е осталось сил. Их у меня ровно столько, чтобы мгновенно всунуть руку в окошко и пережать этому ослу сонную артерию. Полежит маленько на снегу, не счищенном исчезнувшими татаро-монголами, и придет в себя. А я уже буду дома. - Поехали, - согласился он, избавив себя от неудобств и лишнего перепуга. Он бы ведь потом не смог вспомнить мое лицо, как я не могу вспомнить Истопника. Распахнулась дверца, и я нырнул в тугой теплый пузырь бензино-резино-масляного смрада старой раздрызганной машины. От тепла, механической вони, ровного покачивания, урчащего гула мотора сразу заклонило меня в вязкий сон, и я уже почти задремал... Но вынырнул снова Истопник, сказал тонким злым голосом:"А вы знаете этот старый анекдот?.." И фиолетовая смерь дремоты изболталась, исчезла в цементной серости наступающего утра. Истопник не пропал, в подбирающемся свете дня он не истаял, а становился все плотнее, осязаемее, памятнее. Беспород. Моя мать называла таких ничтожных, невыразительных людишек "беспородами". Из сизой клубящейся мглы похмелья все яснее проступало худосочное вытянутое лицо Истопника с тяжелой блямбой носа. У него лицо было, как трефовый туз. Рот - подпятник трефового листа - растягивался, змеился тонкими губами посреди паскудных шуточек и грязных анекдотов, вдруг трагически опускался углами вниз, и тогда казалось, что он сейчас заплачет. Но заплакал он потом. В самом конце. Заплакал понастоящему. И захохотал одновременно - радостно и освобожденно. Будто выполнил ту миссию, нелегкую и опасную задачу, с которой его прислали ко мне. Теперь я это вспомнил отчетливо. Значит, ты был, проклятый Истопник! Машина с рокотом взлетала на распластанный горб путепровода, проскакивала под грохочущими арками мостов, обгоняла желтые урчащие коробки автобусов - консервные банки, плотно набитые несвежей человечиной. Через красивый вздор нелепых гостиничных трущоб. Владыкина с неоновой рекламой, вспыхивающей загадочно и непристойно: "...ХЕРСКАЯ", сквозь арктическое попыхивание голубовато-синих Марфинских оранжерей, мимо угрожающей черноты останкинской дубравы, в заснеженности и зарешеченности своей похожей на брошенное кладбище, под выспренним громадным кукишем телевизионной башни, просевшей от нестерпимой тяжести ночи и туч, сожравших с макушки маячные огни. Домой, скорее домой! Лечь в кровать. Нет, сначала в душ. Мне нужна горячая вода, почти кипяток. Правда, и он ничего не отмоет, болячек не отмочит. Ведь его не кипятил в своей котельной адский Истопник? Он рассказал анекдот. Даже не анекдот, а старую историю, быль. А может быть, все-таки анекдот - кто теперь разберет, что придумали и что было на самом деле. На смену человеческой беспамятности, ретроградной амнезии пришла прогрессивная памятливость. Не помним, что было вчера, но помним все, чего никогда не было. Рассказал: ...Главный архитектор Москвы Посохин показывал Сталину проект реконструкции Красной площади. Он объяснил, что ложноклассическое здание Исторического музея надо будет снести, потом снял с макета торговые ряды ГУМа, на месте которых будут воздвигнуты трибуны. Когда архитектор ухватил за купол храм Василия Блаженного, желая показать, куда необходимо передвинуть этот собор, Сталин заревел: "Постав на мэсто, сабака!" - и архитектора унесли с сердечным приступом. Все за нашим столом хохотали. Истопник, довольный эффектом, холуйски улыбался и суетливо потирал свои длинные синие, наверняка влажно-холодные ладони. На нем почему-то была школьная форменная курточка. А я, хоть и не знал, что он Истопник, но все равно удивлялся, почему немолодой человек ходит в школьной форме. Может, от бедности? Может быть, это куртка сына? Сын ходит в ней утром в школу, вечером папанька - в ресторан Дома кино. Почему? Непорядок. Из рукавов лезли длинные худые запястья, шершавые, мосластые, а из ворота вырастал картофельно-бледный росток кадыкастой шеи. Сверху - туз треф. - Ха-ха-ха! "Постав на мэсто, сабака!" Ха-ха-ха!.. История, довольно глупая, всем понравилась. Особенно веселился Цезарь Соленый, сын пролетарского поэта Макса Соленого. которому, судя по псевдониму, не давали покоя лавры Горького. Но имя, какое отмусолил этот еврей своему сыночку, говорило о том, что имперской идеи он тоже не чурался. Цезарь, веселый бабоукладчик, микроскопический писатель, добродушный стукачек-любитель, был моим старым другом и помощником. Мы с ним - особое творческое содружество. Рак-отшельник и актиния. Я не отшельник. Я рак-общественник. А Цезарь - актиния. Хохочущая крючконосая Актиния кричала через стол его преподобию архимандриту отцу Александру: - Ты слышишь, отец святой, ничего сказано: "Постав на мэсто!"