олтора, и, конечно, зеку валленберговского роста находиться там было затруднительно. Круглые сутки он жил согбенно - когда Валленберга привели ко мне, то он был уже неисправимо горбат. Нижний ярус обладал еще тем замечательным достоинством, что по стенам шли отопительные трубы, к которым нельзя было прислониться - от них исходило тугое марево смрадного жара. А вместо пола были уложены чугунные решетки, под которыми с нежным шорохом и романтическим журчанием текли сточные воды. Зимой перепад температур между полом и потолком в этих камерах составлял градусов двадцать. Когда я впервые увидел Валленберга, то невольно обратил внимание, что его руки скрючены жутким ревматизмом. Держался знаменитый герой у нас очень тихо, напуганно, почти затравленно. Но я имел уже некоторый опыт общения с такими тихарями и знал, что сломать его будет трудно, если он сам не пойдет навстречу. - Вам нужен переводчик? - спросил я его. - Или вы уже освоились и говорите по-русски? Он готовно покивал головой: - Да, я могу говорить по-русски. Я много разговаривал по - русски. - В таком случае мы сможем потолковать с глазу на глаз. О чем бы мы с вами здесь ни договорились, это останется между нами - в случае если вы примите мое предложение. А если оно вам почему-либо не подойдет, это тоже останется подробностью вашей биографии. Валленберг смотрел в пол. Он уже научился великой зековской науке - никогда не смотреть следователю в глаза. - Я вас слушаю, - сказал он тихо, и меня удивило, что в его голосе, во всей его сгорбленной фигуре не было тревожного ожидания перемены судьбы, которое приходится так часто наблюдать у выдернутых из камеры долгосрочников. - Господин Валленберг, я уполномочен сделать вам предложение. Оно несложно, необременительно и вполне нравственно.Дело в том, что по соображениям государственной безопасности, с одной стороны, и руководствуясь заботой о безопасности еврейского населения в СССР - с другой стороны, принято правительственное решение депортировать евреев в один из отдаленных районов страны для компактного проживания. Это делается в целях сохранения его культурной и этнической общности... Валленберг еле заметно усмехнулся и мельком полоснул меня взглядом. - Ах, даже так, - сказал он. - Вы сильно продвинулись... У меня не было времени и желания устраивать с ним дискуссию, и я сухо отрезал: - Да, именно так. Вам предлагается определенного рода миссия. Она состоит в том, чтобы вы переговорили с заключенным Элиэйзером Нанносом, который до ареста являлся одним из главных раввинов на территории СССР и носит самозваный титул Вильнюсского гаона. Применительно к цивилизованным религиям это соответствует рангу митрополита. Так же быстро Валленберг взглянул на меня и сказал: - Я, как вы знаете, много имел дел с евреями и хорошо знаю, что такое цадик. Но о чем я должен говорить с ним? - О том, чтобы он возглавил этот еврейский исход. Мы заинтересованы в том, чтобы инициациатива исходила от самих евреев и от их духовных вождей. Нам не кажется правильным, чтобы возглавляли это движение казенные, официальные советские евреи. Мы полагаем, что этот позыв должен возникнуть из народных недр, из духовной среды... Валленберг молча рассматривал носы своих арестантских бутсов, долго молчал, потом, все так же не поднимая взгляда, спросил: - Вы что, боитесь еврейского восстания? Я засмеялся: - Ну, это уж вы тут совсем в заключении обезумели. Какое может быть восстание? Никакого восстания мы не допустим. Но для всех будет гораздо лучше, если переезд евреев к новому месту жительства пройдет быстро, организованно, в обстановке духовного единения и сплочения всего народа без всяких неприятных эксцессов. Валленберг покачал головой: - Вы хотите, чтобы евреи подтвердили представителям мировой общественности добровольность их исхода в ссылку? - Нет, - усмехнулся я. - Мы хотим предложить Элиэйзеру Нанносу роль нового современного Моисея. Валленберг вздохнул и медленно спросил: - Я не понимаю, какая роль отводится мне? - У вас очень простая роль. Наннос наверняка хорошо знает, кто вы такой. Вы своей проеврейской деятельностью достаточно прославились. Мы хотим, учитывая вздорный, тяжелый нрав этого старика, чтобы вы поговорили с ним и объяснили ему преимущества предлагаемого нами плана. - А если цадик откажется? - Тогда он погубит свой народ, потому что третьего не дано: или они организованно и спокойно переедут к месту нового поселения, или они должны будут неблагоразумно умереть. Валленберг глубоко вздохнул, как зевнул: - А почему я это должен сделать? - Не почему, а зачем, - поправил я. - Если вы сумеете уговорить Элиэйзера Нанноса, то мы разрешим вам выехать на родину... Валленберг не вздрогнул, не дернулся, внешне он оставался так же каменно спокойным. После короткого молчания он сказал: - Вы держите меня здесь восемь лет, и