мкам передаст он Свой дивный дар Но конец сцены, где Росс приносит Макдуффу весть о нападении на его замок и произведенной в нем резне, достоин восторженного удивления. Макдуфф. Так и детей? Росс. Жену, детей, вассалов, Все, что могли найти. Макдуфф. А я был здесь! Так и жену? Росс. Да, и жену! Малькольм. Мужайся! Пойдем, и эту рану сердца Пусть беспощадная излечит месть. Макдуфф. Макбет бездетен! Всех моих малюток? Всех, говоришь ты?.. Адский коршун!.. Всех? Птенцов и мать одним налетом? Дьявол! Малькольм. Снеси несчастие, как муж. Макдуфф. Снесу. Но я и чувствую его как муж Я не могу не вспоминать о том, Что было для меня дороже жизни. - И небо не вступилось?! В этих словах звучит как бы голос возмущения, тот самый голос, который позднее раздается в "Лире", в исполненной отчаяния философии короля "Что мухи для шалунов-мальчиков, то и мы для богов. Они убивают нас для своей забавы". Но тотчас после того Макдуфф возвращается к традиционному воззрению Грешный Макдуфф! Они погибли за тебя! Презренный! Не за свои грехи они убиты, А за твои! В этих негодующих репликах есть в особенности один возглас, над которым приходится призадуматься. Это слова Макдуффа о тиране, что он бездетен. В конце третьей части "Генриха VI" есть сходное с этим восклицание, имеющее совершенно иной смысл. Там король Эдуард, Глостер и Кларенс закалывают каждый своим мечом на глазах у Маргариты Анжуйской ее сына. Тогда она восклицает: Нет, мясники, детей у вас, не то бы И мысль о них была для вас укором! Не было недостатка в комментаторах, хотевших навязать то же самое значение скорбному воплю Макдуффа, но совершенно ошибочно, так как связь действия доказывает неоспоримо, что бездетный отныне отец думает здесь единственно о возможности мести, которая удовлетворила бы его вполне. Между тем в этой реплике "он бездетен" есть другая особенность, на основании которой читатели должны предполагать, что у Макбета были дети. Леди Макбет ведь говорила: "Кормила я и знаю, как дорого для матери дитя", а мы так и остались в неизвестности относительно того, умерли ли эти дети, или же она их имела от первого мужа (Шекспир обошел молчанием брак, в котором она состояла по историческим данным). И что еще важнее, не только она говорит о своих детях, но и Макбет как будто намекает на то, что у него есть сыновья. Он говорит (III, 1): "Моя голова увенчана бесплодною короной; мне в руки дали увядший скипетр, который чужая рука вскоре у меня вырвет, а не мои сыновья унаследуют. Для детей Банко запятнал я свою душу". Правда, по-английски это выражение менее определенно (no son of mine succeeding). Но если бы у него самого не было детей, то последняя из приведенных строк была бы лишена смысла. Или Шекспир забыл эти прежние реплики, когда рука его записывала восклицание Макдуффа? Это невероятно; во всяком случае репетиции и представления пьесы должны ведь были постоянно возобновлять эти слова в его памяти. Итак, мы стоим здесь лицом к лицу с одним из тех запутанных вопросов, которые мы могли бы себе уяснить, если бы имели полный и достоверный текст. Корона, которую вещие сестры сулят Макбету, вскоре становится его навязчивой идеей. Он зарезывает короля - и вместе с ним зарезывает сон. Он убивает, и постоянно видит перед собой убитого. Все, что становится между ним и его жаждой власти, все это уничтожается и вслед затем встает с кровавой головой, как призрак, на его пути. Шотландию он превращает в громадное кладбище. Душа его "полна скорпионов", ему дурно от запаха всей пролитой им крови. Под конец жизнь и смерть делаются для него безразличны. Когда в день битвы ему сообщают весть о смерти его жены, он произносит (V, 5) глубокие слова, в которые Шекспир вложил целое меланхолическое миросозерцание: Она могла бы умереть и позже. Всегда бы вовремя поспела эта весть... Да! Завтра, завтра и все то же завтра Скользит невидимо со дня на день, И по складам отсчитывает время; А все вчера глупцам лишь озаряли Дорогу в гроб. Так догорай, огарок! Что жизнь? Тень мимолетная, фигляр, Неистово шумящий на помосте И через час забытый всеми, сказка В устах глупца, богатая словами И звоном фраз, но нищая значеньем! Вот