ь бы отказаться от старой аристократической лжи наших предшественников и постараться включить в свои произведения демократический призыв во всему человечеству. Но это не все. Надо точно знать, кто нас читает и не превращает ли современная конъюнктура в утопии наше стремление писать для "конкретного мира". Если бы мы смогли осуществить задуманное, писатель XX века встал бы между угнетенными и угнетающими классами. Именно там находились авторы XVIII века -- между буржуазией и аристократией, а Ричард Райт стоял между черными и белыми. Писателя читали бы угнетенный и угнетатель, он отстаивал бы интересы угнетенного перед угнетателем, показал бы последнему его внешний и внутренний облик. Писатель осознал бы вместе с угнетенным и ради них само угнетение и помогал бы формированию созидательной и революционной идеологии. К сожалению, все это только надежды. То, что было доступно во времена Прудона и Маркса, сейчас невозможно. Поэтому вернемся к своему первоначальному вопросу и без предубеждения поговорим о нашей публике. В отношении публики положение писателя никогда не было столь парадоксальным. Создается впечатление, что читающая нас публика обладает самыми противоречивыми чертами. В актив себе мы можем поставить блестящую внешнюю сторону, широкие возможности, достаточно завидный образ жизни. 209 А в пассиве -- постепенное отмирание литературы. Нельзя сказать, что ей недостает талантов и доброй воли. Но она не находит применения себе в современном обществе. Когда мы осознаем важное значение созидания, когда понимаем, какою могла бы быть тотальная литература, наша публика вдруг растворяется и исчезает. Мы просто не знаем, для кого пишем. Сначала создается впечатление, что писатели прошлого, увидев нас, позавидовали. "Мы используем, -- сказал как-то Мальро, -- страдания Бодлера". Я с этим не согласен полностью. Но с другой стороны, верно, что Бодлер умер без читателей, а у нас -- хотя это и не доказано и неизвестно точно, сможем ли мы это когда-нибудь доказать, -- есть читатели во всем мире. Можно было бы покраснеть, но ведь в этом нет нашей вины. Просто так сложились обстоятельства. Предвоенная автаркия, а потом и война лишили читателей всех наций их годового поступления иностранных книг. Сейчас это стараются наверстать, проглатывая по две порции сразу. В этом отношении напряженность несколько спала. В этом участвовали государства. Я уже раньше показал, что в последнее время в побежденных или разоренных странах стали видеть в литературе предмет экспорта. Литературный рынок увеличился и упорядочился с тех пор, как это стало коллективным занятием, к нему начали применять обычные приемы: демпинг (пример тому -- американские издания зарубежных авторов), протекционизм, его можно наблюдать в Канаде и некоторых странах Центральной Европы, международные соглашения. Страны просто наводняют друг друга "дайджестами". Как видно из названия, это уже переваренная литература, так сказать, литературная жвачка. Художественная литература, как и кино, постепенно становится индустриальным искусством. 210 Из этого мы, конечно, можем извлечь и пользу. Пьесы Кокто, Салакру, Ануйя исполняются везде. Можно привести множество примеров того, как произведение было переведено на шесть--семь языков меньше чем через три месяца после первой публикации. Но все это только внешний блеск. Возможно, нас читают в Нью-Йорке или в Тель-Авиве, но недостаток бумаги ограничивает наши тиражи в Париже. Получается, что вернее сказать, что публика распыляется, чем увеличивается. Возможно, это будет десять тысяч человек в четырех--пяти зарубежных странах и десять тысяч в нашей. Всего двадцать тысяч читателей -- конечно, это довольно скромный довоенный успех. В этой мировой известности гораздо меньше прочности, чем в национальной популярности наших предшественников. Я знаю, что бумага появляется. Но одновременно европейское издательское дело оказалось в полосе кризиса, и объем продажи остается на прежнем уровне. Не стоит радоваться нашей известности за пределами Франции. Это была бы малоэффективная слава. Сегодня народы более надежно разъединяет разница экономических и военных потенциалов, чем моря или горы. Любая идея может распространиться из высокоразвитой страны в страну с более низким потенциалом. Например, из Америки во Францию. Но обратное невозможно. Сейчас на свете так много газет, столько международных контактов, что американцы безусловно узнают о литературных или социальных теориях, распространенных в Европе. Но в процессе распространения доктрины исчерпываются. Они эффективны в стране со слабым потенциалом, но становятся беспомощными, оказавшись на вершине. Мы знаем, что интеллигенция в Соединенных Штатах составляет букет из европейских 211 идей, вдыхает его аромат и отбрасывает прочь. Эти букеты там вянут быстрее, чем в другом климате. России остается