как всегда, за стол сбоку и не устроился рядом с ним или перед ним, а отошел в сторонку, примостился на краю подоконника. Я только помотал отрицательно головой, и он полностью этим удовлетворился, ибо вступал в звездные часы своей жизни. Как плохой актер, искренне преданный сцене, он усматривал в своей ничтожной роли несуществующий смысл, он выдавливал подтекст в еще не написанной пьесе о нем самом - о Миньке-Начальнике. Он ни на миг не задумывался и над тем, что если рабочий день становится рабочей ночью, что если время движется вспять, что если самой малой ценностью на земле становится человеческая жизнь, то и пьеса о Начальнике - лишь инструкция по использованию крохотной шестеренки, откручивающей вместе с другими ось бытия назад. Я смотрел в окно, на пустоватую площадь Дзержинского. Как рыбы, в глубине сновали машины, тускло помаргивая фонариками. Пригасили уличное освещение. Из арочного свода метро выплескивались последние вялые струйки пассажиров, над которыми зловеще мерцала, как свеженарубленное мясо, буква "М". На Спасской башне куранты оттелебенькали четверть. Четверть двенадцатого. Для Лурье истекает последний день свободной жизни. Первый день долгой, наверное, окончательной неволи. Чтобы стать свободным, ему надо родиться снова. Перевоплотиться. В птицу, дерево, камень. Может быть, в Миньку Рюмина. Интересно, хотел бы старик Лурье стать Минькой Рюминым? Со своего подоконника я дотянулся до репродуктора, включил, и кабинет затопили рыдающие голоса сестер Ишхнели. "Чэмо цици натэла..." - выводили они плавно, густо, низко. Минька нетерпеливо-задумчиво выстукивал пальцами по столешнице. Короткие ребристые ногти неприятно шоркали по бумажкам. "Сихварули... Сихварули..." - сладко пели грузинские сестрички светлой памяти царя нашего Ирода, великого нашего корифея Пахана. А когда запели, задыхаясь от своей застенчивой страсти, "Сулико", распахнулась дверь, и конвойный ввел старика Лурье. Пронзительно, фальцетом он закричал: - Это произвол!.. Беззаконие!.. Я лечил товарищей Молотова и Микояна! Я требую дать мне возможность позвонить отсюда в секретариат товарища Молотова!.. Стоя два часа в боксе, он смог обдумать только это. Собрал последние силы на пороге и закричал. Неприятно закричал. Испортил "Сулико". Сестрички Ишхнели притихли было от его крика, но у него достало сил только на один вопль, и они снова громко, величаво заголосили над его головой. А мы с Минькой молчали. Я сидел на подоконнике, а Минька стал выпрямляться, приподниматься, вздыматься над своим двухтумбовым ореховым столом грозовой тучей. И один вид его объяснил Лурье, что не следует ему заглушать сладкогласое пение сестер Ишхнели, которое ценит даже наш величайший полководец. А может быть, у Лурье сел голос, потому что продолжил он хриплым шепотом: - Я прошу дать мне возможность связаться с министром здравоохранения! Затравленно осмотрел кабинет, будто хотел выяснить, есть ли здесь телефон, и стал вежливо снимать свои старомодные калоши в углу, осознав, что находится в присутственном месте. Минька вышел из-за стола, величаво продефилировал к двери, спросил деловито: - Какие еще будут просьбы? И, наклонившись вплотную к лицу Лурье, посмотрел ему прямо в глаза. А старика, видно, заклинило на этом дурацком телефоне, будто он был протянут прямо к архангелу Петру. - Я хочу позвонить... там скажут... вы поймете... Минька, покряхтывая, наклонился, поднял с полу одну из профессорских калош, подкинул - взвесил ее на руке, как опытный игрок биту, и неожиданно, стремительно - мелькнула лишь красная подкладка - хрястнул калошей Лурье по лицу. Кинул калошу в угол, брезгливо отряхнул ладони, наклонился к валяющемуся на полу старику: - Еще просьбы будут? Лурье приоткрыл глаза, провел рукой по лицу и, удивленно глядя на красные сгустки, сползавшие по ладони, сказал растерянно: - Кровь?.. Моя кровь?.. У него был даже не испуганный, а очень изумленный вид - заслуженный деятель науки, академик медицины, профессор Лурье сделал величайшее в своей жизни открытие. Человеку можно отводить кровь не пиявками, не хирургическим ланцетом, а... калошей. Грязной калошей по лицу. Из носа, из угла рта стекали у него ручейки темной густой крови, ползли серными размазанными потеками по сорочке и лацканам серого пиджака. Он попытался встать на четвереньки, оперся на руки, но опять упал, и на яично-желтый дубовый паркет сразу натекла бурая липкая лужица. Минька досадливо потряс башкой, взял профессора за тощие лодыжки и проволок его маленько по полу - через лужицу, похожую на вырванную подкладку из калоши, которой он так ловко вмазал Лурье по его еврейской морде. И приговаривал, бурчал сердито: - Что ж ты мне пол здесь грязнишь... ты так мне весь паркет изгваздаешь... Потом крепко взял за ворот, поднял, потряс немного в воздухе и рывком, одним ловким швырком перекинул на привинченную в углу кабинета табуретку. То ли старик был в обмороке, то ли сковало его ужасное оцепенение, но во всем его облике окаменелости позы, залитой кровью бородке, смеженных веках - было что-то обреченно-петушиное. Пропащее. