а, хоть и считал меня бездельником, денег давал достаточно; их у него столько, что я мог бы всю жизнь оставаться рантье. Лиса, однако, находила, что рантье быть не престижно, и, по ее мнению, я непременно должен был стремиться сделать какую-нибудь карьеру. Нетрудно понять, что я охотно принял приглашение барона Крейля: он всегда казался мне человеком с головой, а в тот вечер я сразу почувствовал, что барон намерен сделать мне какое-то деловое предложение. Мы вдвоем вышли на ночной Ночной бульвар (да простят мне музы каламбур, но так оно и было) и направились в сторону Соснового бора. Стояла ранняя осень; погода выдалась благоприятная; после насквозь прокуренного особняка Квачевского ночная свежесть пришлась кстати и располагала к длительной прогулке. Помню, барон какое-то время молчал, словно собираясь с мыслями, а я неуклюже попытался прервать затянувшуюся паузу; спросил: "Вы тоже живете в Сосновом бору?" Он усмехнулся: "Конечно". Я смутился от собственной неловкости: действительно, в каком еще районе может жить барон Крейль! Прошло еще несколько минут, прежде чем барон, вероятно посчитав, что потребил достаточно свежего воздуха, закурил сигарету и перешел, наконец, к делу. Перескажу в нескольких словах суть предложения, с которым он ко мне обратился. В соответствии с Аштонской программой (как мимолетно все низменное: сегодня никто уже и не помнит эту государственную программу, а ведь лет десять назад о ней так много писали) городские власти выделили немалые средства для субсидирования крупных предпринимателей. Компаниям, получившим субсидии, предписывалось расходовать эти деньги на организацию семинаров с целью повышения эффективности труда своих инженеров. Обратиться за субсидией мог любой достаточно крупный предприниматель, а вот получит ли он ее -- зависело почти всецело от барона Крейля: подразумевалось, что здесь будут учитываться масштабы предприятия, доля инженерного труда и т. п. Замечу попутно: я и прежде знал, что барон состоит на государственной службе, однако понятия не имел, какой именно пост он занимает. Так вот барон предложил мне зарегистрироваться в качестве частного технического консультанта. Он вновь и вновь подчеркивал, что речь идет об очень значительных средствах, и, распределяя эти средства, он будет настоятельно рекомендовать предпринимателям меня, как технического консультанта. При этом слово "настоятельно" барон выделял особо. Я оказался удачной находкой для барона: ему не пришлось называть вещи своими именами, прежде чем я согласился. И не мудрено: еще раньше, впервые услышав об Аштонской программе, я сразу понял, что принята она исключительно для того, чтобы отдельным деятелям стало легче разворовывать государственный бюджет. Тогда я, правда, не предполагал, что при помощи барона Крейля (и, вероятно, не без участия моего папаши, его старинного друга!) мне суждено будет стать одним из таких "деятелей". Не стану кривить душой -- предложение барона Крейля сразу же пришлось мне по вкусу. Правда от самого титула -- "технический консультант" -- веяло затхлым службизмом, зато какая упоительная комбинация за этим скрывалась! Теперь, правда, она кажется мне абсолютно заурядной. Но тогда! Тогда блестящая афера барона Крейля ассоциировалась у меня со сверкающими брызгами рубинового шампанского, с обнаженными загорелыми плечами красавиц в ночных барах южных казино, с биллиардными шарами, перескакивающими через борта и влетающими в лузы соседних столов, с элегантными фокусами изысканно одетых карточных шулеров. Сегодня, когда имя барона Крейля является почти нарицательным при диагностировании метастаз бюрократизма и коррупции, меня осуждать легко, но тогда я был молод, и идея эксплуатации Аштонской программы нашла в душе моей живейший отклик; особенно привлекательной она казалась на фоне воспоминаний об унылой службе на "Корабеле". Как блистательно выглядел барон в сравнении с моими недавними коллегами! Точно так же у читателя детективного романа талантливый преступник нередко вызывает гораздо большее сочувствие, нежели добросовестный чиновник, ведущий его дело. В тот же вечер мы с бароном ударили по рукам, а через несколько дней я уже значился зарегистрированным "частным консультантом по инженерно-техническим вопросам". Впервые в жизни мне пригодился диплом Дарси! Вскоре последовали первые приглашения. Субсидии, по-видимому выделялись почти исключительно тем предпринимателям, которые соглашались заключать контракты со мной или с кем-либо еще из "доверенных лиц" барона, -- наверняка я был не единственным "его человеком". Моя роль заключалась в том, чтобы явиться на "субсидированное предприятие" и провести несколько идиотских бесед с группами тамошних инженеров (благо, говорить я всегда умел). На