только подбирать остатки. Она берет то, что можно легко превратить в ее родную субстанцию. Европа повержена, разрушена, не знает, что с ней будет дальше. Поэтому она не может рождать идеи. Обмен идеями сейчас возможен только через Англию, Францию, страны Севера и Италию. Действительно, нас самих гораздо лучше знают, чем читают наши книги. Даже не стремясь к этому, мы общаемся с людьми новыми способами, под другим углом. Конечно, книга по-прежнему тяжелая пехота, которая очищает и захватывает территорию. Но у литературы есть и авиация, снаряды V-1 и V-2. Они способны долететь далеко, беспокоить и преследовать, не принося решения. Это прежде всего -- газета. Автор работал для десяти тысяч читателей. Ему предлагают делать еженедельный критический очерк. И он получает триста тысяч читателей, даже если его статьи ничего не стоят. То же самое радио. Одна из моих пьес "За закрытой дверью" была запрещена в Англии театральной цензурой. Ее передавали в четыре приема по Би-би-си. На лондонской сцене она в лучшем случае не нашла бы более двадцати-тридцати тысяч зрителей. Радиопередача автоматически сделала ее доступной полумиллиону слушателей. И кино. Во Франции ходят в кино четыре миллиона человек. Если вспомнить, что в начале века Поль Суде упрекал Андре Жида за публикацию его произведений ограниченным тиражом, то громкий успех "Пасторальной симфонии" позволит лучше осознать пройденный путь. К сожалению, из трехсот тысяч читателей автора газетных статей только несколько тысяч захотят купить его книги. А ведь в них лучшая часть его дарования. Многие знают его имя только потому, что оно 212 много раз появлялось на второй странице журнала вместе с названием кровоочистительного средства, которое печатается на двенадцатой. Англичане сходили бы в театр посмотреть "За закрытой дверью", чтобы быть в курсе новостей, полагаясь на прессу и критику, без намерения составить свое мнение. А вот слушатели Би-би-си, включая приемник, еще ничего не знали о пьесе и даже не подозревали о моем существовании. Люди просто хотели послушать обычную драматическую передачу, идущую по четвергам. После завершения передачи они ее тут же забыли, как и многие предыдущие. В залы кинотеатров публика приходит ради имени звезды, режиссера и, в последнюю очередь, имени писателя. Имя Андре Жида совсем недавно получило признание некоторых зрителей. Но, я уверен, для них оно неразрывно связано с прекрасным лицом Мишель Морган. Фильм помог продаже нескольких тысяч экземпляров книги, но для этих новых читателей она стала просто комментарием к фильму. Чем больше людей знает автора, тем глубже он затрагивает людей и все меньше узнает себя в этом воздействии на людей. Его собственные мысли ускользают от него, становятся более грубыми и вульгарными. Люди воспринимают все с большим безразличием и скептицизмом. Писатель сталкивается со скучающими, удрученными душами, с которыми литература не способна говорить на их "родном языке", и поэтому они видят в ней развлечение. Есть лишь формулы, связанные с именами. Когда наша известность гораздо шире, чем наши книги, это значит, что наши настоящие заслуги, большие и малые, великие или малые, -- не надо видеть в этом создания конкретного мира. Просто мы столкнулись с литературной инфляцией. 213 Но в этом не было бы ничего страшного. Хватило бы простой бдительности. В конце концов, от нас самих зависит, чтобы литература не превращалась в индустрию. Однако, все гораздо хуже. Да, у нас есть читатели, но мы лишились читающей публики. В 1780 году идеология и политические организации были только у класса угнетателей. Буржуазия была лишена партии и классового сознания. Писатель обращался непосредственно к ней, критикуя старые мифы монархии и религии и создавая для нее новые элементарные понятия принципиально отрицающего содержания. Это были такие понятия, как свобода, политическое равенство, неприкосновенность личности. В 1850 году, по сравнению с сознательной и обеспеченной идеологией буржуазией, пролетариат был еще аморфным и лишенным самосознания. Его только иногда сотрясали бесполезные вспышки гнева и отчаяния. Первый Интернационал только затронул его. Нужно было еще сделать очень многое, и писатель мог обращаться прямо к рабочим. Мы уже знаем, что он упустил такую возможность. Но, не осознавая этого и не отдавая себе в этом отчета, он все равно служил интересам угнетенного класса своим отрицанием буржуазных ценностей. Так в обоих случаях обстоятельства вынудили его свидетельствовать перед угнетателем в пользу угнетенного и создавать самосознание последнего. Суть литературы соответствовала требованиям исторической ситуации. Сегодня все перевернуто. Класс угнетателей потерял свою идеологию, его самосознание шатко, у него нет таких четких границ, как раньше. Оно стало открытым и нуждается в помощи писателя. Угнетенный класс, ограниченный партией, гордящийся непримиримой идеологией, превратился в закрытое общество. С ним уже нельзя общаться без посредника. Судьба буржуазии определяется лидерством Европы и колониализмом. Но Европа теряет свои колонии. 