. Это искусно и сложно построенное драматургическое произведение, самое богатое социально-историческими реалиями, в которые органически вплетается, как это всегда у Сартра, метафизический спор. Но если раньше метафизическое содержание зачастую выступало в чистом виде, а те или иные бытовые подробности существенного значения не имели, образуя всего лишь минимально необходимый фон, то теперь перед нами, с некоторыми оговорками, вполне реалистическая драма на историческом материале времен Великой крестьянской войны в Германии. Это уже не метафизическая притча вне времени и пространства; исторический колорит эпохи передан хотя и скупо, но точными и выразительными штрихами. Герои пьесы, помимо того что они носители определенной философской идеи, суть вместе с тем и социальные типы. Их социальная принадлежность не только подчеркнута, но и показано ее определяющее значение в поведении людей. На этот счет в пьесе есть и открытая поясняющая декларация банкира, откровенного глашатая экономического понимания истории: "Видите ли, я разделяю людей на три категории: те, у кого много денег; те, у кого совсем нет денег, и те, у кого денег немного. Первые хотят сохранить то, что у них есть, -- их корысть в том, чтобы поддерживать порядок. Вторые хотят взять то, чего у них нет, -- их корысть в том, чтоб уничтожить нынешний порядок и установить другой, который им будет выгоден. И те и другие -- реалисты, это люди, с которыми можно договориться. Третьи хотят уничтожить общественный порядок, чтобы взять то, чего у них нет, и в то же время сохранить его, чтобы у них не отобрали то, что у них есть. Это значит, что они на деле сохраняют то, что уничтожают в идее. Это и есть идеалисты" [29]. 29 Сартр Жан-Поль. Пьесы, с. 222--223. 160 Характеристика эта не полностью, конечно, совпадает с авторской, ибо смысл пьесы или, вернее сказать, один из оттенков его как раз состоит в том, что "корысть" человека очень часто проявляется в сознательном бескорыстии, но как основа для классификации персонажей драмы она вполне подходит. На сцене действуют столпы феодального порядка -- владетельный архиепископ, иронически обрисованный тип католического циника, у которого с богом доверительные отношения на основе взаимной выгоды, богатые горожане, феодальные сеньоры и их наемные войска. Есть и другой лагерь -- "бедняки" города и деревни, городской плебс и крестьяне -- страдающая масса, готовая вот-вот вспыхнуть пожаром возмущения и силой добиться осуществления социальной справедливости. У них есть вожаки, которые твердо знают, чего они хотят, и исподволь готовят выступление против угнетателей. И наконец, излюбленные герои Сартра -- "промежуточные люди" ("идеалисты", по отзыву банкира). На них, собственно, и держится пьеса, и в их действиях раскрывается основной ее смысл и окончательный урок. На сей раз их двое, точнее -- диалектическая пара, двойники, каждый из которых отражается -- "светится", если воспользоваться гегелевским выражением, "в своем другом", в своем втором я. Они не имеют фиксированного места в мире, как те, чья социальная принадлежность определена рождением и способом социального бытия. Это кондотьер Гец и священник Генрих. Удачливый предводитель банды ландскнехтов, наводящей ужас на всю Германию, Гец -- незаконнорожденный сын знатной матери и плебея. Он бесправен в мире феодальных отношений, "вытолкнут" из него и потому беспредельно свободен. Он может сам решать, что ему делать, его решение не предопределено социальным статусом. И он выбирает: "ублюдок" по рождению, он 161 хочет во что бы то ни стало стать ублюдком уже без кавычек, по делам своим среди людей. Он принял на себя роль сознательного и бескомпромиссного сеятеля зла. Насильник, клятвопреступник, братоубийца, он щеголяет своими преступлениями и упивается ими. Он ходит по сцене, как фазан, бряцая шпорами и выворачивая наизнанку богомерзкую душу свою. Он и видом своим чрезвычайно гнусен, громогласно хвастает своими преступлениями и бросает ими открытый вызов небесам. Он -- преступник не из корысти, а из принципа, что, как мы понимаем, гораздо хуже для его жертв. С жадным всегда можно договориться, с принципиальным бандитом -- никогда. Чем больше его уговаривают, тем непреклоннее его желание поступить наоборот. Он даже чувствует что-то вроде ответственности: у него пакт с сатаной. Да, да, выясняется, что он дьявольски честолюбив и решил стать казнящей дланью дьявола, ничуть не меньше. У него тяжба с богом. "Бог -- единственный достойный противник", -- по ходу дела роняет Гец. Бог есть добро, а он, Гец, "заставляет кровоточить сердце господне" своими преступлениями и в том находит высшую свою отраду. Зло в мире -- от человека, вот он и решил стать человеком, в котором концентрируется мировое зло. Тот не настоящий преступник, кто совершает преступление ради каких-то иных мотивов (скажем, из той же жадности). Преступник -- тот, кто, совершая его, приемлет свое действие как свободное решение, а не поступок, вызванный внешней необходимостью. Гец пребывает в сладострастном упоении самим собой, своею дьявольской натурой, вызывающей повсюду страх и ненависть. Он кажется самому себе исполином зла, высоко вознесенным над землею своими чудовищными злодеяниями, и потому постоянно обращается к богу как к равному себе. Иными словами, его поведение -- яркая иллюстрация фундаментального проекта человека -- "желания быть богом". Гец хочет быть богом, так сказать, со знаком минус, "антибогом", Антихристом, проще говоря. Но, как мы знаем, желание это порождено иллюзией неясного самосознания, и оно обречено. 162 Так и "демонизм" Геца: это не его натура, -- это его личина, не подлинное его бытие, а всего только роль, с которой он так и не может слиться, как бы ни уверял себя в обратном. Убивая и глумясь, он только комедию ломает, а не проявляет самого себя сообразно свободному выбору. "Комедиант", -- бросает ему вслед любящая и оттого проницательная женщина. Лихорадочность самоутверждения Геца, его напряженный, деланный смех свидетельствуют о внутреннем разладе и заставляют ожидать разительной перемены в его поведении. Совсем иной исходный пункт в духовной эволюции его двойника Генриха. Поначалу он кажется антиподом Геца. Это подчеркнуто и внешними обстоятельствами: Генрих живет вместе с своей паствой за крепостными стенами города, который держат в голодной блокаде войска Геца. Генрих -- по крови бедняк, но церковь его возвысила и сделала священнослужителем. Генрих всерьез принимает евангельские заповеди бескорыстия и любви к ближнему. Поэтому, когда восставшие горожане заточили всех городских священников, а Генриха оставили на свободе за то, что его любили простые прихожане, он не отправился "из солидарности" в тюрьму, а остался, так сказать, на своем посту, дабы врачевать души христианским утешением и напутствовать уходящих в последний путь. Голод, болезнь и смерть царят в осажденном городе. И среди всеобщего несчастья по улицам бродит Генрих, твердя дежурные слова о том, что на все воля божия. 163 В душе его растет смятение, сострадание к людям вступает в конфликт с верой, сомнения точат его душу, и он в исступлении кричит: "Верую, потому что нелепо". (Это один из приемов, не раз применявшихся Сартром: цитата из литературного источника -- в данном случае из Тертуллиана -- вкладывается в уста действующих лиц. В результате хрестоматийные истины обретают новую жизнь, а бытовой казус возвышается до значения некоего момента "всеобщей истины".) Развитие событий ставит его перед новым испытанием: разъяренная толпа измученных лишениями людей врывается в покои епископа и избивает старика до смерти. Генрих хочет предотвратить кровопролитие, его без злобы, но чувствительно отшвыривают в сторону, и, что страшнее всего для него, из холодеющих уст своего духовного "владыки", за которого он только что заступался, он слышит слова проклятия "богоотступнику". И предводитель восставших городских низов -- Насти -- тоже называет его предателем. Позже Гец в обычной сладострастно-глумливой манере объясняет ему почему: "Две стороны дерутся, а ты хочешь в одно и то же время быть за тех и за других. Значит, ведешь двойную игру. Значит, говоришь на двух языках... Что изменится для тебя, если ты впустишь меня в город? Станешь предателем? Но ты уже предатель, только и всего. Предатель, который совершает предательство, -- это предатель, который приемлет себя" [30]. Умирающий епископ отдает Генриху ключ от подземного входа в город Вормс, теперь только стоит ему отдать этот ключ Гецу, и все будет кончено... 30 Там же, с. 212. 164 Долг перед церковью повелевает ему сделать это: ведь у него в руках жизнь двухсот священников, которых неминуемо прикончит чернь, обезумевшая от страданий. Но если ландскнехты Геца ворвутся в город, они перережут двадцать тысяч горожан. Мучаясь и презирая себя, Генрих все-таки отдает ключи Гецу. Теперь вся тяжесть решения на плечах полководца. И в этот момент происходит то, что часто случается в художественном творчестве Сартра: внезапное перерождение человека. Гец делает новый выбор: решает теперь всей силой страсти служить Добру, как раньше -- Злу. С этого момента Гец и его двойник Генрих идут в противоположном направлении: один от дьявола к богу, другой -- от бога к дьяволу. В душе Геца -- просветление и жажда новой жизни, в душе Генриха -- тяжкий смрад человеконенавистничества, отравляющий его изнутри и кратчайшим путем ведущий к гибели. Чтобы проникнуть в смысл пьесы, важно понять, в чем суть "дьявольщины". Отдаться дьяволу -- значит презирать человека, ничтожеством его считать, и всю землю -- грязным прахом, над которым в головокружительную высоту возносятся девственно чистые небеса. Только