почему никому не было разрешено видеть лицо покойника? Для этого устроители похорон - братья умершего Фрэнсис и Джордж - должны были иметь какую-то очень вескую причину, но какую? Можно, конечно, предположить, что лицо мертвого было обезображено предсмертными страданиями или он был убит (не обратив внимания на то, что незадолго до смерти его поразил "апоплексический удар", и на присутствие при нем до конца преданного ему брата Джорджа, на слова честеровской Феникс об улыбке, застывшей на лице мертвого Голубя). Но ведь и тогдашние бальзамировщики умели приводить доверенное их заботам тело в должный порядок даже в самых худших случаях. Нет, причина была явно другая. Тем более, что, изучая бельвуарские бумаги, мы обнаруживаем новый и не менее удивительный факт: графиня Рэтленд не присутствовала на похоронах своего супруга! Хотя она, как видно из поэмы Честера, была возле умирающего в его последние дни и часы: "Посмотрите на насмешливое выражение, застывшее на его лице! Раскинув свои крылья далеко, он смеется при этом..." Голубь умирает на глазах у Феникс - Елизавета присутствовала при эпилоге жизненной драмы Рэтленда... Отсутствие Елизаветы на похоронах мужа не может быть объяснено платоническим характером их отношений - перед всем светом она была его законной супругой, графиней Рэтленд, и всего лишь незадолго до того принимала гостей в качестве хозяйки Бельвуара. Теперь же, когда там разыгрывались странные похоронные церемонии без покойника, она находилась далеко: готовился следующий акт трагедии. О нем стало известно из сравнительно недавно найденного письма одного хорошо осведомленного современника событий. Вот что писал сэру Дадли Карлтону 11 августа 1612 года собиратель лондонских новостей Джон Чемберлен: "Вдова графа Рэтленда умерла десять дней назад и тайно похоронена в храме св. Павла, рядом со своим отцом сэром Филипом Сидни. Говорят, что сэр Уолтер Рэли дал ей какие-то таблетки, которые умертвили ее"3. Итак, Елизавета умерла в Лондоне 1 августа, через десять дней после более чем странных боттесфордских похорон Рэтленда. Слух о том, что причиной ее смерти был яд, полученный от Уолтера Рэли, подтверждает добровольный характер этой смерти. Не забудем, однако, что говорить о самоубийстве открыто было нельзя - церковь осуждала самоубийц, их даже запрещалось хоронить в пределах церковной ограды (вспомним сцену погребения бедной Офелии). Неясно, как Елизавета Рэтленд могла получить ядовитые таблетки от Уолтера Рэли, который уже восемь лет сидел в Тауэре, приговоренный к смерти. Впрочем, заключение не было слишком строгим: в крошечном тюремном садике он не прекращал своих ботанических опытов, писал книгу, к нему приходили не только жена с сыном, но и другие посетители, в том числе сама королева Анна с почитавшим знаменитого мореплавателя наследным принцем Генри. В таких условиях получить от Рэли "таблетки" для Елизаветы было несложно, изготовить же их "на всякий случай" для заключенного мог его сводный брат Адриан Гилберт, живший в те годы в доме Мэри Сидни - Пембрук и занимавшийся составлением различных лекарств. В отличие от мужа Елизавету Рэтленд захоронили сразу после смерти, но тоже тайно, ночью, в главном храме страны - ее останки опускают в могилу отца, первого поэтического Феникса Англии. Такое быстрое и тайное захоронение говорит о предварительной подготовке, о том, что все совершалось в соответствии с предсмертными указаниями самой Елизаветы. И здесь можно привести строки из стихотворения, которого не могла не знать Елизавета Рэтленд. Стихотворение это завершает поэтический сборник близкого к Мэри Сидни - Пембрук поэта Николаca Бретона (1592) и сборник "Гнездо Феникса" (1593), содержащий отклики на смерть Филипа Сидни: "О, пусть моя душа обретет свое последнее успокоение Только в пепле убежища Фениксов". Несмотря на торжественные государственные похороны Филипа Сидни в феврале 1587 года и многочисленные поэтические отклики на его смерть, над его могилой не было сооружено никакого памятника, только на ближайшей к могиле колонне прикреплена табличка с начертанными на ней несколькими строками. Похоже, что сестра поэта и его друзья считали, что, живя в своих творениях, он не нуждается в других памятниках. После тайных похорон его дочери ничего в храме и возле могилы не изменилось. А еще через полстолетия, во время Великого лондонского пожара, деревянное здание старого собора св. Павла сгорело дотла, погибли и все архивы, в которых не могло не быть записи о погребении дочери Сидни в "убежище Фениксов"... И в течение нескольких столетий дата и обстоятельства ее кончины оставались загадкой для историков и литературоведов, когда они встречались с ее именем, изучая произведения Бена Джонсона и Фрэнсиса Бомонта*. _____________________ *После Великого пожара 1666 г. и возведения нового здания собора подземная его часть (крипта), где расположены