ло там несколько хороших учителей, и все равно они тоже притворщики, - говорю. - Взять этого старика, мистера Спенсера. Жена его всегда угощала нас горячим шоколадом, вообще они оба милые. Но ты бы посмотрела, что с ними делалось, когда старый Термер, наш директор, приходил на урок истории и садился на заднюю скамью. Вечно он приходил и сидел сзади примерно с полчаса. Вроде как бы инкогнито, что ли. Посидит, посидит, а потом начинает перебивать старика Спенсера своими кретинскими шуточками. А старик Спенсер из кожи лезет вон - подхихикивает ему, весь расплывается, будто этот Термер какой-нибудь гений, черт бы его удавил! - Не ругайся, пожалуйста! - Тебя бы там стошнило, ей-богу! - говорю. - А возьми День выпускников. У них установлен такой день, называется День выпускников, когда все подонки, окончившие Пэнси чуть ли не с 1776 года, собираются в школе и шляются по всей территории со своими женами и детками. Ты бы посмотрела на одного старикашку лет пятидесяти. Зашел прямо к нам в комнату - постучал, конечно, и спрашивает, нельзя ли ему пройти в уборную. А уборная в конце коридора, мы так и не поняли, почему он именно у нас спросил. И знаешь, что он нам сказал? Говорит - хочу посмотреть, сохранились ли мои инициалы на дверях уборной. Понимаешь, он лет сто назад вырезал свои унылые, дурацкие, бездарные инициалы на дверях уборной и хотел проверить, целы ли они или нет. И нам с товарищами пришлось проводить его до уборной и стоять там, пока он искал свои кретинские инициалы на всех дверях. Ищет, а сам все время распространяется, что годы, которые он провел в Пэнси, - лучшие годы его жизни, и дает нам какие-то идиотские советы на будущее. Господи, меня от него такая взяла тоска! И не то чтоб он был особенно противный - ничего подобного. Но вовсе и не нужно быть особенно противным, чтоб нагнать на человека тоску, - хороший человек тоже может вконец испортить настроение. Достаточно надавать кучу бездарных советов, пока ищешь свои инициалы на дверях уборной, - и все! Не знаю, может быть, у меня не так испортилось бы настроение, если б этот тип еще не задыхался. Он никак не мог отдышаться после лестницы. Ищет эти свои инициалы, а сам все время отдувается, сопит носом. И жалко, и смешно, да к тому же еще долбит нам со Стрэдлейтером, чтобы мы извлекли из Пэнси все, что можно. Господи, Фиби! Не могу тебе объяснить. Мне все не нравилось в Пэнси. Не могу объяснить! Тут Фиби что-то сказала, но я не расслышал. Она так уткнулась лицом в подушку, что ничего нельзя было расслышать. - Что? - говорю. - Повернись сюда. Не слышу я ничего, когда ты говоришь в подушку. - Тебе вообще ничего не нравится! Я еще больше расстроился, когда она так сказала. - Нет, нравится. Многое нравится. Не говори так. Зачем ты так говоришь? - Потому что это правда. Ничего тебе не нравится. Все школы не нравятся, все на свете тебе не нравится. Не нравится - и все! - Неправда! Тут ты ошибаешься - вот именно, ошибаешься! Какого черта ты про меня выдумываешь? - Я ужасно расстроился от ее слов. - Нет, не выдумываю! Назови хоть что-нибудь одно, что ты любишь! - Что назвать? То, что я люблю? Пожалуйста! К несчастью, я никак не мог сообразить. Иногда ужасно трудно сосредоточиться. - Ты хочешь сказать, что я о ч е н ь люблю? - переспросил я. Она не сразу ответила. Отодвинулась от меня бог знает куда, на другой конец кровати, чуть ли не на сто миль. - Ну, отвечай же! Что назвать-то, что я люблю или что мне вообще нравится? - Что ты любишь. - Хорошо, - говорю. Но я никак не мог сообразить. Вспомнил только двух монахинь, которые собирают деньги в потрепанные соломенные корзинки. Особенно вспомнилась та, в стальных очках. Вспомнил я еще мальчика, с которым учился в Элктон-хилле. Там со мной в школе был один такой. Джеймс Касл, он ни за что не хотел взять обратно свои слова - он сказал одну вещь про ужасного воображалу, про Фила Стейбла. Джеймс Касл назвал его самовлюбленным остолопом, и один из этих мерзавцев, дружков Стейбла, пошел и донес ему. Тогда Стейбл с шестью другими гадами пришел в комнату к Джеймсу Каслу, запер двери и попытался заставить его взять свои слова обратно, но Джеймс отказался. Тогда они за него принялись. Я не могу сказать, что они с ним сделали, - ужасную гадость! - но он все-таки не соглашался взять свои слова обратно, вот он был какой, этот Джеймс Касл. Вы бы на него посмотрели: худой, маленький, руки - как карандаши. И в конце концов знаете, что он сделал, вместо того чтобы отказаться от своих слов? Он выскочил из окна. Я был в душевой и даже оттуда услыхал, как он грохнулся. Я подумал, что из окна что-то упало - радиоприемник или тумбочка, но никак не думал, что это мальчик. Тут я услыхал, что все бегут по коридору и вниз по лестнице. Я накинул халат и тоже помчался по лестнице, а там на ступеньках лежит наш Джеймс Касл. Он