авил Иконникову. Через год Содомский пришел в фонд, предъявил справочку из милиции и сокрушенно согласился возместить стоимость похищенной у него скрипки. А ей цена по описи -- грош с половиной. Так бы об этом никто не узнал, но мастер Батищев входил в инвентаризационную комиссию и сообразил, что это за штучки. Он и начал кричать, что год назад ему Содомский приносил скрипку, похожую на Бергонци или Винченцо Панормо. Вызвали Содомского, а он сидит и ухмыляется -- показалось, моя, все это нашему почтенному мастеру. Ну, выгнали его отовсюду, вот он и стал заниматься распространением билетов... Я подписал Дзасохову пропуск, в котором было написано -- Кисляев, он встал, маленький, сухой, с дикой гривой волос, и я почему-то подумал, что он похож на торчмя поставленный помазок. -- А это, если вам понравилось, возьмите себе, -- кивнул он на курицу с библейским глазом, мудрым и скорбным. -- У меня еще есть, -- Спасибо, -- сказал я. -- Э, ерунда, -- махнул Дзасохов рукой. -- До свидания. Глава 3 "...плотью живой он в могилу живую уходит..." Громче звоните, колокола! Громче! Пусть гром ваш пробудит этот сонный ленивый город! Пусть звон ваш катится по улицам голосом счастья! Горите ярче, смоляные плошки, и пусть ввысь несут огонь петарды! Трещат дубовых бочек донья, и льется алое джинцано. Или, может, кьянти не хватает? Скажите -- сегодня можно все и всем! Сегодня, в последний день уходящего века, вдовец Антонио Страдивари, пятидесятипятилетний мастер, вводит в дом новую жену -- семнадцатилетнюю Марию Замбелли. И пусть смеются дураки и завистники, пусть говорят, что стар он и нашел красавицу другим на радость. Не властно время над великими, ибо живут они в настоящем, как усталый путник в задней комнате траттории, -- их главная жизнь 'в будущем. И если к мастеру пришла любовь на склоне лет, значит отсюда начинается его молодость, значит мудрости его, согретой нежностью, суждено дать удивительно пышные плоды. Так думал Антонио Страдивари. И Андреа Гварнери, бессильный, умирающий в нищей лачуге, сказал своему внуку Джузеппе: -- Страдивари -- великий мастер. Но настоящее величие его впереди. -- Почему вы думаете так, синьор? -- спросил Джузеппе, маленький даже для своих лет, тщедушный головастый мальчик с впалой грудью. -- Потому что он талант, -- сказал дед, тяжело кашляя и сплевывая поминутно мокроту. -- Потому что он любит свое дело больше всего на свете. Потому что он мудр и жаден, как сатана. Потому что ему очень везло всегда. Ему и с этой девочкой повезло. -- Я не понимаю вас, -- сказал Джузеппе. -- Отец говорит, что Страдивари принял у своего учителя Амати дьявольское знание. Андреа долго надсадно кашлял, потом засмеялся: -- Твой отец приходится мне сыном, и уж кому, как не мне знать, что он трусливый и глупый человек. Не верь ему. Всю жизнь он всего боялся -- бога, людей, трудностей, меня, а теперь, когда лупит тебя, начинает помаленьку бояться и сына. Если ты хочешь стать настоящим мастером, тебе надо уйти из дома. -- Как же я буду жить? Мне ведь только двенадцать лет? -- спросил Джузеппе, и на глаза его навернулись слезы. -- У меня кружится голова и теснит в груди, когда я поднимаюсь бегом по лестнице. -- Мальчик мой, поверь, что нет покоя и счастья в тихом сытом убожестве. Ты можешь преодолеть свою немощь, только став больше самого себя. -- Разве человек может стать больше самого себя? -- спросил с испугом Джузеппе. -- Может, -- устало кивнул Андреа. -- Я прожил глупую, беспутную жизнь, но сейчас нет смысла жалеть об этом. Одно знаю я наверное -- творения рук и сердца делают человека всемогущим, всесильным и бессмертным. -- Руки мои слабы, а сердце немо. Что могу я создать и оставить людям? -- Но слух твой тонок, а ум быстр и пытлив, и душа твоя исполнена добра. И если ты запомнишь, что для учебы нет дня завтрашнего, а есть только сегодня, то через десять лет ты будешь большим мастером и познаешь счастье свершений... Джузеппе простер к деду тонкие, худые руки: -- Но вы не встаете с постели и глаза ваши незрячи, а отец не хочет учить меня, он хочет отдать меня в монастырскую школу. Как могу я учиться и приблизить час свершений? Андреа хрипло, с грудным присвистом засмеялся: -- Твой отец тебя ничему научить не может. Он плохой мастер. Попомни слово мое: если ты послушаешься меня, то спустя время твой отец будет подражать тебе и жизнь его догорит под сенью твоей славы. -- Но кто же откроет мне путь истины и свершений? -- спросил с горечью Джузеппе. -- Ведь не станет же меня учить Страдивари? -- Нет, мой мальчик, не станет тебя учить этот большой мастер. Сейчас он не возьмет тебя потому, что ты мало знаешь и мало можешь... -- А если я подучусь? -- с надеждой сказал мальчик. Андреа покачал маленькой седой головой: -- Тем более. Тебе, Джузеппе, не повезло -- у Страдивари выросли бездарные дети... -- Не