захоронения, была недоступна для посетителей. Лишь в прошлом веке ее расчистили, осушили, благоустроили. Я был там и видел на одной из внутренних стен крипты новую доску с именем Филипа Сидни. О том, что здесь же покоится прах его единственной дочери, в сегодняшней Англии мало кто знает... Правильность сведений, сообщаемых о смерти Елизаветы Рэтленд в письме Джона Чемберлена, подтверждается и тем, что в приходской книге боттесфордской церкви, где находится фамильная усыпальница Мэннерсов, графов Рэтлендов, записи о ее погребении вообще нет. Однако скульптурный памятник на могиле ее супруга изображает не только его, но и ее возлежащими на смертном одре с молитвенно сложенными ладонями один подле другого, как будто бы они оба захоронены здесь. Есть некоторые признаки того, что ее изображение появилось несколько позже. Все записи о погребениях в усыпальнице в конце XVI и XVII веке, как и приходская книга, где они делались, полностью сохранились, что исключает возможность какой-либо ошибки; под памятником со скульптурным изображением Елизаветы Сидни - Рэтленд ее останки никогда не покоились. Еще одна потрясающая мистификация... Вопросы остаются. Почему доставленное из Кембриджа тело Рэтленда было сразу же, за два дня до церемонии похорон, предано земле, почему никому не разрешили видеть лицо покойного?! Я уже говорил, что предположение о насильственном устранении Рэтленда не имеет под собой оснований, противоречит многим фактам. В еще большей степени это относится к его жене. Такое злодеяние не прошло бы незамеченным. Ее многочисленные родные и друзья были чрезвычайно влиятельны, имели доступ к самому королю, они не дали бы замять дело, какие бы силы ни были в нем замешаны; дело Овербери показывает, что даже сам король в таких случаях не мог воспрепятствовать разоблачению и наказанию виновных. Постепенно установленные факты, документальные материалы, а теперь - и разгаданный честеровский сборник позволяют восстановить события, происходившие летом 1612 года в Кембридже, Бельвуаре и Лондоне. В закрытом гробу, доставленном через месяц после смерти Рэтленда из Кембриджа прямо в боттесфордскую церковь, находилось тело другого человека, - поэтому оно сразу было предано земле и никто не видел его лица, а похоронные церемонии состоялись лишь через два дня. Жена покойного при этом не присутствовала, ибо в это самое время она в сопровождении нескольких верных людей везла гроб с набальзамированным телом Рэтленда в Лондон. Потом еще несколько дней уходит на заключительные приготовления - надо было предусмотреть многое, чтобы тайна Потрясающего Копьем навсегда осталась за занавесом. И наконец - яд, смерть, тайное ночное погребение обоих супругов в соборе св. Павла, в "убежище Фениксов" - рядом с Филипом Сидни. Те немногие, кто знал все, были связаны страшной клятвой молчания, остальные - вынуждены довольствоваться догадками и обрывками слухов (это показывает письмо обычно хорошо информированного Джона Чемберлена). Потом пришло желанное забвение... Если история исчезновения бельвуарской четы и может показаться невероятной, то только тому, кто не обратит внимания на приведенные здесь многочисленные убедительные факты, не узнает в них почерк величайшего мастера мистификаций - бельвуарского Голубя, оставшегося верным себе во всех своих ипостасях как при жизни, так и приобщившись к вечности. Через несколько дней в Бельвуар прибыл сам король с наследным принцем; они пробыли там три дня. Узнали ли они тайну погребения бельвуарской четы - неизвестно, но в тайну Потрясающего Копьем король несомненно был давно посвящен... А еще через семь месяцев новый хозяин Бельвуара вызывает к себе Шакспера и Бербеджа. Судя по всему, Шаксперу было приказано убраться из Лондона; получив от дворецкого Томаса Скревена деньги за пресловутую "импрессу моего Лорда"*, он спешно ликвидирует свои дела в столице, бросает актерскую труппу и навсегда возвращается в Стратфорд. "Великим Владетелям" он понадобится только через десятилетие - уже мертвым и полузабытым, когда они позаботятся соорудить небольшой настенный памятник рядом с его могилой в стратфордской церкви. _______________________ *Томас Скревен был дворецким Рэтлендов и при Роджере, и при его преемнике Фрэнсисе, поэтому "моим Лордом" он мог назвать в этой записи как одного, так и другого. Если он имел в виду недавно умершего Роджера, то "импресса" может пониматься как "условное изображение", то есть маска. Так летом 1612 года не стало Роджера Мэннерса, графа Рэтленда и его платонической супруги Елизаветы; их смерть совпадает с прекращением шекспировского творчества - факт, равноценный которому не могут привести не только стратфордианцы, но и сторонники других нестратфордианских гипотез. И сразу же - другой важнейший факт: абсолютное молчание, окружающее почти одновременный уход из жизни необыкновенной четы, к которой были близки самые