? А знаешь, как Сталин пришел в Малый театр после пятилетнего ремонта? Нет? Ну, значит, провожает его на цырлах в императорскую ложу директор театра Шаповалов - редкий прохвост, половину стройматериалов к себе на дачу свез. Да-а. Сталин берется за ручку ложи и... О ужас! Ручка отрывается и остается в руке вождя! У всех паралич мгновенный. Сталин протягивает ручку двери Шаповалову и, не говоря ни слова, поворачивается и уходит. В ту же ночь Шаповалову - палкой по жопе! Большой привет... Ха-ха-ха. Хо-хо-хо. Хи-хи-хи. Вранье. Сталин никогда не открывал двери сам. У него была мания, что в двери может быть запрятан самострел. Истопник змеился, вился за концом стола, его белесая головка сального угря гнула, беспорядочно перевешивала вялый росток кадыкастой шеи. Разговоры о Пахане будто давали ему жизнь, питали его незримой злой энергией. * * * Отец Александр, похожий на румяную бородатую корову, лучился складочками своего якобы простодушного лица. Бесхитростный доверчиво-задумчиный лик профессионала-фармазонщика. Поглаживая белой ладошкой бороду, сказал поэтессе Лиде Розановой, нашей литературной командирше, лауреатке и одновременно страшной "левачке": - Помнится мне, была такая смешная история: Сталин узнал, что в Москве находится грузинский епископ преосвященный Ираклий, с которым они вместе учились в семинарии. За епископом послали, и отец Ираклий, опасаясь рассердить вождя, поехал в гости не в епископском облачении, а в партикулярном костюме... - Вот как вы сейчас! - радостно возник пронзительным голосом Истопник, тыча мосластой тощей рукой в элегантную финскую тройку попа. Я радостно захохотал, и все покатились. Поп Александр, решив поучаствовать в светской беседе, нарушил закон своего воздержания, обязательного условия трудной жизни лжеца и мистификатора, который всегда должен помнить все версии и ипостаси своей многоликой жизни. Только любимка Цезаря - голубоглазая бессмысленная блядушечка - ничего не поняла и беспокойно крутила во все стороны своим легким пластмассовым шариком для пинг-понга. Я опасался, что шарик может сорваться у нее с плеч и закатиться под чужой стол. Иди сыщи его здесь в этом как бы интимном полумраке! А она, бедняжка, беспокоилась. Нутром маленького корыстного животного чувствовала, что мимо ее нейлоновых губок пронесли кусок удовольствия. Отсмеялся свое, вынужденное, отец Александр над собой, вроде подтрунил, помотал своей расчесанной надушенной волосней и закончил историю: - ...встретил Сталин отца Ираклия душевно, вспоминали прошлое, пили грузинское вино, пели песни свои, а уж когда расставались, Сталин подергал епископа за лацкан серого пиджачка и сказал: "Мэня боишься... А Его нэ боишься?" - и показал рукой на небеса... Ха-ха-ха. Взвился Истопник, уже изготовился, что-то он хотел сказать или выкрикнуть, и сидел он уже не в конце стола, а где-то от меня неподалеку, но Цезарева любимка с безупречной быстротой идиоток сказала отцу Александру: - Говорят, люди носят бороду, если у них какой-то дефект лица. У вас, наверно, тоже?.. Она, видимо, хотела наверстать незаслуженно упущенное удовольствие. И архимандрит ей помог. Скорбно сказал, сочувственно глядя на нее: - Да. У меня грыжа. - Не может быть! - с ужасом и восторгом воскликнула девка под общий хохот. Воистину, блядушка Цезаря вне подозрений. - Где ты взял ее, Цезарь? Такую нежную? - крикнул я ему. - Внизу, в баре. Там еще есть. Сходить? - Пока не надо, - сказал я, обнимая Люсинду, уже хмельной и благостный. Цезарь принялся за очередной анекдот, а его любимка наклонились ко мне, и в вырезе платья я увидел круглые и твердые, как гири, груди. Не нужен ей ум. А она шепнула почти обиженно: - Что вы его все - "цезарь" да "цезарь"! Как зовут-то цезаря? - Как? Юлий. Она вскочила счастливая, позвала мою шуструю курчавую Актинию: - Юлик, налейте шампанскогою. Ха-хаю-ха! В идиотах живет пророческая сила. Он ведь и есть по-настоящему Юлик, Юлик Зальцман. А никакой не Цезарь Соленый. Ох, евреи! Ох, лицедеи! Как страстно декламирует он Лиде Розановой, как яростно жестикулирует! Нет, конечно же, все евреи - прирожденные мимы. Они живут везде. Бог дал им универсальный язык жестов. А Лида со своим тусклым лицом, позеленевшим от постоянной выпивки и анаши, не слушала и с пьяной подозрительностью присматривалась к маневрам своего хахаля-бармена вокруг нежной безумной Цезаревой киски. Ее бармен, ее моложавый здоровенный садун, жизнерадостный дебил, напившись и нажравшись вкусного, теперь интересовался доступной розовой свежатинкой. Прокуренные сухие прелести нашей всесоюзной Певицы Любви его сейчас не интересовали. Он сновал руками под столом, он искал круглые, яблочно-наливные коленки голубоглазой дурочки Цезаря. Интересно, какие бы родились у них дети? На них, наверное, можно было бы исследовать обратную эволюцию человечества. Но Лида его не ревновала. Ей было на него наплевать. Она сама интересовалась, как добраться до этого розового бессмысленного кусочка мяса, самой пощупать, огладить, лизнуть. И