понимаю, -- удивленно раскрыл черные быстрые глаза мальчик. -- У тебя могла быть единственная возможность стать учеником синьора Антонио -- если бы хоть один из его сыновей унаследовал талант отца. Тогда бы он не побоялся взять тебя в ученики, и с годами, в соперничестве, вы узнали бы, кто из вас лучший. Но Страдивари уже знает, что он сможет передать детям только свои записи и тайные средства мастерства -- сами они ничего открыть не могут. А отдать свое знание молодому Гварнери не позволит ему сердце. -- Разве каждому, кто алчет, дано обрести клад? -- с сомнением прищурился Джузеппе. Андреа прикрыл тяжелые коричневатые веки, на лицо его легла печать томления и горечи, он еле слышно прошептал: -- Знание, мой мальчик, не клад и не дуэльный выигрыш, но обиталище духа твоего, и возвести его надлежит в труде тягостном и страстном... Старик задремал, но мальчик положил ему на плечо руку и настойчиво спросил: -- Скажите, разве Страдивари -- мастер лучше вас? Андреа Гварнери глаз не открыл, и только легкое дрожание век выдавало, что он не спит. Потом он разлепил бескровные губы: -- Да, Джузеппе, Страдивари мастер лучше меня. -- Но когда вы выпиваете фьяску кьянти, то кричите, что он жулик, а вы мастер от господа бога. -- Это не я кричу, -- сказал Андреа, -- это вино и глупость из меня кричат. Тебе долго жить надо, мой мальчик, и жизнь предстоит тебе нелегкая. Запомни навсегда -- люди, для которых работает талант, не в силах оценить его по тому, что талант мог бы сделать. Они судят всегда по тому, что он уже сделал. А теперь я устал и хочу спать. Оставь меня... -- Но вы не сказали, что мне делать! Как мне жить? -- Этого я не знаю. Хотя советую от души: завтра на рассвете в Мантую уходит мальпост. Уговори кучера или беги пешком, но до Мантуи доберись и разыщи мастера Джизальберти. Передай ему мою предсмертную просьбу -- сделать из тебя человека. А лет через пять возвращайся и сходи поклонись Страдивари. Чем черт не шутит -- может быть, он возьмет тебя. Никто ведь не знает своего будущего. * * * Подробно объяснив ситуацию Лавровой и дав ей установку на допрос Содомского, я решил послушать, посмотреть на его поведение со стороны -- при лобовом столкновении неизбежно утрачиваются какие-то нюансы поведения. Александр Еремеевич Содомский пришел, как его и приглашали, ровно в 15 часов. Ярко-розовые щечки его прямо стоп-сигналами вспыхнули в дверях. Он снял свою нерповую шапку-пирожок, переложил ее на сгиб левой руки -- как наполеоновскую треуголку -- и чинно сказал: -- Моя фамилия Содомский. Честь имею кланяться. Лаврова засмеялась ехидно и спросила: -- Я не поняла -- вы со мной здороваетесь или прощаетесь? -- А что такое? -- быстро осведомился Содомский. -- Ничего, -- невозмутимо ответила Лаврова. -- Просто последние несколько лет этот оборот был принят как формула прощания. -- Да? -- удивился Содомский. -- Кто бы мог подумать! У меня получилось с вами, как у одного моего знакомого, который по утрам говорил своему соседу-участковому "Добрый вечер!", пока тот не спросил его, в чем дело. И тот искренне объяснил ему, что, когда видит милиционера, у него темнеет в глазах. -- А у вас от нашего вида тоже темнеет в глазах? -- поинтересовалась Лаврова. -- Боже упаси! -- с яростной экспрессией воскликнул Содомский. -- Тот, у кого чиста совесть, может быть в этих славных стенах совершенно спокоен. -- Иногда спокойствие прямо связано с тем, что человек плохо помнит свое прошлое, -- невозмутимо сказала Лаврова, -- Истинная правда! -- твердо заверил Содомский. -- Сколько мне таких людей встречать приходилось! Этот ласковый въедливый нахал мне сразу не понравился. Есть такой генотип -- полногрудые, белотелые оранжево-рыжие нахалы с вечно розовыми щеками и сладким вкрадчивым голосом. Их природа как будто специально создала для ролей негодяев в провинциальных театрах. Но ничего, в жизни они тоже поспевают. Содомский между тем снял пальто, неодобрительно покосился на вешалку -- вбитый в стену гвоздь, и спросил вежливо: -- Простите, а у вас плечиков не найдется? -- Не найдется, -- отрезала Лаврова. -- Когда приходите в общественное место, надо снимать пальто в гардеробе. -- Истинная правда, -- согласился Содомский. -- Но когда приходишь в такое общественное место, из которого неизвестно куда пойдешь дальше, лучше, чтобы пальто было под рукой. Ха-ха, это я так шучу. -- Прекрасные у вас шутки, -- покачала головой Лаврова. -- Правда, в тех неизвестных местах, куда наши посетители иногда отправляются, плечиков для пальто тоже не дают. Ха-ха, это я не шучу. -- Там это уже не страшно. Как говорится, бытие определяет сознание, -- сказал Содомский и сбил щелчком какую-то несуществующую пылинку с лацкана хорошо отутюженного пиджака. -- Кстати, я вас хотел спросить, если можно... -- Можно, -- сухо ответила Лаврова. -- Вы