уже мертвый, кругом кровь, зубы у него вылетели, все боялись к нему подойти. А на нем был свитер, который я ему дал поносить. Тем гадам, которые заперлись с ним в комнате, ничего не сделали, их только исключили из школы. Даже в тюрьму не посадили. Больше я ничего вспомнить не мог. Двух монахинь, с которыми я завтракал, и этого Джеймса Касла, с которым я учился в Элктон-хилле. Самое смешное, говоря по правде, - это то, что я почти не знал этого Джеймса Касла. Он был очень тихий парнишка. Мы учились в одном классе, но он сидел в другом конце и даже редко выходил к доске отвечать. В школе всегда есть ребята, которые редко выходят отвечать к доске. Да и разговаривали мы с ним, по-моему, всего один раз, когда он попросил у меня этот свитер. Я чуть не умер от удивления, когда он попросил, до того это было неожиданно. Помню, я чистил зубы в умывалке, а он подошел, сказал, что его кузен повезет его кататься. Я даже не думал, что он знает, что у меня есть теплый свитер. Я про него вообще знал только одно - что в школьном журнале он стоял как раз передо мной: Кайбл Р., Кайбл У., Касл, Колфилд - до сих пор помню. А если уж говорить правду, так я чуть не отказался дать ему свитер. Просто потому, что почти не знал его. - Что? - спросила Фиби, и до этого она что-то говорила, но я не слышал. - Не можешь ничего назвать - ничего! - Нет, могу. Могу. - Ну назови! - Я люблю Алли, - говорю. - И мне нравится вот так сидеть тут, с тобой разговаривать и вспоминать всякие штуки. - Алли умер - ты всегда повторяешь одно и то же! Раз человек умер и попал на небо, значит, нельзя его любить по-настоящему. - Знаю, что он умер! Что ж, по-твоему, я не знаю, что ли? И все равно я могу его любить! Оттого что человек умер, его нельзя перестать любить, черт побери, особенно если он был лучше всех живых, понимаешь? Тут Фиби ничего не сказала. Когда ей сказать нечего, она всегда молчит. - Да и сейчас мне нравится тут, - сказал я. - Понимаешь, сейчас, тут. Сидеть с тобой, болтать про всякое... - Ну нет, это совсем не то! - Как не то? Конечно, то! Почему не то, черт побери? Вечно люди про все думают, что это не то. Надоело мне это до черта! - Перестань чертыхаться! Ладно, назови еще что-нибудь. Назови, кем бы тебе хотелось стать. Ну, ученым, или адвокатом, или еще кем-нибудь. - Какой из меня ученый? Я к наукам не способен. - Ну, адвокатом - как папа. - Адвокатом, наверно, неплохо, но мне все равно не нравится, - говорю. - Понимаешь, неплохо, если они спасают жизнь невинным людям и вообще занимаются такими делами, но в том-то и штука, что адвокаты ничем таким не занимаются. Если стать адвокатом, так будешь просто гнать деньги, играть в гольф, в бридж, покупать машины, пить сухие коктейли и ходить этаким франтом. И вообще, даже если ты все время спасал бы людям жизнь, откуда бы ты знал, ради чего ты это делаешь - ради того, чтобы н а с а м о м д е л е спасти жизнь человеку, или ради того, чтобы стать знаменитым адвокатом, чтобы тебя все хлопали по плечу и поздравляли, когда ты выиграешь этот треклятый процесс, - словом, как в кино, в дрянных фильмах. Как узнать, делаешь ты все это напоказ или по-настоящему, липа все это или не липа? Нипочем не узнать! Я не очень был уверен, понимает ли моя Фиби, что я плету. Все-таки она еще совсем маленькая. Но она хоть слушала меня внимательно. А когда тебя слушают, это уже хорошо. - Папа тебя убьет, он тебя просто убьет, - говорит она опять. Но я ее не слушал. Мне пришла в голову одна мысль - совершенно дикая мысль. - Знаешь, кем бы я хотел быть? - говорю. - Знаешь, кем? Если б я мог выбрать то, что хочу, черт подери! - Перестань чертыхаться! Ну, кем? - Знаешь такую песенку - "Если ты ловил кого-то вечером во ржи..." - Не так! Надо "Если кто-то з в а л кого-то вечером во ржи". Это стихи Бернса! - Знаю, что это стихи Бернса. Она была права. Там действительно "Если кто-то звал кого-то вечером во ржи". Честно говоря, я забыл. - Мне казалось, что там "ловил кого-то вечером во ржи", - говорю. - Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в огромном поле, во ржи. Тысячи малышей, и кругом - ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю скалы, над пропастью, понимаешь? И мое дело - ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть. Понимаешь, они играют и не видят, куда бегут, а тут я подбегаю и ловлю их, чтобы они не сорвались. Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи. Знаю, это глупости, но это единственное, чего мне хочется по-настоящему. Наверно, я дурак. Фиби долго молчала. А потом только повторила: - Папа тебя убьет. - Ну и пускай, плевать мне на все! - Я встал с постели, потому что решил позвонить одному человеку, моему учителю английского языка из Элктон-хилла. Его звали мистер Антолини, теперь он жил в Нью-Йорке. Он ушел из Элктон-хилла и получил место преподавателя в Нью-йоркском университете. - Мне надо позвонить по телефону, - говорю я. - Сейчас вернусь. Ты не спи, слышишь? - Мне очень не хотелось, чтобы она заснула, пока я буду звонить по телефону. Я знал, что она не уснет, но все-таки попросил ее не спать. Я подошел к двери, но тут она меня окликнула: - Холден! - И я обернулся. Она сидела на кровати, хорошенькая, просто прелесть. - Одна девочка, Филлис Маргулис, научила меня икать! - говорит она. - Вот послушай! Я послушал, но ничего особенного не услыхал. - Неплохо! - говорю. И пошел в гостиную звонить по телефону своему бывшему учителю мистеру Антолини. 23 Позвонил я очень быстро, потому что боялся - вдруг родители явятся, пока я звоню. Но они не пришли. Мистер Антолини был очень приветлив. Сказал, что я могу прийти хоть сейчас. Наверное, я разбудил их обоих, потому что никто долго не подходил к телефону. Первым делом он меня спросил, что случилось, а я ответил - ничего особенного. Но все-таки я ему рассказал, что меня выставили из Пэнси. Все равно кому-нибудь надо было рассказать. Он сказал: - Господи, помилуй нас, грешных! - Все-таки у него было настоящее чувство юмора. Велел хоть сейчас приходить, если надо. Он был самым лучшим из всех моих учителей, этот мистер Антолини. Довольно молодой, немножко старше моего брата, Д.Б., и с ним можно было шутить, хотя все его уважали. Он первый поднял с земли того парнишку, который выбросился из окна, Джеймса Касла, я вам про него рассказывал. Мистер Антолини пощупал у него пульс, потом снял с себя куртку, накрыл Джеймса Касла и понес его на руках в лазарет. И ему было наплевать, что вся куртка пропиталась кровью. Я вернулся в комнату Д.Б., а моя Фиби там уже включила радио. Играли танцевальную музыку. Радио было приглушено, чтобы не разбудить нашу горничную. Вы бы посмотрели на Фиби. Сидит посреди кровати на одеяле, поджав ноги, словно какой-нибудь йог, и слушает музыку. Умора! - Вставай! - говорю. - Хочешь, потанцуем? Я сам научил ее танцевать, когда она еще была совсем крошкой. Она здорово танцует. Вообще я ей только показал немножко, а выучилась она сама. Нельзя выучить человека танцевать по-настоящему, это он только сам может. - На тебе башмаки, - говорит. - Ничего, я сниму. Вставай! Она как спрыгнет с кровати. Подождала, пока я сниму башмаки, а потом мы с ней стали танцевать. Очень уж здорово она танцует. Вообще я не терплю, когда взрослые танцуют с малышами, вид ужасный. Например, какой-нибудь папаша в ресторане вдруг начинает танцевать со своей маленькой дочкой. Он так неловко ее ведет, что у нее вечно платье сзади подымается, да и танцевать она совсем не умеет, - словом, вид жалкий. Но я никогда не стал бы танцевать с Фиби в ресторане. Мы только дома танцуем, и то не всерьез. Хотя она - дело другое, она очень здорово танцует. Она слушается, когда ее ведешь. Только надо ее держать покрепче, тогда не мешает, что у тебя ноги во сто раз длиннее. Она ничуть не отстает. С ней и переходы можно делать, и всякие повороты, даже джиттербаг - она никогда не отстанет. С ней даже танго можно танцевать, вот как! Мы протанцевали четыре танца. А в перерывах она до того забавно держится, просто смех берет. Стоит и ждет. Не разговаривает, ничего. Заставляет стоять и ждать, пока оркестр опять не вступит. А мне смешно. Но она даже смеяться не позволяет. Словом, протанцевали мы четыре танца, и я выключил радио. Моя Фиби нырнула под одеяло и спросила: - Хорошо я стала танцевать? - Еще как! - говорю. Я сел к ней на кровать. Я здорово задыхался. Наверно, курил слишком много. А она хоть бы чуть запыхалась! - Пощупай мой лоб! - говорит она вдруг. - Зачем? - Ну пощупай! Приложи руку! - Я приложил ладонь, но ничего не почувствовал. - Сильный у меня жар? - говорит. - Нет. А разве у тебя жар? - Да, я его сейчас нагоняю. Потрогай еще раз! Я опять приложил руку и опять ничего не почувствовал, но все-таки сказал: - Как будто начинается. - Не хотелось, чтоб у нее развилось что-то вроде этого самого комплекса неполноценности. Она кивнула. - Я могу нагнать даже на термометре! - На тер-мо-мет-ре? Кто тебе показал? - Алиса Голмборг меня научила. Надо скрестить ноги и думать про что-нибудь очень-очень жаркое. Например, про радиатор. И весь лоб начинает так гореть, что кому-нибудь можно обжечь руку! Я чуть не расхохотался. Нарочно отдернул от нее руку, как будто боялся обжечься. - Спасибо, что предупредила! - говорю. - Нет, я бы тебя не обожгла! Я бы остановилась заранее - тс-с! - И она вдруг привскочила на кровати. Я страшно испугался. - Что такое? - Дверь входная! - говорит она громким шепотом. - Они! Я вскочил, подбежал к столу, выключил лампу. Потом потушил сигарету, сунул окурок в карман. Помахал рукой, чтоб развеять дым, - и зачем я только курил тут, черт бы меня драл! Потом схватил башмаки, забрался в стенной шкаф и закрыл