настороженно опасалась, что пока Цезарь со своей еврейской обстоятельностью расскажет все анекдоты, ее садун может перехватит девочку. О Лидуша, возвышенная одинокая душа! Ты наша Сафо, художественный вождь всех девочек-двустволок Краснопресненского района. О Лесбос, Лесбос. Лесбос! Я понимал ее переживания, я от души ей сочувствовал. Кивнул на бармена, спросил: - На кой хрен ты его держишь? Она обернулась ко мне, долго рассматривала. Фараонша из-под пирамиды, слегка подпорченная воздухом и светом. - Я боюсь просыпаться одна. У меня депрессия. А этот скот с утра как загонит - кости хрустят. Чувствуешь, что живешь пока... И крепко выругалась. Что! Вы! Говорите! - крикнуло рядом со мной. Я вздрогнул, оглянулся. Истопник уже сидел на соседнем стуле. Заглянул первый раз в его трезвые сумасшедшие глаза - почувствовал беспокойство. Он кричал Лиде: - Вы же поэт! Что вы говорите? Ведь этим ртом вы кушать будете, а?! А Люсинды рядом со мной уже не было. - Что это за мудак? - не глядя на Истопника, равнодушно спросила Лида. Я пожал плечами - я думал, это один из ее прихлебателей. - Вы ведь пишете о любви! Как вы можете! - заходился Истопник. Его присутствие уже сильно раздражало меня. И не сразу заметил, что волнуюсь. Пьяно, смутно, тревожно. Возникла откуда-то сбоку моя крючконосая Актиния и выкрикнула бойко, нетрезво, нагло: - Любовь - это разговоры и переживания, когда хрен уже не маячит!.. Истопник хотел что-то сказать. Он высовывал свой язык - длинный, красно-синий, - складывал его пополам, заталкивал обратно в рот и яростно жевал его, сосал, чмокал. Я все еще хотел избежать скандала. Я не люблю скандалов, в жизни никто ничего не добился криком.Уж если так необходимо - ткни его ножичком. За ухо. Но - в подъезде. Или во дворе. Сказал Истопнику негромко, вполне мирно: - Слушай, ты, петух трахнутый, ты эпатируешь общество своим поведением. Ты нам неинтересен. Уходи по-быстрому. Пока я не рассердился... Он придвинулся ко мне вплотную, дышал жарко, кисло. Бессмысленно и страстно забормотал: - Ах вы, детки неискупленные... грехи кровавые неотмоленные... ваш папашка один - Иосиф Виссарионович Борджиа... Иосиф Цезарев... По уши вы все в крови и в преступлениях... чужие кровь и слезы с ваших рук струятся... Вот ты посмотри на руки свои грязные! - и он ткнул в меня пальцем. Не знаю почему - то ли был я пьяный, оттого ослабший, потерявший свою привычную собранность и настороженность ловца и охотника, то ли сила у него была велика - не знаю. Но для себя самого неожиданно посмотрел я на свои руки. И все в застолье привстали со стульев, через стол перегнулись, с мест повскакали на руки мои смотреть. Притихли все. А у него горько ушли вниз углы длинного змеистого рта, и язык свой отвратительный он больше не сосал и не жевал. Руки у меня были сухие и чистые. Успокоился я. Не знал, что он меня подманивает. Спросил его: - Ты кто такой, сволочь? А он засмеялся. И выпулил на миг изо рта длинную синюю стрелку языка, зубы желтые, задымленные мелькнули. - Я не сволочь. Я противный, как правда. Но не сволочь. Я Истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада. Тишина за столом стояла невероятная. Я никогда не думаю, как ударить. Решение возникает само, от меня совсем независимо. Потому что бьют людей очень по-разному. В зависимости от того - зачем? Бьют: - чтобы унизить, - чтобы напугать, - чтобы наказать, - чтобы парализовать, - чтобы ранить, - чтобы причинить муку. Бьют, чтобы убить. Одним ударом. Я понял, что дело швах, что я испугался, что происходит нечто не предусмотренное мною, когда сообразил, что раздумываю над тем, как ударить. Унизить его - в школьной курточке прихлебателя - невозможно. Сумасшедшего не напугаешь. Наказывать его бессмысленно - я ему не отец и не увижу его никогда больше. Мучить нет резона - он к мученичеству сам рвется. А убивать его здесь - нельзя. Хотя с удивительной остротой я вдруг ощутил в себе вновь вспыхнувшую готовность и желание - убить. - Пошел вон отсюда, крыса свинячья, - сказал я тихо, а он громко засмеялся, глаза засветились от радости. И я не выдержал и харкнул ему в рожу. Не мог я там его убить. Хоть плюнул. А он взялся бережно за свое длинное белесое лицо, осторожно нащупал на щеке, на лбу плевок, прижал, будто печать к штемпельной подушке, медленно растер харкотину, и снова углы рта поехали вниз, и крупные тусклые слезы покатились по его мятой тощей роже. Поднял на меня черноватый кривой палец и медленно сказал: - Расписку ты возвратил... Остался месяц тебе... Потом - конец. Придешь отчитаться... ТЫ ПОКОЙНИК... - и засмеялся сквозь слезы, радостно и освобожденно. Потом вышел из-за стола и, все время убыстряя ход, двинулся к выходу. Через месиво тел, в лабиринте столиков, среди орущих, пьющих, веселящихся людей, жрущих, изнемогающих от бушующих