не знаете случайно, в Нью-Йорке есть женщины -- офицеры полиции? -- Есть. А что? -- А, жаль! Я-то думал, что это только наше социальное завоевание. Это же ведь подумать только -- женщина, возвышенно-утонченное создание, ловит жуликов! -- Ну, вот подумали только, и хватит. Назовите свое имя, отчество, фамилию, время и место рождения, род занятий... -- Ай-я-яй, какая у вас плохая память при вашей очевидной молодости! -- засмеялся Содомский. -- Я же пять минут назад представился... Смеялся он тоненько, с радостным подвизгиванием, чуть захлебываясь от удовольствия и веселья. Я понял, что он решил любой ценой вывести Лаврову из себя -- умному жулику с нервным следователем всегда проще орудовать. И вмешиваться пока мне было рано, важно, чтобы Лаврова сейчас сама внесла перелом в разговор. А она улыбнулась светло, безмятежно и добро сказала: -- Слушайте, уважаемый, на мой взгляд вы уже лет восемь лишнего на свободе ходите. Вы себя тише ведите! И на вопросы мне отвечайте... -- А что такое? Я же пошутил! -- сразу отступил к своим траншеям Содомский. Я тихо сидел за своим столом, не поднимая глаз, смотрел в газету. -- Вы со своими девицами шутите! -- резанула Лаврова. -- А мне будьте любезны подробно отвечать на вопросы. Итак... Содомский прижал к полной груди короткопалые пухлые ладошки: -- Так разве я не хочу? Пожалуйста! Меня зовут Александр Еремеевич Содомский, 1926 года рождения, образование -- незаконченное высшее, место работы -- Министерство культуры... Лаврова оторвалась от анкетной части протокола, внимательно стала вглядываться в Содомского, и длилось это, наверное, не меньше минуты, пока тот не начал ерзать на стуле, -- Что? -- спросил он на всякий случай. -- Скажите, это не вы главный специалист по охране памятников культуры? -- серьезно спросила Лаврова, -- Нет, у меня работа организационного типа. -- А точнее? -- настырно интересовалась Лаврова. Содомский помялся, потом невыразительно забормотал: -- Я старший распространитель Центральной театрально-концертной кассы. Кстати, вы не хотите завтра сходить в театр на Таганке? Идет пьеса Дина Рида, желающие записываются за месяц вперед. Очень способный автор -- раньше он был лабух, пел песни, а теперь вдруг написал пьесу и -- представьте себе -- бешеный успех... Я быстро загородился газетой, а Лаврова не выдержала и в голос захохотала. Содомский на всякий случай тоже захихикал, настороженно спросил: -- А что такое? -- Слушайте, Содомский, у вас же все-таки незаконченное высшее -- нельзя быть таким невеждой. Джон Рид -- слышите, не Дин Рид, а Джон Рид -- написал повесть пятьдесят лет назад и вскоре умер. А уж потом по повести сделали инсценировку. Так что гастролировать у нас с песнями он не мог. Содомский облегченно вздохнул: -- Умер? А я-то подумал, что вы на меня снова обиделись. -- Так, скажите мне, давно ли вы работаете распространителем. И при каких обстоятельствах вы попали на это место? -- Ой, я работаю так много лет, что точную дату вспомнить трудно. А попал обычно -- пришел в отдел кадров, и меня приняли. -- Кем вы работали до этого? -- Я был концертным администратором в филармонии. -- Почему вы сменили работу? -- Здоровье, плохое здоровье -- вот единственная причина. Меня в молодости не взяли в армию из-за того, что у меня килевая грудь, -- и, видимо, для пущей убедительности Содомский ткнул себя в пухлую грудь ладошкой. -- У меня конституция интеллигентная. -- Интеллигента в первом поколении, -- сказала Лаврова. -- Скажите, с кем из исполнителей-солистов вы работали? -- Со мной работали многие. Можно так и записать -- ряд видных советских музыкантов. Лаврова усмехнулась и спросила: -- А Иконников с вами работал? -- Конечно. Он тоже в свое время был неплохим скрипачом, но что-то ему не повезло. У него был очень плохой характер. -- Почему вы расстались с Иконниковым? -- Мы не могли сработаться. Я же вам говорю -- у него был склочный характер, и как все недотянувшие вожди и гении он страдал манией подозрительности. -- Поясните следствию эпизод с пропажей скрипки из репетиционного фонда. Содомский закатил вверх свои бледно-голубые, почти белые глаза, потер рукой лоб, старательно изображая мучительное воспоминание. -- С какой скрипкой? -- он явно тянул время, обдумывая позицию. -- Первой трети восемнадцатого века, предположительный автор -- Бергонци или Винченцо Панормо. Взята вами на имя Иконникова. И якобы утеряна в троллейбусе. -- А-а! Вот вы о чем! Значит, вы тоже слышали об этой чепухе? Это был такой же Бергонци, как я Джон Рид. -- Следствие располагает заявлением скрипичного мастера Батищева. -- Давайте, я вам напишу заявление, что позавчера видел на жене Батищева алмаз "Орлов". Тогда следствие будет располагать и такими сведениями. -- Это называется ложный донос, -- сказала Лаврова. -- И к следственным сведениям не имеет