дверцы. Сердце у меня колотилось как проклятое. Я услышал, как вошла мама. - Фиби! - говорит. - Перестань притворяться! Я видела у тебя свет, моя милая! - Здравствуй! - говорит Фиби. - Да, я не могла заснуть. Весело вам было? - Очень, - сказала мама, но слышно было, что это неправда. Она совершенно не любит ездить в гости. - Почему ты не спишь, разреши узнать? Тебе не холодно? - Нет, мне тепло. Просто не спится. - Фиби, ты, по-моему, курила? Говори правду, милая моя! - Что? - спрашивает Фиби. - Ты слышишь, что я спросила? - Да, я на минутку закурила. Один-единственный разок затянулась. А потом выбросила в окошко. - Зачем же ты это сделала? - Не могла уснуть. - Ты меня огорчаешь, Фиби, очень огорчаешь! - сказала мама. - Дать тебе второе одеяло? - Нет, спасибо! Спокойной ночи! - сказала Фиби. Видно было, что она старается поскорей от нее избавиться. - А как было в кино? - спрашивает мама. - Чудесно. Только Алисина мать мешала. Все время перегибалась через меня и спрашивала, знобит Алису или нет. А домой ехали в такси. - Дай-ка я пощупаю твой лоб. - Нет, я не заразилась. Она совсем здорова. Это ее мама выдумала. - Ну, спи с богом. Какой был обед? - Гадость! - сказала Фиби. - Ты помнишь, что папа тебе говорил: нельзя называть еду гадостью. И почему - "гадость"? Тебе дали чудную баранью котлетку. Я специально ходила на Лексингтон-авеню. - Котлета была вкусная, но Чарлина всегда д ы ш и т на меня, когда подает еду. И на еду дышит, и на все. - Ну ладно, спи! Поцелуй маму. Ты прочла молитвы? - Да, я в ванной помолилась. Спокойной ночи! - Спокойной ночи! Засыпай скорей! У меня дико болит голова! - говорит мама. У нее очень часто болит голова. Здорово болит. - А ты прими аспирин, - говорит Фиби. - Холден приедет в среду? - Насколько мне известно, да. Ну, укройся получше. Вот так. Я услыхал, как мама вышла из комнаты и закрыла двери. Подождал минутку, потом вышел из шкафа. И тут же стукнулся о сестренку - она вскочила с постели и шла меня вызволять, а было темно, как в аду. - Я тебя ушиб? - спрашиваю. Приходилось говорить шепотом, раз все были дома. - Надо бежать! - говорю. Нащупал в темноте кровать, сел и стал надевать ботинки. Нервничал я здорово, не скрываю. - Не уходи! - зашептала Фиби. - Подожди, пока они уснут. - Нет. Надо идти. Сейчас самое время. Она пошла в ванную, а папа сейчас включит радио, будет слушать последние известия. Самое время. Я не мог даже шнурки завязать как следует, до того я нервничал. Конечно, они бы не убили меня, если б застали дома, но было бы страшно неприятно. - Да где же ты? - спрашиваю Фиби. Я ее в темноте не мог видеть. - Вот я. - Она стояла совсем рядом. А я ее не видел. - Мои чемоданы на вокзале, - говорю. - Скажи, Фиб, есть у тебя какие-нибудь деньги? У меня ни черта не осталось. - Есть, на рождественские подарки. Я еще ничего не покупала. - Ах, только! - Я не хотел брать ее подарочные деньги. - Я тебе немножко одолжу! - говорит. И я услышал, как она роется в столе у Д.Б. - открывает ящик за ящиком и шарит там. Темнота стояла в комнате, ни зги не видно. - Если ты уедешь, ты меня не увидишь на сцене, - говорит, а у самой голос дрожит. - Как не увижу? Я не уеду, пока не увижу. Думаешь, я пропущу такой спектакль? - спрашиваю. - Знаешь, что я сделаю? Я побуду у мистера Антолини, скажем, до вторника, до вечерка. А потом вернусь домой. Если удастся, я тебе позвоню. - Возьми! - говорит. Она мне протягивала какие-то деньги, но не могла найти мою руку. - Где ты? - Нашла мою руку, сунула деньги. - Эй, да мне столько не нужно! - говорю. - Дай два доллара - и все. Честное слово, забирай обратно! Я ей совал деньги в руку, а она не брала. - Возьми, возьми все! Потом отдашь! Принесешь на спектакль. - Да сколько у тебя тут, господи? - Восемь долларов и восемьдесят пять центов. Нет, шестьдесят пять. Я уже много истратила. И тут я вдруг заплакал. Никак не мог удержаться. Стараюсь, чтоб никто не услышал, а сам плачу и плачу. Фиби перепугалась до смерти, когда я расплакался, подошла ко мне, успокаивает, но разве остановишься? Я сидел на краю постели и ревел, а она обхватила мою шею лапами, я ее тоже обнял и реву, никак не могу остановиться. Казалось, сейчас задохнусь от слез. Фиби, бедняга, испугалась ужасно. Окно было открыто, и я чувствовал, как она дрожит в одной пижаме. Хотел ее уложить в постель, укрыть, но она не ложилась. Наконец я перестал плакать. Но я долго, очень долго не мог успокоиться. Потом застегнул доверху пальто, сказал, что непременно дам ей знать. Она сказала, что лучше бы я лег спать тут, у нее в комнате, но я сказал - нет, меня уже ждет мистер Антолини. Потом я вынул из кармана охотничью шапку и подарил ей. Она ужасно любит всякие дурацкие шапки. Сначала она не хотела брать, но я ее уговорил. Даю слово, она, наверно, так и уснула в этой шапке. Она любит такие штуки. Я ей еще раз обещал звякнуть, если удастся, и ушел. Уйти из дому было почему-то гораздо легче, чем войти. Во-первых, мне было плевать, поймают меня или нет. Честное слово. Я подумал: поймают так поймают. Откровенно говоря, мне даже хотелось, чтоб поймали. Вниз я спускался пешком, а не на лифте. Я шел по черной лестнице. Чуть не сломал шею - там этих мусорных бачков миллионов десять - но наконец выбрался. Лифтер меня даже не видел. Наверно, до сих пор думает, что я сижу у этих Дикстайнов. 