всех этих семинарах инженеры, само собой, сидели с сосредоточенными лицами, словно бараны на водопое, а деньги, выделенные правительством на их "обучение", делились между их боссом, бароном и мною. Забавно, что одним из первых предприятий, на которое я заявился с этой миссией, оказался "Корабел". Мои бывшие коллеги и подчиненные, прекрасно осведомленные о моей полнейшей технической безграмотности, тем не менее внимали мне, вносили поправки и ценные предложения, всячески выказывали свою гордость тем обстоятельством, что именно их класс -- класс технической интеллигенции -- признан правительством особенно важным и нуждающимся в дальнейшем развитии. Лиса (разумеется, она не была в курсе всех нюансов) к моей новой деятельности отнеслась прохладно, хотя и поприветствовала сам факт, что я, вообще, чем-то занялся. Зато отец мой был на десятом небе от счастья. Наверняка он понимал всю суть моей консультантской практики, но похоже не видел в этом ничего предосудительного. Мой отец всегда считал себя, а также своих друзей и близких родственников, принадлежащими к избранному кругу общества, для которого махинации типа Аштонской программы являются само собой разумеющейся частью экономической политики, и бенефиции от этих махинаций он рассматривал как соответствующую своим заслугам благодарность общества. Он и последовавший через пару лет арест барона Крейля расценил лишь как результат некоторого смещения акцентов во внутренней политике нашей страны. Собственно говоря, так оно и было. Я вообще сомневаюсь, что в нашей стране можно морально осуждать людей за экономические преступления. Когда общество коррумпировано насквозь, в нем просто невозможно достичь сколько-нибудь заметного жизненного успеха, оставшись при этом чистым. Причем наиболее крупным преступником у нас является государство, а самым мелким -- пекарь, продающий свой хлеб с несоответствующим стандартам составом. Все это я понимал и тогда, хотя не могу сказать, что сии соображения позволяли мне хладнокровно исполнять свою миссию. Напротив, я не находил душевного покоя, постоянно ощущал в себе внутреннюю борьбу и всерьез опасался, что все это закончится для меня трагически. Я почти завидовал рядовым инженерам, которые внимали мне на семинарах с показным рвением, но не забывали при этом посматривать на часы, и в положенное время расходились по домам, чтобы провалиться в кресле со стаканом пива и посмотреть хоккей. Я даже находил несправедливым, что одни люди могут спокойно существовать, не будучи обремененными тяжкими амбициями, а другие, подобно мне, родились и вращаются в кругу "новой" аристократии, и положение обязывает их "держаться как подобает". Моя озабоченность, помимо прочего, проявлялась и в том, что я чаще пил в те дни и реже навещал дядю Ро. Старик несомненно заметил, что со мной творится неладное; однажды вечером мы по обыкновению сидели друг против друга в глубоких креслах, и после того как в очередной раз отзвучала "Ave Maria", он вдруг приоткрыл глаза и поинтересовался, все ли у меня благополучно. Я осведомился, почему он спрашивает; но он ничего не ответил, лишь дал мне знак поставить новую вещь. Конечно, "аштонская афера" была далеко не самой крупной махинацией барона Крейля. Она даже не всплыла на суде над бароном и, вообще, до сих пор не получила огласки. Если даже настоящие мои записки когда-нибудь увидят свет, за давностью лет это уже не сможет повредить барону, кстати недавно вышедшему на свободу. Что же до его репутации, так она и без того подмочена. Если вся эта история не обернулась для меня крупными неприятностями, то обязан я этим исключительно благородству барона Крейля, вовремя меня предупредившего. Впрочем, весьма вероятно, что бароном руководили при этом лишь соображения личной безопасности. Так или иначе барон помнится мне человеком порядочным. Возможно имели место какие-то события, послужившие барону предупреждением, а может он просто почувствовал опасность и вследствие этого вывел меня из игры. Замечу, что и после моего выхода Аштонская программа еще некоторое время функционировала, но вероятно относительно чисто, если вообще можно считать "чистой" программу, согласно которой правительство выделяет огромные средства на фиктивные формы образования, в то время как тысячи детей в стране влачат полуголодное существование. Повторяю: все кончилось для меня благополучно. Как-то субботним вечером, приблизительно за полгода до ареста барона, мы вдвоем допоздна засиделись за картами в баре Оффенгейма. Я хорошо помню те дни: мы все были потрясены известием о тяжелом венерическом заболевании, проявившимся у Кохановера. Мы всесторонне обсудили эту грустную новость: барон всегда сопереживал друзьям, причем молодым, почему-то, в особенности. Вообще, он