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ. Минька Рюмин, пыхтя, немного утомившись от физической работы, взгромоздился обратно за стол, и я видел, что он очень доволен эффектно разыгранным дебютом. Мы молчали, и слабые всхлипывания, соплекровное сипение старика сливались с любострастным нежным пением грузинских сестричек. Потом Лурье мучительным усилием приоткрыл неподъемно тяжелые веки и сказал неуверенно, как в бреду: - У меня есть два ордена Ленина... Почему он это сказал? Может, он хотел поменять их на Минькину медаль "За боевые заслуги"? Не знаю. А Минька и думать не хотел. И меняться не собирался, он ведь знал, что скоро свои ордена отхватит. - Не есть, а были надо говорить, - рассмеялся Минька над стариковской глупостью. - Мы их уже изъяли при обыске. Родина за заслуги дает, а за предательство - отбирает. И нечего здесь фигурировать былыми заслугами... Минька - Родина. Мы - это и есть Родина. Калинин дал, Минька взял. - А в чем меня обвиняют? - сникло, шепеляво спросил Лурье. - Во вредительской деятельности. Не хотите покаяться? Чистосердечно? - Покаяться? Чистосердечно? - испуганно развел руками Лурье. - Я ведь врач. Каким же я могу заниматься вредительством? Минька раскрыл лежащую перед ним папку, нахмурил свои белесые поросячьи бровки, грозно вперил свои умные глаза в Лурье и отчеканил: - А обвиняетесь вы в том, что, пробравшись к руководству урологической клиникой с целью вредительства и обескровливания звена руководящих кадров, ставили заведомо неправильные диагнозы обращавшимся к вам за помощью руководящим партийным и советским работникам, вырезали им собственноручно почки, якобы не имея другой возможности для лечения... Лурье качнулся на табуретке, выставил вперед свои грязные, выпачканные кровью и пылью ладони, будто Минька снова замахнулся на него калошей. - Остановитесь... - попросил он. - Мне страшно... мне кажется... я сошел с ума... Этого не может быть... - Страшно? - добродушно засмеялся Минька и, поддавшись вперед, спросил тихо, зловеще: - А вырезать здоровые почки людям, калечить ответственных работников было не страшно? Надеялись, что мы вас не выявим? Не разберемся? - Вы говорите чудовищные вещи! - собрался с силами Лурье. - Врач не может сознательно вредить пациенту! Он давал клятву Гиппократа! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Даже слезы на глазах выступили. Осушил их платочком, поинтересовался: - А нацистские врачи-убийцы? Которые в концлагерях орудовали? Они клятву Гиппократу давали? - Они не люди, - неожиданно твеердо сказал профессор. - Они навсегда прокляты всеми врачами мира! - Вот и вас так же проклянут все честные советские врачи! - воткнул в Лурье указующий перст Рюмин. - Советскому врачу на вашу сраную клятву Гиппократу - тьфу и растереть! У советского врача может быть только одна настоящая клятва: партии и лично товарищу Сталину! А то со своим вонючим Гиппократом вы всегда горазды сговориться против народа... Ну что ж, когда Минька в ударе - не такой уж он дурак. Ловко срезал профессора. У нас ведь не научный диспут, где нужны доказательства и аргументы. У нас надо сразу убедительно объяснить, что вся прожитая ранее жизнь копейки не стоит, что черное половодье носи - это ясный рабочий день, что Завтра наступит Вчера, что Гиппократ любил вырезать здоровые почки, что ось времени крутится обратно. И Лурье, видно, уже начал это смекать. Сидел он съежившись, опустив тяжелую седую голову на грудь, сопя кровяными сгустками в носу. - Что, в молчанки играть будем? - спросил Минька. - Или начнем потихоньку камень с души сымать? Точнее говоря, вытаскивать его из-за пазухи? Лурье поднял голову, долго смотрел на нас, потом медленно заговорил, и обращался он ко мне - может быть, потому, что я не объяснял ему про почки и не бил калошей по лицу. - Есть такое заболевание, называется болезнь Бехтерева. Из-за деформации позвонков человек может стоять, только низко согнувшись, попытка выпрямиться причиняет жестокую боль. Это именуется позой просителя. Вот мне и кажется, что вы хотите поставить всех в позу просителя... Мне думается, вы не успеете... Я умру до этого... - А остальные? - спросил я с любопытством. Он внимательно посмотрел мне в глаза, покачал головой: - Все преступления мира, по-моему, возникли на иллюзорной надежде безнаказанности. Вас, молодые люди, обманули, внушив идею, будто людей можно бить калошами по лицу или вырезать здоровые почки. Вас тоже за это убьют... Не в наказание, а чтобы скрыть этот ужасный обман. Вас тоже убьют... И горько, с всхлипыванием, по-детски заплакал. А Минька, додумав до конца слова Лурье, бросил в него мраморным пресс-папье. Хрустнули ребра, и старик упал с табуретки... Звонок. Звонок. Звонок. Звонит телефон. Телефон звонит. Здесь, у меня на столе. Через тридцать лет. В Аэропорту, с которого нет вылета. Обманул старик - меня не убили. Я не дался. Убили только Миньку. А ко мне пришел Истопник. Звонит телефон. Алло меня нет дома, я - там, далеко, в Конторе, тридцать лет назад. Это отец архимандрит Александр меня сыскал. На другом конце провода он добро похохатывал, веселился, что-то рассказывал, благостный, преуспешный, весь залитый текучим розовым жиром вроде спермацета. - ...