конечный взгляд, к которому приходит Макбет, он, все ставивший на карту, чтобы приобрести могущество и блеск. Такая реплика, без всякого подчеркивания со стороны поэта, полна глубокого нравственного смысла. Мы тем сильнее чувствуем его цену, что в других пунктах этой пьесы Шекспир не был, по-видимому, совершенно свободен в своем изучении человеческой природы, а руководствовался предназначавшимся для зрителей морализирующим воздействием. Драму немного портит частое указание на fabuia docet и "так бывает с тем, кто добивается власти преступлением". Честный сначала Макбет мог бы и в драме, как в действительности, попытаться примирить народ со своим, во всяком случае, неохотно совершенным злодеянием, воспользовавшись своею властью как мудрый правитель. Моральная тенденция пьесы исключает эту возможность. Холодная, как лед, безжалостная, как камень, леди Макбет могла бы отнестись к последствиям своих советов и поступков так же спокойно, как отравительницы при княжеских дворах в эпоху Возрождения, - Лукреция Борджиа, Екатерина Медичи и леди Эссекс при дворе Иакова. Но в таком случае мы лишались бы морального урока, который преподает нам ее гибель, и, что было бы гораздо хуже, лишились бы несравненной сцены лунатизма, которая, - если оставить в стороне ее более или менее совершенную мотивировку, - самым дивным образом показывает нам, как жало нечистой совести, хотя бы оно и притуплялось днем, обостряется в ночную пору и отнимает у виновного и сон, и здоровье. Мы уже видели в непосредственно предшествовавших пьесах, что в этот период времени Шекспир весьма часто подчеркивал нравственные уроки, которые можно было извлечь из его произведений. Быть может, это стремление находилось в связи с неуклонно возраставшей неприязнью общественного мнения к театру. В 1606 г. было обнародовано запрещение упоминать имя Божие на нечестивых подмостках сцены. Даже самая невинная клятва воспрещалась в театральной пьесе. Лицом к лицу с движением в умах, вызвавших подобный парламентский акт, у трагического поэта должно было возникнуть желание насколько возможно решительнее доказать строго нравственный характер своих произведений. ГЛАВА LIII  "Отелло". - Значение и характер Яго. Если мы обратим внимание на то, что "Макбет" объясняет трагедию жизни как результат нравственной грубости в союзе со злобой, или точнее, грубости, отравленной злобой, то окажется, что отсюда всего один шаг до "Отелло". Но в изучении трагедии жизни как целого, злобы как мирового фактора, в "Макбете" нет еще уверенности, нет крупного стиля. Несравненно более крупный, более уверенный стиль представляет нам в этой области "Отелло". "Отелло", с точки зрения профанов, есть просто-напросто трагедия на тему ревности, как "Макбет" - трагедия на тему честолюбия. Весьма наивные читатели и критики в своей невинности воображают, что в известный момент своей жизни Шекспир решил изучить несколько интересных и опасных страстей и предостеречь против них зрителей. С этой целью написал он произведение на тему честолюбия и вытекающих опасностей, затем сходное с этим произведение на тему ревности и всех злоключений, которые она причиняет. Но ведь не так совершается это дело во внутренней жизни творческого духа. Поэт пишет не сочинения на данную тему. Он начинает творить не в силу какого-нибудь предвзятого решения или выбора. В нем затрагивается какой-нибудь нерв, и этот нерв приходит в колебание и реагирует. Что Шекспир пытается выяснить себе здесь, это не ревность и не легковерие, а единственно только трагедию жизни: как возникает она, каковы ее причины, в чем заключаются ее законы? Он был поражен властью злобы и ее значением в жизни. Отелло в гораздо меньшей степени представляет собою этюд ревности, нежели новый и более веский этюд злобы во всей ее мощи. Питательная нить, идущая от мастера к произведению, приводит к личности Яго, а не Отелло. Некоторые наивные исследователи полагали, что Шекспир создал Яго по образцу исторического Ричарда III, - следовательно, нашел его в какой-нибудь литературе, в хронике. Нет, Шекспир несомненно встречал Яго в своей жизни; он прожил свои зрелые годы бок о бок с различными