был очень противоречивым человеком: дружил вот с Кохановером, о котором мой папаша и слышать никогда не хотел. В тот вечер барон был печален и, пожалуй, немного рассеян. Я объяснял это неприятностями Кохановера, но оказалось, что тому имелись и другие причины. Было уже далеко за полночь, когда после очередной сдачи, прежде чем открыть свои карты, барон вдруг изрек: -- Пора тебе сворачивать свою консультантскую практику, мой мальчик. -- Разве я плохо болтаю? -- спросил я с деланной небрежностью; на самом деле я был удивлен и встревожен. -- Напротив, -- все так же печально отвечал барон, -- болтаешь ты так хорошо, что я посоветовал бы тебе сделаться сочинителем. Только не хочу, чтобы тебе пришлось сочинять "Записки из мертвого дома". К счастью, я последовал совету барона. Причем, даже в буквальном смысле, чего он, вероятно, не имел ввиду. Глава четвертая. ДНЕВНИК БЕЛЛЕТРИСТА Р. Беспутны дни, развратны ночи, А мы стареем между прочим; И дабы ревностный ценитель, Строк наших будущий хранитель Вернее в нашу сущность вник, -- Недурно б нам вести дневник. Кохановер, из сборника "У врат в вечность" Из интервью, которое я (Публицист) взял у беллетриста Р. летом ... года В о п р о с. Ваша проза в высшей степени эстетична. Эстетика слова для вас самоцель? О т в е т. Отнюдь. Эстетика слова -- мое естество, мое второе "я". Я постоянно стремлюсь к эстетике даже наедине с собой, в своем бесконечном внутреннем монологе. * * * Приводимый здесь дневник также обнаружен мною в компьютере покойного. Год, к сожалению, не указан. Судя по некоторым деталям, дневник скорее всего относится к ... году, но утверждать категорично не берусь. Записи сделаны за неделю. Создается впечатление, что беллетрист Р. начал однажды вести дневник, но через неделю в силу каких-то причин бросил это занятие. (Публицист) Понедельник, 1 июня. Лиса на всю неделю уехала к родителям. Я встал рано; завтракал с пивом. После завтрака пытался писать; ничего не получается. Написал полстраницы и остался недоволен. Похоже, новелла застопорилась, а начало вроде было многообещающим. Днем спал -- не от усталости, а от вялости и безделья. Обед начал с водки. Приятно выпить рюмку водки "для разминки", а затем пить пиво. Некоторые не любят -- я очень люблю. После обеда продолжал пить пиво и играл с компьютером в шахматы. Проигрывал партию за партией, зато пиво шло хорошо. Бездарно провожу время. А что еще делать? В городе дождь; по телевидению выступает Президент; Квачевского -- удивительное рядом! -- нет дома. Вечером звонил Милене. О чем говорили, толком не помню. Кажется, это единственная женщина, которая искренне мною восхищается. А может это просто похоть. Или у нее такая манера. Как бы я не умничал в своих книгах, ни хрена я толком не понимаю. Вторник, 2 июня. Проснулся поздно. Выпивки дома не оказалось. Пришлось сходить в магазин. Подумывал купить пива, но взял водки. Как говорил покойный Гамбринус: "Пивом голову не обманешь". Выпил пару рюмок, потом посмотрел свою новеллу, внес пару поправок и выпил еще рюмку. Собирался обедать, но тут позвонила Милена. Оказывается, я ей вчера пообещал с утра перезвонить. Может и так. Пригласила зайти. Я охотно согласился. Полчаса стоял под душем; потом брился и всячески прихорашивался. Ехал к ней на такси. По пути купил бутылку коньяку. Она встретила меня в легком платье и -- как я сразу заметил -- без лифчика. Я возбудился, но вместе с тем потерял покой. Мне не хотелось заходить слишком далеко. Я опасался продемонстрировать неловкость, а возможно и бессилие. Благо, она любила выпить. Выпили мы изрядно. Что было после, я помню смутно, но уверен, что ничего серьезного не было. Домой поехал на такси. Среда, 3 июня. Спал плохо -- перевозбуждение нервной системы на почве алкоголя и сексуальной озабоченности. Проснулся рано. Поутру ощущал головную боль и похоть. Похоть -- извечный похмельный синдром. Что-то лишнее в результате пьянки скапливается в организме и перерабатывается в сперму, которую необходимо вывести из организма, чтобы она в голову не ударила. Думаю, что именно несоблюдение этого правила приводит к смертным случаям с похмелья. Во всяком случае, не удивлюсь, если когда-нибудь медицина придет к такому выводу. Некоторое время потратил на раздумья -- позвонить Милене или помастурбировать. Выбрал последнее -- так проще. Потом встал, похмелился и опять лег. С небольшими перерывами провалялся весь день. Вечером звонила Лиса. Четверг, 4 июня. Встал поздно. Весь день играл в покер у Квачевского. Пил мало, но чрезвычайно много курил. Проиграл изрядно, но особого азарта не ощутил; игра меня больше не увлекает. Пятница, 5 июня. Наконец-то пишу! Новелла продвинулась и как-то оформилась. Почему это меня так вдохновляет!? Вопрос