небо чисто, и только там добро, все остальное -- дьявольское наваждение. Крушение Генриха -- обличение внутренней тенденции христианской морали, которая, возвеличивая бога, умаляет человека. Под занавес это поясняет своему двойнику (самому себе) окончательно прозревший Гец: "Ты видишь эту пустоту над головой: то бог. Ты видишь щель в двери: то бог. Ты видишь дыру в земле: то бог. Бог есть молчание, бог есть отсутствие. Бог есть одиночество людское... Если есть бог, то человек ничто" [31]. Стоит только принять пустоту за абсолютную полноту бытия (так в теологии всегда определяют понятие бога), как действительная жизнь обесценится и дьявол тут как тут: ведь он по природе своей нигилист. "Дьявольщина", таким образом, -- это дух крайнего отрицания и абсолютного презрения к жизни. К ужасу всех благочестивых сердец, зрелое размышление приводит к выводу, что бог и дьявол неразлучны, более того -- неразличимы: божественное и дьявольское без конца превращаются друг в друга, как и положено абстракциям согласно закону, открытому еще Гегелем. 31 Там же, с. 313. 165 Но Генрих есть лишь "момент", выражаясь гегелевским языком, сложной натуры Геца. В то время как Генрих зашел в тупик и не ищет выхода, Гец продолжает свое духовное странствие. Ему тоже еще предстоит испытать коварство диалектики, управляющей абстракциями. Во втором акте, вырвавшись из плена прежних заблуждений, Гец горит желанием любить своих ближних, творить добро и жить строго по евангельским заветам. Он жаждет осчастливить страждущих и обремененных и раздает свои земли крестьянам. Те упираются, понятное дело, не берут, ожидая подвоха и с изумлением взирая на юродствующего сеньора. Как ни настаивает разгоряченный собственной добродетелью Гец, он не может сломать глухую стену недоверия, отделяющего крепостного раба от господина. И только "жульничеством" (как он сам потом признается) Гец достигает успеха: он принимает личину пророка и тем заставляет поверить в "божественность" своих дел. В его поместье воцаряется христианская идиллия: люди живут по закону божьему, не ведая больше нужды материальной и обильно вкушая пищу духовную, которой их неустанно пичкают наставники, объясняющие непрестанно, "что такое хорошо и что такое плохо" и как следует правильно поступать. И рядом ходит довольный, вкушая сладость всеобщего поклонения, устроитель человеческого счастья Гец. Казалось, цель достигнута, мечта осуществилась и дело наконец совпало полностью с благим намерением. "Враг рода человеческого", вечно примешивающий к благу зло и превращающий одно в другое, уж не проникнет за ограду колонии евангельских христиан, построивших царство божие на земле. 166 Но есть в колонии одна странная непокорная душа, которая почему-то не хочет учиться, как "правильно любить" ближнего, и вносит своим поведением диссонанс в строго регламентированный быт. Это Хильда, дочь богатого мельника, когда-то хотевшая принять постриг, но оставшаяся в миру, чтобы оказывать посильную помощь тем, кто в ней нуждается. Она не "пророчица" и не организатор лучшей жизни, а просто милосердная сестра в полном смысле этого слова. Именно от нее слышит Гец те слова, которые и без того должны были шевелиться в его душе: "Хорошо счастье! Они прямо блеют от счастья... Я знаю, они теперь не голодают, их работа не так тяжка. Счастье для баранов! Если оно им по душе, я вместе с ними должна к нему стремиться. Но я не могу, не хочу такого счастья. Должно быть, я чудовище! Люблю их меньше с той поры, как они стали меньше страдать, хотя ненавижу страдание" [32]. 32 Там же, с. 286. Счастье, которое устроил Гец "для людей", построено не их собственными руками, а зиждется на обмане, вере и авторитете. Они сами не ведают, что творят, за них думает другой -- благодетель Гец, которому все ведомо и все доступно, ибо он при помощи своих чудес прочно воцарился в душах своих подданных (иначе их не назовешь) и управляет всеми их побуждениями. Взрослые люди стали малыми детьми, за которыми ходят няньки, без собственного разума, свободы и ответственности. Это ли настоящее счастье? 167 Так постепенно в пьесе проступают контуры реального гуманизма -- любви к людям, основанной на уважении их достоинства, идея человеческого счастья, которое завоевывается в совместной борьбе сильных духом и свободных от предрассудков людей, а не предоставляется в "готовом виде" благодетелем-тираном. (Потому что такого рода благодетель, каким стал Гец во втором действии пьесы, ничем не отличается от тирана по существу, ибо все сам решает за других. Он просто не нуждается в насилии, так как все ему и без того преданы, но если кто-то встанет на пути, "безрассудно" будет противиться собственному счастью, как тогда поступит он, которому одному ведома вся истина?) Сделавшись слугой добра, Гец не изменил своей натуры, своего, если употребить психологический