24 Мистер и миссис Антолини жили в очень шикарной квартире на Саттон-плейс, там у них в гостиной был даже собственный бар - надо было только спуститься вниз на две ступеньки. Я был у них несколько раз, потому что, когда я ушел из Элктон-хилла, мистер Антолини приезжал к нам домой узнать, как я живу, и часто у нас обедал. Тогда он не был женат. А когда он женился, я часто играл в теннис с ним и с миссис Антолини на Лонг-Айленде, в форестхиллском теннисном клубе. Миссис Антолини - член этого клуба, денег у нее до черта. Она старше мистера Антолини лет на сто, но они, кажется, очень любят друг друга. Во-первых, они оба очень образованные, особенно мистер Антолини, хотя, когда он с кем-нибудь разговаривает, он больше шутит, чем говорит про умное, вроде нашего Д.Б. Миссис Антолини - та была серьезнее. У нее бывали припадки астмы. Они оба читали все рассказы Д.Б. - она тоже, - и, когда Д.Б. собрался ехать в Голливуд, мистер Антолини позвонил ему и уговаривал не ехать. Но Д.Б. все равно уехал. Мистер Антолини говорил, что если человек умеет писать, как Д.Б., то ему в Голливуде делать нечего. И я говорил то же самое в точности. Я дошел бы до их дома пешком, потому что не хотелось зря тратить Фибины подарочные деньги, но, когда я вышел из дому, мне стало не по себе. Головокружение какое-то. Пришлось взять такси. Не хотелось, но пришлось. Еще еле нашел машину. Мистер Антолини сам открыл мне двери, когда я позвонил, - лифтер, мерзавец, никак меня не впускал. На нем были халат и туфли, а в руках бокал. Человек он был утонченный, но пил как лошадь. - Холден, мой мальчик! - говорит. - Господи, да он вырос чуть ли не на полметра. Рад тебя видеть! - А как вы, мистер Антолини? Как миссис Антолини? - О, у нас все чудесно! Давай-ка свою куртку. - Он взял мою куртку, повесил ее. - А я думал, что ты явишься с новорожденным младенцем на руках. Деваться некуда. На ресницах снежинки тают. Он вообще любит острить. Потом повернулся и заорал в кухню: - Лилиан! Как там кофе? - Его жену зовут Лилиан. - Готов! - кричит. - Это Холден? Здравствуй, Холден! - Здравствуйте, миссис Антолини! У них дома всегда приходится орать, потому что они постоянно торчат в разных комнатах. Странно, конечно. - Садись, Холден, - сказал мистер Антолини. Видно было, что он немножко на взводе. Комната выглядела так, будто только что ушли гости. Везде стаканы, блюда с орехами. - Прости за беспорядок, - говорит мистер Антолини. - Мы принимали друзей миссис Антолини из Барбизона... Бизоны из Барбизона! Я рассмеялся, а миссис Антолини прокричала что-то из кухни, но я не расслышал. - Что она сказала? - спрашиваю. - Говорит - не смотри на нее, когда она войдет. Она встала с постели. Хочешь сигарету? Ты куришь? - Спасибо. - Я взял сигарету из ящичка. - Иногда курю, но очень умеренно. - Верю, верю. - Он дал мне прикурить от огромной зажигалки. - Так. Значит, ты и Пэнси разошлись как в море корабли. Он любит так высокопарно выражаться. Иногда мне смешно, а иногда ничуть. Перехватывает он часто. Я не могу сказать, что он неостроумный, нет, он очень остроумный, но иногда мне действуют на нервы, когда н е п р е с т а н н о говорят фразы вроде "Разошлись, как в море корабли!". Д.Б. тоже иногда перехватывает. - В чем же дело? - спрашивает мистер Антолини. - Как у тебя с английским? Если бы ты провалился по английскому, я тебя тут же выставил бы за дверь. Ты же у нас по сочинениям был первым из первых. - Нет, английский я сдал хорошо. Правда, мы больше занимались литературой. За всю четверть я написал всего два сочинения. Но я провалился по устной речи. У нас был такой курс - устная речь. Я по ней провалился. - Почему? - Сам не знаю, - говорю. Мне не хотелось рассказывать. Чувствовал я себя плохо, а тут еще страшно разболелась голова. Ужасно разболелась. Но ему, как видно, очень хотелось все узнать, и я стал рассказывать. - Понимаете, на этих уроках каждый должен был встать и произнести речь. Ну, вы знаете, вроде импровизации на тему и все такое. А если кто отклонялся от темы, все сразу кричали: "Отклоняешься!" Меня это просто бесило. Я и получил кол. - Но почему же? - Да сам не знаю. Действует на нервы, когда все орут: "Отклоняешься!" А вот я почему-то люблю, когда отклоняются от темы. Гораздо интереснее. - Разве ты не хочешь, чтобы человек придерживался того, о чем он тебе