почти риторический, однако не такой уж простой. Что все-таки значит для меня писательство? Где-то я читал, будто бы Кнут Гамсун однажды сказал, что пишет он исключительно с целью убить время. Даже если он был вполне искренен, я ему все равно не верю. Не может такого быть! Просто в день, когда он это сказал, Гамсун был соответствующим образом настроен. Даже не впадая в громкие сентенции, все же констатирую, что писательство приносит мне большее удовлетворение, нежели пьяное валяние на диване с Миленой или метание карт в прокуренной гостиной Квачевского. Правда, может я сегодня сам соответствующим образом настроен!? Возможно, у меня сегодня такая внутренняя установка, поскольку завтра мне выступать перед читателями. Вечером был у дяди Ро. Пили чай с вишневым вареньем -- явно домашним; интересно, откуда оно у дяди; а впрочем, жизнь есть жизнь -- любой человек, даже самый нелюдимый куда-то ходит, кого-то знает. Потом слушали музыку: Шуберта, -- по негласно установившейся традиции, и первый концерт Чайковского; к последнему я стал теперь сильно неравнодушен. Дядя Ро, по обыкновению, почти все время молчал, хотя именно сегодня я ожидал что-нибудь от него услышать. Дело в том, что едва войдя в гостиную, я заметил на журнальном столике свою последнюю книгу. Я нередко задавался вопросом, интересуется ли дядя Ро моим творчеством, и вот впервые увидел вещественное тому доказательство. Однако от каких-либо комментариев старик воздержался. Очень странно, что столь близкий мне человек никогда ничего не говорит мне о моих книгах. Дядя несомненно много читает; у него отличная библиотека. Вместе с тем, мое творчество похоже оставляет его абсолютно равнодушным. Сегодня под неземную музыку Шуберта, мне впервые пришла в голову вполне земная -- даже низменная -- мысль: дядя Ро уже глубокий старик, и после его смерти все сокровища этой квартиры, вроятнее всего перейдут в мое владение; ведь ближе меня у него никого нет, а я к тому же еще и видный деятель культуры, хоть дядей и не почитаемый. Мне не вспомнить теперь, путем каких именно умозаключений я пришел к этой почти крамольной мысли, но подумал я об этом случайно, не корысти ради. Суббота, 6 июня. Днем в метро -- я ехал на выступление -- меня опознала красивая толстая баба и попросила автограф. Такое со мной случилось впервые. От неожиданности я так растерялся, что даже не додумался пригласить ее куда-нибудь. Жаль, было бы очень пикантно: вечер с почитательницей в интимной обстановке -- "стакан и в рот" и прочее... Выступал в Доме Литератора. Аудитория собралась большая. Люблю я эти встречи с читателями: чувствуешь свою значительность, никто не перебивает. Вынужден, правда, констатировать, что за все годы известности я даже приблизительно не понял, сколько процентов от общего числа собирающихся в зале действительно являются моими читателями. Вопросы нередко задают толковые, но ведь это еще ни о чем не говорит; это всего лишь доказывает, что по меньшей мере несколько человек, оказавшись на моем выступлении не ошиблись дверью. В основном же... Всегда спрашивают о самом знаменательном событии в моей жизни. И каждый раз я с "дежурной" светлой улыбкой, блистая заранее отработанным остроумием, рассказываю о своей первой публикации, о Малом Ланкоме, о встрече с Президентом. А что делать? Ведь правду скажешь -- блеванут... И все же я люблю эти встречи. Воскресенье, 7 июня. Отчетливо помню, как с утра, стоя перед окном и глядя в туманную даль, я пил жидкий фруктовый йогурт и пребывал в вполне сносном расположении духа, когда позвонил Толуш (вероятно, имеется ввиду армангфорский управляющий табачных королей, старинный приятель господина Р. Примечание Публициста). Обыкновенный "звонок вежливости", каковые он совершает раз в два-три месяца -- достаточно часто, чтобы поддерживать мою к нему неприязнь. Как всегда, первым делом он покровительственно осведомился о моих новых литературных достижениях. Толуш всегда осведомляется именно о "моих новых литературных достижениях". Узнав, что я погряз в писательской суете, он отечески каждый раз вздыхает: "Ну, раз не захотел работать..." Далее следуют справки об "очаровательной Лисе", еще парочка кретинских вопросов и "тысячи приветов очаровательной Лисе". Ну что за сволочь, в самом деле! У меня, например, хватает такта не говорить ему комплиментов в адрес его жены, поскольку я понимаю, что она ему давно уже всю плешь проела и вообще является едиственным темным пятном в его растительном существовании. После звонка Толуша пришлось как следует нажраться, что, пожалуй, и кстати, потому что завтра приезжает Лиса, и начинается совсем другая жизнь. Глава пятая. РОББИ РОЗЕНТАЛЬ О, горе нам -- мы человеки! Явленья низменных страстей, Следы постыдных слабостей Храним