термин, "эго-образа", его еще влечет соблазн быть сверхчеловеком, теперь уже сверхчеловеком от гуманизма. Прозревший Гец, освободившийся наконец от своего двойника, сам признает это: "Мне было наплевать, чудовище я или святой! Главное -- я не хотел быть человечным... решил удивить небеса, чтобы спастись от людского презрения" [33]. Якобы отдавая всего себя людям, Гец на самом деле служил только самому себе, своему болезненному, непомерному тщеславию. Он опять-таки хотел лишь самоутверждения, все остальное было для него побочным обстоятельством. Не любовь к людям, а самый настоящий эгоизм двигал им. 33 Там же, с. 311. В пьесе "дурную веру" и комедиантство Геца оттеняет "простая" человечность Хильды, которая разделяет страдания людей, не думая себя возвысить в собственных глазах, не умиляясь своими деяниями. В финале пьесы Гец, убивая набросившегося на него в дикой ярости Генриха, остается с Хильдой. Этим показано его движение к человечности от распаляющей иллюзии всемогущества и исключительности. Но эволюция главного героя не только в этом. Обстоятельства снова бросают Геца в гущу битвы. Разразилось крестьянское восста- 168 ние, и восставшие требуют, чтобы к ним присоединилась паства Геца. Те отвечают, как их учили: насилие несправедливо, откуда бы оно ни исходило. В ответ восставшие стирают с лица земли поселок евангельских христиан, и возвратившийся из отлучки Гец застает лишь трупы и пепел в своем поместье. Его "Добро" принесло воистину злые плоды! Столько мертвых тел Гец не видел за все годы своей военной деятельности. Только разделавшись с Генрихом, Гец понимает в чем дело, -- всю свою прежнюю жизнь он гонялся за призраками: он хотел творить чистое и абсолютное зло, а затем такое же чистое и абсолютное добро. Но их нет и не может быть, ибо не существует их основы -- бога. Атеистическое прозрение Геца означает кульминационный пункт драматического развития сюжета. "Бога не существует!.. Нет небес, нет ада! Есть лишь одна земля... Нет средства избежать людей (в желании быть единственным в мире и заключается фундаментальный проект "дурной веры". -- М. К.). Прощайте, изверги! (Гец первого акта. -- М. К.) Прощайте, святые! (Гец второго акта. -- М. К.) Прощай, гордость! (Основной побудительный мотив и злого и доброго Геца. -- М. К) Нет ничего, кроме людей... Я все начну сначала" [34]. 34 Там же, с. 311. И он действительно начинает. Бароны разгромили толпу не имеющих навыков военного дела крестьян. Насти обращается к Гецу с предложением взять на себя командование восставшими. Тот сначала отказывается, но затем, понимая, что иного выхода для него нет, если он действительно хочет помочь угнетенным, соглашается. Первым делом его на новом посту становится убийство офицера, не пожелавшего ему подчиниться: "Вот и началось царствие человека на земле. Хорошее начало. Пошли, Насти! Я буду палачом и мясником... Не бойся! Я не отступлю. Заставлю их трепетать от страха передо мной, раз нет иного способа их любить. Буду одинок под этими пустыми небесами -- раз нет иного способа быть вместе со всеми. Идет война -- я буду воевать" [35]. 169 Эта реплика венчает пьесу и формулирует основную ее мысль, которая, впрочем, еще обнаженнее выражена двумя страницами раньше: "Я возжелал чистой любви. Глупец! Любить -- значит вместе с другими ненавидеть общего врага. Я разделяю вашу ненависть. Я возжелал Добра. Глупец! На земле теперь Добро и Зло неразделимы. Согласен быть злым, чтобы стать добрым" [36]. Такой логикой своих нравственных исканий герой пьесы утверждает крушение религиозного гуманизма и необходимость практической борьбы с оружием в руках за ликвидацию социального неравенства. 35 Там же, с. 320. 36 Там же, с. 317. "Дьявол и Господь Бог" -- это пьеса об освобождении человека от власти абстракций, которые отнюдь не безвредны, как может показаться, но, наоборот, способны искалечить или даже совсем погубить человеческую жизнь, о том, как медленно и мучительно, с бурными пароксизмами отчаяния и метаниями вслепую происходит изживание иллюзий, о том, как в результате тяжкой душевной работы побеждают разум и социальная зоркость и обретается дорога от человека к человеку без всякого посредничества сверхъестественной силы. Это пьеса и о том, что абсолютная мораль, рекомендуемая христианством, не приложима, как говорил еще Энгельс, нигде и никогда, о том, что поведение человека не может базироваться на вечных табу, игнорирующих сложность и постоянную изменчивость исторической ситуации. Сартр проводит мысль о том, что нравствен- 170 ность означает прежде всего выбор своего места в классовой борьбе, и притом обязательно на стороне угнетенных. "Разве не священна война рабов, которые хотят стать людьми?" -- восклицает один из персонажей пьесы. Мораль борьбы и ответственности перед угнетенными, мораль служения делу освобождения