известные поэты и писатели эпохи, часто гостившие в их доме. Не написали ни одной элегии на смерть Рэтленда (как это было принято) многочисленные кембриджские друзья, которым он покровительствовал и помогал, "поэты Бельвуарской долины", поэты из окружения наследного принца, принимавшие участие в создании "Кориэтовых Нелепостей"; никто - ни слова**. Еще более поразительно, что никто не отозвался на смерть - сразу после смерти мужа - единственной дочери бесконечно чтимого всеми литераторами Англии Филипа Сидни, а ведь она, по словам Джонсона, была незаурядной поэтессой. Молчал и сам Бен Джонсон, знавший и боготворивший ее, хотя он откликнулся прочувственными элегиями на смерть чуть ли не всех знакомых ему (и даже многих незнакомых) людей. Летом 1612 года Джонсона не было в Англии, но в конце этого года он вернулся; известие о смерти Елизаветы должно было потрясти его, и все-таки открыто он никак на него не реагировал. В 1616 году в своих "Трудах" он помещает два поэтических обращения к графине Рэтленд, написанные при ее жизни и известные их общим друзьям (Люси Бедфорд, например), но о ее недавней смерти - опять ни звука. Чудовищное, просто невероятное - если не знать его причины - умолчание!*** ____________________ **Для сравнения: когда в 1624 г. умер граф Саутгемптон, его смерть была открыто оплакана многими поэтами. ***Есть данные о том, что в 1612 г. вышел сборник эпиграмм Джонсона, однако ни одного экземпляра этого издания не найдено; похоже, оно было полностью изъято и уничтожено. Как в рот воды набрали близко знавшие ее Дэниел, Донн, Марстон, Чапмен, Дрейтон, Мэри Рот, Люси Бедфорд, даже воспитавшая ее Мэри Сидни - Пембрук, хотя их не могло оставить равнодушными самоубийство дочери Филипа Сидни (то, что сумел узнать Джон Чемберлен, не было, конечно, тайной и для всех ее друзей и родных). Так же как и смерть великого поэта и драматурга Уильяма Шекспира, смерть бельвуарской четы окружена странным, просто непостижимым для историков молчанием, причиной которого не могло быть незнание или тем более - невнимание. Возможно только одно объяснение: писать об их смерти было нельзя. Если посвященные в тайну их жизни и смерти уже давно были связаны обетом молчания, то молодой Фрэнсис Бомонт, очевидно, не входил в их число. Еще за год до смерти Елизаветы Рэтленд он написал стихотворение, "необычное письмо" - так он назвал его, - в котором выражал глубокое преклонение перед этой замечательной женщиной. Ему "никогда еще не приходилось славить какую-либо леди в стихах или прозе", он отбрасывает избитую манеру навязывания женщинам льстивых комплиментов, ибо понимает, к кому обращается сейчас. "Даже если я истрачу все свое время, чернила и бумагу, воспевая Вас, я ничего не смогу добавить к Вашим добродетелям и не смогу сказать Вам ничего такого, что не было бы Вам известно и без меня... Но если Ваш высокий разум, который я чту даже выше Ваших блестящих титулов, одобрит эти слабые строки, я постараюсь вскоре прославить Ваши достоинства в новой песне... Я знаю, что каковы бы ни были мои стихи, они поднимутся выше самой изощренной лести, если я напишу правду о Вас"4. Такая возможность представилась Фрэнсису Бомонту, увы, слишком скоро. Элегия, написанная им через три дня после смерти Елизаветы Рэтленд, исполнена мучительной боли: "Я не могу спать, не могу есть и пить, я могу лишь рыдать, вспоминая ее". Он скорбит о ней, чья жизнь началась с утраты великого отца, скорбит о том, что источник женского счастья - замужество было для нее ("если верить молве") лишь видимостью, ибо она жила как обрученная дева, но не жена. Оплакивая Елизавету Рэтленд (судя по тексту элегии, Бомонт не знал - или не хотел касаться - причины ее смерти), он выражает веру в вечную ценность поэтических идеалов. Он не в силах продолжать, он вынужден замолчать - "Я не буду больше нарушать мир ее тихой могилы". Биографы Бомонта отмечают, что элегия на смерть дочери Филипа Сидни по глубине переживания, значительности выраженных в ней идей, трагическому звучанию выделяется среди всех его поэтических произведений. Об этой элегии говорил в 1619 году Драммонду - и высоко оценивал ее - Бен Джонсон. Когда в 1616 году умер сам Бомонт, Джон Эрл отозвался о его элегии на смерть Елизаветы Рэтленд как о "монументе, который переживет все мраморные памятники, ибо они обратятся в прах скорее, чем ее имя"5. А в эпитафии Фрэнсису Бомонту, написанной его братом Джоном, есть строки об этой элегии, позволяющие определенно предположить, что именно безвременная кончина дочери Филипа Сидни явилась для молодого поэта таким потрясением, от которого он уже не смог оправиться. Несмотря на то, что и Джонсон, и Джон Бомонт, и другие поэты знали об этой элегии и высоко ее ценили, напечатать ее смогли лишь через шесть лет после смерти Фрэнсиса Бомонта... Сами же они продолжали молчать и после этого. Тайные элегии Итак, то