214 Уже не до войны с царьками за румынскую нефть или Багдадскую железную дорогу. Современный конфликт потребует такого производственного оснащения, которое не может осилить весь старый мир. Сейчас за власть над вселенной борются две державы. Ни одна не является ни буржуазной, ни европейской. Победа одной из них приведет к тоталитарной государственности и международной бюрократии. Победа второй -- к абстрактному капитализму. Все ли чиновники? Все ли служащие? Буржуазия может надеяться, что ей разрешат выбрать соус, под которым ее проглотят. Сегодня она понимает, что в некоторый момент в истории Европы она была ступенью в развитии техники и орудий производства. Но никогда не была главной силой в мире. Впрочем, нет уверенности, что она сохранит свою сущность и свою миссию. Экономические кризисы разрушают буржуазию, подтачивают, раздают ее, создавая внутренние трещины, обвалы и крушения. Есть страны, где буржуазия напоминает фасад здания, внутри которого взорвалась бомба. В других странах целые пласты ее оказались в пролетариате. Ее уже не отличить по богатству, которое с каждым днем все быстрее ускользает из ее рук. Ей пришлось поделиться и политической властью с новыми людьми, прямыми выходцами из пролетариата. Сейчас она стала такой же аморфной и вязкой, как угнетенные классы в период неосознанного положения. Во Франции буржуазия поняла, что отстала на полвека в производственной технике и организации тяжелой промышленности. Это сказалось на рождаемости, основном признаке регресса. Черный рынок и оккупация отдали сорок процентов всех богатств в руки новой буржуазии, у которой и мораль, и принципы, и цели сильно отличаются от понимания этого старой буржуазией. Разоренная, по-прежнему, угнетенная, европейская буржуазия управляет ростовщическими и мелочными средствами. В Италии она вербует рабочую силу 215 из обедневших слоев, потому что опирается на союз Церкви и нищеты. В других странах она просто необходима, потому что становится источником технических кадров и административного персонала. Есть страны, где она властвует, разделяя. Но главное в том, что эра национальных революций завершилась. Революционным партиям больше не нужно опрокидывать этот изъеденный изнутри каркас. Они даже стараются всеми силами удержать его от крушения. При первом же крене начнется иностранная интервенция, а это может привести к мировому конфликту, к которому Россия еще не готова. Буржуазию ободряют, о ней заботятся Соединенные Штаты, Церковь и даже Советский Союз, она стала ставкой хитроумных дипломатических комбинаций. Она не может ни сохранить свою власть неизменной, ни утратить ее без иностранного участия, можно сказать, что это "больной человек" современной Европы. Однако, агония его может затянуться. Буржуазная идеология неожиданно терпит крах: она оправдывала свою собственность трудом и постепенно осознавала истинную ценность своего достояния, в ее глазах богатство было привилегией, высочайшей культурой, доступной человеку. Мы видим, как собственность становится коллективной, приобретает статус символа. Люди обладают уже не вещами, а их знаками или знаками знаков: аргументы "труд-заслуга, потребление-культура" окончательно себя исчерпали. Из ненависти к многонациональным корпорациям, побуждаемые нечистой совестью, которая есть следствие абстрактного права собственности, многие обратились к фашизму. Вызванный из тьмы, он явился, взял на себя командные функции корпораций, потом исчез с политической сцены. Однако методы управления остались -- буржуазия так и не изменила ничего в свою пользу. Буржуа еще обладают собственностью, 216 но делают это настолько безрадостно, что их усталость очевидна. Скоро они решат, что богатство ничем нельзя оправдать, они потеряли веру. Демократический режим, некогда составлявший их гордость, теперь не вызывает доверия. Он рухнул при первом серьезном толчке. Та же участь постигла национал-социализм, как раз тогда, когда они уже собрались открыто встать под его знамена. Эти люди больше не верят ни в Демократию ни в Диктатуру, ни даже в его величество Прогресс. Прогресс их устраивал, когда буржуазия поднималась как класс, а сейчас все идет к закату, и они не представляют себе, что с ним делать. Их гложет сама мысль о том, что с прогрессом по пути другим. Характер их труда до сих пор не способствует непосредственной связи с миром материального, но две мировые войны заставили познать тяготы, кровь и слезы, ощутить насилие и зло. Авиабомбы не просто разрушили их заводы, они камня на камне не оставили от их идеализма. Утилитаризм можно назвать философией накопления, он превращается в