нет, все-таки мы прекрасно вчера отдохнули! - уцепил я конец фразы. - Да, мы хорошо вчера повеселились, - согласился я. - А чего ты мне звонил с утра? - Просто так, хотел узнать, как ты жив здоров ... - Ни о чем я решил его не спрашивать. Они меня по дружбе могут объявить шизиком. - А-а, ну-ну, - удовлетворился иерей. - Слушай, ко мне сегодня после обедни подошел в храме какой-то странный человек... - В смысле?.. - Ну странный! Очень худой, белесый, в глаза не смотрит. В школьной курточке!.. И попросил передать тебе письмо... - Сожги его. ------ И бутылка на столе почти пустая - на палец виски осталось. Резво! Я ведь почал ее недавно. Правда, отлучался надолго. Надо еще выпить. Дым в голове. Глава 6. ТЫ, ДА Я, ДА МЫ С ТОБОЙ Хорошо бы выпить. Выпивка - пятая стихия. Главная. В ней растворились остальные. Единственная твердь зыбкого мира. Газ, без которого воздух состоит из одного азота. Изумительная влага, орошающая пепелища душ. Последний согревающий нас огонь. Надо бы выпить. Чего только не напридумывали фантасты про чужие миры, а такой простой вещи не смогли сообразить, дураки: - бутылка водки - маленькая прекрасная ракета, полная по горлышко волшебным топливом, - не знает власти времени, пространства, притяжения, она освобождает от страха, бедности, ответственности; - она - полет в свободу. Порука немедленного счастья. Целый народ летит в зеленоватых мутных ракетах. Куда? Что там, в конце полета, длящегося десятилетия? Где сядем?.. На посадочной площадке сигналит, отмахивает флажками, встречает путников Истопник. Обязательно надо выпить сейчас. Воскресенье. Середина дня. Пустое время. Вечером придет Майка со своим женихом из Топника. Или из Кепеника? Впрочем, какая разница? Они требуют у меня ответа, не понимая, глупые люди, что я ответить не могу: сам не знаю очень многого. Кое-кто знает у нас кое-что. Несколько человек - из четверти миллиарда - знают довольно много. Всего не знает никто. Умерли, были казнены, улетели в зеленых ракетах. Да и не нужно это никому! Так называемую правду пытаются выворошить из горы крови и грязи - кто? Умные интриганы и безумные идеалисты. Развлечения АД ВУЛЬГУС - в угоду черни. Срочно надо выпить. Дома, наверное, не осталось ни капли. Надо выпить и забыть про все эти дурацкие вопросы. Ведь в чем нелепость: всех этих малоумков-вопрошателей, увидавших краешек страшной правды, потряс небывалый масштаб совершенных злодейств. А это не так! Иллюзия! Все уже было раньше. В людской жизни было все! И громадное большинство НАСЕЛЕНИЯ не уполномочивало вопрошателей искать правду. Они правды - в глубине души - не хотят. Люди всегда не хотели, а уж сейчас-то особенно не хотят думать о неприятном, волноваться из-за горестного, помнить о страшном. И все это торопливо отодвигают от себя, охотно отвлекаются и готовно забывают. Допустим, что кто-то помнит о былом. И я помню. Но отсюда вовсе не след, что из меня надо извлекать и совать всем под нос смердящие гноем и ужасом мясные помои. Выброс человеческих страстей. Да, да, да! Я помню. Помню! Ну и что из этого? Мало ли что я помню! Я помню себя вчера. Тридцать лет назад. И помню четыреста лет назад. Я скакал на рослом гнедом жеребце. В короткой черной рясе поверх кольчуги. А к седлу были приторочены собачий череп и метла. Только имени своего тогдашнего я не помню. А-а, не важно! Наверное, с тех пор мы на Руси проросли. Навсегда. Только название менялось немного. Как мое имя. ОПРИЧНИНА. Опричь государства, опричь церкви, опричь законов. ОПРИЧЬ значит КРОМЕ ВСЕГО. Отдельно от всех, сверх людей, наособицу от всего привычного, отверженно от родства, отрешенно от уважения, любви, добра. Особые Воители, Особая Охрана Пресветлого хозяина нашего И.В.Грозного, его Особый Отдел. Отдел от всего народа. ОПРИЧНИНА. КРОМЕШНИНА. Мы не возрождаемся в новой жизни в цветы, рыб, детей. Мы возрождаемся теми, кем были в прошлой жизни. Я был - очень давно - опричником, кромешником, карателем. Может быть, и тогда меня звали Хваткиным. А может быть, Малютой Бельским или Басмановым. Но это не важно. У меня судьба в веках - быть особистом, кромешником. Вынюхивай, собачий череп! Мети жестче, железная метла! Всех! Чужих, а пуще - своих! Крутись, сумасшедшая мельница, - ты ведь на крови стоишь! Больше крови - мельче помол! Бей всех! Опричь Великого Пахана! РАЗЫСКИВАЕТСЯ - Великий Государь И.