рассказывает? - Нет, хочу, конечно. Конечно, я хочу, чтобы мне рассказывали по порядку. Но я не люблю, когда рассказывают все время только про одно. Сам не знаю. Наверно, мне скучно, когда все время говорят про одно и то же. Конечно, ребята, которые все время придерживались одной темы, получали самые высокие оценки - это справедливо. Но у нас был один мальчик - Ричард Кинселла. Он никак не мог говорить на тему, и вечно ему кричали: "Отклоняешься от темы!" Это было ужасно, прежде всего потому, что он был страшно нервный - понимаете, страшно нервный малый, и у него даже губы тряслись, когда его прерывали, и говорил он так, что ничего не было слышно, особенно если сидишь сзади. Но когда у него губы немножко переставали дрожать, он рассказывал интереснее всех. Но он тоже фактически провалился. А все потому, что ребята все время орали: "Отклоняешься от темы!" Например, он рассказывал про ферму, которую его отец купил в Вермонте. Он говорит, а ему все время кричат: "Отклоняешься!", а наш учитель, мистер Винсон, влепил ему кол за то, что он не рассказал, какой там животный и растительный мир у них на ферме. А он, этот самый Ричард Кинселла, он так рассказывал: начнет про эту ферму, что там было, а потом вдруг расскажет про письмо, которое мать получила от его дяди, и как этот дядя в сорок четыре года перенес полиомиелит и никого не пускал к себе в госпиталь, потому что не хотел, чтобы его видели калекой. Конечно, к ферме это не имело никакого отношения, - согласен! - но зато интересно. Интересно, когда человек рассказывает про своего дядю. Особенно когда он начинает что-то плести про отцовскую ферму, и вдруг ему захочется рассказать про своего дядю. И свинство орать: "Отклоняешься от темы!", когда он только-только разговорится, оживет... Не знаю... Трудно мне это объяснить. Мне и не хотелось объяснять. Уж очень у меня болела голова. Я только мечтал, чтобы миссис Антолини поскорее принесла кофе. Меня до смерти раздражает, когда кричат, что кофе готов, а его все нет. - Слушай, Холден... Могу я задать тебе короткий, несколько старомодный педагогический вопрос: не думаешь ли ты, что всему свое время и свое место? Не считаешь ли ты, что, если человек начал рассказывать про отцовскую ферму, он должен придерживаться своей темы, а в другой раз уже рассказать про болезнь дяди? А если болезнь дяди столь увлекательный предмет, то почему бы оратору не выбрать именно эту тему, а не ферму? Неохота было думать, неохота отвечать. Ужасно болела голова, и чувствовал я себя гнусно. По правде говоря, у меня и живот болел. - Да, наверно. Наверно, это так. Наверно, надо было взять темой дядю, а не ферму, раз ему про дядю интересно. Но понимаете, чаще всего ты сам не знаешь, что тебе интереснее, пока не начнешь рассказывать про н е и н т е р е с н о е. Бывает, что это от тебя не зависит. Но, по-моему, надо дать человеку выговориться, раз он начал интересно рассказывать и увлекся. Очень люблю, когда человек с увлечением рассказывает. Это хорошо. Вы не знали этого учителя, этого Винсона. Он вас тоже довел бы до бешенства, он и эти ребята в классе. Понимаете, он все долбил - надо обобщать, надо упрощать. А разве можно все упростить, все обобщить? И вообще разве по чужому желанию можно обобщать и упрощать? Нет, вы этого мистера Винсона не знаете. Конечно, сразу было видно, что он образованный и все такое, но мозгов у него определенно не хватало. - Вот вам наконец и кофе, джентльмены! - сказала миссис Антолини. Она внесла поднос с кофе, печеньем и всякой едой. - Холден, не надо на меня смотреть! Я в ужасном виде! - Здравствуйте, миссис Антолини! - говорю. Я хотел встать, но мистер Антолини схватил меня за куртку и потянул вниз. У миссис Антолини вся голова была в этих железных штучках для завивки, и губы были не намазаны, вообще вид неважный. Старая какая-то. - Я вам все тут поставлю. Сами угощайтесь, - сказала она. Потом поставила поднос на курительный столик, отодвинула стаканы. - Как твоя мама, Холден? - Ничего, спасибо. Я ее уже давно не видел, но в последний раз... - Милый, все, что Холдену может понадобиться, лежит в бельевом шкафу. На верхней полке. Я ложусь спать. Устала предельно, - сказала миссис Антолини. По ней это было видно. - Мальчики, вы сумеете сами постлать постель? - Все сделаем. Ложись-ка поскорее! - сказал мистер Антолини. Он поцеловал жену, она попрощалась со мной и ушла в спальню. Они всегда целовались при других. Я выпил полчашки кофе и съел печенье, твердое как камень. А мистер Антолини опять выпил виски. Видно было, что он почти не разбавляет. Он может стать настоящим алкоголиком, если не удержится. - Я завтракал с твоим отцом недели две назад, - говорит он вдруг. - Ты об этом знал? - Нет, не знал. - Но тебе, разумеется, известно, что он чрезвычайно озабочен твоей судьбой? - Да, конечно, известно. - Очевидно, перед