абсурд, если накопление обесценено инфляцией и угрозой банкротства. "Мир открывает себя на горизонте испорченных орудий труда", -- говорит Хайдеггер. Вы употребляете инструмент, чтобы внести какое-то изменение в окружающий мир, оно само служит средством произвести следующее изменение, и так далее. Незаметно для себя вы оказываетесь втянутыми в длинную цепь средств и целей, конца которой не видно, вы слишком заняты сиюминутной работой, чтобы задумываться над проблемой конечных целей. Как только орудие труда сломано, работа на время останавливается. Только тогда вы обращаете внимание на цепь в целом. То же самое происходит с буржуазией: ее инструменты испорчены, она лицезреет бесконечную цепь и сознает абсурдность своих задач. Пока буржуа верил в них, пока трудился, не покладая 217 рук, над очередными звеньями цепи, его можно было хоть как-то оправдать. В наши дни он открывает для себя всю цепь, он чувствует, что его заботам нет оправданий. Когда человек видит сразу весь мир и свою затерянность на его бескрайних просторах, рождается ужас. Но вместе с ужасом возникает стыд: даже тот, кто судит буржуазию по ее собственным законам, не может отрицать, что она предала трижды: во время Мюнхенского сговора, в мае 1940 года и при правительстве Виши. Конечно, потом она спохватилась. Многие вишисты в 1942 пошли в движение Сопротивления, решив бороться против немцев во имя буржуазного национализма и против нацизма под флагом буржуазной демократии. Нельзя отрицать, что коммунистическая партия колебалась больше года, что католическая церковь так и не определилась твердо до самого Освобождения. Но обе обладали достаточной мощью, спаянностью, дисциплиной, чтобы приказать своим сторонникам стереть из памяти прошлые заблуждения. Буржуазия не забыла ничего, еще саднит рана, нанесенная одним из ее лучших сынов, которого она превозносила больше других. Приговорив Петена к пожизненному заключению, она словно бы сама оказалась за решеткой. Она могла бы сказать о себе словами Поля Шака, католика и буржуазного офицера. Этот человек послушно исполнял приказы католического и буржуазного маршала Франции, потом сел на скамью подсудимых при правительстве католического и буржуазного генерала и, сбитый с толку этой сменой декораций, повторял во время процесса: "Не понимаю". Искалеченная, лишенная перспектив, гарантий и оправдания, буржуазия, этот "больной человек", вступила в фазу несчастного сознания. Многие ее представители растерялись, переходят от злобы к страху, от одного из этих ненадежных пристанищ 218 к другому. Лучшие из них еще не отказались от мысли отстоять, если не свое добро, на глазах разлетающееся в дым, то хотя бы реальные достижения буржуазии: всеобщность законодательства, разделение властей, свободу слова. Именно эти люди и есть наши читатели, других мы не имеем. Вчитываясь в книги прежней эпохи, они уяснили, что литература, по своей природе, стоит за демократию. Они припадают к этому источнику, они жаждут получить оправдание своей жизни и возможность смотреть в будущее с уверенностью. Писатель должен предоставить им новую идеологию, никогда еще с XVIII века на него не возлагали столько надежд. Но этим людям мы ничем не можем помочь. Конечно, они не виноваты в том, что принадлежат к эксплуататорскому классу. Они невинные жертвы, но положение вещей все-таки делает их угнетателями, а значит, виновными. Мы можем только лишь правдиво отразить их трагичный внутренний мир, а значит, способствовать окончательному крушению их устоев. Мы взяли на себя бремя предъявлять им список их прегрешений, ставший проклятием для целого класса. Мы сами буржуа, нам знаком этот ужас, наша душа точно так же искалечена. Однако несчастному сознанию свойственно стремление преодолеть несчастье. Мы не можем больше оставаться в своей среде, если нельзя воспарить ввысь в облике паразитических аристократов, мы вынуждены стать могильщиками своего класса, хотя рискуем погибнуть заодно с ним. Сегодня рабочий класс мог бы стать революционной читающей публикой, подобно буржуазной публике в 1780 году. Публикой потенциальной, но одновременно вполне реальной. Рабочему 1947 года присуща социальная и профессиональная культура, он знаком с профсоюзной и политической прессой, 219 читает книги по специальности. Для него характерно развитое классовое самосознание, он трезво оценивает свой статус в окружающем мире и многому может нас научить. Он вынес все тяготы современности: в Москве, в Будапеште, в Мюнхене, в Мадриде, в Сталинграде, в маки. В своем творчестве писатель борется за свободу в двух ее ипостасях, отрицания и предвидения, рабочий стремится окончательно избавить от угнетения себя и всех остальных. Пока он остается под гнетом, литература может отображать предмет его справедливого гнева, как свободный производитель и революционер он оптимальный герой литературы