трудящихся защищается и обосновывается здесь. Сартр не отложил в сторону свои экзистенциалистские понятия о человеке (не случайно, анализируя идейное содержание пьесы, мы постоянно пользовались категориями "Бытия и Ничто"), но, надо сказать, эти понятия совсем не обязательны для интерпретации поведения персонажей. Благодаря тому что действие переносит нас в европейское средневековье, когда господствующей формой идеологии была христианская религия, идея служения богу (или дьяволу) приобретает вполне реалистический смысл как обнаружение специфического способа представления, характерного для той эпохи. Но пьеса Сартра -- конечно же не историческая драма "из рыцарских времен", это все равно метафизическая притча в исторических одеждах. У Сартра полководец XVI века произносит такие тирады, которые обличают в нем внимательного читателя Фейербаха, Достоевского, Ницше (в частности, вся история с евангельской колонией Геца, именуемой, кстати, "городом Солнца", что тоже анахронизм, так как утопия Кампанеллы появилась почти столетием позже описываемых событий, напоминает вариацию на тему "легенды о великом инквизиторе" из романа Достоевского "Братья Карамазовы"). Гец -- это наш современник, европейский интеллектуал, решающий для себя проблему, как ему Жить в мире, расколотом социальным антагонизмом. И решение Геца, как мы уже отмечали, -- живой укор всем "неприсоединившимся", всем жаждущим покоя и созерцательного одиночества, всем, кто живет собою и для себя, забывая о "кровоточащем мире" вокруг. 171 И все же, как нам кажется, решение этих проблем Сартром в пьесе не всегда достаточно глубоко и не лишено обычной для экзистенциализма двусмысленности. Приводя выдержку из "Святого Жене", Сартр считает нужным говорить о "невозможности морали" в наше время до утверждения полного коммунизма. Здесь, как нам кажется, он снова отдает дань своей манере разрубать мечом гордиевы узлы запутанных проблем и опять-таки дает слишком грубые формулировки, за которыми часто скрывается и неправильное понимание. Правильнее в данном случае было бы говорить о невозможности внеклассовой морали в классовом обществе. Но классовая мораль реально существует, и Сартр это превосходно показывает в своей пьесе. Однако в данном отношении в пьесе есть какая-то недоговоренность, которая, как и всякая недоговоренность, может обернуться неподходящим использованием на практике. Автор совершенно недвусмысленно отстаивает право угнетенного класса на вооруженную борьбу за свое человеческое достоинство. С первой и до последней сцены вся линия Насти выдержана в одном и том же духе: "Вставайте же, братья! Вперед! Нужно убивать, если хотите, чтобы настало царствие небесное". Право масс на революционное насилие Сартр признает безоговорочно. Но проблема революционной этики, особенно отношения вождь -- масса, и вопрос о том, все ли дозволено ради достижения великой и благородной цели, не получили в пьесе сколько-нибудь серьезного отражения, хотя о революционной этике автор по ходу действия задумывается неоднократно. 172 Определенную идейную нагрузку в этом отношении несет линия Насти -- Карл. Карл -- это своего рода двойник Насти, только грубее, циничнее, его речи зачастую дышат жестокостью и личной злобой. Он по душевной конструкции гораздо примитивнее Насти и куда неразборчивее в средствах. Насти -- предводитель городской бедноты, а Карл -- вожак сельских низов. Когда между ними происходит столкновение, вызванное тем, что Карл хочет немедленно развязать еще не подготовленное как следует восстание, то он прямо заявляет, что "деревне" нечего слушаться "города". Он не гнушается прямым систематическим обманом крестьян, дурачит их, показывая фокусы и тем заставляя верить в свой "пророческий" дар, -- в общем, систематически эксплуатирует отсталость низов, решительно используя их самые темные предрассудки. Так, когда после поражения крестьяне пали духом и среди них воцарился страх, он, чтобы поднять их боевой дух, приглашает "колдунью", которая, прикасаясь "деревянной рукой" к людям, делает их "неуязвимыми". Насти претит этот балаган, но он не может предложить иного выхода и говорит своему соратнику: "Я сделал их людьми, ты хочешь снова превратить их в скотов". На что тот отвечает: "Лучше скоты, идущие на смерть, чем люди, которые спасаются бегством" [37]. Насти духовно "отмежевывается" от Карла, даже называет его "пророком заблуждений и мерзости", но и только. Дела -- в руках цинично-предприимчивого Карла. В финале пьесы Насти, который на всем протяжении действия был образцом несокрушимой уверенности в своей правоте и стойкости, оттеняя тем самым вечную неуверенность Геца, прикрытую бравадой, вдруг признается в своих глубоких колебаниях: "Гец, прежде я не знал ни одиночества, ни поражения, ни смятения, теперь я бессилен перед ними" [38]. В то время как Гец наконец 37 Там же, с. 316. 