в них желудочного сока, спирта и подступающей спермы, шел он к дверям, быстро и твердо, почти бежал. А мои развеселые боевые собутыльники почему-то не шутили, не радовались, не орали, а смотрели на меня - испуганно и озадаченно. Не вслед быстро уходящему из зала Истопнику, а на меня. И за нашим столом, отгороженным от остальных деревянным невысоким барьерчиком, повисли угрожающее уныние и пахнущее гарью молчание. Казалось, выросли до самого потолка стеночки деревянного барьера, отъединили нас - в заброшенности и страхе - от всех остальных. Я вскочил и побежал за Истопником. Разомкну подлюгу. На части. Но Истопник уже исчез. Прошелся я расстроено, потеряннозло по вестибюлю, заглянул в уборную, в гардероб - нигде его не было. Зашел в бар и, чтобы успокоиться, выпил фужер коньяку. Потом еще. Орал из динамиков джаз. Рыжие сполохи метались в прозрачно-подсвеченных цилиндрах бутылок. Слоился толстыми пластами дым от сигарет. Я присел на высокий табурет, взял бокал холодного шампанского. Хотел выкинуть из головы Истопника. А за спиной будто бесы столпились, потихоньку, ритмично копытцами козлиными затопали - громче, звонко, зло. Закричали над ухом голосами острыми, пронзительными, кошачьими, мартовскими. Завлекали. Все клубилось. Замахали в глаза крыльями соблазна алого и кружить начали хороводом, голова стала тяжелая, чужая. Морок нашел, сердце сжалось от боли - острой, как укус. Тоска напала. Оделся и ушел. А проснулся в омерзительном лежбище одноглазого штукатура на станции Лианозово. Мертвой новостройке на Марсе... Глава 3. ХОУМ-КАММИНГ Таксист зарулил к моему дому, шлепая баллонами по жидкой снежной каше, как галошами. Я долго шарил по карманам в по-исках бумажника, пока не нашел его в заднике брюк. Слава Богу, девушка-штукатур хоть бумажник не свистнула. Кроме прочего, у меня лежало в нем сто долларов. Было бы жалко "зелененьких ребят", да и нехорошо это - незачем знать невесть от куда взявшемуся одноглазому штукатуру, что у меня завалялось сто "Джорджей". За хранение ста вечно обесценивающихся долларов могут намотать уголовную статью. Загадка социалистического мира: чем сильнее обесценивается доллар, тем выше ему цена у нас на черном рынке. Неграмотные спекулянты, видно, не читают биржевой курс в "Известиях". Таксист, пересчитывая рубли, недовольно бормотал под нос: - Ну и погодка, пропасть ее побери! Вот подморозит маленько, запляшут машины на дороге, как в ансамбле у Игорь Моисеевича... Хлопнул дверцей, укатила прочь "Волга", зловоня горелым бензином и горячим маслом. Подступил рассвет, мокрый и серый, как помоечная кошка. Шаркал лопатой-скребком лифтер у подъезда, и каждый скребущий унылый звук царапающей асфальт лопаты раздирал нервы. Задушенно-коротко крикнула за парком электричка. Мимо прошел дворник - с окладистой бородой, в золотых очках, в дубленке. Еврей-рефьюзник. Поставил на тротуар метлу и лопату, чинно приподнял каракулевый пирожок. Молодец. Пятый год дожидается визы на выезд. Мне их даже жалко. - Моисей Соломонович, новостей у вас нет? Пожал плечами: - Ждем. - Вроде с американцами потеплело. Может, начнут выпускать? - вежливо предположил я. - Может быть. Дворник - профессор, кажется, электронщик. Будет сидеть здесь, пока рак на горе не свистнет. Дело, конечно, не в его секретах. Они уже скорей всего и не секреты никакие. Настоящий страх можно поддерживать только неизвестностью. Неизвестностью и бессистемностью кары. Любым четырем выезд разрешается, любому пятому - запрещается. Без разумных причин и внятных объяснений. В этой игре есть лишь одно правило - отсутствие всяких правил. - Коллега, вам помыть машину? - спросил еврей. Я посмотрел на свой заснеженный, заляпанный грязью "мерседес", потом взглянул на еврея. Покорное достоинство. Горделивое смирение. Вот уж народец, прости Господи! Вряд ли так уж нужна ему трешка за мытье моей машины. Они просто купаются в своем несчастье. По трешкам собирают капитал своих невзгод, чтобы подороже торгануть им там - когда выберутся. Они хотят напомнить, что еще при Гитлере профессора чистили улицы зубными щетками. Может быть, они загодя готовят обвинительный материал? Тогда зря стараются. Нас судить никто не будет. А стремление к честному труду надо поощрять. Пусть профессор физики помоет машину профессору юриспруденции. - Пожалуй, помойте, - и протянул ему пятерку. Он полез за своим кожаным портмоне, стал вынимать рубли сдачи. - Это стоит три рубля, - сообщил он степенно. Еврейский наглец. - Два рубля - надбавка за ученую степень. - Я пошел к подъезду, скользнул глазами по свежеприклеенному листочку объявления на двери, и сердце екнуло гулко, как наполнившаяся кровью селезенка. "ЖИЛИЩНО-ЭКСПЛУАТАЦИОННОЙ КОНТОРЕ ТРЕБУЮТСЯ: ДВОРНИКИ. ИСТОПНИКИ В КОТЕЛЬНУЮ". Ты уже и сюда добрался, проклятый? Не знаю почему, но оглянулся я на профессора-еврея. Не спеша сметал он с моей машины метелкой снег. Да нет же! Он здесь ни при чем, таких в нашем районе много. У нас ведь не Лианозово, не вымершая марсианская новостройка. У нас - Аэропорт. Фешенебельный район. Элитарное поселение. Розовое гетто. Аэропорченные люди. Дышим испорченным воздухом вранья и страха.. Аэропорт. Куда летим? Наваждение. Игра уставших нервов. Надо в душ, потом в койку. ...