действия. Писателю и пролетарию суждено протестовать и созидать: он требует права творить историю именно тогда, когда мы обнаруживаем свою историчность. До сих пор мы слабо знакомы с его языком, а он с нашим, однако, мы знаем теперь, как установить контакт: надо заполучить средства массовой информации, а это вполне реально. В России рабочий публично спорит с писателем, и там возникли новые взаимоотношения публики и автора, не похожие ни на пассивное ожидание, ни на профессиональную критику клириков. Должен признаться, что не верю в особое предназначение пролетариата, в его исключительное право на государственные привилегии. Рабочий класс ведь тоже состоит из людей, а люди могут поступать справедливо и несправедливо, могут ошибаться и поддаваться целенаправленному обману. Другое дело, что судьба литературы в наши дни тесно связана с судьбой рабочего класса. 220 Ситуация такова, что нас и нашу главную аудиторию разделяет железный занавес, до рабочих не доходят наши слова. Подавляющее большинство пролетариата втиснуто в прокрустово ложе единственной партии, обработано пропагандой, которая воспринимает в штыки все, что приходит извне. Сегодня рабочий класс образует закрытое общество без окон и дверей. Здесь слышен один-единственный голос -- голос французской компартии. Нужно ли писателю организационно к ней присоединиться? Если он поступит так из-за гражданских убеждений и антипатии к литературе -- тем лучше. Но можно ли сделаться коммунистом, не перестав быть писателем? ФКП ориентируется на политику Советского Союза, поскольку только там существуют в реальности основы социалистической модели общества. Но, начав социальную революцию, Россия не смогла ее завершить. Экономическая отсталость, дефицит кадров, массовое бескультурье тормозят социалистические преобразования и могут даже послужить вредным примером для других стран. Если бы революция завоевывала для себя новые народы, она продолжала бы поступательно развиваться и в самой России. Но она не перешагнула советских границ и потому закостенела в оборонительной идеологии консервативного патриотизма, ведь требовалось во что бы то ни стало удержать достигнутое. Сделавшись Меккой для мирового рабочего движения, Россия столкнулась с невозможностью исполнить свое историческое предназначение и отказаться от такового. Она была вынуждена сконцентрироваться на самой себе, пестовать кадры, ликвидировать техническую отсталость и стоять насмерть при помощи тоталитарного режима, тогда как революция притормозила на полпути. Европейские компартии, готовившие переход власти к пролетариату, не имели достаточной мощи, чтобы перейти к наступательным действиям. Поэтому Советская России рассматривала их как форпосты своей обороны. Однако, они могли исполнять свое предназначение, только осуществляя революционную политику. Поэтому СССР оставил им красное 221 знамя и коммунистическую веру, ведь эта страна не теряла надежды при благоприятных обстоятельствах встать во главе европейского пролетариата. История сложилась так, что силы мировой революции оказались растраченными на поддержку революции, погрузившейся в спячку. ФКП верила в возможность, пусть даже достаточно далекую, мирного прихода к власти. Ее стратегия была направлена на подрыв влияния буржуазии и авторитета СФИО, она критиковала капиталистические государственные учреждения и власть, сохранявшую только видимость свободы. До 1939 года в ход шло все: фельетоны, сатира, черные романы, сюрреалистическое насилие, кошмарные свидетельства очевидцев о нашей политике в колониях. С 1944-го все предельно обострилось, Европа расползалась по швам. Остались нерушимыми две противостоящие друг другу державы: США и Советский Союз. Из страха рождается недоверие, из недоверия -- агрессивность. СССР выглядит слабее: только что выйдя из войны, которой он старался избегнуть в течение двадцати лет, он должен опять торопиться. Приходится взять курс на гонку вооружений, ужесточить режим и обеспечить себе поддержку союзников и сателлитов. Революционная тактика не может обойтись без дипломатии: надо задействовать европейцев. Надо усыпить красивыми сказками европейскую буржуазию, любыми средствами воспрепятствовать ее переходу в англосаксонский лагерь. Кануло в Лету то время, когда на страницах "Юманите" вы могли прочесть: "Всякий буржуа, встретившись с рабочим, обязан испытывать страх". Никогда коммунисты не пользовались таким авторитетом на континенте и никогда шансы на революцию не были так малы. Если бы в какой-то из европейских стран компартия попробовала осуществить переворот, ее попытку задушили бы в зародыше. В распоряжении 222 англосаксов имелись разнообразные средства для этого, им даже не понадобилось бы использовать вооруженные силы. Главное, что Советский Союз тоже не одобрил бы насильственных действий. Если бы восстание случайно удалось, оно застряло