обстоятельство, что, издавая в 1616 году, всего через несколько лет после смерти Елизаветы Рэтленд, свои "Труды", так хорошо ее знавший Бен Джонсон не проронил ни единого слова об этой смерти - и не сделал этого позже, - бесспорно свидетельствует, что эта тема была под запретом. Но, конечно, кто-кто, а уж Бен Джонсон умел обходить самые строгие запреты, формально не нарушая их (то есть не называя имен тех, о ком он говорил в своих предназначенных для немногих посвященных произведениях "с двойным дном"). В этом трудном искусстве Джонсон достиг большого мастерства, превзойдя в нем почти всех* своих современников. Но тщательный научный анализ этих произведений и обстоятельств их появления в контексте творческой биографии Джонсона позволяет увидеть заключенные в них чрезвычайно важные аллюзии. _________________ *Читатель поймет, что слово "почти" необходимо, поскольку одним из современников Джонсона был Уильям Шекспир. В разделе его "Трудов", названном поэтом "Лес" и состоящем всего из пятнадцати стихотворений, большинство из которых прямо адресовано членам семьи Сидни и их кругу (есть там, как известно, и два стихотворения из честеровского сборника о Голубе и Феникс), мы находим стихотворение под номером IV. Оно озаглавлено "К миру" и снабжено подзаголовком: "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины". Это - драматический монолог, горькое прощание с несовершенным, исполненным суеты и фальши миром, из которого знатная и благородная женщина уходит - судя по ее монологу - добровольно. "Я знаю, мир - только лавка кукол и пустяков, западня для слабых душ". Судьба предоставляет ей возможность начать новую жизнь, но она отвергает этот путь. В ее голосе звучит усталость и горькая решимость. Осознав призрачную сущность мирской суеты и оказавшись теперь перед трагическим выбором, она не хочет начинать все сначала, не хочет "уподобиться птице, которая, покинув свою клетку и ощутив воздух свободы, снова вернулась бы туда (в клетку. - И.Г.)". Нет, она отбрасывает такую возможность: "Моя роль на твоей сцене окончена"** (**"My pan is ended on thy stage"). Комментаторы джонсоновских произведений до сих пор не могли идентифицировать эту женщину, столь драматически прощающуюся с оставляемым ею миром, с его сценой. Но действительно ли так трудно узнать ее среди других героев и адресатов небольшого "Леса" - самого "сидниевского" из всех поэтических собраний Джонсона? Кто еще из имеющих отношение к семейству Сидни и хорошо известных Джонсону знатных женщин ушел из жизни при таких же обстоятельствах за несколько лет до появления его книги, то есть до 1616 года? Женщина, о чьей смерти, как свидетельствуют факты, нельзя было почему-то говорить открыто... Ответ однозначен: этой знатной, благородной женщиной, хорошо знакомой Джонсону (знакомство подтверждается несколькими словами, сказанными Драммонду, открыто адресованными ей двумя стихотворениями, письмами), добровольно покидающей этот мир, является дочь Филипа Сидни. Именно у нее, у Елизаветы Рэтленд, молодой женщины, поэтессы, после смерти мужа была возможность начать новую жизнь. И именно она отвергла эту возможность, не пожелала "вернуться обратно в эту клетку", отказалась "исполнять свою роль на сцене мира", покончила с собой через несколько дней после похорон Рэтленда в Боттесфорде, предварительно позаботившись и о своем тайном погребении. "Прощание знатной, благородной и добродетельной женщины" - это прощальный монолог честеровской Феникс, и он вполне мог бы найти себе место в сборнике, если бы Джонсон был в Англии, когда Честер с Блаунтом начали готовить посвященную памяти Рэтлендов странную книгу. Другая поэма - "Юфимь"* (*Eupheme - неологизм, образованный Джонсоном от греческого Euphemia - "слава", "прославление"), написанная приблизительно в то же время, что и "К миру", - была впервые напечатана только в 1640 году, уже после смерти Джонсона, в поэтическом цикле "Подлесок". Она состоит из десяти частей, все названия которых вначале объявлены, но потом вдруг сообщается, что тексты четырех из них (как раз тех, где, судя по заголовкам, рассказывается о занятиях героини поэзией и о ее друге-супруге) утеряны! Из остальных частей половина снабжена явно позднейшими, в том числе и прозаическими, неуклюжими дописками, уводящими в сторону; есть обрывы на полуфразе. Эти явные - почти демонстративные - дописки обращены к покровителю Джонсона в самые последние годы его жизни - сэру Кенелму Дигби и его молодой жене Венеции, умершей в 1633 году. В оставшихся неискаженными и необорванными частях поэт говорит о той, кто была его Музой, его вдохновительницей, "кому он обязан каждой написанной им строкой"; он прощается с ней, его горе безмерно, он упрекает тех, кто не сумел остановить ее, отговорить от рокового шага. Есть здесь и строки, прямо говорящие о поэме Елизаветы Сидни о страстях Христовых: "Она видела