Спать, спать, все забыть. Встал из-за своей конторки консьерж Тихон Иваныч, отдал честь почти по-уставному. Родная косточка, пенсионер конвойных войск. Ничего он про меня не знает, но лимфой, охранным костным мозгом ощущает: во все времена сегодня, вчера, в уже истекшей жизни, еще до нашего рождения - был я ему начальником. И буду. - Дочка ваша вчера приезжала... В дом заходила, ненадолго... Молодец сторожевой! Он и видел-то Майку пару раз, но запомнил, ощутил расстановку, уловил ситуацию. - На иностранной машине... Вроде вашей... Но номер не наш. И человек ее в машине ждал ... Эть, сучка какая выросла, девочка моя. Мой темперамент. Видно, по рукам пошла. А вообще-то - пускай, лишь бы здоровье не порушила. Жалко одно, что с иностранцем путается. Ей это ни к чему, а мне она может дела попортить. Я человек заметный. КОНТОРА не станет разбираться, что я с той семьей тысячу лет не живу. И знать их не желаю. Они сими по себе. Я их хочу забыть. Интересно, кто ее возит - фирмач или дипломат? Кто ее пользует - демократ, нейтрал или капиталист? Во всем этом есть у нас важные оттенки. Вохровец мой любезный, вологодский сторожевой пес Тихон Иваныч их не улавливает, он ведь при всей дружбе со мной, при всем глубоком почтении в рапорте районному Уполномоченному КОНТОРЫ сообщит просто: "...есть контакты с иностранцами". А мне при подходящем случае это припомнят. Заслуги заслугами, а принцип жизни всегда один: оглянись вокруг себя - не гребет ли кто тебя. Все это подумалось за короткую, как выстрел, секундочку, потом хлопнул я сторожевого легонько по плечу, засмеялся весело: - Ошибочку давал, Тихон Иваныч! Номер не наш на той машине, а человек там сидел наш. Мой человек. Так надо... И сторожевой сбросил с себя груз озабоченности, истаяло бремя ответственности за наблюдаемый в зоне непорядок, могущественный пароль "так надо" вновь свел в фокус мучительное раздвоение штатной ситуации. Так надо. Универсальный ответ на все неразрешимые вопросы жизни. ТАК НАДО. Абсолютная логическая посылка. ТАК НАДО. Абсолютный логический вывод, не допускающий дальнейших нелепых и ненужных вопросов: КОМУ НАДО? ЗАЧЕМ НАДО? КАК НАДО? Так надо. Венец познания. И добродушное морщинистое крестьянское лицо моего верного конвойного консьержа светится полным удовлетворением. Васильковые глаза налиты весенней водой. Белесые седоватые волосики аккуратно заложены за розовые лопушки оттопыренных ушей. Своей спокойной вежливой добропорядочностью, всем своим невзрачным провинциальным обликом, этой забавной у пожилого человека лопоухостью Тихон Иваныч очень похож на Эгона Штайнера. Ни на следствии, ни на суде Эгон Штайнер не мог понять, в чем его обвиняют. Он не прикидывался, он действительно не понимал. Он никого не убивал. Согласно приказу руководства, на отведенном ему участке работы он, выполняя все технологические условия и соблюдая технику безопасности, обслуживал компрессоры, нагнетавшие в герметические камеры химический препарат под названием "Циклон-Б", в результате чего происходило умерщвление евреев, цыган, бунтующих поляков и неизлечимо больных. Я долго разговаривал с ним во Фрайбурге во время процесса, куда я прибыл представлять интересы советского иска по обвинению в массовых убийствах группы эсэсовцев, пойманных боннской прокуратурой. Штайнер не понимал обвинения и не признал себя виновным. Убийцы - это злодеи, нарушители прядка, беззаконно лишающие людей жизни и достатка. Он, Штайнер, не убийца, а хороший механик, все знают, что он всегда уважал закон, он верующий человек, у него семья и дети, и действовал он только по справедливости, название которой - закон. Он выполнял действующий закон. И не его вина, что люди так часто меняют законы. Каждый приличный человек должен выполнять законы своей страны, и бессовестно сначала требовать их неукоснительного соблюдения, а через несколько лет такое поведение называть преступным. И уж совсем немыслимо - судить за это. Мне было жалко его. Я его понимал. На суде я, конечно, говорил о слезах и крови миллионов жертв, и требовал беспощадного возмездия выродкам. Но не казались они мне выродками человечества - наоборот, нормальное порождение нашего сумасшедшего мира. И горячо благодарил в душе Создателя за то, что никому из нас не грозит страшная горечь Нюрнберга, вся его бессмысленная разрушительная правда.