однажды вы вынуждены будете меня отпустить. Даже если я не совершу эту мерзость предательства. Я готов подождать еще несколько лет. Я встал, прошелся по комнате, подошел к нему и положил руку на его плечо: - Господин Валленберг, не надейтесь. То, что вы мне сказали, - это глупость. Для вашей страны и для вашей семьи вы уже давно мертвы. Следы ваши затеряны навсегда. И если вы не проявите благоразумия и не захотите нам помочь, вы никогда отсюда не выйдете, вы безвестно сгниете в этом мешке... Валленберг снова судорожно вздохнул-всхлипнул: - За эти годы я отучился удивляться чему-либо. Во всяком случае, я хочу вам сказать, что я не сделаю этой подлости, ибо вы хотите моим именем и именем цадика Элиэйзера Нанноса прикрыть убийство целого народа. Я не боялся в Венгрии гестапо, я и здесь вас не испугаюсь... И все это он говорил скрипучим тихим испуганным голосом. Я развел руками: - Ничего утешительного тогда вам сообщить не могу. У вас есть возможность поразмышлять пару дней. Если вы передумаете, уведомите меня о том, что вы готовы на переговоры. Если вы не надумаете ничего разумного я повторяю снова, - вы умрете здесь безвестно. Больше я никогда его не видел. Через четыре года после этой встречи Громыко уведомил шведов, что Валленберг скончался семнадцатого июля сорок седьмого года в больнице Внутренней тюрьмы от сердечного приступа. Я не знаю, жив ли Валленберг сейчас или он скончался от сердечного приступа, но спустя шесть лет после его мнимой смерти я разговаривал с ним, и был он горбат, искривлен ревматизмом, почти облысел, хотя дух его был несокрушимо тверд. Он ведь так и не согласился! И пришлось мне с Лютостанским и Мерзоном лететь на лагерный пункт Перша на самом севере Печорской лагерной системы. Печорлаг был сердцем, фактической столицей автономной северной республики Коми. Это была воистину комическая республика, всегда находящаяся в коматозном состоянии. Любой человек, прошедший нашу машину перевоспитания в этой республике, научался комическому отношению ко всем жизненным испытаниям на воле. Для перевоспитания отдельных заблудших душ здесь были созданы необходимые условия, и весьма способствовал этому местный климат: летом - бездонные болта и беспросветные тучи комаров и мошки, зимой - мягкий бодрящий морозец до пятидесяти пяти градусов по Цельсию, и нравы здесь соответствовали этому уютному климату, потому что когда мы подъехали к воротам лагкомандировки Перша, то на вахте увидели застреленного зека и отдельно лежащую отрубленную голову с вислыми усами. Начальник лагпункта Ананко отрапортовал мне и, проследив за взглядом Мерзона, пояснил: - Сегодня урки отрубили заступом голову завстоловой. - А что они так занервничали? - поинтересовался я. - Да он не соглашался выдавать им дополнительные "бациллы" на еду, а приварок урки не едят. - Из политических, что ли, завстоловой? - спросил Мерзон. - Конечно, - усмехнулся Ананко. - С урками бы до такого безобразия не дошло. Он проводил нас в контору и поинтересовался: - Пообедаем, конечно, сначала? Или хотите поговорить с кем? Лютостанский, хмельной от нетерпения поизгаляться над цадиком, предложил сначала поговорить. А я велел сначала подавать обед. Начальник лагпункта угостил жареной медвежатиной, семгой собственного посола, печеной картошкой, разварным мясом с хреном и большим количеством водки. Потом мы перешли в оперчасть, где нас уже дожидался доставленный зек Элиэйзер Наннос, номер Ж-3116. Элиэйзер Наннос сидел на табурете в углу комнаты, и вид у него был одновременно величественный и несчастный. Ярко-голубые детские глаза под низко надвинутой лагерной ушанкой, серебристая борода на засаленной груди лагерного клифта, значительная неподвижность и поджатые под себя ноги в валяных опорках. У него был вид пророка, упавшего по недосмотру в выгребную яму. Лютостанский быстро повернулся к начальнику лагеря Ананко и спросил трезвым, официальным тоном: - Доложите, пожалуйста, нам интересно знать: почему у вас зек небритый? Ананко от неожиданности заерзал и неуверенно пробормотал: - Как бы на него разрешение было... согласно его духовному званию. - Это вы что еще выдумываете? - подступил к нему Лютостанский. - От кого это разрешение такое? Существует общий нерушимый порядок - зек должен быть санитарно-гигиенически чист, побрит и помыт. Сегодня же побрейте ему бороду. Ананко подтянулся почти до стойки "смирно" и отрапортовал: - Слушаюсь! Будет исполнено... Наннос покосил выпуклым глазом на Лютостанского и ничего не сказал, хотя явно понял, что тот ему уготовил. Собственно, ничего страшного, ни боли, ни страдания, просто порядок надо соблюдать! Цадик, которого обрили, - это вещь особенная, вроде ощипанного догола орла. Дед со своим несчастно-горделивым видом изображал, будто не понимает по-русски или не хочет с нами разговаривать. Я заметил Ананко, что, возможно, не