мы в памяти навеки. Кохановер, из сборника "Атмосферное давление" Из выступления Президента по случаю юбилея Великой Победы ... Я неизменно переполняюсь гордостью и спокойствием, верой в светлое будущее нашего отечества, когда думаю о нынешнем молодом поколении... Среди новой творческой интеллигенции мне хочется особо выделить беллетриста Р., одного из лучших литераторов Севера... * * * Должно быть, у каждого из нас в закутках сознания, как мелкие и не остро беспокоящие занозы, сидят воспоминания, которые очень хочется навсегда вычеркнуть из памяти. Иногда это стыд за какой-либо недостойно проведенный отрезок жизни, порой даже не отрезок, а лишь эпизод, но чаще всего -- воспоминания о людях, которые когда-то стали свидетелями нашего малодушия. Порой вы замечаете, как ваш собеседник вдруг замолчал ненадолго, потерял нить разговора, задумался, а потом без видимых причин поморщился и сделал какой-либо жест, совершенно не соответствующий обстановке. В другой раз вы ловите сами себя на чем-нибудь подобном. Это значит, что его или ваши худшие воспоминания не к месту ожили, и стремление их отогнать, в который раз оправдаться перед самими собой, оказывается сильнее нежели традиционная манера поведения. Вы быстро справляетесь с трудностями. Бокал вина, сигарета и живое общение помогают вам в этом. Труднее приходится, если сии тяжкие мысли одолели вас ночью, в темноте, под мерное тиканье часов, когда поздняя чашка кофе или похмельная нервозность надолго лишили вас сна. Вы и здесь оказываетесь сильнее, и воспоминания постепенно отступают. Но уходят они не навсегда. Они будут периодически возвращаться к вам до самой смерти. Собственно говоря, это и есть наш Высший Суд; опираясь на аналогию со своей извечной внутренней борьбой, Человек и сочинил легенду об Аде. Но и эти муки нашей совести поддаются известной классификации. При этом особенно неприятны воспоминания об уважаемых нами людях, знавших о нашей слабости, тяжело ощутивших на себе последствия нашей нестойкости в минуту испытаний. Именно таким живым укором стал для меня мой университетский товарищ Робби Розенталь. Его полное имя было Робеспьер, что наглядно свидетельствовало о бунтарском духе его родителей. Впрочем, и сам Робби вполне соответствовал своему странному имени. Причем соответствовал как своею странностью, так и революционностью взглядов. Странным Робби был во всех отношениях. Странным было уже само его появление на нашем факультете; к инженерной деятельности он был еще меньше предрасположен, чем я, если только такое возможно. Он был блестяще одарен интеллектуально, но самой сильной стороной его интеллекта являлась чистая логика. Как следствие этого, из всех точных наук его влекла лишь математика. В ней он был поистине блестящ, и всегда утверждал, что математика и философия имеют между собой много общего, и что математика во всяком случае ближе к философии, чем к естественным наукам, в чем я лично с ним всегда соглашался. В физике и в инженерных дисциплинах Робби слыл знаменитым на весь факультет профаном, и когда чистая математика вторгалась во владения этих не столь возвышенных материй, а Робби при этом оказывался у доски, преподаватели поражались тому, как этот "известный тупица" свободно проводит самые сложные интегральные преобразования. Робби был очень красноречив. Его гуманитарная одаренность заметно превосходила всяческие нормальные границы, вследствие чего он был непонятен большинству своих товарищей по Дарси. Пожалуй, я был к нему ближе остальных, хотя и наши взаимоотношения никогда не перерастали в тесную дружбу. Он любил слабые алкогольные напитки, быстро пьянел, а пьянея обретал еще большее красноречие. В эти минуты он любил рассуждать на социальные темы, а сокурсники -- кто искренне, а кто не очень -- обычно возражали ему, потому что он нередко произносил весьма опасные речи. В целом, можно сказать, что в Дарси его не любили. Я всегда находил Робби интересным, и даже его политические высказывания уже тогда находили отклик в моей душе, хотя и не всегда. В студенческие годы его система взглядов была еще слишком сумбурной, от нее веяло критиканством, но личность в Робби уже угадывалась. Ему еще предстояло созреть. Робби был утонченно красив. Красив той особой одухотворенной красотой, которая иногда встречается у евреев. Высокий, стройный, с горящим взором и копной прекрасных черных волос, он нередко нравился девушкам, но лишь, так сказать, "в первом приближении". В постель они предпочитали ложиться с другими, вероятно чувствуя, что и там Робби останется блестящим философом, красноречивым оратором, но никак не добросовестным практиком. Возможно вследствие этого, Робби порой бывал высокомерен с девушками, но за его высокомерием скорее всего скрывались