Не за одного себя благодарил! За нас за всех. Да за весь народ, собственно. Такое лучше не знать. Западные толстомясенькие либералы просто не поняли бы половины ужасной Правды, а мы здесь, на нашей стороне - возненавидели бы друг друга навсегда, переубивались насмерть, превратились в стаю озлобленных к кровожадных ЗВЕРЕЙ. Нет, нам этой правды не надо. Время постепенно все само залечит, забвение запорошит пылью десятилетий. Ну, скажи, любезный мой синеглазый старичок Тихон Иваныч, нешто нужно жильцам нашего дома знать, что ты вытворял у себя в зоне двадцать лет назад? Сейчас ты их встречаешь с ласковой улыбкой у дверей, помогаешь вкатывать детские коляски, подносишь к лифту сумки с продуктами, а они тебе на праздники вручают поздравительные открыточки, бутылки водки и шоколад для внуков.И полная у вас любовь. Они не знают, что ты хоть и старый, но хорошо смазанный обрез, спрятанный до времени на городском гумне - в нашем подъезде. Не дай им Бог увидеть тебя снова в работе! Будут качать своими многомудрыми головами, тянуть вверх слабые ручонки, как на освенцимском памятнике: "Боже мой, как же так? Такой был услужлиный, любезный человек! Откуда столько безжалостности?" Хорошо, что они про нас с Тихон Иванычем ничего не знают. А то захотели бы убить. Правда, убивать не умеют. Это умеем только мы с ним, сторожевым. Так что вышло бы одно огромное безобразие. - Будь здоров, старик. Пора отдыхать. Покой нужен... Я уже нажал на кнопку лифта, и обрезиненная стальная дверь покатила в сторону, как прицеливающийся нож гильотины, а конвойный сказал мне вслед: - Тут вас еще вечером какой-то человек спрашивал... - Какой? - обернулся я. - Да-а... никакой он какой-то... - В закоулках своей обомшелой памяти старик считывал для меня разыскной портрет-ориентировку: - Худ, роста высокого, сутулый, цвет волос серый, лицо непривлекательное, особых примет нет... И опять сердце екнуло, я снова испугался, потерял контроль, спросил глупость: - В школьной форме? Сторожевой глянул на меня озадаченно: - В школьной? Да что вы, Бог с вами! Он немолодой. Странный какой-то, глистяной, все ерзает, мельтешит, струит чего-то... Точно. Истопник. Обессиленно привалился я к стене. Щелкнуло пугающе над головой реле лифта, с уханьем промчался и бесплодно рухнул резиновый нож дверной гильотины. И страх почему-то именно сейчас вытолкнул на поверхность давно забытое... Мрачный, очень волосатый парень из Баку капитан Самед Рзаев достигал замечательных результатов в следствии. У него был метод. Он зажимал допрашиваемым яйца дверью. Привязывал подследственного к притолоке, а сам нажимал на дверную ручку - сначала слегка, потом все сильнее. У него признавались все. Кроме одного диверсанта - учителя младших классов. Самед еще и нажать-то как следует не успел, а тот умер от шока. Что за чушь! Что за глупости лезут в голову! При чем здесь Истопник! Ткнул клавишу с цифрой <16>, загудел где-то высоко мотор, зазвенели от напруги тросы, помчалась вверх коробочка кабины, в которой стоял я еле живой, прижмурив от тоски глаза, постанывая от бессилья, - попорченное ядрышко в пластмассовой скорлупе кабины. Щелк, стук, лязг - приехали. Открыл глаза и увидел, что на двери лифта приклеен листок в тетрадный формат. Школьной прописью извещалось: "ТРЕТЬЯ ЭКСПЛУАТАЦИОННАЯ КОНТОРА... ТРЕБУЕТСЯ... ИСТОПНИК... ОПЛАТА... СРОКОМ ОДИН МЕСЯЦ..." Обложил, гад. Кто он? Откуда? Себе ведь не скажешь - так надо! Я знаю точно, что мне этого - не надо! Я нерешительно стоял перед открывшейся дверью лифта. Я боялся выйти на площадку - из сумрака лестничной клетки мог выскочить сейчас с жутким криком Истопник и вцепиться вампировой хваткой в мою сонную артерию. Я боялся сорвать листок с объявлением. И боялся оставить его на двери. Я ведь знал, что это письмо - мне. Дальше стоять в лифте нельзя, потому что внизу сторожевой, внимательно следивший по световому табло за нашими передвижениями по дому, уже наверняка прикидывает, что я могу столько времени делать в лифте, почему не выхожу из кабины на своем этаже. Может, он сам и приклеил в лифте листок - проверяет меня? Что за идиотизм! Что это нашло на меня? От пьянства и безобразий я совсем спятил. Надо выйти из лифта и идти к себе в квартиру, в душ, в койку. Но память старых навыков, былых привычек, почти забытых приемов уже рассылала неслышные сигналы по всем группам мышц и связок. Они напрягались и пружинили, они матерели от немого крика опасности, они были сейчас моим единственным надежным оружием, и ощущение их беззвучного звона и мощного тока крови взводило меня, как металлический клац передернутого затвора. Пригнулся и прыгнул из кабины - сразу на середину площадки. И мгновенно развернулся спиной к стене, а руки серпами выкинул вперед для встречного крушащего удара. Загудела и захлопнулась дверь лифта, сразу стало темнее, будто дверь все-таки догнала и отсекла дымящуюся матовым светом