тем как позвонить мне, он получил весьма тревожное письмо от твоего бывшего директора о том, что ты не прилагаешь никаких стараний к занятиям. Пропускаешь лекции, совершенно не готовишь уроки, вообще абсолютно ни в чем... - Нет, я ничего не пропускал. Нам запрещалось пропускать занятия. Иногда я не ходил, например, на эту устную речь, но вообще я ничего не пропускал. Очень не хотелось разговаривать о моих делах. От кофе немного перестал болеть живот, но голова просто раскалывалась. Мистер Антолини закурил вторую сигарету. Курил он как паровоз. Потом сказал: - Откровенно говоря, черт его знает, что тебе сказать, Холден. - Понимаю. Со мной трудно разговаривать. Я знаю. - Мне кажется, что ты несешься к какой-то страшной пропасти. Но, честно говоря, я и сам не знаю... да ты меня слушаешь? - Да. Видно было, что он очень старается сосредоточиться. - Может быть, ты дойдешь до того, что в тридцать лет станешь завсегдатаем какого-нибудь бара и будешь ненавидеть каждого, кто с виду похож на чемпиона университетской футбольной команды. А может быть, ты станешь со временем достаточно образованным и будешь ненавидеть людей, которые говорят: "Мы в р о д е вместе п е р е ж и в а л и..." А может быть, ты будешь служить в какой-нибудь конторе и швырять скрепками в не угодившую тебе стенографистку - словом, не знаю. Ты понимаешь, о чем я говорю? - Да, конечно, - сказал я. И я его отлично понимал. - Но вы не правы насчет того, что я всех буду ненавидеть. Всяких футбольных чемпионов и так далее. Тут вы не правы. Я очень мало кого ненавижу. Бывает, что я в д р у г кого-нибудь возненавижу, как, скажем, этого Стрэдлейтера, с которым я был в Пэнси, или того, другого парня, Роберта Экли. Бывало, конечно, что я их страшно ненавидел, сознаюсь, но всегда ненадолго, понимаете? Иногда не видишь его долго, он не заходит в комнату или в столовой его не встречаешь, и без него становится скучно. Понимаете, даже скучаю без него. Мистер Антолини долго молчал, потом встал, положил кусок льда в виски и опять сел. Видно было, что он задумался. Лучше бы он продолжал разговор утром, а не сейчас, но его уже разобрало. Людей всегда разбирает желание спорить, когда у тебя нет никакого настроения. - Хорошо... Теперь выслушай меня внимательно. Может быть, я сейчас не смогу достаточно четко сформулировать свою мысль, но я через день-два напишу тебе письмо. Тогда ты все уяснишь себе до конца. Но пока что выслушай меня. Я видел, что он опять старается сосредоточиться. - Пропасть, в которую ты летишь, - ужасная пропасть, опасная. Тот, кто в нее падает, никогда не почувствует дна. Он падает, падает без конца. Это бывает с людьми, которые в какой-то момент своей жизни стали искать то, чего им не может дать их привычное окружение. Вернее, они думали, что в привычном окружении они ничего для себя найти не могут. И они перестали искать. Перестали искать, даже не делая попытки что-нибудь найти. Ты следишь за моей мыслью? - Да, сэр. - Правда? - Да. Он встал, налил себе еще виски. Потом опять сел. И долго молчал, очень долго. - Не хочу тебя пугать, - сказал он наконец, - но я совершенно ясно себе представляю, как ты благородно жертвуешь жизнью за какое-нибудь пустое, ненастоящее дело. - Он посмотрел на меня странными глазами. - Скажи, если я тебе напишу одну вещь, обещаешь прочесть внимательно? И сберечь? - Да, конечно, - сказал я. Я и на самом деле сберег листок, который он мне тогда дал. Этот листок и сейчас у меня. Он подошел к своему письменному столу и, не присаживаясь, что-то написал на клочке бумаги. Потом вернулся и сел, держа листок в руке. - Как ни странно, написал это не литератор, не поэт. Это сказал психоаналитик по имени Вильгельм Штекель. Вот что он... да ты меня слушаешь? - Ну конечно. - Вот что он говорит: "Признак незрелости человека - то, что он хочет благородно умереть за правое дело, а признак зрелости - то, что он хочет смиренно жить ради правого дела". Он наклонился и подал мне бумажку. Я прочел еще раз, а потом поблагодарил его и сунул листок в карман. Все-таки с его стороны было очень мило, что он так ради меня старался. Жалко, что я никак не мог сосредоточиться. Здорово я устал, по правде говоря. А он ничуть не устал. Главное, он порядочно выпил. - Настанет день, - говорит он вдруг, - и тебе придется решать, куда идти. И сразу надо идти туда, куда ты решил. Немедленно. Ты не имеешь права терять ни минуты. Тебе это нельзя. Я кивнул головой, потому что он смотрел прямо мне в глаза, но я не совсем понимал, о чем он говорит. Немножко я соображал, но все-таки не был уверен, что я правильно понимаю. Уж очень я устал. - Не хочется повторять одно и то же, - говорит он. - но я думаю, что как только ты для себя определишь свой дальнейший путь, тебе придется первым делом серьезно отнестись к школьным занятиям. Да, придется. Ты мыслящий