отношения. Ах, досадно! Здесь Лаврова допустила явную промашку, и сейчас Содомский ее за это накажет. Он тихо засмеялся и сказал почтительно: -- Если мне будет позволено, замечу, что вы сильно увлеклись. Пока что скрипичный мастер Батищев и распространитель билетов Содомский, сидя на этом стульчике, юридически совершенно равноправны: оба они достойные, ничем не скомпрометированные граждане. И не простые, а советские, то есть обладающие всеми гарантиями их безопасности, чести и достоинства. Пока вы не докажете, что я, наоборот, плохой гражданин. А это вам может удаться, когда рак на горе свистнет. -- Ну, а фальшивые золотые монетки вас не скомпрометируют? -- спросила Лаврова, и это было тактическое отступление, перегруппировка сил на ходу. -- Нет, -- уверенно сказал Содомский. -- Я уже слышал, что этот дурак Дзасохов распространяет про меня порочащие слухи. Но на чужой роток не накинешь платок. Дурак, он и есть дурак. К тому же типичный образец жулика-неудачника. Я бы нисколько не удивился, если бы узнал, что это он украл у Полякова скрипку. -- Почему? -- Потому что умный жулик отличается от глупого тем, что берет не то, что плохо лежит, а то, что можно украсть без всякого риска. А скрипка эта будет в розыске хоть сто лет -- до тех пор, пока кто-то с ней не попадется. -- Конечно, она ведь не лежала грязная, безымянная, всеми забытая в кладовке репетиционного фонда, -- ухмыльнулась зло Лаврова. -- Ну, если вам удобнее думать так, то можно и такой пример привести, -- откровенно нагло сказал Содомский. -- А что вы делали в ночь, когда произошла кража скрипки? -- Позвольте узнать, когда произошла кража. -- В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое октября. -- Я в эту ночь спал у себя дома. -- Кто-нибудь может это подтвердить? Содомский засмеялся: -- А это и не надо подтверждать. Если я вам говорю, что спал у себя дома, -- значит это так. А если у вас есть сомнения в этом -- то вы докажите, что я, наоборот, дома не спал и занимался чем-то другим. -- Совершенно резонно, -- согласилась Лаврова. -- Кроме того, вам только показалось, что я такой плохой человек. Конечно, я не ангел, но вы мне попробуйте показать ангела. У всех есть какие-то грешки, у всех есть заклеенные странички в биографии. Вот у вас, например, что-нибудь тоже было в жизни, о чем вы не станете кричать на перекрестках. -- Кричать на перекрестках ни о чем не стоит. Это с точки зрения общественного порядка было бы неправильно, -- заметила Лаврова. -- Если бы люди кричали на перекрестках о своих грехах, общественный порядок в конце концов от этого только бы выиграл, -- весело сказал Содомский. -- Но люди охотнее говорят о чужих грехах, Кстати, вы обратили внимание на мою фамилию? -- А что? -- Нет, ничего, просто я хотел вам напомнить, что господь бог обрушил огонь и серу на Содом и Гоморру потому, что там не нашлось десяти праведных людей. Я не поручусь за судьбу никакого города, если бог вдруг надумает повторить эту дурацкую проверку. Лаврова покачала головой: -- Мне кажется, что ваш пессимизм -- в чистом виде продукт вашего отношения к людям. -- Что делать? Не я ведь их создал такими. И вообще, будь я следователем, я бы в первую очередь тряс самых безгрешных на вид людей, потому что безгрешных людей не бывает, и чем человек больше похож на ангела, тем кошмарнее ложь он скрывает. -- Да-а, поганенький взгляд у вас на людей... -- сказала немного растерянно Лаврова. -- К счастью, бодливой корове бог рогов не дает. -- Может быть, -- спокойно согласился Содомский. -- Вот вы мне скажите -- за время расследования хотя бы этого дела, кого вы больше встретили -- хороших людей или плохих? -- Плохих, -- ответила Лаврова. -- Ну! А я что говорю? -- обрадовался Содомский. -- Ерунду! -- отрезала Лаврова. -- Если бы я искала не скрипку "Страдивари", а утраченный манускрипт, и при этом не была инспектором уголовного розыска Лавровой, а называлась профессором филологии Ираклием Луарсабовичем Андрониковым, то я бы встретила наверняка множество прекрасных, добрых, умных и честных людей. Но я ищу украденную, слышите -- украденную вещь, и из-за этого должна слушать ваши сомнительные откровения вместо того, чтобы в это время поговорить с каким-нибудь приятным и умным человеком. -- Значит, я человек неприятный? -- спросил Содомский. -- Вы уж простите меня за откровенность, но вспоминать о вас с особым удовольствием я не стану. Содомский довольно засмеялся: -- Как говорится, насильно мил не будешь. Но что толку в приятности? Самый приятный человек, которого я знаю, -- это Гришка Белаш. Он действительно хороший парень. Но я уверен, что и у него какая-то гадость в биографии имеется. -- Почему вы так думаете? -- сердито спросила Лаврова. -- Не знаю, так мне кажется. Кроме того, не стал бы он запросто так с Иконниковым нянькаться. Я думаю, у них