надо брить заключенного, если он действительно является духовным лицом. Надо только выяснить, насколько он готов подтвердить это свое состояние. Наннос и бровью не повел, он не хотел клевать на легкую приманку. Тогда я приказал Лютостанскому. - Владислав Ипполитович, объясните, в чем существо нашего вопроса заключенному Нанносу. Лютостанский, расхаживая по кабинету оперчасти и обращаясь не только к Нанносу, но и к нам ко всем, подробно рассказал о чудовищном преступлении, совершенном евреями против всего нашего народа, Родины и лично товарища Сталина. И пояснил проистекающие отсюда неизбежные последствия для этого злонравного народца. После чего предложил Нанносу объявить всем своим соплеменникам о необходимости под его знаменами добровольно отправиться на поселение в Биробиджан. Наннос слушал его по-прежнему безучастно, не глядя на него, не реагируя. - Спросите его по-еврейски - он понял, что ему говорят? - велел я Мерзону. Мерзон быстро проклекотал что-то, обращаясь к Нанносу, я вычленил из этого рокочущего потока слов обращение "рабби". Это и Лютостанский, видимо, заметил, потому что он глумливо выкрикнул: - Мы - не рабы, мы - рабби. Наннос кивнул и что-то коротко сказал Мерзону. Тот повернулся ко мне: - Наннос понял, что ему объяснил Владислав Ипполитович. - И что? - поинтересовался я. - Он хочет подумать или готов дать ответ сразу? Мерзон перевел. Наннос не спеша, внятно и медленно проговорил гортанную фразу. Мерзон объяснил: - Ему не о чем думать, он готов ответить вам немедленно. Я кивнул, и Наннос что-то долго говорил Мерзону, после чего тот, запинаясь и испуганно отводя от меня глаза, продекламировал: - Вы хотите убить евреев... Не вы первые в этой истории... К сожалению, боюсь, и не вы последние... Но все, кто пытался за эти три тысячи лет убить евреев, никогда не думали о том, что живой народ нельзя умертвить, пока он не захочет сам умереть... Народы умирают, только выполнив свою функцию... Евреи смогут умереть, только дав миру новый Божий закон, слив землю людей с нашими далекими праотцами... После того как великую благодать и мудрость принесет Мессия... - Пусть он здесь не разводит свое дурацкое мракобесие, - сказал Лютостанский. - Ему предложена четкая программа: или он согласен с ней, или подохнет сегодня же, как собака! Потом он повернулся ко мне за сочувствием: - Павел Егорыч, подумать только: народ наглецов! Это же ведь у них написано, что Бог им сказал: "Вас одних я признал из всех племен земли и взыщу Я с вас за все грехи ваши". Может, это он нам поручил взыскать за все грехи? - развеселился Лютостанский. Я был не уверен, что Мерзон переводит все, как надо, и переспросил его: - Ну-ка, осведомись еще раз у Нанноса - он все понял, что ему сказали? Мерзон быстро заговорил с цадиком и через мгновение повернулся ко мне, растерянно-разводя руками: - Зек сказал, что царь Соломон понимал язык сумасшедших... Мне было жалко смотреть на Мерзона. Он стоял рядом со мной, и мне казалось, что от плющащего и давящего его напряжения он источает острый запах ацетона. - Мерзон, скажи раввину, что, если он откажется от нашего предложения, евреи будут все равно депортированы силой и он станет виновником неизбежной гибели и страданий очень многих людей. Понимает ли он, какую берет на себя ответственность? Выдержка изменила раввину, и он, не дожидаясь мерзоновского перевода, сказал гортанно, с акцентом, но очень ясно: - Я понимаю... К сожалению, это вы не понимаете, что когда я предстану на суде перед Великим Господином, то он не будет меня упрекать за то, что в этой жизни я не стал Моисеем. Он будет меня упрекать за то, что я не захотел стать рабби Элиэйзером... Вмешался Лютостанский: - Павел Егорович, да что с ним разводить антимонии! Не понимают они человеческого языка. Он покрутил в руках зажигалку Мерзона, потом чиркнул колесиком, вспыхнул золотистый язычок, он придвинул зажигалку к лицу раввина, и пламя коснулось седой бороды старика. Остро запахло в комнате паленой шерстью, Наннос отдернул голову, и из огромного голубого глаза потекла слеза. Он отодвигался испуганно от Лютостанского, а тот придвигал ближе шипящую зажигалку, но раввин упрямо тихо бормотал: - Мир зла и скверны порождает забвение... Лютостанский обрадовался: - Для тебя, старик, точно наступает мир забвения. Ты пока не готов к разговору с нами, тебе надо подумать. Сейчас с тебя снимут лагерный клифт, и ты налегке, чтобы думалось быстрее, пока подождешь на улице... Потом повернулся к начальнику лагеря и деловито распорядился: - Вы его слегка подразденьте и отправьте до утра в БУР. Думаю, что завтра он будет много сговорчивее... Старик приподнял голову и тихо сказал: - Я не буду сговорчивее ни сегодня, ни завтра, никогда... Каждый еврей должен помнить, что он звено цепи от Адама до Мессии, и вы не сделаете меня убийцей