неуверенность в себе и чрезмерная застенчивость. Случай классический и не заслуживающий дополнительного анализа. Полный университетский курс Робби не закончил. Отучившись с грехом пополам шесть семестров, он уехал домой на летние каникулы и в Дарси больше не возвращался. Скептик-антисемит Романофф, дальняя родня потомков известной русской династии (если не врет, конечно, хотя я почти уверен, что врет), остроумно заметил по этому поводу, что самый дельный шаг, который Розенталь способен сделать на инженерном поприще, это отказ от инженерной карьеры. Помнится, меня слегка задела эта шутка Романоффа, так как в душе я считал, что она вполне применима и ко мне. Спустя еще три года я закончил университет и вернулся в родной Армангфор. Я знал, что Робби мой земляк, но долгие годы ничего про него не слышал, да и вспоминал о нем редко. Мы встретились вновь много лет спустя, когда я уже был известным писателем. Правда о Виньероне я еще всерьез не помышлял, но Малый Ланком придавал мне вес в литературных салонах и за их пределами. Мне было тридцать пять лет; со стороны должно было казаться, что "по жизни" я совсем не плохо провожу время; я тешил себя мыслью, что наконец-то нашел свое призвание, и благодаря этому более или менее успешно преодолевал характерный для этого возраста кризис. Как я теперь понимаю, меньше всего мне в ту пору нужна была встреча с таким человеком как Робби Розенталь. Я хорошо помню тот вечер. В Лунном дворце отмечалось тридцатилетие Линды Горовиц. Стояла прекрасная летняя ночь, какие нечасто выдаются на Севере, зато мы их умеем ценить; виновница торжества была прекрасна как всегда, но даже самым прекрасным женщинам когда-нибудь исполняется тридцать лет. И вот в самый разгар этой ночи, когда я, пользуясь тем, что Лиса засела в баре с какими-то великовозрастными бездельниками, подумывал приударить за Брендой, свободной старшей сестрой именинницы, Робби и повстречался мне на бело-розовых мраморных ступеньках Лунного дворца. Он оказался двоюродным братом известной красавицы Линды Горовиц -- как часто близкие родственники совершенно не подходят друг другу. Он обрадовался мне, причем вроде бы искренне, я же вероятно держался как безупречный светский лев случайно повстречавший в аристократическом салоне знакомого дворника. Выглядел Робби неважно. Он казался старше своих лет (мы с ним ровесники), недорогой костюм сидел на нем мешковато, некогда безукоризненно черные волосы теперь изрядно серебрились при голубом свете Лунного дворца. Его сопровождала жена, которую он представил мне с гордостью, нежно на нее глядя, -- весьма миловидная, но несколько забитая молодая женщина. Она мне понравилась, в особенности же ее имя -- София, -- впоследствии я любил его использовать в коротких новеллах на лирические темы. Потом мы вчетвером (Бренда к нам присоединилась) еще долго беседовали в летнем павильоне Лунного дворца. То была дивная ночь, и она навсегда осталась бы для меня светлым воспоминанием, если бы не трагические события, за ней последовавшие. Так или иначе, но я вспоминаю с удовольствием, как лесной аромат духов Бренды сливался с запахом обступавшей нас со всех сторон сирени, как по-детски София радовалась сладости южного игристого вина, и как она наивно признавалась, что никогда еще не пила из хрусталя на свежем воздухе, и как потом наступил рассвет, а меня уже искала Лиса, и как мы расстались, ни о чем не договорившись. И надо же было случиться, что уже неделю спустя я вновь встретил Робби и Софию, -- на сей раз в опере. Мы сидели далеко друг от друга -- у меня были гораздо более дорогие места; но в антракте мы встретились, одновременно привлеченные к одной и той же стойке не то волей провидения, не то изысканным ароматом неведомого "театрального" кофе. Боюсь, что я опять держался покровительственно, но они не обратили на это внимания и пригласили меня к обеду на один из ближайших вечеров. Мы обменялись наконец визитными карточками, и вскорости я -- один, без Лисы (ей я не решился даже об этом сказать) -- имел неосторожность нанести им визит. Я называю это неосторожностью: литераторы бывают разные, но сыну господина Р. во всяком случае не следует появляться в подобных домах. Однако к тридцати пяти годам я настолько устал от подобных условностей и предрассудков, что нарушать их стало для меня таким же наслаждением, как для дурно воспитанного подростка курить в школьном саду. Розентали жили в приличном, но конечно далеко не самом фешенебельном районе. Квартира была обставлена со вкусом, что не могло являться заслугой Робби, зато делало честь Софии. Мы славно отобедали: лесные грибы, затем салат из осетрины, угорь, непонятно откуда взявшаяся сибирская водка -- Розентали явно решили не ударить в грязь