В.Грозный, он же - Coco Джугашвили, он же Давид, он же Коба, он же - Нижерадзе, он же - Чижиков, он же - Иванович, он же - И.В.Сталин... ПРИМЕТЫ - коренастый, рыжий, рябой, на левой ноге "чертова мета" - сросшиеся четвертый и пятый пальцы... ОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ - горячо любим, обожествляем миллионами замученных им подданных. Я вам могу открыть один секрет. Тс-с! Только вам! И никому больше ни слова! Он зарыт в двух местах. Старая плоть под алтарем Успенского собора в Кремле. А та, что поновее, - на черном ходу Мавзолея, у задних дверей, перед стеной. Только не спешите раскапывать. Достанете гнилые мощи и снова ко мне с вопросами, а где Альба? А где Борджиа? А где Тамерлан? А где Аттила? А где Калигула? А где, черт тебя побери, Ирод Великий?! Ирод Великий. И В.? И. В.? И. В.? Не отвечу я. Мне-то откуда знать? Больше не сторож я хозяевам своим. Я хочу выпить. Мне нужна одноместная стеклянная ракета. Мне надо улететь в пятую стихию. Нырнуть в пятую сущность. Погрузиться с головой в квинтэссенцию жизни. Господи, какая чушь! Сколько нелепых слов понапридумывали. - Марина! Есть в доме чего-нибудь выпить? - заорал я. Она что-то забуркотела там, за дверью, зашипела, засвистела носом - и смолкла. Как сломавшийся в расцвете сил пылесос. Черт с ней, с заразой. А все-таки несправедливо: Елену Прекрасную, подругу Тезея, вдову Париса и Менелая, царицу в конце концов, все же удавили волосянной веревкой, подвесили за ноги, как Муссолини, на засохшем дереве. А моей гадине - хоть бы хны! Ничего, ничего, будет еще на твою голову, чурка неотесанная, ДИЕЗ ИРЭ, рухнет еще на тебя ДЕНЬ ГНЕВА, достукаешься, падла. Где же сухие носки? Ага, порядок. Пойду в кафе-стекляшку, на угол. Там буфетчица из-под прилавка продает выпивку - почтенным людям. На улицу, пора на улицу, в жуть этого гнилого марта, ненаступившей мокрой весны. Больше весен не будет, будет грязный февраль, сразу переходящий в ноябрь. Времена года будут меняться, как революции. Пустынная лестница, дымный свет. И себя поймал на том, что озираюсь по сторонам - ищу письмо от Истопника. Прислушиваюсь: не сопит ли он в нише за пожарным краном? Тихо. Ослаб я - пока лифта ждал, за стену держался, чтобы не качаться. Голова тяжелая, плавучая, как батискаф, ныряет в волнах. Потом проглотил меня лифт, долго вез вниз, урча и поскрипывая тросами. А Тихона Иваныча, сторожевого моего вологодского, уроженца заксенхаузенского, с девичьей фамилией Штайнер, не было внизу на посту. Двигаясь во времени, мы меняем не пространство, но обличье и имя. Оборотни. Спит Тихон Иваныч в своей квартире, похожей на караульное помещение, сил набирается. В прихожей у него, наверное, вместо вешалки винтовочная пирамида. Ему надо отдохнуть, что-бы к вечеру скомандовать себе "в ружье" и заступить на пост в нашем подъезде, который глупые жильцы считают парадным, а Тихон-то знает, что это только предзонник, вахта для шмона. Он их отсюда утром выпустил, к сожалению, не аккуратной стройной колонной по пятеро в шеренге, с добрыми собачками на флангах, а - неряшливой разбродной толпой, будто противных вольняшек, но зато он их хоть вечером принять всех должен, тщательно отмечая на конвойной фанерке - все ли вернулись с вывода за зону. Никуда не денутся. Им деться некуда. Придут. А может, и не спит мой сторожевой, его разводящий еще не сменил. Сидит Тихон на топчане, сапоги только разул, о моем зяте из Топника думает. Тяжелый дождь на улице, холодная сизая крупа. Над городом висит тусклый туман, впитавший всю сырость и серость тающего снега. Дымится, тает чистым перламутром мой"мерседес", зарастает медленно льдистыми бородавками. Блестит, сверкает. В перевернутом мире есть своя уродливая гармония: профессор всегда вымоет машину лучше, чем похмельный ленивый работяга. И в щелке окна торчит белая бумажка, как ватный тампончик. Письмо от Истопника! Вот же скотина! Оставить? Выбросить, не читая? Тихон подберет. Нельзя. Достал из щелки и не выкинул к чертям, а против воли развернул. Два рубля. В бумажку завернуто два рубля. Отхлынул от сердца холод, страх утек, а пришла злость. Сдачу мне положил профессор. И ты, еврей-рефьюзник, глуп. Тебе кажется, будто ты придумал себе роль, а у нас роли не выбирают, их раздают. Вот и ты вошел в роль. Старый дурень. Не вам, иудиному семени, насаждать у нас вздорную идею честности и бескорыстия. И так всю жизнь прожили на нашем вранье и вашем жульничестве. От веку повелось, что русский человек - враль бескорыстный, врун возвышенный, он от фантазии лжет, от мечты придумывает. А вы - во все времена - слова неправды не скажете, если нет в том выгоды. Ну, а за копейку корысти не то что соврать - задушить готовы! Промчался