народа моего... - Ты просто старый дурак! - заорал Лютостанский. - Не хочешь вести себя по-людски, мы тебе покажем, как с тобой надо обращаться. Старик встал со стула и, наверное, догадавшись, что я здесь старший, окрепшим голосом довольно твердо сказал, и еврейский заискивающий акцент почти исчез из его речи: - Вы сами не понимаете, что творите. Завтра, прорицаю вам, наступит конец света! И грех станет великим, как мир... и тогда забрезжит конец времен. Добро и зло станут неотличимы... расвет зальется сумерками... И слово будет, как молчание, а немота покажется истиной... И истина эта - страх, и страх ваш окажется смертью!.. Лютостанский без замаха ударил его костистым кулачком в лицо и закричал: - В БУР его! Разденьте его, вон отсюда! Я видел, что нам не удастся переломить старика, и поэтому не возражал, когда его, полураздетого, кинули в неотапливаемый лагерный карцер - БУР. До утра старик окостенел... И этот сумасшедший Магнуст хотел, чтобы я это все сейчас изложил ему! Чтобы я вспомнил все подробности для общественного обсуждения своей роли в смерти Элиэйзера Нанноса. Да не дождется он никогда этого! Лютостанского нет, и Мерзона нет, и Ананко сгнил наверняка где-то давно. Никто нам не судья. Я один пережил их всех и не скажу никому ничего. Никогда! И раскаяния моего не будет. И ответа пусть не ждут... ГЛАВА 22. ОДИССЕЙ-53 Магнустовский "мерседес" фыркнул всеми фибрами и фильтрами форсированного движка, пыхнул белым дымком из выхлопа и всосался бесследно в серую полутьму натекающего вечера. Только у поворота красноглазо-яростно мигнул габаритными огнями. И исчез. А я остался на этой тусклой улице, продутой сырым едким ветром. Зябко, и нет сил. Нет азарта боя. Этот хренов Магнуст - мой погубитель, он выцеживает из меня жизненную силу - прану. Убить его надо к едрене фене, нет другого выхода. Все равно не отцепится подобру-поздорову. В телефонной будке желтоватый пыльный свет, яростно-тухлый дух ссанины - цвет и смрад безнадежности. Достал пригоршню монет-двушек, обязательный боезапас кобелирующего бездомного мужика. Но бабы мне сейчас были не нужны, а потребен мне сейчас позарез автомобиль. Не такси, не "левак" и не мой наблищенный прекрасный "мерседес" на почти новой финской резине. Чужой, ничей, безымянный. Серый, невзрачный, неприметный. Пускай плохонький - мне он и нужен-то на один вечерок. Займу, пожалуй, у кого-нибудь из друзей. Лучше всего - у Актинии! Мы ведь друзья? Друзья должны помогать друг другу в трудную минуту. А у меня сейчас трудная минута. Тяжелый час. Мучительный день. Кошмарная пора. Истекающая жизнь. Сколько мне там Истопник намерил до конца месяца? Чвакнула монетка в телефоне, и сытый котовий голос Цезаря потоком патоки потек мне в ухо. Покалякали о том о сем. - К бабам поедем? - спросил я. - Выпивать, баловаться... Есть две мясные телки. Голос Актинии приглох, зашуршал тихонько, он, наверное, закрывал микрофон ладонью, прятал от жены Тамары Кувалды свой блудливый шепот: - Не могу, Паш... Вчера сильно прокололся... Тамарка бушует... Буду на диване лежать дома: очки нужно набрать... - Ну бывай... Тамарке привет... Бросил трубку и быстро набрал номер Ковшука, в его вестибюльную Швейцарию. Кто-то из его прихвостней почтительно ответил: - Щас Семен Гаврилыча покличут... Кликали долго, наверное, швейцарский адмирал самолично "сливки" готовил, я устал переминаться в тесном холодном зловонии автоматной будки, пока услышал его тяжелое, как упавшая гиря: - Ковшук слушает... - Это я, Сеня... Признал меня, друг дорогой? Гиря помолчала некоторое время, потом тяжело вздохнула: - И чего ты, Пашка, так всего боишься? Всех сторожишься, по имени не называешься... Телефон мой все равно не прослушивается... Я это знаю... - Вот и хорошо, Сеня... А если бы я не сторожился и не боялся, то звонить тебе сейчас мог только с того света, в прекрасном сне-воспоминании... Освободиться сможешь? - Когда? - Через час приеду. Ты готов? Гиря с дребезгом хмыкнула: - Я завсегда готов... А ты приезжай часика через два... Гость на спад пойдет... Мне сподручней отлучиться будет... И еще один звонок - городская справочная "09". Занято. Занято... Долгие гудки. Отбой. Занято. Ага! - Будьте любезны, телефон отдела размещения гостиницы "Спутник" на Ленинском проспекте... Записываю: 234-15-26... Спасибо... Все, надо ехать за машиной. Быстро перехватил левака и погнал к дому Актинии. Отогрелся в кабине, придремал и сквозь сонную полупьяную дрему думал о том, что лежащий на диване Актиния охотно, конечно, даст мне свой задрипанный "жигуль" цвета винегретной блевотины. Чего там жалеть? Это же не "мерседес". Мы ведь друзья. Я знаю его "жигуль" как свои пять пальцев - сколько езжено на нем вместе. И тумблер секретки слева от руля под приборным щитком. Если бы Актиния знал, что мне нужна его жалкая машингнка, он бы мне