головку лампы. Тихо. Пусто на лестнице. И все равно, засовывая в скважину финского замка ключ, я оглядывался ежесекундно и не стыдился своего страха, потому что мое звериное нутро безошибочно подсказывало грозящую опасность. А ключ, как назло, не лез в замок. Отрубленный плафон, полный теплого света, катился в запертой кабинке вниз, к сторожевому Тихон Иванычу, утренний грязный свет вяло сочился в окно, и в тишине мне слышался шелест, какой-то плеск, похожий на шепот или на смех. А может быть, негромкий плач? Я оглядывался в пустоте. ИСТОПНИКУ... ТРЕБУЕТСЯ... ОПЛАТА... СРОК ОДИН МЕСЯЦ... Ключ не лез. Я поднес его к глазам, и ярость охватила меня. Я совал в дверной замок ключ от "мерседеса". Что происходит со мной? Я ведь могу маникюрной пилкой и куском жвачки вскрыть любой замок! Щелкнула наконец пружина, дверь распахнулась. В прихожей темно. Торопливо, сладострастно я стал срывать с себя одежду, шапку, башмаки, промокшие носки - холодные, липкие, противные. Я бы и брюки снял, если бы не потерял у девушки-штукатура кальсоны. Теплый паркет, ласковая толщина ковра нежили озябшие красные ноги. В столовой сидела в кресле Марина. Одетая, подкрашенная, в руках держала открытую книжку. И люстра не горела. Понятно. Это она мне символически объясняла недопустимость моего поведения, непозволительность возвращения семейного человека домой засветло. - Здравствуй, Мариша, - сказал я доброжелательно, потому что после всего пережитого было бы хуже, если бы здесь в кресле сидел Истопник. - Доброе утро, муженек, - суховато ответила она. - Как отдыхали, как веселились, неугомонненький мой? - Плохо отдыхали и совсем не веселились, единственная моя! - искренне признался я. - Мне сильно недоставало тебя, дорогая подруга, верная моя спутница... - А что же ты не позвал? - улыбнулась Марина. - Я бы составила тебе компанию... От углов рта у нее уже пошли тяжелые морщины. Возраст все-таки сказывается. Хотя оттого, что Маринка постарела, в ней появилось даже что-то человеческое. Я неопределенно помахал рукой, а она все лезла настырно: - Ты ведь знаешь, я, как декабристка: за тобой - хоть на край света. - Ага, - кивнул я. - Хоть в ресторан, хоть на премьеру, хоть в гости. - Хоть к шлюхам, - согласилась она. - Я же покладистая, у меня характер хороший. - Это точно. Лучше не бывает. Слушай, покладистая, не дашь чего-нибудь пожевать? - Пожевать? - переспросила Марина, будто прикидывая, чем бы вкуснее меня накормить - стрихнином или мышьяком. Потом вдруг закричала так пронзительно, что верхнее "си" растворилось и перешло в ультразвук, навылет пробивший барабанные перепонки: - Пожевать пускай тебе дадут твои проститутки от своей жареной п...! Кобель проклятый, сволочь разнузданная! Я бы тебя накормила! Сто хренов тебе в глотку натолкать, гадина вонючая! Гад! Свинья! Бандитская морда... От красоты Марины, от ее прекрасной розовой веснушчатости не осталось сейчас и следа - она была как багрово-синее пламя ацетиленовой горелки. Мощной струей, под давлением извергала она из себя ненависть. И страшные фиолетово-красные пятна покрывали ее лицо. Она была похожа сейчас на сюрреалистического зверя. Алый леопард. Нет - пожалуй, из-за оскаленных зубов и наливающихся темнотой пятен она все сильнее смахивает на красную гиену. Я сидел в теплом мягком кресле, поджав под себя ноги, так было теплее и спокойнее, и рассматривал с интересом свою милую подругу, суженую. Суженую, но - увы! - не судимую. Господи, ведь бывает же людям счастье! Одного жена бросила, у другого попала под машину, третий рыдает из-за скоротечного рака супруги. А к моей любимке хоть бы грипп какой-нибудь гонконгский пристал. Так ведь нет! Ни черта ей не делается! Здорова моя ненаглядная как гусеничный трактор. И никакой хрен ее не берет. Хотя болеет моя коханая беспрерывно - какими-то очень тяжелыми, по существу, неизлечимыми, но мне незаметными болезнями. Я наблюдаю эти болезни только по количеству денег, времени и связей, которые приходиться мне тратить на доставание самоновейших американских и швецарских лекарств. Все они мгновенно исчезают. Она их, видимо, перепродает или меняет на французскую косметику. - Мерзавец грязный!.. Подонок!.. Низкий уголовник!.. Аферист. Ты погубил мою молодость!.. Ты растоптал мою жизнь!.. Супник!.. Развратник американский!.. Почему развратник - "американский"? Черт-те что... Я женат на пошлой крикливой дуре. Но изменить ничего нельзя. Ведь современные браки, как войны, - их не объявляют, в них сползают. Четыре года в ее глазах, в прекрасных медовых коричнево-желтых зрачках, неусыпно сияли золотые ободки предстоящих обручальных колец. Как защитник Брестской крепости, я держался до последнего патрона, и безоружный я готов был отбиваться руками, ногами и зубами, только бы не дать надеть на себя маленькое желтое колечко - первое