соответствующее распоряжение. Через несколько минут генерал в сопровождении дежурных адъютантов вышел из своего номера. Проходя мимо замершего по стойке "смирно" офицера охраны СС, дежурного по этажу - инвалида и польской горничной, он остановился и сказал: - Я оставил на тумбочке рубашку. Постирайте ее, пожалуйста. Но ни в коем случае не крахмалить. Воротничок должен быть мягким. - Хорошо, господин генерал. Нойбут протянул пани Зосе леденец: - Это вашим внукам. Она сделала низкий книксен, принимая подарок, и тихо ответила: - Благодарю вас, у меня нет внуков. - Дайте сыну, - улыбнулся Нойбут, - пусть точит зубы. Пани Зося сделала книксен еще раз: - Я одинока, господин генерал. Я съем леденец сама. Ее сын сидел в тюрьме, дожидаясь расстрела. Он был приговорен к расстрелу имперским народным судом в Бреслау. Он был связным у Седого. Он не открыл своего имени, иначе пани Зося не смогла бы работать здесь. Пани Зося не стала обращаться за помощью к генералу - он, возможно, спас бы жизнь сыну. Подполью пани Зося была нужна в офицерской гостинице. Пани Зося вошла в номер к генералу, сложила в сумку рубашку и начала уборку. Сначала она перестелила постель - ей показалось, что Нойбут недостаточно аккуратно взбил подушку, потом вытерла пыль и начала протирать паркет провощенным куском фетра. Она увидала под кроватью два листка бумаги, взяла их и быстро спрятала в сумку. Через два часа кончилась ее смена, и пани Зося вышла из гостиницы под руку с дежурным инвалидом-фельдфебелем - он у нее столовался. ЗА РЮМОЧКОЙ Фон Штромберг вызвал дежурную машину, когда Нойбут отпустил его, устроился на заднем откидном кресле, где обычно сидел генерал, а не впереди, на обычном адъютантском месте, и спросил шофера: - Как ты думаешь, куда я хочу поехать? - Чуть развеяться, господин майор. - Милый Ганс, ты мудр. То, что ты сидишь в шоферах, лишний раз свидетельствует против нас как организации. Твое место в Берлине. Шофер засмеялся: - Не хочу. - Отчего так? - Шоферов любят женщины, и не надо снимать комнаты: сиденья отбрасываются. - Что ты говоришь?! - Только кожа холодная. Некоторые жалуются. А одна, в Лодзи, отказала мне в повторном свидании - у нее открылся глубинный ишиас. Фон Штромберг хохотал до слез. Он и вылез из машины, сгибаясь пополам от смеха. Махнув шоферу рукой, он разрешил ему уехать. - Когда за вами? - спросил Ганс. - Не надо... Я останусь где-нибудь здесь. Трауб ждал фон Штромберга, лежа на диване в кальсонах розового цвета и в шерстяной - до колен - ру бахе. - Салют воину! - Салют писателю! - ответил фон Штромберг. Вставайте, граф, вас ждут великие дела! - Великие дела кончились. Осталось одно дерьмо. - Я не могу спорить с тобой, пока трезв. - В столе - виски. - Откуда здесь виски? - Мне оставил ящик парень из "Газетт де Лозанн". Фон Штромберг достал из стола бутылку, налил, разбавил водой, выпил, блаженно зажмурился и сказал: - Писатель, ты чувствуешь, как от этого пойла тянет настоящим хлебом, а? Шнапс я пить не могу: по-моему, его делают не из хлеба, а из мочевины. Химия рано или поздно убьет институт гурманства. Люди станут глотать шарики, начиненные калориями. - Что новенького? - Ничего. - Скоро дальше? - Какое "дальше" ты имеешь в виду? - Мне нравится эта девица! Я имею в виду, когда снова начнем давать деру? - Это зависит не только от нас, но в какой-то мере и от красных. Трауб усмехнулся. - Смешно, - сказал он. - Куда сегодня? - Куда-нибудь, где много людей и хорошая музыка.