38 Там же, с. 319. 173 обрел решительность и ясность цели, а также искреннее убеждение в правильности избранного пути, его "воспитатель" испытал обратное превращение и явно начинает сомневаться в своей правоте, как Генрих в первом акте усомнился в догмах веры. Эта метаморфоза набрасывает легкую пессимистическую дымку на в общем-то мажорный финал пьесы. У читателя остается впечатление полной неизбежности разочарования революционера в своем деле. Это показывает, что Сартр еще не встал как следует на точку зрения революционной классовой морали, хотя и порвал с позицией абстрактного гуманизма. В пьесе показана неизбежность компромиссов и зигзагов в революционном движении, но до каких границ возможны компромиссы и как далеко может отклониться движение от цели, чтобы не потерять право именоваться революционным? Неужели правильной позицией является безбрежный прагматизм Карла, который мало думает о перспективе и совсем не заботится о воспитании масс, чтобы тем увереннее на них действовать? Сартр видел важность вопросов, которые мы только что сформулировали, и, однако, лишь скользнул по ним. Почему? Если он считал, что эти вопросы при всей их значимости все-таки отступают на задний план по сравнению с первоочередными задачами революционного движения, то он глубоко ошибался, ибо прогресс революционного движения невозможен без постоянной сверки компаса, без внутренней принципиальной критики различных форм отступничества от революционных идеалов и устранения наслоений, привносимых воздействием мелкобуржуазной среды и подрывной деятельностью враждебных классовых сил. 174 Или, может быть, он думал, что сама действительность еще не дает ответа на эти вопросы, которые сможет прояснить лишь будущее? И в этом случае с ним нельзя согласиться: идейное наследие В. И. Ленина дает все необходимое для надлежащего осмысления этих проблем. Ленинское учение о партии, о принципах партийного строительства и о функциях партии в мировом революционном процессе и в созидании коммунистического общества дает надежный ориентир для принципиальной оценки как политического авантюризма, стремящегося представить индивидуальные и групповые цели оторвавшихся от масс руководителей в виде "всеобщей истины", так и политического оппортунизма, теряющего из виду конечную цель движения в сутолоке повседневных дел. Но политическое мышление Сартра, несмотря на тот прогресс, о котором свидетельствуют его работы 40-- 50-х годов, было еще слишком абстрактным и далеким от практики революционной борьбы, чтобы он мог почувствовать необходимость пройти как следует ленинскую школу революционной теории. Вообще надо сказать, что Сартр, по-видимому, разделяет предрассудки буржуазной "советологии", усиленно противопоставляющей Маркса Ленину. Во всяком случае, незаметно, чтобы он серьезно изучал труды В. И. Ленина. Могут возникнуть недоумения: как можно требовать от экзистенциалиста, чтобы он знал ленинизм? Все дело в том, что спустя несколько лет после рассмотренных в этой главе событий Сартр открыто объявил себя марксистом, а последующие его курбеты вплоть до бесславного союза с французской группкой маоистов только подтверждают правоту хорошо известного тезиса: современный марксизм есть именно марксизм-ленинизм. Нельзя удержаться в наше время на позициях ортодоксального марксизма, если игнорировать ленинский этап в развитии марксистской мысли. 175 ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПОДЪЕМ И УПАДОК Конец 50-х -- начало 60-х годов -- кульминационный пункт философской и социально-политической эволюции Сартра, после чего началось его сползание вниз, которое даже не назовешь отступлением на заранее подготовленные позиции. Все те троцкистские и полутроцкистские идеи, которые до поры до времени не играли определяющей роли в его мировоззрении, вдруг выступили на передний план и обусловили его переход на тощую и эклектическую платформу современного левого экстремизма. Переломным моментом в его политической биографии стали майские события 1968 года в Париже, студенческие выступления, проходившие под лозунгами "власть -- воображению" и немедленного разрушения всей государственно-монополистической структуры французского общества. С этого времени Сартр начинает выступать с регулярными и довольно злобными выпадами против Французской коммунистической партии, заявляя о своем "разочаровании" в ней. Его неудовольствие вызвало то, что французские коммунисты не выдвинули лозунга немедленного вооруженного свержения власти монополистического капитала, т. е. не встали на путь политического авантюризма и путчизма, подобно студенческим "вождям" вроде братьев Кон-Бендит. 