Его на кресте, страдающего и умирающего во имя нашего спасения! Она видела Его, восстающего, побеждающего смерть, чтобы судить нас по справедливости и возвращать нам дыхание..." Рассказу о ее поэме Джонсон отводит целых 25 строк - случай для него достаточно редкий. Поэма Джонсона, как и большинство других поэтических произведений цикла "Подлесок", написана, когда жена Кенелма Дигби была еще ребенком и никак не могла являться вдохновительницей всего созданного поэтом, каждой его строки. Есть в сохраненных частях поэмы много и других строк, никакого отношения к Венеции Дигби не имеющих. К тому же Джонсон жил еще четыре года после ее смерти, у него было время и творческие возможности создать законченную памятную поэму (или элегию), посвященную скончавшейся жене своего покровителя. Он же предпочел сделать демонстративные дописки к нескольким частям давно лежавшей в его письменном столе поэмы о Елизавете Рэтленд и ее супруге, которая не могла быть опубликована, уничтожив те части, где смысл и адресность нельзя было закамуфлировать никакими дописками и обрывами. Таким способом удалось сохранить около половины важнейшего текста; его значение джонсоноведам еще предстоит оценить. Чрезвычайно интересны третья и четвертая части "Юфими", в которых нет позднейших дописок и изъятий. Здесь поэт наставляет художника, каким должен быть портрет, изображение его прекрасной Музы. Если ее внешние черты еще могут быть переданы художником (хотя он никому не должен говорить, чей это портрет!), то выразить на полотне ее высокий чистый разум, ее речь (надо понимать - поэтическую речь), подобную музыке и наполненную глубоким смыслом, невозможно - это работа для поэта. Такую же мысль и почти теми же словами Джонсон высказывает в своем обращении к читателям по поводу "портрета" Шекспира работы Дройсхута в Великом фолио! Много странного в том, как поэма "Юфимь" была напечатана в джонсоновском "Подлеске" в 1640 году: с "утерей" половины частей, дописками и обрывами именно в тех текстах, где современники поэта - даже не очень посвященные - могли узнать дочь Филипа Сидни. Но самое удивительное, что третья и четвертая части этой поэмы напечатаны в изданном в том же, 1640 году первом собрании поэтических произведений Шекспира сразу после элегий, посвященных Великому Барду! Какое отношение к Шекспиру имеет эта поэма Джонсона - или хотя бы эти две ее части - и почему издатель Джон Бенсон посчитал необходимым поместить их именно в этой книге, никто из западных шекспироведов и джонсоноведов даже не пытался объяснить. Но теперь внимательный читатель может это сделать, зная, что поэма первоначально была посвящена бельвуарской чете, неразрывно связанной с тайной Потрясающего Копьем. Добавлю, что после этих двух частей "Юфими" в книге Шекспира следует поэтическое письмо Бомонта Джонсону - то самое стихотворение, где он вспоминал о парадах остроумия, устраивавшихся в таверне "Русалка" джентльменами, любившими называть себя "британскими умами"... После 1612 года появился ряд произведений, в которых содержались явственные намеки на тяжелую утрату, понесенную английской литературой. Уильям Браун из Тэвистока в посвященной графу Пембруку второй книге "Пасторалей", написанной в 1614-1615 годах, перечисляя крупнейших поэтов Англии - "искуснейших, равных которым нет на земле" - Филип Сидни, Джордж Чапмен, Майкл Дрейтон, Бен Джонсон, Сэмюэл Дэниел, Кристофер Брук, Джон Дэвис из Хирфорда, Джон Уитер, - говорит дальше о двух поэтах, "совершеннейших из всех, когда-либо существовавших, которых злая судьба оторвала недавно от их более счастливых товарищей"; Браун называет их именами Ремонд и Доридон. Заметим, что в списке "искуснейших поэтов" отсутствует Шекспир, и попытаемся понять, о каких же двух "совершеннейших из всех когда-либо существовавших", но недавно умерших поэтах скорбел в 1614 году Уильям Браун. Указание на этих "недавно умерших" поэтов уточняется, когда мы обнаруживаем, что в первой книге брауновских пасторалей, иданной в 1613 году, но написанной несколькими годами раньше, и Ремонд и Доридон еще живы. Они неразлучны, их песням вторят лесные птицы; Доридон клянется в верности Ремонду. Попытки английских литературоведов определить, кто же скрывается за этими именами-масками, до сих пор оставались безуспешными. Но в брауновских "Пасторалях" мы встречаем не только двух недавно умерших поэтов, но и другие аллюзии в сторону бельвуарской четы, сближающие эти "Пасторали" с джонсоновским "Печальным пастухом" и честеровской "Жертвой Любви". Это относится и к произведениям Кристофера Брука ("Призрак Ричарда III"), Джона Флетчера ("Судьба благородного человека"; заключительные пьесы тетралогии "Четыре пьесы в одной" - "Триумф смерти" и "Триумф времени"), Роберта Геррика ("Видение его Повелительницы, зовущей его в Элизиум") и др. В 1615 году появилась книга Джона Стивенса "Опыты и характеры". В