какие-то делишки были... Нет, это было не случайное сравнение, это был не просто подвернувшийся аргумент в споре. Такая фраза -- это заявление. Пора было вмешаться мне. Но Содомский сам неожиданно повернулся на стуле в мою сторону и сказал: -- Если я не ошибаюсь, вы инспектор Тихонов? -- Вы не ошибаетесь, Содомский. Я инспектор Тихонов, -- кивнул я и учтиво добавил: -- Столь широкая популярность среди распространителей театральных билетов мне льстит. Но, помнится, нас никто не представлял. Содомский хищно блеснул золотой коронкой: -- Как вы понимаете, в одном замкнутом круге не может не быть разговоров о человеке, который трясет по очереди всю музыкальную общественность в связи с кражей "Страдивари". И даже если бы я был более приятным и менее умным, то мог бы сообразить, что мужчина, который во время допроса сидит в кабинете, смотрит в газету и слушает каждое мое слово, должен быть Тихонов. Так как я вам понравился? -- Вы мне понравились, -- заверил я. -- А то, что вы не понравились инспектору Лавровой, пусть вас не огорчает -- это ведь дело вкуса. Что касается газеты -- вам показалось: я ее действительно внимательно читал. -- Да? -- усмехнулся Содомский. -- Да, -- подтвердил я. -- И даже вычитал заметку, иллюстрирующую ваши воззрения. Которые, не скрою, я тоже внимательно слушал. Вот посмотрите сами, -- и протянул ему "Вечерку". -- Что-нибудь "Из зала суда"? -- сказал, очевидно, довольный своей проницательностью Содомский. -- Нет, -- разочаровал его я. -- Наоборот, "В мире интересного". Оказывается, ученые установили, что все хищные животные видят цветовой спектр только в черно-серых тонах. Ваши голубые глаза, розовые щеки и золотые локоны, вся щедрая палитра вашей широкой души показались бы им тоже черной и серой. Вот как вам, например, видятся все окружающие вас люди. Содомский взял газету и быстро пробежал заметку глазами, при этом он поглаживал в задумчивости короткопалой ручкой рыжие кудри, и среди них неожиданно обнажилась ранее аккуратно замаскированная розовая лысина. Потом он бросил газету на стол и сказал: -- Но вы не всю заметку прочитали. Там дальше написано, что птицы воспринимают еще более радужную цветовую гамму, чем люди. Очень серьезная, умная птица, например, петух? И я сразу вспомнил Курочку Рябу с грустным человеческим глазом. Да, видимо, все зависит от точки зрения. Поэтому я перешел к следующему вопросу: -- Вы твердо уверены, что похищенная у вас в троллейбусе скрипка не имеет исторической ценности? -- Абсолютно. -- И по-прежнему утверждаете, что мастеру Батищеву ее не показывали? -- Утверждаю. Он меня с кем-то перепутал. -- Давайте с вами рассмотрим два варианта: первый -- все обстоит так, как рассказываете вы. И второй -- что это была скрипка Бергонци. Или Винченцо Панормо. -- Давайте, -- пожал плечами Содомский. -- Ну, первый вариант не нуждается в рассмотрении -- он вами уже был успешно апробирован. Второй -- узнав от Батищева, что это скрипка Бергонци, вы заявляете в милицию о пропаже у вас старой барахловой скрипки. А сами между тем неофициально реставрируете ее и через подставное лицо продаете. Бьюсь об заклад, что покупатель не знал, что это Бергонци -- иначе не стал бы связываться. А покупает он просто очень хорошую старинную скрипку за большие деньги. -- Позволю заметить, что имя мастера -- половина цены скрипки, -- сказал Содомский. -- Если это Бергонци -- сто процентов, если Панормо -- только пятьдесят. А если без имени, то совсем мало. -- Да, но если эта скрипка ваша, а не ворованная. Хоть Винченцо Панормо -- это не Страдивари и даже не Бергонци, но такие инструменты тоже в подворотнях не валяются. А вы недавно продекларировали, что надо брать не то, что плохо лежит, а то, на чем не попадешься. Поэтому все подходы к себе вы обрубили... -- Вы говорите так, будто взяли меня за руку, -- сказал Содомский. -- Ни в коем случае! -- заверял я. -- Вы же сами согласились разобрать со мной гипотезу, по которой пропавшая скрипка -- Бергонци. Кроме того, вы ведь человек откровенный... -- Да-а? -- с сомнением спросил Содомский. -- Конечно! Вы открыто исповедуете цинизм. Поэтому вам все мои разговоры, если я их не подкреплю доказательствами,-- тьфу! Верно? -- Верно, -- согласился Содомский. -- Вы и в этом так откровенно со мной соглашаетесь, что уверены -- за столько лет память об этой скрипке испарилась, как дым. Но, обрубив концы к себе, вы же скрипку-то не изрубили. И хозяин ее нынешний до сих пор не знает, что, во-первых, она бергонциевская, а во-вторых, краденая. И найти ее можно. Думаю даже, что это не очень сложно. Потруднее будет с вашим непосредственным изобличением, но и это штука вполне реальная. Содомский помолчал, и я увидел, что его щечки утратили свой яростный накал. Они потемнели, затвердели, на них появился какой-то бронзовый налет. -- Я не понимаю, вы