мимо, обдал меня брызгами, грязью, синим дымом мотоциклист. На голове у него ночной горшок, в зубах зажал трешку. Поехал менять мотоцикл на стеклянную ракету. Вот этот не оставит два рубля сдачи, наврет с три короба, но не за корысть, а за место в стеклянной ракете. Она ведь больше троих не вмещает... Распахнул дверь запотевшей стекляшки - в центре зала восседали утешители скорби моей Кирясов и Ведьманкин. Оба уже пьяные, ничтожные. Пили бормотуху, яростно спорили. Болтуны. От нетерпения сказать слово ножками сучили, будто в сортир торопились. Компания - загляденье. Лысый красномордый Кирясов широко разводил свои грабли и бросался через стол навстречу лежащей перед ним на тарелке сморщенной бледной головке Ведьманкина. От дверей не видать, что Ведьманкин лилипут, оттого и кажется, что головенка ею лежит на краю стола в тарелке с объедками. Плечи - ниже столешницы. - Здорово, артисты! - буркнул я. Кирясов бросился целоваться, а Ведьманкин степенно кивнул. Лилипут солидный мужик, а этот здоровый болван исслюнявил мне все лицо. Тьфу, ненавижу я мерзкую привычку лобзаться! - Еще раз поцелуешь на людях, прогоню к еедерене-фене! - пригрозил я Кирясову, а тому уже все трынтрава: раз я пришел, значит, можно будет еще на халяву выпить. - Девочки! Девочки! - кричал он буфетчицам, багровым бабкам-душегубкам. - Девочки, бутылку "коня" постройте нам... Он зачищал место, приказал Ведьманкину снять морду со стола, бегом носил стаканы - стихия прихлебательского восторга охватила его. Странная порода людей: ему выпитый "на шару" купорос слаще меда. И по тому, как гоношился Кирясов, я понял, что Ведьманкин уже прекратил на сегодня выдачу денег. Мол, я уже сегодня всю свою выпивку сделал, мне общения достаточно, если хочешь - вынимай свои трешки. Ведьманкин, не будь безумцем. Ты всегда обречен на проигрыш в этих спарринг-пьянках. Кирясову и не надо платить за выпивку: у него выдержка профессионального бойца-иждивенца. Он всегда дождется прихода какого-нибудь дружка, соседа, знакомого, старого сослуживца. Или совсем неизвестного, но томящегося одиночеством алкаша. Или меня. Опоздавший платит. Пусть опоздавший платит. И завтра ты снова будешь ставить выпивку, Ведьманкин. Принцип очередности у нас не действует. Потому что Кирясов тебе нужнее. Моему бывшему фронтовому товарищу и коллеге Кирясову, веселому хищному скоту, совершенно не нужен грустный говорящий лилипут. Ему нужна только даровая выпивка. А Ведьманкину нужен разговор, душевное волнение, высокое страдание. Вообще лилипутов нужно селить вместе, на уединенных островах, отдельно от обычных людей. Своим существованием они оскорбляют нашу ведущую идею о равенстве и братстве всех людей. Идею-то придумали для Кирясова, он бессознательно живет ею, поскольку равен всякому, кто поднесет стакан, и брат любому, кто оставит допить из бутылки. А Ведьманкина томит странная мысль, что только его несчастье, уродство, его издевательская малость дает ему в цирке заработок, на который он может купить выпивку, делающую его равным с саженным идиотом Кирясовым. К тому же, по нелепой прихоти сознания, Ведьманкин антисемит. Не любит евреев. Вообще-то их мало кто любит, но чем они ему-то, карлику, досадили? Вот и не оставляет его в покое роковой вопрос: как будет в пору всеобщего человеческого счастья, в эпоху уже сооруженного коммунизма с лилипутами и евреями? Ведь это ж действительно трудно представить себе тех и других полностью свободными, со всеми равными. И нормальным людям - братьями. Ведьманкин очень переживает из-за того, что классики этот вопрос как-то не предусмотрели, а сам он выхода из этой запутанной ситуации не видит. Вот он и поит Кирясова, толкует с ним горячо, советуется, а тот, сглотнув, уверенно успокаивает Ведьманкина: - Не бзди, дорогой, что-нибудь с маленьким народцем придумаем. С евреями, конечно, уже ничего не поделаешь, а с лилипутами что-то, верно, получится... Сейчас Кирясов ерзал около меня, дожидаясь денег на выкуп уже заказанного "коня". Лилипут со своими низкорослыми проблемами был ему неинтересен. А я, хоть и сам мечтал выпить поскорее, все равно тянул, мошну не развязывал, радовал себя мукой этого живоглота. - Ну, чего ты телишься? - спросил я его недовольно. - Павлик, родненький, ты же знаешь, злодейки эти не дадут без денег! - Зачем без денег? Ты за деньги возьми. - Так в том и дело, Павлик! Знаешь ведь, как говорится: хуже всех бед, когда денег нет! Мне ж тебя угостить, можно сказать, счастьем было бы, одно сплошное наслаждение! Но справедливости-то нет - ты у нас богатенький, а я как бы паупер умственной жизни... - Ты паупер алкоголической жизни, - заметил я и мягко добавил: - Но главным образом - прихлебатель и говноед. С интересом посмотрел на него - обидится или нет? Если обидится - не дам ему выпивки. Шут и прихлебатель не имеет права обижаться. Никто