одной из помещенных там характеристик, озаглавленной "Образец поэта", рисуется облик настоящего поэта, который, как считают многие авторитетные шекспироведы, относится к Великому Барду (каким он открывается нам со страниц своих произведений). Стивенc пишет: "... достойный поэт сочетает в себе все лучшие человеческие качества... Все в его творениях доставляет душе читателя пищу, радость и восхищение, но он от этого не становится ни грубым, ни манерным, ни хвастливым, ибо музыка и слова песни находятся у него в сладчайшем согласии: он учит добру других и сам отлично усваивает урок... По части познаний он больше ссужает современных ему писателей, чем заимствует у поэтов древности. Его гению присущи безыскусственность и свобода, избавляющие его как от рабского труда, так и от усилий навести глянец на недолговечные изделия... Он не ищет ни высокого покровительства, ни любого иного... Ему не страшны дурная слава или бесчестье, которых иной поэт набирается в развращенной среде, ибо у него есть противоядия, уберегающие его от самой худшей заразы... Он, единственный из людей, приближается к вечности, ибо, сочиняя трагедию или комедию, он более всех уподобляется своему создателю: из своих живых страстей и остроумного вымысла он творит формы и сущности, столь же бесконечно разнообразные, как разнообразен по воле Божией человеческий род... По природе своей он сродни драгоценным металлам, которые блестят тем ярче, чем дольше находятся в обращении. Неудивительно, что он бессмертен: ведь он обращает яды в питательные вещества и даже худшие предметы и отношения заставляет служить благой цели. Когда он наконец умолкает (ибо умереть он не может), ему уже готов памятник в сознании людей, а надгробным словом служат ему его деяния". Д.Д. Уилсон по этому поводу заметил: "Не Шекспира ли имел в виду автор, когда писал эти строки?" Еще более определенно высказывается в этом смысле Э. Фрип. А.А. Аникст, в общем, соглашается с ними: не было тогда другого писателя, который бы так соответствовал этой характеристике; я готов присоединиться к мнению этих ученых. Но ведь книга была опубликована в 1615 году, когда Уильям Шакспер еще жил и здравствовал. Похоже ли, что эта характеристика, особенно ее заключительная часть ("памятник", "надгробное слово") относится к живущему человеку?* Не ясно ли, что автор говорит о писателе, которого в 1615 году уже не было среди живых? ____________________ *На это обратил внимание и Э. Фрип. В эти годы - первое десятилетие после смерти бельвуарской четы - молчанием окружены не только их имена; в эти годы почти не слышно и имени Шекспира, крайне редко переиздаются шекспировские произведения, несмотря на то, что несколько издателей имеют на это законное, подтвержденное записями в Регистре Компании право и в лавках шекспировские книги не задерживаются. Значительно более половины пьес, составляющих ныне шекспировский канон, вообще еще никогда не печатались и пребывают неизвестно где. "Великие Владетели пьес", среди которых - Мэри Сидни - Пембрук и ее сын, всесильный лорд-камергер граф Пембрук, считают, что время для появления "полного Шекспира", так же как и для памятника в Стратфорде, которые должны послужить основой будущего культа, еще не пришло. Поэтому, когда в 1619 году Томас Пэвиер и Уильям Джаггард хотели издать одной книгой десяток шекспировских и сочтенных шекспировскими пьес (возможно, они собирались напечатать и большее количество), они были остановлены, и им пришлось пустить пьесы в продажу по отдельности, с фальшивыми старыми датами на титульных листах. Поскольку не менее чем на половину этих пьес Пэвиер и Джаггард имели законно оформленные права, шекспироведам-стратфордианцам, как мы знаем, очень трудно убедительно объяснить, зачем им понадобилось печатать фальшивые даты. Доказательный же, основанный на фактах ответ теперь очевиден: граф Пембрук приказал Компании печатников препятствовать изданию книг, на которых стояло имя Шекспира. До особого разрешения. И Мэннерс ярко сияет... И наконец "Великие Владетели" сочли, что время для представления миру Великого Барда Уильяма Шекспира пришло. Летом 1622 года исполнялось 10 лет как умерла бельвуарская чета. Именно в этот год (как известно теперь из каталога Франкфуртской книжной ярмарки) должно было появиться полное собрание пьес Шекспира, а также памятник в стратфордской церкви. Это небольшое настенное сооружение каменотесы Янсены, одновременно работавшие над надгробным памятником Рэтленду, действительно в 1622 году установили, позаботившись - по указанию высоких заказчиков - о сходстве деталей внешнего оформления. А вот своевременно, в объявленный срок выпустить огромный фолиант не удалось. Работа, начавшаяся в апреле 1621 года под руководством Мэри Сидни - Пембрук, надолго прерывается в октябре этого года после ее внезапной кончины; как мы знаем, Блаунту удается выпустить книгу в свет