бы на месте, не перебрасываясь на соседние страны; если бы оно каким-то чудом оказалось заразительным, это привело бы к третьей мировой войне. Значит, компартии готовят не власть пролетариата, а войну. Если выиграет СССР, он подчинит себе всю Европу, народы будут падать к его ногам, как переспелые плоды. Если Советы потерпят поражение, погибнет их страна, будут уничтожены компартии. Успокоить буржуазию, не теряя доверия рабочего класса, оставить ей государственную власть, сохраняя признаки агрессивности, занять руководящие посты, не пятная себя -- в этом заключается политика ФКП. Между 1939 и 1940 годами мы испытали на себе застой войны, теперь мы свидетели загнивания революционной ситуации. Я отвечу отрицательно на вопрос -- должен ли писатель отдать свой талант в распоряжение коммунистической партии. Сталинский вариант коммунизма несовместим с честным литературным творчеством. Партии, которая действительно готовит революцию, нечего терять, а ФКП есть что терять, кроме того, ей нужно кое-что уладить. На сегодняшний день ее цель не диктатура пролетариата, а помощь находящейся в опасности России. Она раздваивается на глазах: прогрессивная и революционная по своей идеологии и конечным целям, она использует консервативные средства. Еще не придя к власти, она усваивает стиль мышления и хитрости тех, кто давно достиг власти и рассчитывает остаться на вершине. У Жозефа де Местра и господина Гароди есть общие черты, но это вовсе не талант. В любом взятом наугад сочинении коммуниста можно найти множество традиционных 223 способов воздействия: тебя убеждают, бесконечного твердя одно и то же, пугают скрытыми угрозами, осыпают намеками на доказательства, которые нет в природе, демонстрируют высокопарную и безапелляционную убежденность, которой любые аргументы нипочем, которая гипнотизирует и в конце концов заражает читателя. С оппонентом не вступают в спор, его дискредитируют: выясняется, что он полицейская ищейка, агент английской разведки, фашист. Доказательства, как правило, отсутствуют, потому что они ужасны для рядового читателя, и в деле замешано чересчур много людей. Если вы все-таки хотите их услышать, вам вежливо затыкают рот: "Поверьте нам на слово. Не заставляйте нас договорить все до конца, вы содрогнетесь от омерзения". Позиция интеллигента-коммуниста напоминает позицию французского генштаба, осудившего Дрейфуса по секретным документам. Конечно, он станет ссылаться на манихейство реакционеров, но разграничивает мир по иным принципам. Для сталинистов троцкист все равно, что еврей для Морраса -- это воплощение зла, все, что он делает, заранее отвергается. Обладание определенным статусом, наоборот -- залог благонадежности. Жозеф де Местр говорил: "Сам факт, что женщина замужем, делает ее целомудренной". Не правда ли, как похоже на мнение корреспондента "Аксьон": "Коммунист -- неизменный герой наших дней". Я всегда признавал, что в компартии есть герои. Но как можно утверждать, что у замужней женщины никогда не бывает слабостей? "Их не может быть, потому что она замужняя перед Господом". Но неужели достаточно иметь в кармане членский билет, чтобы стать героем? "Да, потому что ФКП -- партия героев". А если я назову имя вашего товарища, который проявил слабость? "Это просто был не настоящий коммунист". 224 В XIX веке требовалось представить гору свидетельств и вести добродетельную жизнь, чтобы искупить в глазах буржуазии тяжкий грех писательства -- литература воспринималась как ересь. Ничего не изменилось: теперь коммунисты как авторитетные представители рабочего класса смотрят на каждого писателя с подозрением. Интеллигент-коммунист, даже если он нравственно безупречен, несет на себе первородный грех: он вступил в ряды партии по здравому размышлению. Он сделал это после изучения "Капитала", подвергнув современную ситуацию критическому рассмотрению, в этом поступке отразились жажда справедливости, тяга к солидарности. Но все эти обстоятельства указывают на свободный выбор, а независимость дурно пахнет. Если ты стал членом партии по свободному выбору, значит, легко можешь ее покинуть. Если ты отрекся от своего класса, значит, ты завтра подвергнешь критике представителей класса, который принял тебя в свои ряды. В поступке, знаменующем перелом всей жизни, заложено зерно проклятия, этим клеймом человек будет отмечен всю жизнь. С момента посвящения берет старт изнурительный судебный процесс, подобный описанному Кафкой. Здесь судьи анонимны, материалы держатся в тайне, а обвинительный приговор обжалованию не подлежит. Никто не утруждает себя предъявлением доказательств, человек сам должен доказать суду свою невиновность. Каждое слово, вышедшее из-под его пера, может быть приобщено к делу. Ему это известно, поэтому каждое его произведение выполняет двойную функцию: оно открытая агитация во славу ФКП и одновременно