ее сам пригнал, а не заставлял ездить через полгорода. Только беда в том, что он вчера сильно прокололся перед Кувалдой и ему надо набрать в семье очки. И самое главное - ему ни в коем случае нельзя и не нужно знать, что я буду ездить сегодня на его машине. Это будет наш маленький секрет, интимная дружеская тайна. Остановил "левака" за квартал до дома Актинии и пошел во двор, где обычно он держал машину на площадке. Вот она, замызганная, нежно-бурая, незаметная! Еще теплая от дневной потной суеты, корыстной беготни Актинии по его лучезарным грязным делишкам. Достал из кармана газету, сложил пакетом, надел его как варежку на правую руку, резко рубанул ребром ладони в угол ветровика-форточки - замок отлетел внутрь салона со звяканьем и визгом. Быстро засунул в кабину руку, нащупал крючок дверной ручки, дернул и нырнул на водительское сиденье. Десять секунд у меня есть! За десять секунд надо найти тумблер противоугонной сигнализации, иначе эта вонючка завоет, завопит на весь район, сдернет с дивана моего набирающего очки друга Актинию, всех соседей поднимет, патрульную милицию навлечет... Считаю про себя бегучие секунды - тысяча сто один... тысяча сто два... тысяча сто три... - а сам лихорадочно шарю рукой под щитком. Провода, болты, трубки, железяки. Он же ведь где- то здесь - чертов этот выключатель! Надо же, сволочь какая этот Актиния, со своей жадной жидовской подозрительностью - так спрятать секретный тумблер! От самого близкого друг, можно сказать! Нездоровая все-таки у них привязанность к имуществу... Тысяча сто девять... Сейчас завоет, гадина!.. Хвостик переключателя. Вот он! Нашел! Щелк! Фу!-фу!-фу!-фу! Отдышался, нашел не спеша "хвост" - пучок проводов от замка зажигания - и выдрал его целиком из-под кожуха. Красный провод - всегда от стартера - замкнем на массовый, зачихал, схватился еще не остывший движок - поехали, поехали! На Ленинградский проспект поехали, в гостиницу "Советская", в ресторан "Яр", в мраморную швейцарскую, к последней моей опоре и защите - Сеньке Ковшуку, бесстрашному моему Пересвету, взявшемуся сокрушить сионистского Челубея, грязного иудо-монгольского захватчика. Какое сегодня число? Не помню. Что-то в голове все перемешалось. Март сейчас. Начало? Или конец? Не могу сообразить. Великий Пахан умер об эту пору, в такую же мерзостную погоду. Да-да, я нес его прах, осторожно ступая в густые снеговые лужи. Он умер прямо перед началом исторического действа "Мартовские аиды". Все уже было готово. Сейчас уже не вспомнить точно, но, кажется, ровно за неделю до официального сообщения о начале судебного процесса над врачами-отравителями. Еще накануне Лютостанский хохотал и веселился, как насосавшийся упырь: - Операцию так и назовем - "Мартовские аиды"! У Цезаря были мартовские иды, а у нас запляшут на веревочке - аиды... Он был лучезарно, безоблачно счастлив, он приближался к исполнению заветной мечты своей жизни - уничтожению евреев. И, безусловно, испытывал чувство справедливой гордости от сознания, что внес и свою весьма весомую лепту в организацию им всем Армагеддона. Правда, Лютостанский не ведал, что не в людских силах ставить пределы жизни и назначать час успения. Не мог Лютостанский знать, что завтра почиет Великий Пахан и как отзовется на евреях этот роковой миг, потому-то даже свой час представлял плоховато. Откуда ему было знать, что всего через сутки я с тремя другими особами, особоприближенными, внесу в секционный зал неподъемно-тяжелый труп Великого вождя... Не мог в страшном сне представить этот ледащий полячишко, что мне завтра доведется смотреть, как прозекторы расчленяют, рассекают, пилят и строгают на мельчайшие кусочки останки Отца всех народов. У меня кружилась голова и сильно подташнивало, когда на неверных ногах я спускался по лестнице из анатомического театра, раздумывая о прихотях людской истории, о непредугадываемости человеческих судеб. У распутной развеселой прислуги Кето Джугашвили было семь детей, и все они умерли во младенчестве. Остался только маленький, "мизинчик", самый дорогой, самый любимый Сосо, которого хотели отдать во служение Богу - выучить на священника. А выучили его в семинарии довольно редкой профессии - дьявола. Я вышел тогда на улицу, и серое мартовское утро было наполнено запахом воды и подступающей весны. У подъезда маялся с растерянным и напуганным лицом Лютостанский. Увидел меня и суетливо-стремительно бросился навстречу: - Павел Егорович, срочно вызывает Крутованов. Не глядя на него, не отвечая, я направился к дожидающейся нас на Садовой "Победе", лениво подумав о том, что Лютостанский еще не оценил ситуацию: называть меня на "ты" боится, а на "вы" не хочет. Поэтому тщательно избегает всех определенных местоимений. Вот дурачок! Если бы он плюнул мне в лицо или поцеловал руку - изменить уже ничего нельзя. Его роль невозвращающегося