что -- пугаете меня или пробуждаете во мне голос совести? -- спросил он наконец. -- Будить в вас совесть, Содомский, все равно, что искать пульс на протезе. А пугать вас не надо -- вы когда шли сюда, особой бодрости, полагаю, не ощущали. -- Так вы что -- решили искать скрипку Бергонци? -- спросил он и через силу, мучительно улыбнулся. Ага, вот он -- парламентерский флаг. Сейчас начнутся переговоры. -- А почему бы нет? -- сказала Лаврова. -- Мы вам даже можем сказать, как мы ее будем искать и найдем. -- Пустые разговоры! -- зло сказал Содомский. -- Почему же пустые? -- обрадовалась Лаврова. -- Вот я могу вам сказать, о чем вы сейчас думаете -- нельзя ли пойти к нынешнему хозяину скрипки и выкупить ее обратно. -- А ведь скорее всего он ее не отдаст -- за столько-то лет он привык к ней. Скрипка хорошая, нет, не захочет он с ней расставаться! -- поддержал я Лаврову. Содомский откинулся на стуле, долго рассматривал нас, что-то обдумывал, потом спросил: -- Если так просто найти скрипку, что же вы целый месяц не можете найти Полякову инструмент? -- и засмеялся, облегченно, искренне, -- Э, нет! -- покачал я головой. -- Продать тысячи за три скрипку Панормо -- дело вполне мыслимое и реальное. А спихнуть так же "Страдивари", который, кстати, ищет вся милиция страны, это все равно, что вот тот алмаз "Орлов", о котором вы говорили, разбить на кусочки для продажи стекольщикам. -- Да-а? Ну, если у вас много свободного времени -- ищите! А я никакого Бергонци в глаза не видел! И Винченцо Панормо не видел! И вообще я никогда не нарушал законов! Я всегда был готов прийти на помощь милиции, если это только требовалось! -- Я полагаю, что милиции ваши услуги никогда не требовались, -- сказал я. -- А что вы сказали насчет Иконникова и Белаша? -- Ничего я не говорил! Ничего я не знаю! Я просто сказал, что Гришка очень сильный человек -- не каждый найдет в себе силы вернуться в жизнь из помойки... -- В каком смысле? -- спросил я. -- Человек, который в семнадцать лет был лауреатом скрипичного конкурса, мог иметь в жизни все, а он.,. -- Содомский замолчал и махнул рукой. -- Кто -- Иконников? -- переспросила Лаврова. -- При чем здесь Иконников? -- раздраженно сказал Содомский. -- Я говорю про Белаша! -- Белаш был лауреатом? -- медленно, как во сне, сказала Лаврова. -- Конечно! А вы что -- не знали? -- удивился Содомский. -- А еще "Страдивари" хотите найти! -- Найдем! -- почти крикнула Лаврова. -- И "Бергонци" найдем! Давайте ваш пропуск, я подпишу вам на выход... Содомский в дверях надел свой "пирожок" и сказал: -- Честь имею кланяться! И в голубеньких каплях его глаз, упавших льдинками на раскаленную плиту красной рожи, бушевало веселое злорадство. С утра Белаш работал в Большом театре, поэтому он предложил встретиться где-нибудь в центре. Он сказал: -- Давайте в два часа в кафе "Арарат". Сэкономим время: поговорим и заодно пообедаем. Я опоздал минут на пять, и, когда вошел в зал, Белаш ужа сидел в уютном уголке за столом. Он был, как всегда, элегантен, но выглядел неважно -- какая-то тусклая, тягучая тоска застыла в его глазах. Он встал мне навстречу, замахал руками, и мне показалось почему-то, что он рад нашей встрече. -- Я думаю, что мы теперь до конца жизни будем встречаться, говорить об Иконникове и Полякове, строить гипотезы, кто мог украсть скрипку, и вообще наша жизнь теперь потечет параллельно, -- сказал, улыбаясь, Белаш. -- Все возможно, -- охотно подтвердил я. -- Что будем есть? -- Сейчас узнаем. Подошла официантка, немолодая, степенная, полная женщина, которую я помню еще со студенческих пор, потому что "Арарат" всегда пользовался у нас наибольшей популярностью -- здесь дешево и вкусно кормили. -- Здравствуйте, -- сказала официантка. -- У нас сегодня есть форель. -- Вот и прекрасно, -- обрадовался Белаш. -- Дайте нам с белым соусом. -- Сыр чанах и бастурму, -- попросил я. -- Кофе с белками. -- Присоединяюсь. Еще чебуреки, -- и спросил у меня: -- Вина выпьем? Я равнодушно пожал плечами. -- Бутылку розового "Гарни", -- сказал Белаш официантке. Она с достоинством, присущим всем восточным женщинам, поклонилась и ушла. -- Какие-нибудь новости есть? -- повернулся ко мне Белаш. -- Есть. Я хотел с вами, Григорий Петрович, поговорить о Содомском и о вас. -- Обо мне? -- удивился Белаш. -- В жизни не имел с этим прохвостом никаких дел. -- Вы меня не так поняли, Григорий Петрович. Я вчера допрашивал Содомского, и он разговорился о вас. Он сказал, что вы раньше были скрипачом. -- Вот тварь! -- сказал с досадой Белаш, и по лицу его скользнуло отражение мгновенной мучительной внутренней боли. -- А больше он ничего обо мне не сказал? -- Нет, ничего. -- Ладно, все остальное я вам сам расскажу. Официантка принесла вино, минеральную воду, плоский армянский хлеб. Белаш налил "Гарни" в бокалы, подвинул ко мне воду, сказал: -- Давайте выпьем пока. За встречу. Будьте здоровы, -- кинул в себя вино, отщипнул корочку хлеба, стал не спеша жевать. Я тоже выпил. -- Значит, так, -- сказал Белаш. -- Должен начать свою исповедь с добровольного признания в противозаконном умысле. Вы помните, как мы составляли список людей, имеющих отношение к Иконникоау и Полякову? Вот тогда еще, прекрасно помня, что Содомский хорошо знал и того, и другого, я испытывал острое желание не говорить вам о нем, потому что мерзавец он исключительный. И рассказать о моей блестящей скрипичной карьере должен был именно он. Я это чувствовал, но в последний момент решил его назвать, чтобы не осталось между нами каких-то неясных вопросов. Говорить мне об этом, конечно, мучительно, но ничего не попишешь... -- Если вы мне дадите слово, что это не имеет отношения к делу, я с удовольствием освобожу вас от этой необходимости, -- сказал я. -- Нет уж, давайте расставим все точки над "i", чтобы больше не возвращаться к этому вопросу. Дело в том, что в свое время я не совсем точно ответил на ваш вопрос о том, что связывает меня с Иконниковым. Помимо нашей дружбы, он был моим учителем и наставником. -- В каком смысле? -- уточнил я. -- В прямом. В скрипичном. Официантка расставила на столе закуски, Белаш дождался, пока она ушла, и сказал: -- Когда смотришь в видеомагнитофонной записи матч, то хотя тебе давно известен результат игры и знаешь, что игра проиграна раз и навсегда и все уже решено, ничего измениться не может, все же каждый раз, когда у ворот противника создается острая ситуация, начинаешь метаться и переживать в нелепой надежде, что сейчас забьют гол, который изменит окончательный итог. Но этого никогда не случается, потому что чудес не бывает. Мы помолчали, и я никак не мог прийти в себя -- так неожиданно для меня было признание Белаша. Он придвинул к себе сыр, оторвал от длинного ломтя хлеба кусок, и я вспомнил, как Иконников сказал мне: "Мы преломили хлеб..." -- Это было все ужасно давно, как в другой жизни, -- сказал Белаш, и я снова вспомнил, что слышал эти слова от Иконникова. -- Говорят, что я был очень способным парнем. Иконников хотел, чтобы я сделал то, чего не смог сделать он. -- И никто не знал, что он -- ваш педагог? -- спросил я. -- Знали очень немногие. Иконников хотел, чтобы все думали, будто он покончил с музыкой навсегда. Не могу этого утверждать, но допускаю, что он рассчитывал эффектно выйти из-за кулис в день моего большого триумфа. А официально я учился в музыкальной школе и готовился поступить в консерваторию. -- И что? -- Ничего -- в самом полном смысле этого слова. Я сломал руку -- открытый двойной перелом, -- он мучительно сморщился, и мне показалось на мгновенье, что в его глазах закипела злая тоскливая слеза. -- Через три месяца кости срослись и практическая трудоспособность восстановилась полностью. Только вот с контрактурой мышц левой руки на скрипке не поиграешь. С идеей большого триумфа пришлось расстаться навсегда... -- А Иконников? -- Не спрашивайте! -- махнул рукой Белаш. -- После краха его карьеры мое несчастье для него было самым страшным ударом в жизни. Для него это был конец. Он-то лучше всех понимал, что моя травма необратима, и все-таки последним смирился с этим. Он и сделал меня настройщиком высшего класса, когда понял, что со скрипкой покончено. Вот с тех пор и пошла моя благополучная, безбедная и спокойная жизнь при музыке... Пустым, ничего не выражающим взглядом смотрел мимо меня Белаш в стену, разрисованную, ярко освещенную, и на этой стене с внутренним объемом были нарисованы снежные горы, палящее солнце, сады, пашни, люди, у горизонта шел косой синий дождь, поднимались клочьями дымящиеся фиолетовые облака, неспешно катила по дороге арба -- все там было на этой цветной, умело освещенной стене-декорации, и все это было ненастоящее, потому что там не было, да и не могло быть человеческого горя и разочарований, совсем неуместных в стене-диораме, создающей в кафе иллюзию беззаботного пикника на свежем воздухе. Белаш помолчал, поднял голову, невыразительно сказал: -- Раньше было тяжело. А сейчас ничего, привык. Я думаю, мне такая судьба была уготована. Это же ведь надо -- перелом руки! Для всех людей это просто житейская неприятность, а для меня -- вся жизнь коту под хвост. Глупо ужасно! Великий скрипач Флитцер был слеп, у Кароля Липиньского была жестокая чахотка -- но играть-то они могли! -- Да, несладко вам досталось, -- сказал я. Да и что еще я мог сказать! Белаш грустно усмехнулся: -- Иконников старался меня утешить тем, что композитор Люлли и вовсе умер от заражения крови, поранив себе ногу дирижерской батуттой... -- Иконников был добрый человек? -- спросил я. -- Добрый? -- переспросил Белаш. -- Нет, он не был добрым человеком. Но в нем была какая-то непохожесть на всех остальных. Он это знал и