только осенью 1623 года. Но дата "1622" все-таки не прошла совсем не отмеченной: в этом году появился неизвестно где прятавшийся, никогда не печатавшийся "Отелло", переизданы "Ричард III" и "Генрих IV", а в очередном издании книги Овербери напечатали наконец элегию Бомонта на смерть Елизаветы Рэтленд. К 1622 году относится также столь известное сегодня стихотворение Уильяма Басса (опубликованное через 18 лет в издании поэтических произведений Шекспира). Басc воздает величайшую хвалу Шекспиру, который достоин быть похороненным в Вестминстерском аббатстве рядом с Чосером, Спенсером, Бомонтом. Отметим, что Бомонт, умерший в том же, 1616 году, что и Шакспер, в отличие от последнего, был похоронен с надлежащими почестями и оплакан многочисленными друзьями. Вскоре после смерти Мэри Сидни - Пембрук ее сын, лорд-камергер, еще более приблизил Бена Джонсона. На него были возложены обязанности смотрителя королевских увеселений, в эти обязанности входило и цензурирование пьес; предшественник Джонсона, сэр Джордж Бак, был объявлен сумасшедшим - вероятно, бедняга окончательно запутался в изощренных фантасмагориях "Великих Владетелей". А чтобы потом кому-то не вздумалось их распутывать, старые регистрационные книги во время работы над Великим фолио спалили, за ними та же судьба постигла кабинет и библиотеку Бена Джонсона вместе с самыми его сокровенными рукописями - дабы его не мучил соблазн каким-то образом их опубликовать. Об этом пожаре, об этих сгоревших рукописях и регистрационных книгах (а также о пожаре, уничтожившем в 1613 году театр "Глобус") Джонсон меланхолически вспоминал потом в поэме "Проклятие Вулкану"*. Так "Великие Владетели" еще раз продемонстрировали свою - мало перед чем останавливающуюся - предусмотрительность. Впрочем, Джонсон (который при создании Великого фолио блестяще выполнил чрезвычайно важную работу, в том числе написал от имени актеров обращения к Пембруку и к читателям, а также два основных вступительных стихотворения), мог утешиться тем, что ему удвоили денежный пенсион. А вообще подсчитано, что расходы по изданию Великого фолио составили около 6 000 фунтов стерлингов, выручка же от продажи всего тиража не превышала полутора тысяч фунтов. Огромную же по тем временам разницу могли, конечно, покрыть только "Великие Владетели", в первую очередь - Пембруки. Как мы уже знаем, памятные стихотворения в Великое фолио кроме Джонсона дали Леонард Диггз, упомянувший о стратфордском монументе, который будет размыт временем, аноним I.M. и знакомый нам Хью Холланд - тот самый, что снабдил "Кориэтову Капусту" обращением "К идиотам-читателям". ____________________ *Вулкан - бог огня в римской мифологии. Отмечаю это потому, что на русский язык название этого стихотворения Джонсона иногда переводили неправильно, как "Извержение вулкана". Наступает 1632 год. Двадцатилетие со времени смерти Рэтлендов. И нас уже не удивит, что именно в этом году выходит второе издание шекспировского фолио, которое принято называть "Второе фолио". Главной фигурой в этом издании был уже Роберт Аллот, которому Блаунт незадолго до того передал свои права на издание ряда произведений, в том числе и шестнадцати шекспировских пьес. Второе фолио в основном является перепечаткой Первого, лишь исправлены некоторые опечатки и грамматические погрешности; поскольку эта работа не была чересчур трудоемкой, книга вышла к намеченному сроку... Во Втором фолио точно воспроизведена и гравюра Дройсхута, якобы изображающая Шекспира, - с лицом-маской, перевернутым камзолом и другими озадачивающими шекспироведов странностями. Перепечатано из Первого фолио и двусмысленное обращение Джонсона к читателю по поводу этого "портрета", на который рекомендуется не смотреть, а также его поэма "Памяти автора, любимого мною Уильяма Шекспира и о том, что он оставил нам". Мы уже говорили немного об этой замечательной поэме, подлинном шедевре, достойном гения, которому он посвящен. Теперь обратим внимание и на те строфы, которых не коснулись ранее. Джонсон восклицает (как бы возражая Уильяму Бассу): "Восстань, мой Шекспир! Я не стал бы помещать тебя с Чосером и Спенсером или просить Бомонта подвинуться немного, чтобы освободить место для тебя. Ты сам себе памятник без надгробия и будешь жить, пока будет жить твоя книга и у нас будет хватать ума читать ее и прославлять тебя. То, что я не ставлю тебя в ряд с ними, я могу объяснить: их музы тоже великие, но не равные твоей; если бы я считал свое мнение зрелым, то я сравнил бы тебя с самыми великими и показал бы, насколько ты затмил нашего Лили, смелого Кида и мощный стих Марло. Хотя у тебя было мало латыни и еще меньше - греческого, не среди них (англичан. - И.Г.) я стал бы искать имена сравнения с тобой, а воззвал бы к громоносному Эсхилу, Еврипиду и Софоклу, Паккувию, Акцию и тому, кто был из Кордовы (Сенека. - И.