не вправе менять свою роль, все обязаны исполнить роль так, как она записана и дана тебе. А Кирясов растянул до ушей хитрозавитые губы, радостно качнул толстым мясным клювом, громко захохотал: - Ну даешь, Пашка! Сто лет тебя знаю - как был, так и остался шутником. Вот про тебя сказано: для красного словца не пожалеет мать-отца! Я протянул ему хрусткую сторублевку, а он, молодец, кадровый побирушка-вымогатель, прижал ее к сердцу. - "Грузинский рубль"! - с почтением, нежностью посмотрел ее на свет, с любовью поулыбался тускло просвечивающему на бумажке облику вождя, предсказавшего скорое исчезновение денег. - Ах ты, моя мамочка дорогая, тебя ж менять горестно, ломать тебя сердце стонет! Паш, ты мне не подаришь на память один такой портретик? - Не-ет, мой милый, портреты Ильича дают только коммунистам. А ты шушера беспартийная! - Па-азвольте! Не беспартийная, а исключенная! Временно еще не реабилитированная. Так я ведь не формалист, мне все эти билеты, учетные карточки и прочее ни к чему! - Он все еще нежно прижимал банкноту к груди. - Мне важно, чтобы Ильич на сердце всегда живой лежал, шевелился, похрустывал, дорогой мой, незабвенный! Я тогда и не в ваших рядах могу горы своротить. Или головы. Мы ведь с тобой, Пашенька, большие по ним специалисты, по головам?.. - Ты мне надоел, сукодей! Неси коньяк. - Айн минутен, цвай коньякен, мелкому не надо - он и так хорош... - И умчался к стойке. Ведьманкин посмотрел ему вслед, повернул ко мне свое лицо, желтое, ноздреватое, как творожная пасха с изюмом родинок, и печально молвил: - Да, Павел Егорович, одно слово - хомо хоминем люпусом ест... Бедный лилипут из цирка. Карикатура на меня. А я-то сам - на кого карикатура? Не знаю. Я люблю уродов. Мне хочется взять на руки Ведьманкина. Держать его на коленях, пусть, как кот, урчит слабым человеческим голосом. Но ему это будет обидно. Это несовместимо с нашей идеей равенства. Это идет по части братства. Да только, видно, братство обижает равенство, как равенству претит свобода. Примчался Кирясов с бутылкой паскудного одесского коньяка - эти краснорожие суки-торгашки лупят за него, как за "Мартель". Все нормально: в нашей безбожной державе воскресенье считается днем трезвости. И в конце-то концов какая разница, чем гнать Истопника - "Мартелем" или одесским "конем"? Торопливо сунул мне сдачу Кирясов, наверняка трешку себе отжал - в подкожные, разливал по стаканам смолянистую коричневую жижу, бормотал возбужденно: - Вот, ештвою-налево, ценочки на выпивку стали! И деньги бумажонки, ни хрена не стоят и вида не имеют: на деньги не похожи, талончики засраные! Помнить, Пашенька, при великом Батьке какие денежки были? До реформы еще? Это ж деньги были, деньги! А не разноцветные подтирочки для лилипутов! Слышь, Ведьманкин? Держава под твой калибр деньги выпускает! Тебя в прежнюю сотнягу завернуть, как в простыню, можно было! Бывалоча, с сотней если, девчушку подберешь, так на эти деньги ее напоишь, накормишь и нахаришь. А сейчас? Ну давайте, братишки, давайте, нырнем вместе во блаженство, ваше здоровьице, наше почтеньице! Булькнули!.. Булькнули. Нырнули вместе. Опалил меня изнутри этот скипидар, задохся я. Пламя внутри полыхнуло. Плыли долго во тьме, погруженные. Потом вынырнули. Кирясов - в блаженстве. Я - в дерьме. В стекляшке. С надоедным прилипалой и грустным лилипутом. Ведьманкин печально слушал счастливого Кирясова: - Ну скажи сам по чести, мелкий мой: могу я признать эту вшивую десятку равной сталинской сотне? Конечно, не могу, поскольку и в этом Хрущ народ свой надул! Раньше денежки были большие и прекрасные, как вся наша жизнь! А Хрущ, ничтожный человечишко, всю жизнь нам ужал, как нынешние деньжата. Запомни, Ведьманкин: если при коммунизме будет все по справедливости, то мне будут давать старые деньги, а тебе, мелкому, и еще евреям будут давать нынешние... - Почему? - поинтересовался я. - Потому, что человек я большой, мне много надо, а Ведьманкин скромным обойдется. А евреям - в наказание за жадность. Еврей никогда от души жаждущему стакан не поставит!.. Кирясов стал подробно рассказывать нам про своего знакомого, вроде бы приличного человека, гинеколога Эфраимсона, может он даже кандидат наук, который разевает пасть, как кашалот, если ему стакан поставишь, а чтобы он сам поставил стакан своему другу и советчику Кирясову - скорее даст себе еще раз обрезание сделать. Все-таки есть неприятная черта у этой нации - жадность... - Вы, Кирясов, грубый и неблагодарный человек, - с достоинством сказал Ведьманкин. - И зачем вам большие деньги - тоже непонятно, поскольку вы все равно всегда пьете чужое. И насчет еврея этого вы все выдумываете, поскольку никому и никогда стакан ставить вы не будете, даже гинекологу. Думаю, что и Эфраимсона никакого на свете нет, это один лишь плод вашего нахального воображения... Неудержимо