звено цепи, которой она накрепко приковала меня к себе. Скованные цепью. Может быть, и отбился бы я тогда, да глупое легкомыслие сгубило. Я был научным руководителем диссертации веселого блатного жулика Касымова, заместителя министра внутренних дел Казахстана. Когда он обтяпал у себя все предварительные делишки, меня торжественно пригласили на официальную защиту. И я решил подсластить противозачаточную пилюльку нашего расставания с Мариной хорошей гулянкой - взял ее с собою в Алма-Ату. Ей будет что вспомнить потом, а мне... Мне с ней спать очень хорошо было. Вот в этом вся суть. Ведь вопрос очень вкусовой. Десятки баб пролетают через твою койку, как через трамвай. Ваша остановка следующая, вам сходить... А потом вдруг ныряет в коечку твоя подобранная на небесах, и ты еще этого сам не знаешь, но вдруг, пока раздеваешь ее, охватывает тебя - от одного поглаживания, от прикосновения, от первых быстрых поцелуев, от тепла между ее ногами - невероятное возбуждение: трясется сердце, теряешь дыхание, и дрожь бьет, будто тебе снова шестнадцать лет, и невероятная гибкая тяжесть заливает твои чресла. И вламываешься в нее - с хрустом и смаком!.. И весь ты исчез там, в этом волшебном, отвратительном, яростном первобытном блаженстве, и она, разгоняемая тобою, стонет, мычит и сладко воет, и ты болью восторга в спинном мозгу чувствуешь, что она будет кататься с тобой всегда, и никогда не надоест, и забава эта лютая не прискучит, не приестся, потому что у нее штука не обычная, а обложена для тебя золотыми краешками. И еще не кончил, не свела тебя, не скрутила счастливая палящая судорога, тебе еще только предстоит зареветь от мучительного черного блаженства, когда, засадив последний раз, ощутишь, как хлынул ты в нее струей своей жизни, а уже хочешь снова опять! опять! опять! А потом, как бы ты ее ни возненавидел, сколь ни была бы она тебе противна и скучна - все равно будешь хотеть спать с ней снова. Ах. Марина, Марина! Тогда, собираясь в гости к Касымову, чтобы рассказать на ученом совете о выдающемся научном вкладе моего веселого ученика в теорию и практику взяточничества, вымогательства и держимордства, а потом шикарно погулять неделю, я хотел побаловать тебя. И усладить напоследок себя. Потому что в те времена ты мне хоть и надоела уже порядком, но я все еще волновался от одного воспоминания, как впервые уложил тебя с собой. У меня начинали трястись поджилки только от поглаживания твоей томно-розовой кожи, сплошь покрытой нежнейшим светлым пухом. От твоего гладкого сухого живота. А на лобке у тебя растет лисья шапка. Пышная, дымчато-рыжая, с темным подпалом. Шелковая. Полетели вместе в Алма-Ату. Ученый совет был потрясен глубиной научного мышления моего казахского мафиози. Ученый совет был глубоко благодарен мне за участие в их работе. Диплом кандидата юридических наук, по-моему, напечатали тут же, в соседней комнате. Кожу на переплет сорвали с какого-то подвернувшегося правонарушителя. А может, не правонарушителя. С подвернувшегося. И начался фантастический загул. Правовед Касымов разослал по окрестным колхозам своих бандитов, и мы автомобильной кавалькадой переезжали из одного аула в другой, и везде счастливые туземцы хвалились достижениями своего животноводства и социально-экономического развития. Бешбармак, жареные бараньи яйца, плов, шашлыки, копченая жеребятина, манты, водочное наводнение. Кошмарное пьянство, гомерическое обжорство. Невероятные достижения. Герой, депутат, народный любимец, председатель колхоза "Свободный Казахстан" Асылбай Асылбаев устроил в нашу честь спортивный праздник на собственном колхозном стадионе. А потом - с гораздо большей гордостью показал построенную методом народной стройки колхозную тюрьму. Даже я удивился. Это была несомненная пенитенциарная новация. Охраняли тюрьму сами колхозники, вылитые басмачи. В тюрьме была одна общая камера и четыре одиночки. Без карцера. Марина спросила Касммова: "Неужели никто не жалуется?" А наш ученый юриспрудент весело засмеялся: "Товарищ Асылбаев - человек разумный и передовой, никого зря сюда не посадит..." Я - на всякий случай - в тюрьму не заходил. Меня это не касается, я этого не видел. А Касымов сообразил, что допустил бестактность по отношению ко мне; мигнул своим тонтон-макутам, нас мигом загрузили в машины и помчали в соседнее село, где он приказал срочно создать новый традиционный старинный обычай, восходящий к тимуридам. Нас купали в бассейне с вином. Довольно хорошим виноградным сухим вином, на поверхности плавали розовые лепестки и плошки с финскими шоколадными конфетами фирмы "Марли". Тимуриды наверняка жрали только финский шоколад. Закончилось, как и следовало ожидать, чудовищной выпивкой. Я отключился раньше. Еле державшийся на ногах Касымов целовал Марине руки и просил дать ему любое поручение, чтобы он мог до