неявная защита против возможных обвинений. Для читателя-некоммуниста текст выглядит набором категорических утверждений, но внутри партии, в глазах суровых судей, этот же текст представляется жалкой и обреченной на провал попыткой самооправдания. Чем более ярким выглядит текст, 225 тем тяжелей вина. Иногда со стороны кажется (возможно, писатель сам в это верит), что этот человек вознесся на вершину партийной пирамиды, стал глашатаем Партии. Но это только искушение и мираж: сами ступеньки представляют собой декорацию -- он считает, что поднялся вверх, а на самом деле стоит на земле. Читайте и перечитывайте его сочинения, вам не дано оценить их реальную значимость. Когда заведующий отделом международной политики в "Се суар", взялся наивно доказывать, что наш единственный шанс на спасение -- соглашение между Францией и Россией, хозяева, поставившие его на трибуну, уже знали о переговорах Риббентропа с Молотовым. Если он надеется обеспечить себе алиби, проявляя абсолютное послушание, то он ошибается. От него требуются острый язык, язвительность, проницательность, фантазия. Но одновременно эти самые качества ставятся ему в вину, поскольку выдают преступные наклонности: кому позволено возрождать дух критики? Грех скрывается в нем, будто червоточина в яблоке. Он никогда не понравится ни читателям, ни судьям, ни себе самому. В глазах окружающих и даже в собственных глазах он всего лишь преступная субъективность, тот, кто внушает ложное представление об истине, отражая ее в своем мутном зеркале. Такое искажение иногда оказывается полезным: читатель не может строго разграничить, что идет от автора, а что продиктовано ему "историческим процессом", поэтому искажение в нужный момент можно дезавуировать. Он замарал себя своей работой, а его предназначение ежечасно отражать политику ФКП. Прошлые статьи остаются, когда она уже претерпела изменения, это желанный материал для противников сталинизма, желающих доказать его противоречия или шаткость. Выходит, что писатель не только подпадает под презумпцию виновности, на него валят все прошлые грехи, поскольку его именем подписаны все ошибки Партии. При всех политических чистках писатель оказывается козлом отпущения. 226 Может случиться, что он достаточно долго удержится на плаву. Для этого ему нужно выучиться накидывать узду на свой талант и ослаблять ее, когда есть опасность зайти чересчур далеко. Ему не стоит использовать такой вид оружия, как цинизм: цинизм такой же смертный грех, как добрая воля. Пусть он выучится неведать, пусть видит то, что не надлежит видеть, пусть забывает увиденное, чтобы никогда об этом не писать, и в то же время запоминает, чтобы в будущем остерегаться. Пусть простирает свою критику до возможного предела, чтобы почувствовать точку, в которой нужно остановиться, пусть переступит однажды границу, чтобы в будущем не бороться с искушением сделать это. Важно только вовремя отойти в сторону от направленной в будущее критики, вынести ее за скобки и привести к нулю. Он должен думать, что дух конечен, окружен магическими границами, пребывает в тумане, он должен уподобиться дикарям, которые умеют считать только до двадцати -- некая тайная причина не позволяет им пойти дальше. Такой искусственный туман, который писателю поддерживать между собой и неудобной реальностью, можно определить как нечистую совесть. Этого мало, следует избегать слишком оживленных дискуссий о догмах, не стоит выставлять их на яркий свет: творения Маркса, как Библия католиков, опасны для того, кто решиться подступить к ним без руководителя, а найти такого можно в каждой партийной ячейке. К руководителю следует обращаться при каждом сомнении, консультироваться по поводу щепетильных вопросов. Нежелательно изображать в романах и выводить на сцену чересчур много коммунистов: если у них имеются недостатки, они могут не понравиться, а если они само совершенство, то неизбежно окажутся скучными. Политик-сталинист не горит желанием увековечить свой образ в литературе, он знает, что портрет -- уже протест. Автор вынужден приспосабливаться, рисуя "перманентного героя" с неопределенной внешностью. Герой выступает на авансцену под занавес истории, чтобы завершить ее. Можно внушать мысль о его незримом присутствии, как это сделал Доде с Арлезианкой. Не стоит упоминать о Революции -- это устарело. Рабочий класс Европы так же мало управляет своей судьбой, как и буржуазия -- историю делают в другом месте. Лучше мало-помалу излечиваться от прежних мечтаний и заменять перспективу революции перспективой войны. Если писатель подчинится всем этим требованиям, его все равно не примут как своего, потому что он бездельник, человек, не работающий руками. Из-за этого писатель страдает комплексом неполноценности, стыдится своей профессии и заискивает перед рабочими так же истово, как Жюль Леметр в 1900 заискивал перед