кочегара подошла почти к самому интересному эпизоду... По коридорам и этажам Конторы метались в растерянности и панике наши бойцы невидимого фронта. Все уже знали о кончине Вседержителя нашего, но, пока не было официального сообщения, обсуждать меру всенародной утраты не полагалось. Смешно было видеть, как от сознания непроясненности своей собственной судьбы эти крутые мордобоицы стали как бы бесплотными. Я оставил Лютостанского около приемной Крутованова и велел дожидаться моего возвращения - неизвестно, какие поступят приказания. Адъютант, тосковавший в пустой приемной, кивнул мне на дверь: - Проходите, Сергей Павлович ждет вас. Крутованов сидел за большим пустым столом и задумчиво смотрел в окно на загаженную липким грязным снегом площадь Дзержинского. Посмотрел на меня и приложил палец к губам, показал на приемник "Телефункен", из которого доносился скорбно-сытый голос еврейского дьякона Левитана: - ...Больной находится в сопорозном состоянии... Кома... Нитевидный пульс... Странные слова... Нитевидный пульс... Рвущаяся, путаная нить жизни... Как нитки на протертых штанах. Народу оставляли надежду - их Великий вождь сильно болен, но в жизни может быть все, он ведь бессмертен, он еще вернется к кормилу, он еще будет их воспитывать и покровительствовать им, защищать от всех напастей этого враждебного мира. Миллионы людей, приникших к динамикам, не знали, что их вождь не болен, что нитка пульса оборвана навсегда. Он - труп. И им придется теперь жить по-новому. Крутованов кивнул на кресло напротив и спросил: - Вы там были? - Так точно. Я присутствовал при вскрытии. Неожиданно Крутованов усмехнулся: - Ничего не рассмотрел особенного? Я покачал головой. Крутованов откинулся на спинку кресла и сильно, с хрустом потянулся, и это было единственной приметой того, как он устал. На нем был элегантный широкий костюм, крахмальная голубая сорочка со строгим французским галстуком, а в аккуратном проборе - волосок к волоску - и во всем его холено-ухоженном облике не было ни единого признака-следочка того смертельно-страшного напряжения, в котором провел он последние сутки. Медленными, будто ленивыми движениями достал он из пачки американскую сигарету "Лаки страйк", чиркнул зажигалкой, и я видел в этой ленивой медлительности сноровку лесного зверя, притаившегося на засидке. - Итак, геноссе Хваткин, сдается мне, как заповедовал Екклезиаст, пришла пора уклоняться от объятий... Я благоразумно промолчал. - Вы понимаете, что сейчас будет происходить? - наклонился он ко мне через стол. На всякий случай я сдержанно развел руками: - Думаю, что этого никто не знает... - Ну почему же? - пожал плечами Крутованов. - В целом это нетрудно себе представить. Все, похоже, станет, как в свидетельстве дьяка Ивана Тимофеева о смерти великого государя Ивана Грозного. Он замолчал, рассматривая внимательно свои полированные ногти, и я осторожно спросил: - Есть указание относительно нас? Крутованов хмыкнул: - Да, по-видимому... Иван Тимофеев написал: "Бояре долго не могли поверить, что царя Ивана нет более в живых. Когда же они поняли, что это не во сне, а действительно случилось, вельможи, чьи пути были сомнительны, стали как молодые". Вот так! Нам это надо учесть... - А что мы можем сделать? - аккуратно поинтересовался я. - Ну, для начала хочу вас порадовать. Завтра в кабинет напротив вместо Семена Денисыча Игнатьева придет новый министр... Я дернулся в его сторону: - Кто? - Лаврентий Павлович Берия, - невозмутимо, не дрогнув ни единой черточкой, сообщил Крутованов. - С сегодняшнего утра нашего министерства вообще не существует... Я замер: - То есть как? - Принято решение ликвидировать Министерство госбезопасности. Оно вливается в Министерство внутренних дел на правах Главного управления. Новое министерство возглавит член Президиума ЦК КПСС, первый заместитель Председателя Совета Министров Лаврентий Павлович Берия. Я терпеливо выдержал паузу, прежде чем спросил: - Какие из этого следуют для нас выводы? Я понимал, что Крутованова ни в какой мере не интересуют мои суждении. Я должен был только соответствующим образом реагировать на его реплики. Вообще это был не разговор, а инструкция, обязательная для выполнения. Ни о чем не напоминая, Крутованов настойчиво указывал на нашу с ним связанность придуманным и реализованным делом врачей. - У нас есть два возможных способа существования, - сказал Крутованов, покручивая на столе зажигалку. - Первый - терпеливо ожидать развития событий, и, уверяю вас, развиваться они будут для нас весьма неприятно. Второй путь - активно поучаствовать в происходящих событиях... - Это каким образом? - Каким образом? - медленно переспросил Крутованов и внимательно посмотрел на меня, будто еще раз оценивал - пригоден я для серьезной работы или тратит он попусту время. - Надо сделать кое-какие пустяки, чтобы