лицом. При этом Робби захмелел изрядно; я что-то не припоминаю, чтобы в прежние годы он пил водку. Потом мы перешли к кофе с ликером и болтали -- поначалу мило и весело, но позднее Робби понесло. Он говорил о социальном прогрессе и при этом высказывал идеи, вероятно витавшие в воздухе с первых дней существования нашей старой индустриальной системы. Робби и в юности имел слабость к этим теориям, но теперь его взгляды обрели стройность, а аргументы -- убедительность. Меня не надо было агитировать в этом направлении: я никогда не питал особых иллюзий на предмет сущности нашего общества и всегда считал, что социальная справедливость рано или поздно восторжествует. Другое дело, что, во-первых, я не видел в этом никакой выгоды лично для себя, а во-вторых, предпочитал не высказывать вслух свое на сей счет мнение. Однако в тот вечер я имел глупость согласиться с Робби в ряде случаев, о чем очень скоро мне пришлось пожалеть. Прошло всего несколько дней, и Робби позвонил мне. Он сказал, что хотел бы зайти, и я пригласил его, хотя с удовольствием бы послал ко всем чертям. Не то, чтобы он мне не нравился, но уже тогда я чувствовал, что он вносит в мою жизнь известное напряжение. Он явился сразу и чуть ли не с порога доверительно сообщил (Лисы к счастью не было дома), что уже несколько лет является членом и активистом известной партии, ратующей за пролетарскую демократию. Я не слишком удивился, но все же ощутил некоторую неловкость, понимая, что пришел он ко мне скорее всего с каким-то конкретным предложением. Я попытался неуклюже отшутиться, заявив, что, как пролетарий умственного труда и член богемного профсоюза, счастлив приветствовать активиста, представляющего мои интересы. Он не заметил иронии; он был слишком увлечен, чтобы обратить на нее внимание. Он вывалил передо мной на столе кучу брошюр и листовок, а я сидел, расстроенный и ошарашенный, силясь собраться с мыслями и положить конец этому неожиданному давлению. Робби с энтузиазмом разглагольствовал о том, что мое имя, поставленное под некоторыми из этих воззваний, несомненно привлечет новых сторонников к движению за социальный прогресс. Конечно следовало проявить твердость и дать ему ясный и категорический отказ, но я оказался на это не способен. Я бормотал что-то о чрезмерной занятости, о полной самоотдаче, которой требует от меня литература, наконец -- и это было самое глупое -- о своей неподготовленности к принятию столь ответственного решения. Робби меня не торопил и предложил подумать две недели. Он добавил, что на днях они с Софией берут отпуск и совершат недельный тур по городам Юга, в ходе которого он намерен выполнить ряд партийных поручений, связанных с агитационной работой. Я малодушно обрадовался такой отсрочке, и мы расстались. Больше я Робби не видел. Тот наш разговор не давал мне покоя все последующие дни. Я вновь и вновь к нему возвращался, злился на Робби за то, что он врывается в мою жизнь со своими дурацкими идеями, и на себя -- за свою нерешительность и какую-то идиотскую интеллигентность, вечно мешающую мне послать человека куда следует. В те дни я совершенно не мог работать, сбился с мысли и оставил незавершенным хороший замысел, к которому и по сей день не вернулся. Я пытался успокоиться, говорил себе, что ничего страшного не произошло, просто старый университетский товарищ обратился ко мне с неприемлемыми для меня предложениями, и мне следует вежливо, но твердо отказаться. Все было напрасно! Я с завистью думал о людях, умеющих хладнокровно отказывать другим, пил пустырник; Лиса поминутно спрашивала, что со мной происходит, а я был раздражителен и грубоват. Если бы Робби не уехал в отпуск, я бы наверное позвонил ему сам и тем самым сразу прекратил бы свои мучения. И я понимал это, а потому бесился еще сильнее. Я вновь и вновь мысленно соглашался с тем, что наше общество порочно по своей сути, что оно основано на приоритете преходящих ценностей над вечными, и оттого в нем властвуют люди, которых после их смерти и помнить-то будет не за что, как при жизни не за что уважать. Но смогут ли Робби и ему подобные осуществить на практике какую-либо альтернативу? Я готов поверить, что когда-нибудь смогут. Но прежде придется пройти через взлеты и разочарования, исторические отступления и новые завоевания; все это будет долго и сложно, и уж во всяком случае сыну господина Р. не пристало принимать в этом участие. Наконец, я твердо решил больше об этом не думать, а когда позвонит Робби -- отказаться сотрудничать с ним и попросить его не беспокоить меня впредь. Но Робби мне больше не позвонил. О его аресте я узнал из газет. Его арестовали в аэропорту, сразу после возвращения из отпуска. Оказалось, что пока Розентали отсутствовали, полиция обнаружила в их квартире