176 Коммунисты не могли пойти на это, так как они основывают свою политику не на головокружительных волюнтаристских прожектах, принимающих во внимание лишь непосредственно складывающуюся благоприятную в данный момент конъюнктуру, а на научном анализе расстановки основных классовых сил внутри страны и на международной арене. Объективный социально-политический анализ показывал, что во Франции в мае 1968 года не было признаков революционной ситуации, и потому выступление коммунистов с оружием в руках не было бы поддержано широкими народными массами и привело бы только к социальному хаосу и разгулу контрреволюции в стране, что отбросило бы ее далеко назад в отношении социально-политического развития. Было время, когда Сартр с полным пониманием относился к политике ФКП, заявлял о своей солидарности с ней по узловым политическим проблемам дня. Полемизируя с антикоммунистами, Сартр, в частности, писал о ФКП следующее: "Изменяла ли она когда-либо свой взгляд на войну в Индокитае? Переставала ли она защищать мир? Не была ли она права, выступая против плана Маршалла, борясь за национальную независимость? А национализм во времена военных блоков так же, как интернационализм -- его дополнение, -- не есть ли истинная форма прогрессизма?" [1]. С тех пор (цитата приведена из статьи 1956 года) Сартр выступал вместе с коммунистами против войны в Алжире, неофашистского экстремизма ОАС, режима личной власти и американской агрессии во Вьетнаме. В 1964 году он был одним из докладчиков на теоретической конференции по этике, организованной Институтом Грамши Итальянской коммунистической партии. 1 Sartre J.-P. Situations, VII. Paris, 1965, p. 126. 177 Тем не менее и тогда нельзя было сказать, что политические и философские взгляды Сартра совпадают с марксизмом. Это довольно рельефно проявилось в его оценке некоторых политических событий того времени. Теоретические разногласия Сартра с коммунистами нашли выражение в "Критике диалектического разума" (в 1960 году вышел только первый том, и маловероятно, что появится обещанный второй) -- работе, превышающей по объему и трудности понимания онтологический трактат "Бытие и Ничто", и без того необычно построенный и нелегкий для чтения. Но прежде чем мы резюмируем теоретические расхождения Сартра с философией марксизма, постараемся выяснить место этого тру" да в идейной эволюции французского философа, особенности авторского замысла и метода его реализации. ОТ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА К "НЕОМАРКСИЗМУ" В методологическом введении, опубликованном впервые еще в 1957 году, Сартр выясняет соотношение марксизма и экзистенциализма в той форме, в какой он теперь представлял себе это соотношение. Полутора десятка лет не прошло с того времени, когда Сартр со всем своим полемическим азартом утверждал, что экзистенциализм -- это единственная "истинная" альтернатива марксизму. И вот теперь он утверждает нечто прямо противоположное, а именно: экзистенциализм нельзя даже ставить на одну доску с марксизмом, потому что марксизм есть истинная философия нашей эпохи, а экзистенциализм -- всего лишь "идеология", базирующаяся на марксизме. Но предоставим слово ему самому. В предисловии к "Критике диалектического разума" читаем: "...я считаю марксизм непреходящей философией нашего времени, потому что рассматриваю идеологию существования и ее познавательный метод как вкрапление (une enclave) в марксизм, который ее (идеологию существования. -- М. К.) порождает и одновременно отрицает" [2]. Термин "идеология" Сартр употребляет в весьма специфическом смысле частного приложения оригинальной философии, составляющей "теоретический горизонт" эпохи, по такого приложения, которое утратило связь с общим горизонтом познания, с философией марксизма. 178 Обосновывая эту мысль, Сартр углубляет социологический анализ общественной мысли, с первым наброском которого мы встречались в эссе "Что такое литература?": "Если философия должна быть одновременно обобщением знания, методом, регулятивной идеей (действия. -- М. K.), наступательным оружием и общностью языка; если это "видение мира" есть вместе с тем инструмент преобразования прогнившего общества; если определенная концепция, возникшая а уме одного человека или группы людей, становится культурой и, временами, даже натурой всего класса, совершенно очевидно, что эпохи философского творчества очень редки. Между XVII и XX веками я вижу только три такие эпохи, которые и обозначу именами знаменитых людей: есть "момент" (растянувшийся минимум на полтора столетия. -- М. К.) Декарта и Локка, "момент" Канта и Гегеля и, наконец, Маркса. Эти три философские системы становятся, каждая по очереди, почвой всякой индивидуальной мысли и горизонтом всей культуры (общества в данный период времени. -- М. К.), они непреходящи в той мере, в какой продолжают существовать исторические условия, выражением которых они служат. Я часто говорил: антимарксистский аргумент есть не что иное, как воскрешение домарксистской идеи" [3]. 2 Sartre J.