старательно поддерживал ее. Он часто говорил, что в людях заметно исступленное стремление к стандартам, к универсальности характеров, желание все разбить на понятные, доступные, удобные в потреблении категории, и именно с ними всего неохотнее они расстаются. -- Он говорил об этом применительно к профессиональной сфере или вообще о поведении людей? -- поинтересовался я. -- Иконников говорил это о людях вообще, а поскольку общался с ними мало, то примеры черпал из профессиональной сферы. -- Например? -- Ну. вот он любил рассуждать о том, что имя Родольфо Крейцера известно благодаря великой сонате, посвященной ему Бетховеном. А Крейцер эту сонату не понимал, играл ее примитивно, трусливо, убого. В то же время мало кто знает, что сорок два этюда Крейцера до сих пор являются обязательной азбукой любого скрипача всех скрипичных школ мира, что без них немыслимо скрипичное искусство и они обессмертили его имя, что заштатные скрипачи и всемирно знаменитые виртуозы именно на них оттачивали технику и мастерство. Молча мы выпили кофе. Белаш равнодушно и тоскливо смотрел в ярко освещенную стену. Устало сказал: -- Настроение у меня паршивое. Почему-то все последнее время преследует воспоминание: незадолго до смерти Иконников со своими обычными ерническими штуками прочитал мне стихи Лукреция Кара. Я уж все не помню, но одна строка о человеке, которого живьем пожирает зверь, мне врезалась в память -- "...плотью живой он в могилу живую уходит". Почему он прочитал тогда эти стихи? Как вы думаете, почему? -- Наверное, он уже догадался, что его пожирает Минотавр, -- сказал я негромко. -- Минотавр? -- не понял Белаш. Я молча кивнул. Белаш провел тонкой нервной ладонью по лицу и сказал растерянно: -- Может быть. Может быть. В жизни все может быть... Я спросил Полякова, когда он может принять меня. В телефоне было слышно, как он что-то быстро бормотал, видимо вполголоса читая свой настольный календарь. -- Скажите, в половине одиннадцатого вечера вам не очень поздно будет? -- спросил он со своей обычной извиняющейся интонацией, и в тоне его было слышно, что он нервничает из-за того, что надо гонять чуть не в полночь по своим делам чужих людей, и весь день, как назло, весь вплотную расписан, хотя ничего удивительного в этом нет -- вчера день и вечер, и часть ночи были также заполнены до отказа, и так изо дня в день, из года в год, и невольно приходится утруждать людей, ничем их не вознаграждая, а это, черт побери, свинство, и оттого чувствуешь себя ужасно неловко, потому что непрерывно приходится одалживаться в услугах, внимании и заботе, и остается, по существу, единственная возможность быть независимым во времени и в отношениях со всеми людьми -- на концерте, в работе, в самом главном и нужном деле, да вот, как назло, и это невозможно -- украли любимый инструмент... Не знаю, может быть, он и не думал обо всем этом, спрашивая меня своим высоким нервным голосом -- не очень ли поздно в половине одиннадцатого, но мне показалось, что признан миром он как великий скрипач еще и потому, что живет в нем эта непреходящая эмоциональная взволнованность, застенчивая детская мудрость, бескожная оголенность чувствования, которая делает его будни мукой, а жизнь в целом -- долгим и острым счастьем. Так мне показалось, во всяком случае, хотя утверждать, конечно, я не могу -- я ведь в этом мало понимаю... -- ...вам не поздно будет? -- спросил он. -- Нет, не поздно. Для меня это совсем не поздно. -- Очень хорошо! -- в голосе его были радость и успокоение, что хоть в этом он не ущемит чужого человека, которому почему-то приходится заниматься его личными делами. И сразу же в нем вновь забились беспокойство и волнение: -- В 22.45 по телевидению будет запись Крейцеровой сонаты в моем исполнении. Нам это не помешает говорить? А то я очень хотел прослушать еще раз, во второй части у меня есть сомнения -- там, мне кажется, потеря темпа... Вечером мы сидели с Поляковым в его кабинете, там, где мы впервые встретились и он помертвелыми губами еле слышно спросил: "Скрипка... моя скрипка?" А сейчас он не спрашивал о скрипке, потому что понимал: будь у меня какие-нибудь радостные новости, я бы сам рассказал. Но мне порадовать его было нечем. И о чем бы мы ни говорили, этот невысказанный вопрос и неполученный ответ угнетали нас обоих. На столе лежал открытый футляр с темной скрипкой, на которой мне однажды играл Поляков. -- Вильом был талантливым мастером? -- спросил я. Поляков удивленно взглянул на меня. -- Конечно! Это был бесконечно одаренный человек. А что? -- Нет, это я просто так, для себя спросил. Мне не понятно, почему он не получил соответствующего признания. Поляков быстро прошел через кабинет, вынул из футляра скрипку и показал мне: -- Взгляните -- этот инструмент поразительно похож на скрипку Страдивари "Император", которая принадл