весело, радостно расхохотался Кирясов, будто сообщил ему Ведьманкин невероятно смешной анекдот. Долго смеялся, так что и лилипут раздвинул в блеклой улыбке сизые полоски губ. И на приклеенном к стенке кафе линялом плакате смеялись мускулистые микроцефалы, расшибающие молотками цепи империализма на земном шаре. Оглянулся я: и остальные отдыхающие, выпивающие в кафе людишки над чем-то смеялись, приклеенно улыбались, вяло, бессмысленно, будто неохотно. И бабки-душегубки за стойкой скалились над своими страшными колетами. Люди, которые смеются. Гуинплены. Племя счастливых гуинпленов. Над чем вы смеетесь? Чему радуетесь? - Нырнем, ребятки! Оросим ливер свой, братишки! - веселился, бушевал Кирясов. Безбилетный пассажир, вечный "заяц" алкоплавания был счастлив, что успел в трезвое воскресенье прокатиться в ракетах нескольких типов. И еще не вечер. - Ой насмешил, мелкий мой, ну и сказанул! - смахивал он с глаз ненастоящие, глицериновые слезы. - Сейчас вонзим по стакашку, и помчится коньячок в нас легко и нежно, как Иисус Христос в лапоточках по душе пройдет... И станем сразу молодыми и сильными, как... Не придумал - как кто станем мы молодыми и сильными, и яростным взмахом, будто шпагоглотатель, вогнал в себя струю дымною "коня", хрякнул так, что все его медали, значки, ордена на пиджаке зазвенели. И я нырнул в коньяк, как в болотный туман, и выскочил с тиной на зубах. А лилипут отпил половину маленькими глотками и сморщился мучительно. Мне было его жалко. Заснул первоклассник однажды и проспал тридцать лет, очнулся - а расти уже поздно. Только гадостям и поспел научиться. - Плохо мне сегодня, - пожаловался лилипут. - Товарищ у меня погиб. - Тоже мелкий? - участливо поинтересовался Кирясов. - Не-ет, - покачал детской сморщенной головкой лилипут. - Он был рослый... Рослый. Точка отсчета. Неудачник должен жить с лилипутами. Он там будет Гулливером. Мы все лилипуты. А управляют нами обосравшиеся Гулливеры. Все думают, что они великаны, а они негодны в жизни ни на что, кроме как управлять нами... - Вот, значит... - печально тянул Ведьманкин. - Музыкант он был... в цирке у нас... в оркестре... на электрогитаре играл... замечательно играл... как Ростропович... на гастролях в Саратове водопровод прорвало... электрогитару замкнуло... током его и убило... Кирясов хотел было снова захохотать, но мигом - интуицией безбилетника ракетно-бутылочного транспорта - сообразил, что существует возможность получше. - Ведьманкин, мы должны помянуть твоего друга, - торжественно и строго предложил он. - Ты этого, мелкий, не знаешь, а мы с Пашей - ветераны, фронтовики, мы-то знаем, как терять друзей боевых. Давай, гони на помин души друга бутыль! Лилипут безропотно достал кошелек и стал отсчитывать мятые рубли и трешки. Кирясов рядом нетерпеливо переминался, топотал ножищами, изнемогал от желания скорее захватить еще одно место в ракете - и сразу же нахамить поильцу. Нелепая история. Нелепые люди. Нелепо живут. Нелепо умирают. Электрогитара в роли Суки, электрического стула. Убивает здоровенного жизнерадостного лабуха. Рослого. Наверное, похожего на Кирясова. А на алюминиевом стульчике против меня сидит печальный говорящий лилипут, страдает. Ножки болтаются, до пола не достают. Ему было бы лучше умереть легкой, мгновенной смертью - удар током в разгаре гитарной импровизации, под овации восторженных поклонников его таланта. Большего, чем у Ростроповича. Всем было бы лучше. Да, видно, нельзя. Ведьманкин зачем-то нужен. Наверное, бездарным Гулливерам нужны лилипуты. Рослых и так многовато. Примчался счастливый Кирясов, быстро разлил коньяк по стаканам, заорал: - За Пашу выпить нам пора! Гип-гип-ура! Гип-гип-ура! За Пашу выпить нам пора! Он уже забыл, что выпивка перепала ему на помин души замкнувшегося электричеством гитариста. Ведьманкин затряс творожным сырком своего желтенького лица: - Кирясов! Мы с Павлом Егоровичем хотим выпить за усопшего моего товарища! Густая пелена уже застилала мне глаза. Дышать почему-то тяжело. По стеклянным стенкам кафе текут толстые ручейки вонючего пота. Смеются микроцефалы с молотками на плакате. Локоть соскальзывает с края стола. - А я разве против? - удивился Кирясов. - Хотите выпить за своего товарища, значит, и я вас поддержу! Сроду Кирясов не бросал друзей в трудную минуту... Вот и появился незаметно у меня новый товарищ. Три товарища. Три товарища. Где бы нам сыскать хорошего писателя, крепкого социалистического реалиста, чтобы написал он про нас захватывающий роман? Три товарища. Говорящий лилипут, усопший электролабух и профессиональный людобой. А то, что кромсшник не знает гитариста, а карлик ничего не знает об опричнике, - это даже интереснее, это лучше. Интрига сильнее. Толкается в мой стакан, чокается со мною Ведьманкин, далеко от меня сидит, на другом конце стола, с трудом его