огромное количество героина. Софию также задержали, но ее через несколько часов выпустили, а против Робби начался длительный показательный процесс. Робби был, как говорится, "не бог весть какая птица", однако газеты в те дни шумели вовсю, видимо стараясь указать обывателю, какого типа люди приучают наших детей к наркотикам. Абсурдность обвинения была столь очевидна, что любой опытный юрист камня на камне бы от него не оставил. Однако ни один серьезный адвокат не решился взяться за это дело, на чем, очевидно, заранее и строился расчет властей. София наверняка с ног сбилась, но все оказалось напрасным, и Робби был вынужден согласиться на предложенного ему "королевского" адвоката. В сложившейся ситуации Робби могла спасти только поддержка общественности, причем скорее всего он мог ждать помощи со стороны либерально мыслящих интеллектуалов. Конечно, я должен был выступить в его защиту. В сущности, я рисковал немногим, если бы заявил во всеуслышание об очевидной сфабрикованности обвинения и указал бы, что, действуя подобным образом, полиция лишь подрывает основы нашей демократии. Ведь выступила в те дни с подобным заявлением группа армангфорских художников-импрессионистов, хотя никто из них даже не был знаком с Робби лично. И Кохановер выступил; правда тяжело больному Кохановеру было уже особо нечего терять. Но я не мог и подумать всерьез о чем-либо подобном. Я лишь искал себе оправдания, почему я так не поступаю. И, конечно же, легко находил. Я постоянно пребывал в окружении людей, с которыми и поговорить-то о деле Розенталя можно было лишь под определенным углом зрения. Впрочем, к стыду своему, должен признаться, что встреч с другого рода людьми я в те дни старательно избегал. Больше всего я боялся, что мне позвонит София. Но она не звонила. Потом мне пришла в голову новая ужасная мысль. Я подумал, что София не обращается ко мне за помощью, полагая, что это я осведомил власти о деятельности Робби. Это очень походило на правду: будучи зарегистрированным членом "полулегальной" партии, Робби конечно не мог рассчитывать на то, что полиция совсем не в курсе его деятельности, но если бы такой человек, как я, сообщил полиции, что Робеспьер Розенталь агитировал меня за свои идеи и предлагал мне сотрудничать в этом направлении, то это вполне могло стать "последней каплей" и послужить причиной его ареста. И ведь Робби приходил ко мне и полностью раскрылся как раз накануне своей злополучной поездки. Все сходилось, и если Розентали подозревают, что именно я явился причиной их ареста в аэропорту, то у них есть для этого несомненные логические предпосылки. Эти мысли сводили меня с ума. Я должен был позвонить Софии и объясниться, но я не мог этого сделать: позвонив ей, я просто обязан был бы предложить ей какую-либо помощь. В те дни я много пил, был расстроен и подавлен. Такое порой случается с безвольными людьми: не сделав ничего плохого, они оказываются в ситуациях поистине мучительных, и только время лечит их нервную систему и больную совесть. Еще недавно я был безукоризненным светским львом, -- завсегдатаем кафе "У братьев Гонкуров", желанным гостем в разнообразных салонах; а теперь я даже работать не могу, потому что какой-то взбалмошный еврей втянул меня в одному ему нужные дела. Вот неугомонный народ! Еще старик Гамбринус -- сам, кстати, еврей -- советовал мне держаться от евреев подальше, чтобы не вышло неприятностей. Однажды -- когда дело Робби уже слушалось в суде -- я случайно встретил Софию в метро. Она ехала вниз по эскалатору, а я -- вверх. Скорее всего, она меня узнала. Только видела ли она, как, едва заметив ее, я отвел взгляд. А потом суперсексуальная Т. посвятила целую серию своих еженедельных телешоу специально "делу Розенталя". Как обычно, на каждое из этих шоу была приглашена какая-нибудь знаменитость, и в перерывах между музыкальными номерами и рекламными роликами Т., сексуально потягиваясь и похлопывая себя руками по ляжкам, сладким шепотом задавала приглашенному разнообразные вопросы. Все как всегда, только в той специальной серии программ все вопросы так или иначе крутились вокруг наркотиков и личности Робеспьера Розенталя. Всего таких передач было десять или двенадцать, я же участвовал не то в седьмой, не то в восьмой. Т. заранее огласила перед телезрителями список приглашенных, поэтому вся страна могла знать, что вскоре меня вновь можно будет увидеть наедине с Т. на голубом экране. Я пишу "вновь", потому что двумя или тремя годами раньше я уже участвовал в программе Т. -- тогда по случаю присуждения мне Малого Ланкома -- и сохранил об этом самые приятные воспоминания. Во-первых, я был чрезвычайно польщен, что меня, молодого писателя, только что получившего премию за лучший литературный дебют, пригласила