человек, нравится тебе это название или нет. Ты тянешься к науке. И мне кажется, что, когда ты преодолеешь всех этих мистеров Виндси и их "устную композицию", ты... - Винсонов, - сказал я. Он, наверно, думал про мистеров Винсонов, а не Виндси. Но все-таки зря я его перебил. - Хорошо, всех этих мистеров Винсонов. Когда ты преодолеешь всех этих мистеров Винсонов, ты начнешь все ближе и ближе подходить - разумеется если захочешь, если будешь к этому стремиться, ждать этого, - подойдешь ближе к тем знаниям, которые станут очень, очень дороги твоему сердцу. И тогда ты обнаружишь, что ты не первый, в ком люди и их поведение вызывали растерянность, страх и даже отвращение. Ты поймешь, что не один ты так чувствуешь, и это тебя обрадует, поддержит. Многие, очень многие люди пережили ту же растерянность в вопросах нравственных, душевных, какую ты переживаешь сейчас. К счастью, некоторые из них записали свои переживания. От них ты многому научишься - если, конечно, захочешь. Так же как другие когда-нибудь научатся от тебя, если у тебя будет что им сказать. Взаимная помощь - это прекрасно. И она не только в знаниях. Она в поэзии. Она в истории. Он остановился, отпил глоток из бокала и опять заговорил. Вот до чего он увлекся. Хорошо, что я его не прерывал, не останавливал. - Не хочу внушать тебе, что только люди ученые, образованные могут внести ценный вклад в жизнь, - продолжал он. - Это не так. Но я утверждаю, что образованные и ученые люди при условии, что они вместе с тем люди талантливые, творческие - что, к сожалению, встречается редко, - эти люди оставляют после себя гораздо более ценное наследие, чем люди п р о с т о талантливые и творческие. Они стремятся выразить свою мысль как можно яснее, они упорно и настойчиво доводят свой замысел до конца. И что самое важное, в девяти случаях из десяти люди науки гораздо скромнее, чем люди неученые, хотя и мыслящие. Ты понимаешь, о чем я говорю? - Да, сэр. Он молчал довольно долго. Не знаю, бывало с вами так или нет, но ужасно трудно сидеть и ждать, пока человек, который о чем-то задумался, опять заговорит. Ей-богу, трудно. Я изо всех сил старался не зевнуть. И не то чтобы мне было скучно слушать, вовсе нет, но на меня вдруг напала жуткая сонливость. - Есть еще одно преимущество, которое тебе даст академический курс. Если ты достаточно углубишься в занятия, ты получишь представление о возможностях твоего разума. Что ему показано, а что - нет. И через какое-то время ты поймешь, какой образ мысли тебе подходит, а какой - нет. И это поможет тебе не затрачивать много времени на то, чтобы прилаживать к себе какой-нибудь образ мышления, который тебе совершенно не годится, не идет тебе. Ты узнаешь свою истинную меру и по ней будешь подбирать одежду своему уму. И тут вдруг я зевнул во весь рот. Грубая скотина, знаю, но что я мог сделать? Но мистер Антолини только рассмеялся. - Ладно! - сказал он, вставая, - Давай стелить тебе постель! Я пошел за ним к шкафу, он попробовал было достать мне простыни и одеяла с верхней полки, но ему мешал бокал в руке. Тогда он его допил, поставил на пол, а уж потом достал все, что надо. Я ему помог дотащить все это до дивана. Мы вместе стали стелить постель. Нельзя сказать, что он проявил особую ловкость. Ничего не умел как следует заправить. Но мне было все равно. Я готов был спать хоть стоя, до того я устал. - А как твои увлечения? - Ничего. - Собеседник я был никудышный, но уж очень не хотелось разговаривать. - Как поживает Салли? - Он знал Салли Хейс. Я их как-то познакомил. - Хорошо. Мы с ней виделись сегодня днем. - Черт, мне показалось, что с тех пор прошло лет двадцать! - Но у нас теперь с ней мало общего. - Удивительно красивая девочка. А как та, другая? Помнишь, ты рассказывал, ты с ней познакомился в Мейне... - А-а, Джейн Галлахер. Она ничего. Я ей, наверно, завтра звякну по телефону. Наконец мы постелили постель. - Располагайся! - говорит мистер Антолини. - Не знаю, куда ты денешь свои длинные ноги! - Ничего, я привык к коротким кроватям. Большое вам спасибо, сэр. Вы с миссис Антолини действительно спасли мне сегодня жизнь! - Где ванная, ты знаешь. Если что понадобится - позови. Я еще посижу в кухне. Свет не помешает? - Нет, что вы! Огромное спасибо! - Брось! Ну, спокойной ночи, дружище! - Спокойной ночи, сэр! Огромное спасибо! Он вышел в кухню, а я пошел в ванную, разделся, умылся. Зубы я не чистил, потому что не взял с собой зубную щетку. И пижамы у меня не было, а мистер Антолини забыл мне дать. Я вернулся в гостиную, потушил лампочку над диваном и забрался под одеяло в одних трусах. Диван был коротковат, слов нет, но я мог бы спать хоть стоя и глазом бы не моргнул. Секунды две я лежал, думал о том, что говорил мистер Антолини. Насчет образа мышления, и все такое. Он очень умный, честное слово. Но глаза у меня сами з