по возможности обезопасить наше будущее... - Я готов, - кивнул я. - Хочу пояснить... Песенка моего выкормыша Рюмина и всей вашей уголовной компашки спета. Вопрос времени, и притом очень короткого. Я с вами так откровенен потому, что мне нужна ваша помощь. Во всем этом доме, - он сделал рукой широкий круг вокруг себя, - я не склонен доверять никому, а вам в особенности. Но я полагаюсь на вашу сообразительность и думаю, что вы отдаете себе отчет в общности некоторых наших интересов. Не скрою от вас, я очень внимательно прочитал ваше личное дело... - Спасибо, - прижал я руку к сердцу. - Не трудитесь благодарить. Так вот - я пронаблюдал в вашей карьере некоторую эволюцию. Раньше вы были нашим Скорцени, потом постепенно вы перешли на роль Эйхмана, - он сделал паузу, и я незамедлительно включился: - Сергей Павлович, разрешите доложить! Я совершенно не подхожу на роль Эйхмана. Если кто-то станет разбирать эту историю, то Эйхманом у нас будет Рюмин. Я человек не честолюбивый, никогда начальству на глаза не лез и в деле не фиксировал своего участия - ни в допросах, ни в обысках, ни в очных ставках. Я даже обзорных справок не писал... Крутованов засмеялся: - Я это заметил! И одобряю. Вся эта история с еврейским заговором уже умерла. И похоронит ее в ближайшие дни Берия... - Почему вы так думаете? - Политика, - пожал плечами Крутованов. - Как это ни смешно, но Берия выступит сейчас выдающимся жидолюбом и юдофилом. Я глубоко убежден, что очень скоро он прикроет это дело. Поэтому ваша задача - опередить его и организовать ликвидком... Я долго смотрел в его ледяные серо-стальные глаза: - Как вы это себе представляете? - Ну не мне же объяснять вам детали! - сказал Крутованов. - Вы ведь человек опытный. Нужно, чтобы исчезли Лютостанский и ваша возлюбленная свидетельница Людмила Гавриловна Ковшук. С сегодняшнего дня в связи с похоронами Вождя в Москве начнется невиданный бардак и неразбериха. Используйте это время. Судьбу Рюмина я беру на себя. Об этом не думайте. Вам ясно? Я кивнул. - Вы согласны? Готовы? - напирал на меня, обжигая ледяным взглядом, Крутованов. - Да, я готов. Я это сделаю. - Это не приказ, - вдруг мягко, тихо сказал Крутованов. - Это мой добрый товарищеский совет. Нам надо пережить наступающие времена. Считайте, что мы - действующий резерв. До времени мы должны уйти в подполье. Без нас все равно не обойдутся, вспомните когда-нибудь мое слово... - Да, конечно, обязательно, - согласился я. - Хорошо бы только дотянуть до этих времен... - Дотянете, - заверил Крутованов, встал с кресла, не спеша прошелся по кабинету, потом остановился против меня и, лениво покачиваясь с пятки на носок, медленно сказал: - Делайте то, что я вам говорю, и тогда дотянете. Вместе дотянем... Я поднялся, и вдруг этот ледяной злыдень совершил невозможное - он обнял меня за плечи! Тепло, товарищески говорил он, провожая меня к дверям: - Запомните, Хваткин, на всю жизнь: главный подвиг Одиссея в том, что он выжил... Этот любимый школьный герой - трус, провокатор, грязный прохвост и изменник... Но он пережил всех, улеглась пыль веков, и Одиссей остался в памяти потомков умным, бесстрашным, благородным героем... Надо только выжить... Я выполнил его завет - дотянул. Мы вместе дотянули. Он сейчас замминистра торговли. А я мчусь через мокреть и ночь на встречу с Сенькой Ковшуком. В коридоре неподалеку от приемной Крутованова тосковал, душой теснился, дожидаясь меня, Лютостанский. Он был уверен, что я принесу какие-то черезвычайные новости, руководящие указания, ориентиры на будуйщее. Но он и представить себе не мог, какие черезвычайные новости и указания для него лично я нес от заместителя министра. Я хлопнул его по плечу и тихонько сказал: - Ничего! Не боись, все будет в порядке... Он заискивающе смотрел мне в глаза, и на лице его, как холодец, дрожал вопрос: пора переметнуться от Миньки? Или еще можно подержаться за прежнего благодетеля? Я остановился, изображая глубокую задумчивость: - Где же нам посидеть? Покумекать необходимо... - А что надо? - готовно подсунулся Лютостанский. - Да должны мы с тобой изготовить один хитренький документ, - усмехнулся я. - Это будет ловкий крюк твоим друзьям - медицинским жидам... - Потом махнул рукой: - Нет, здесь сегодня нам никто не даст работать, тут будет светопреставление. Вот что, Лютостанский, мы, пожалуй, поедем к тебе домой. У тебя никого нет? - Конечно, нет - развел руками Лютостанский. - Вы же знаете, я человек холостой, бытом не обремененный. Мы вместе зашли ко мне в кабинет, и я достал из сейфа бутылку коньяка, положил ее в карман реглана. - У тебя дома закуска найдется? - спросил я. - О чем говорите, Павел Егорович! - обиделся Лютостанский. - Мы ж вчера только паек получили... - Тогда тронулись... Мы ехали на моей машине через серый, напуганный, загаженный город, притихший