-P. Critique de la raison dialectique. Preface. Paris, 1960, p. 9-10. 3 Ibid., p. 17. 179 Мы привели эту длинную цитату, потому что по ней уже можно судить о тех изменениях, которые произошли в сознании Сартра на протяжении 50-х годов. Теперь он объявляет себя марксистом и стремится сознательно применить марксистский исторический метод к раскрытию смысла историко-философского процесса. Этот процесс он соотносит с исторической практикой, а не с имманентным движением чистой мысли, как это свойственно историкам философии, стоящим на идеалистических позициях. Он в общем правильно выделяет основные этапы истории новой философии. Нельзя не согласиться также с его обоснованием определяющей роли марксистской философии, которую он считает единственной современной философией именно потому, что она порождена кризисом буржуазного общества и указывает перспективу познания и действия для нового восходящего класса. Конечно, все это азбучные истины для человека с марксистскими убеждениями, но для автора "Бытия и Ничто" написать такое стоило немалого труда и мучительной переоценки ценностей. Но продолжим анализ исходных рассуждений Сартра. Вслед за великими философами -- творцами новых мировоззрений приходят "идеологи". Они разрабатывают в деталях новое мировоззрение и занимаются практическим его приложением. Это, по его выражению, "относительные люди", так как в своей деятельности они целиком зависят от ранее очерченного философом общего горизонта эпохи. Иногда бывает даже так, что "своя своих не познаша", т. е. идеолог восстает против философии, которая его же породила. Это и случилось с экзистенциалистами. Такова мысль Сартра. 180 С его точки зрения, экзистенциализм -- это блудный сын марксизма, ныне возвращающийся благодаря стараниям Сартра в отчий дом. В интерпретации Сартра философский синтез Маркса предстает как преодоление одинаково односторонних концепций Гегеля, "потерявшего" индивидуальность человека в лабиринте объективных общественных определений, и Кьеркегора, восстановившего эту индивидуальность в ее несводимой к объективным определениям специфике, но зато "отрезавшего" экзистенцию от реального движения истории. "Кьеркегор прав против Гегеля в той самой мере, в какой Гегель прав против Кьеркегора. Кьеркегор прав в том, что страдание, нужда, страсть, труд людей суть грубые реальности, которые не могут быть ни превзойдены, ни изменены с помощью знания... По отношению к Гегелю он (Кьеркегор. -- М. К.) означает некоторый прогресс на пути к реалистическому пониманию человека, потому что настаивает прежде всего на несводимости реальности к мышлению и на примате реальности" [4]. В то же время Марксова критика Гегеля, уверяет Сартр, сродни кьеркегоровской, ибо подчеркивает примат социального действия, практики над познанием. В результате "Маркс прав одновременно и против Кьеркегора, и против Гегеля, поскольку он утверждает вместе с первым специфичность человеческого существования и вместе со вторым -- конкретного человека в его объективной реальности" [5]. Такой ход мыслей позволяет Сартру говорить о необходимости включения экзистенциализма в теорию исторического материализма. Неразрывная связь этих учений, как думает Сартр, объясняется общностью фундаментальной проблематики, проблематики отчуждения. 4 Ibid., p. 20. 5 Ibid., р. 21. Отчуждение, которое экзистенциалисты, абстрагирующие личность от истории, рассматривают как "вечную угрозу" экзистенции, марксизм объясняет социальной структурой, в рамках которой формируется личность. 181 То, что экзистенциализм фиксирует как факт, как свойство личности, марксизм интерпретирует исторически. Поэтому оба учения, уверяет Сартр, в сущности не исключают друг друга. Напротив, марксизм, как более широкий взгляд, включает в себя экзистенциализм. Но как только это понятo, самостоятельному существованию экзистенциализма приходит конец. "Казалось естественным в этих условиях, что экзистенциализм, идеалистический протест против идеализма, потерял всякую ценность и не переживет упадка гегельянства" [6]. Но этого не случилось. Во-первых, между двумя мировыми войнами возник "немецкий экзистенциализм, представленный по меньшей мере Ясперсом". Это течение мысли, по мнению Сартра, не имеет исторического оправдания, так как пытается возродить веру Кьеркегора в трансцендентное, затушевывая в то же время "реалистический" аспект его воззрений. Сартр дает уничтожающую характеристику философии Ясперса: "Кьеркегор достиг определенного прогресса по сравнению с Гегелем, потому что он утвердил реальность существования, но Ясперс -- это регресс по отношению к историческому движению, так как он убегает от реального движения практики в абстрактную субъективность" [7]. Такого рода философия представляет собой анахронизм, сохраняющийся лишь благодаря "дурной вере" ее основателя. Любопытно, что в этом месте своего труда Сарт