генералами. Тем временем, благодаря статусу "священной коровы", марксистское учение вянет на корню: при отсутствии внутренних противоречий, оно деградирует до примитивного детерминизма. Маркс, Энгельс и Ленин не жалели слов, неустанно напоминая, что истолкование истории причинно-следственными связями должно смениться диалектическим подходом, но диалектика не желает укладывается в чеканные формулы. На все распространяется отсталый научный подход: историю объясняют противопоставлением линейных рядов причин. Последнему из столпов французского коммунизма, Политцеру, пришлось перед войной учить, что "мозг производит мысль", 228 как железы внутренней секреции производят гормоны. Если интеллигент-коммунист ставит перед собой задачу истолковать историю или человеческое поведение, он заимствует у буржуазной идеологии детерминистскую психологию, которая базируется на законах личной заинтересованности и механики. Самое худшее, что консервативность ФКП сопровождается оппортунизмом. Дело уже не только в том, чтобы вставать на защиту Советского Союза, надо обхаживать буржуазию. Коммунисты начинают использовать ее язык: семья, отечество, религия, мораль. Они все-таки не отказались окончательно от намерения, выбить у нее почву из-под ног и хотят победить буржуазию на ее собственной территории, перетолковывая заново ее принципы. Эта тактика приводит к противопоставлению двух типов консерватизма -- материалистической схоластики и христианского морализма. Честно говоря, если забыть о всякой логике, это не так уж сложно. Оба этих подхода предполагают одинаковые чувства: надо стоять на опасных позициях, уходить от дискуссий, страх свой прятать за неискренним гневом. Проблема в том, что интеллигент, по своему определению, не может отказаться от логики. Вот и вынуждают его прикрывать противоречия этими постоянными переходами туда и обратно. Он пытается примирить непримиримое, объединять взаимоотталкивающиеся идеи, маскировать места их соединения сверкающим глянцем хорошего стиля. Я не говорю уже о новой для него задаче украсть у буржуазии историю Франции: забрать великого Ферре, изящного Бара, святых Венсана де Поля, Декарта. Интеллигентов -- коммунистов можно только пожалеть. Они стремились избавиться от идеологии породившего их класса, а в итоге попали под ее власть в классе, который сами выбрали. Теперь им не до смеха. Нужно славить труд, семью и отечество. 229 Наверное, они порой не прочь и покусать кого-нибудь, но они связаны. Им разрешено рычать на призраки или на некоторых писателей, которые по-прежнему свободны и никого не представляют. Мне приведут в пример известных авторов. Согласен, талант у них был. Но ведь его больше нет, и я думаю, что это не случайно. Я уже говорил, что произведение искусства, абсолютная цель, по самой своей сути, чужда буржуазной утилитарности. Неужели вам кажется, что его можно приспособить к утилитарности коммунистической? Произведение искусства может расцвести только в действительно революционной партии. Освобождение человека и ликвидация классов относится без сомнения к абсолютным целями безусловным требованиям. Произведение искусства может это отражать в силу своей потребности в этом. Просто ФКП сегодня оказалась в заколдованном круге. Она вынуждена бороться за ключевые позиции, то есть ей нужно заполучить средства добывать средства и постараться сохранить их. Когда цели далеки и средства копошатся, как мокрицы, везде, куда ни брось взгляд, произведение искусства тоже превращается в средство. Оно сковывается цепью, его цели и принципы становятся внешними для него. Оно действует изнутри, ничего больше ему не нужно. Человека оно воспринимает на уровне брюха и ниже. У писателя могут быть признаки таланта. Он может находить слова, которые блестят, но внутри чего-то недостает, и литература становится пропагандой. И при всем этом, некий г-н Гароди, коммунист и пропагандист, называет меня могильщиком. Я мог бы ответить ему тем же. Но хочу защищаться, будучи на самом деле виновным. Будь моя воля, я бы скорее собственноручно похоронил бы литературу, чем использовал ее в таких целях как он. В этом нет ничего плохого! Могильщики люди приличные. У них наверняка есть профсоюз, они могут быть и коммунистами. Я считаю, что лучше быть могильщиком, чем лакеем. 230 Поскольку мы еще свободны, мы не присоединимся к сторожевым псам ФКП. Причина этого не в наличии или отсутствии таланта. Просто этот выбор зависит не от нас. Раз мы выбрали ремесло писателя, то от каждого из нас зависит, окажется ли оно опять отчужденным. Иногда нас упрекают, что наши книги отражают нерешительность мелкой буржуазии, которая никак не может решить, быть ей на стороне пролетариата или капитализма. Это неверно, наше решение принято. Тогда нас начинают упрекать в пассивности и абстрактности этого выбора. Дескать, это только игра ума, потому что