Г.). Я оживил бы их, чтобы они услышали, как сотрясается театр, когда ты ступаешь на котурнах трагедии, или убедились в том, что ты единственный способен ходить в сандалиях комедии и стоишь выше сравнения с тем, что гордая Греция и надменный Рим оставили нам..." Слова о якобы слабом владении Шекспиром латынью и греческим не могут быть приняты всерьез - сегодня шекспироведы хорошо знают, что произведения Великого Барда свидетельствуют как раз об обратном - о превосходном знании и свободном владении латинскими и греческими источниками*. Конечно, Джонсон считал себя крупнейшим знатоком латыни и греческого среди всех поэтов и писателей Англии (и прямо объявил об этом Драммонду в 1619 году) и невысоко оценивал знания всех других. Но, кроме того, создатели Великого фолио уже сознательно - хотя и осторожно - подгоняют образ Потрясающего Копьем под начавшую приобретать более определенные формы Легенду. __________________ *Вспомним, что именно так - с ухмылкой - говорил о своем слабом владении латынью и греческим Томас Кориэт, хотя выпущенные под его именем книги буквально кишат текстами на этих древних языках. Джонсон, похоже, прямо "цитирует" Кориэта! Джонсон называет Шекспира "сладостным лебедем Эйвона". Стратфордианцы указывают на то, что Стратфорд расположен на реке Эйвон, но рек с таким названием в Англии - шесть, в том числе протекает Эйвон и в местах, где жили Рэтленды. Далее Джонсон вспоминает о набегах (буквально - прилетах) Шекспира на берега Темзы, "так нравившихся нашей Елизавете и нашему Джеймсу (Иакову)". Повторю, что нет даже малейших данных о том, что оба монарха - или хотя бы один из них - поддерживали какое-то знакомство со стратфордцем, а вот Рэтленда они - особенно Иаков - знали хорошо и видели во время редких появлений ("прилетов") "лесного графа" в королевскую столицу. Джонсон продолжает: "Все музы были еще в цвету, когда он явился, подобно Аполлону, чтобы ласкать наш слух и, подобно Меркурию, нас очаровать! Сама Природа гордилась его творениями и с радостью облачалась в наряд его поэзии! Этот наряд был из такой богатой пряжи и так великолепно скроен, что с тех пор Природа не создает подобных умов... Но я не приписываю всего исключительно одной Природе - твоему искусству, мой благородный Шекспир, принадлежит твоя доля. Хотя материалом поэта является природа, форму ей придает его искусство. И тот, кто стремится создать живой стих, такой, как у тебя, должен попотеть, выбивая искры на наковальне муз, переделывать задуманное и самому меняться вместе с ним... ибо подлинным поэтом не только рождаются, но и становятся". Далее идут строки, которые довольно странно звучат по-английски, а на русский язык всегда переводятся приблизительно, в результате чего тончайшая игра со словом, большим мастером которой был Бен Джонсон, остается не увиденной и не услышанной. А обыгрывает здесь Джонсон родовое имя Рэтленда - Мэннерс, которое, если его использовать в качестве существительного, может пониматься как "манеры", "обычаи", "нравы". Слово "manners" в шекспировских сонетах встречается три раза (39, 85, 111), и каждый раз смысл сонета становится ясным, если это слово рассматривать как собственное имя Например, первая строка в сонете 85: "My tongue-tied Muse in manners holds her still..." Буквально это может значить: "Моя Муза со связанным языком держит себя тихо". Но зачем же здесь добавлено "in manners"? Обычно переводчики, не доискавшись смысла в этом выражении, просто опускают слово "manners". Смотрим перевод С. Маршака: "Моя немая муза так скромна..." В переводе Т. Щепкиной-Куперник: "О, муза бедная - ее совсем не слышно: Притихла и молчит..." Строка (включая добавку) приобретает смысл, только если понимать, что "manners" - собственное имя, хотя и написанное со строчной буквы: "Моя Муза остается молчаливой во мне, Роджере Мэннерсе". В сонете 111 Шекспир упрекает богиню Фортуну, поставившую его в зависимость от публичных выплат. В четвертой строке появляется "manners" с глаголом в единственном числе; значит, "Мэннерс" здесь - имя*, и рэтлендианцы относят этот сонет к 1604-1605 годам, когда Рэтленд, находясь в крайне тяжелом финансовом положении, был вынужден выпрашивать субсидии ("подаяния") у правительства. ________________ *Читатели, владеющие английским языком, могут сами проанализировать эти шекспировские сонеты, так же как и стихотворения Джонсона, о которых дальше идет речь. Обыгрывание имени "Мэннерс" есть в эпиграмме Уивера и в книге Кориэта; особенно вызывающе оно выглядит, когда "Мэннерс" ни с того ни с сего вдруг появляется в конце "Кориэтовых Нелепостей". Джонсон включился в эту игру в своих эпиграммах, появившихся в его "Трудах" в 1616 году. В 9-й эпиграмме он просит тех, чьи имена встречаются в его книге, не считать, что она направлена "against the manners of an epigram". Эта не очень ясная фраза может восприниматься как заверение в том, что Джонсон будет придерживаться