перед большой бедой. Свернули с Пушечной на Неглинку, и навстречу нам уже текла к центру людская река - тысячи людей собирались прощаться со своим любимым истязателем. С трудом выбрались с Трубной площади, и мне тогда в голову не могло прийти, что через несколько часов в этой городской воронке в течение подступающей ночи будет убито, раздавлено, растерзано больше тысячи человек. Прекрасная тризна уходящего Великого Мучителя. Лютостанский жил на Палихе, в старом четырехэтажном доме с загаженными лестницами. Я с удовольствием отметил, когда мы поднимались, что его квартира в мансарде единственная, на площадке больше не было соседей. В квартире - одна комната с кухней - была стерильная чистота и аптечный порядок. Аскетическая строгость, смягченная вазами с бумажными цвегами. Я повесил свой реглан рядом с пальто Лютостанского и в сумраке крошечной прихожей незаметно достал из его кармана пистолет - я много раз видел, как этот героический оперативник кладет свой "вальтер" в правый боковой карман пальто. А Лютостанский уже хлопотал с закуской на кухне. Там в углу стоял картонный короб с продуктами - последней пайковой выдачей. Он достал копченую колбасу, красный шар голландского сыра, шпроты, батон, начал строгать нам бутерброды. Я остановил его: - Погоди! Давай выпьем по стаканчику, помянем великого человека... Душа горит... Я разлил принесенный с собой коньяк в чайные стаканы и попросил-приказал: - До дна! За светлую память Иосифа Виссарионовича!.. Высосал я свой коньячишко и следил внимательно поверх кромки стакана, как выползают из орбит громадные саранчиные глаза Лютостанского, как он задыхается-давится огненной влагой - а ослушаться не посмел, допил до конца... - Так, давай поработаем маленько, а закусим и еще выпьем опосля, - предложил я. - Дай только несколько листочков бумаги... Лютостанский вынул из дамского вида письменного стола стопку бумаги, достал из кармана китайскую авторучку. - Ну ладно! Наверное, будешь писать ты, у тебя почерк хороший... Я прошелся по комнате и стал диктовать: - ...Министру государственной безопасности СССР тов. С.Д.Игнатьеву... Лютостанский вывел рисованные ровные буквы своим замечательным почерком и поднял голову: - А от кого? - Подожди. От кого не пиши... Это ты пишешь проект заявления от Вовси. В конце мы его подпишем всеми титулами. Мол, он якобы обращается к Игнатьеву как генерал к генералу... Но это в самом конце, ты пиши дальше... - А не нужно бумагу озаглавить? - спросил Лютостанский. - Что это - заявление, объяснение, жалоба? - Не надо. Это просто письмо. Ты пиши дальше... "Я осознал бессмысленность своей дальнейшей жизни. Я совершил много ужасных преступлений, и у меня нет сил больше смотреть в глаза моим коллегам. Важно вовремя и достойно уйти из жизни..." Записал? От усердия Лютостанский высунул кончик языка, украшая особенно хитрыми завитушками и виньетками последние слова. - Написал, - кивнул он.- Дальше... Лютостанский поднял на меня глаза и, видимо, что-то прочитал на моем лице, потому что он быстро моргнул несколько раз, и мгновенно в эго огромных выпученных глазах грамотного насекомого выступила слеза. - Что. Павел Егорович? Что? - спросил он, задыхаясь. Я засмеялся, положил ему руку на плечо: - Ничего, все в порядке... Пиши дальше... На чем мы там становились? Я уже стоял у него за спиной, а он поворачивал ко мне голову и одновременно испуганно вжимал ее в плечи, пытаясь перехватить мой взгляд. И в этот момент я его ударил ребром ладони по шее. Это был не смертельный, а оглушающий удар. Я не дал ему рухнуть вперед, а плавно повалил его на пол вместе со стулом. Потом достал из кармана его "вальтер", разжал зубы и, немного подняв ствол вверх, упершись мушкой в небо, нажал курок... Выстрел получился тихий, а половина головы разлетелась по комнате. Теперь надо было не суетиться, не спешить, а сделать все аккуратно, вдумчиво, по науке. Вернулся в прихожую, взял из реглана перчатки и носовой платок. Я до этого был внимателен - старался ни за что руками не хвататься. Надел перчатки и тщательно протер платком "вальтер", после чего вложил пистолет в еще теплую ладонь Лютостанского. Труднее всего было запихнуть его указательный палец в спусковую скобу. Предсмертное письмо передвинул на середину стола - для живописности. На кухне собрал со стола бутерброды, пошел в уборную, сбросил харчи в унитаз и дважды спустил воду - по моим представлениям, человек, собравшийся умирать, не должен жрать от пуза. Свой стакан положил в карман реглана, оделся и вышел из квартиры, захлопнув без щелчка дверь. Невозвращающийся кочегар закончил свою вахту. АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ... Наверное, я приехал к подъезду гостиницы "Советская" слишком рано, потому что ждать Ковшука мне пришлось долго. От усталости, от дотлевающего жара дневной пьянки, от н