различаю, будто вижу его безволосую мордочку скорбящей мартышки через перевернутый бинокль, и пить хочется, но жутковато: в руке за круглым стеклом словно мазут плещется, жирные темные разводы на стенках. Может быть, бабки уже мазут в коньяк льют? Вряд ли. Мазутом топят котельные. А не людей. А людьми топят котельные?.. Истопник... Что притих, страшно?.. Где затаился? Хлобыстнем мазута! Чем себя люди не подтапливают! С ревом и грохотом, с палящим жаром рванулась в меня выпивка. Гори огнем! Я хотел бы умереть, играя на электрогитаре. Сначала - пияно, а потом уж - форте, электрическим ударом по сжатым в просительную щепоть пальцам. Чего там щерятся за стойкой бабки-душегубки? Почему люди плывут в потеках пота со стеклянных стен? Чего горестно вещаешь, мелкий человек? Зачем жалуешься на Бога, отчего зовешь его Прокрустом? - Вы, Кирясов, вздорный, недостоверный человек! Вы, может быть, и не человек вовсе, а просто выдумка, неинтересный лживый каприз природы. - От горя пьяный лилипут плакал. - И не поверю, что такой человек мог служить в наших органах. Вы только выпивали целую жизнь при ком-нибудь! И не верю, что это ваши собственные правительственные награды. За что вам награды? Интересно знать, где вы их взяли? - Где взял? - встрял я, с трудом ворочая толстым, вялым языком. - Где взял! Купил. Он их, Ведьманкин, чтоб ты знал, купил... - Перетань выдумывать, - лениво отмахнулся Кирясов. Напиваясь, он закусывал гласными. - Не выдумай, Пашка! Че еще выдумывать решил? - Как купил? - удивился лилипут. - За деньги. На рынке. Ты ему не верь, Ведьманкин, что он бедный. Он нас с тобой богаче. У него большие деньги припрятаны. - Шутите? - неуверенно спросил лилипут. - К-каки шутки - полхрена в желудке! - тяжело качнулся к нам Кирясов. - Пшка, брсь, не физдипини, чет выдумвшь? Ккие деньги? - С конфискаций! Ты ошибаешься, Ведьманкин, он не выдумка. Он в органах служил. И занимался конфискациями. - Конфискациями?! Кирясов набычился тяжело, зло нахмурился, подлез ко мне: - И ты, Пашка, на друга без вины все валишь? Друга сдаешь? - Сядь, говно, - сказал я ему устало. - Ты мне не друг, а подчиненный. - Был пдчинснный, а тпрь уже не пдчиненный... - Ты мне всегда будешь подчиненный. А ты, Ведьманкин, слушай, раз мы теперь на всю жизнь друзья с твоим усопшим гитаристом. Кирясов после работы не ложился спать, как все, а со своим дружком Филиппом Подгарцем ходил по судам и слушал дела с приговором на конфискацию. На другое утро они надевали форму и перли на квартиру к семье осужденного - у вас-де конфискация, ну-ка подавайте все ценные вещи! - И отдавали? - с ужасом спросил карлик. - А как же! Кому могло прийти в голову, что два таких распрекрасных капитана работают не от Конторы, а от себя? Года два шустрили, пока пьяный Подгарец где-то не разболтал. По миллиону на рыло срубили! - A ты их видел, мои мльены? - окрысился Кирясов. - Че ж их не нашли? - Дурак, их не нашили потому, что не я искал. Захоти я их найти, я бы твой миллион за сутки из тебя вышиб вместе с позавчерашним дерьмом. А я тебя, свинюгу, по дружбе старой прикрыл, благодаря мне пошел в суд как аферист, отделался двумя годами. Хотя полагалось тебе, как расхитителю социалистической собственности, пятнадцать сроку, пять - "по рогам", пять - "по ногам". А ты еще гавкаешь здесь... - Не ври, Пшка, ничего ты не по дружбе, а боялся, чтобы не расклолся я, как ты ко мне свою девку-жидовку возил... Да-а возил, к мне, намою квартиру... Ведьманкин спал. Он спал давно, уютно уложив мятую мордочку в тарелку с кусками лимона. Если бы не спал, не стал бы я рассказывать ему о Кирясове. Его это не касается. Это из нашей жизни, отдельной от них, опричь их представлений, отношения у нас особые, им непонятные. Кромешные. Они все: мелкие и рослые - нам чужие. Мы - опричнина. Пусть спит Ведьманкин, видит свои маленькие короткие сны. Малы его радости, и кошмары невелики. Ему, наверное, снится, что он играет на электрогитаре, как Ростропович. Пусть спит. Так и не узнает, что его друг Кирясов, вздорный недостоверный человек, сказал сейчас правду: тридцать лет назад я возил на его квартиру свою девку-жидовку, самую прекрасную женщину на свете. И может быть, именно тогда - в отместку за мою нечеловеческую, противоестественную, преступную радость - превратил Господь детскую кроватку Ведьманкина в прокрустово ложе? Ведь кто-то же должен быть наказан за чужие грехи! Рослые рождают лилипутов. Как хорошо, Ведьманкин, что никогда ты не видел девку-жидовку, которую я возил на квартиру к Кирясову. Римму Лурье. Как хорошо, что ты, мелкий, не притаился тогда где-нибудь на шкафу или под диваном, не подглядел, как я ее первый раз раздевал, а она вяло и обреченно сопротивлялась. Иначе в те же времена рухнула бы твоя безумная надежда, что в лучезарном будущем как-нибудь устроится ваша лилипутская судьба. Ты бы