чертами его характера, изо дня в день сталкивался на своем жизненном пути то с той, то с другой стороной этой личности и, наконец, в один прекрасный день, когда он вполне почувствовал и понял, что могут сделать умные, злые, низкие люди, он сплавил все эти фрагменты и отлил их в один мощный образ. Яго - в этом образе более крупный стиль, чем во всем "Макбете". Яго - в одном этом характере более глубокомыслия, более знания человеческой природы, чем во всем "Макбете". Яго - это само воплощение великого стиля. Он не злое начало, не старозаветный дьявол, который, как известно, глуп, и не мильтоновский дьявол, который любит независимость и изобретает огнестрельное оружие, и не гетевский Мефистофель, говорящий цинизмы, умеющий делаться необходимым и по большей части оказывающийся правым, - и в то же время он не величие в неустрашимой злобе, не Цезарь Борджиа, наполнивший свою жизнь ужасными деяниями. У Яго нет иной цели перед глазами, кроме собственной выгоды. Что не он, а Кассио получил пост лейтенанта Отелло - вот обстоятельство, с самого начала побуждающее его коварство строить козни. Он хотел иметь эту должность и пытается завоевать ее. Но со всем тем он подбирает по пути к ней всякую выгоду, которая только может достаться ему в руки, не задумывается вытянуть у Родриго все его состояние и драгоценности. Он постоянно прикрывается ложью и лицемерием, но он выбрал себе иную непроницаемую маску: смелую суровость, прямую, честную угрюмость солдата, не считающегося с тем, что думают или говорят о нем другие. Никогда не старается он подслужиться к Отелло, никогда к Дездемоне, никогда даже к Родриго. Он откровенный, честный друг. Он ищет своей выгоды, в то же время косясь на других. Яго - это злорадство в человеческом образе. Он делает зло, чтобы иметь наслаждение вредить; он торжествует при виде чужих мук и невзгод. И при этом он - вечная зависть, разжигаемая преимуществами и удачами других. Он не мелкая зависть, довольствующаяся тем, что желает для себя чужих достоинств или чужого имущества, или считает себя более заслуживающей чужого счастья. Нет, в великом олицетворении Яго - это завистливое недоброжелательство, выступающее в человеческой жизни державной силой, самим двигателем ее, это отвращение к чужим совершенствам, проявляющееся в упорном отрицании этих преимуществ, в недоверии или пренебрежительном к ним отношении; это инстинктивная непроизвольная ненависть ко всему открытому, прекрасному, светлому, доброму и великому. Шекспир не только знал, что подобная зависть существует, он выхватил ее из жизни и заклеймил навеки. В этом его бессмертная слава как психолога. Всякий слыхал возражение, делаемое против "Отелло", будто трагедия превосходна потому, что герой и Дездемона правдивые и редкие образы, но Яго - кто его знает? И чем обоснован его способ действий? Чем объясняется такая злоба? Добро бы еще, если бы он был прямо влюблен в Дездемону и ненавидел Отелло по этой причине или из другого сходного с этим мотива! Да, если бы он был просто-напросто влюбленным плутом и клеветником, то все вышло бы, бесспорно, проще. Но тогда действительно вся драма не была бы выше пошлости, и Шекспир не стоял бы здесь на высоте своего гения. Нет! Нет! В мнимой недостаточности мотивировки в ней-то и лежит здесь величие и глубина. И Шекспир это понял. В своих монологах Яго беспрестанно указывает самому себе причины своей ненависти. Читая монолога в других пьесах Шекспира, мы можем видеть из них, каково на самом деле действующее лицо; оно прямо исповедывается в них перед нами; даже такой злодей, как Ричард III, совершенно искренен в своих монологах. Иное дело Яго. Этот полудьявол постоянно старается объяснить самому себе свою ненависть, постоянно чуть не дурачит самого себя, представляя себе половинчатые побуждения, в которые он немножко верит и в сильной степени не верит. Кольридж метко определил это движение в его душе словами the motive hunting of a motiveless malignity (искание причины беспричинной злобы). Снова и снова объявляет он себе, что верит, будто Отелло был чересчур близок с его женой, и что он хочет отомстить за оскорбление. По временам, чтобы найти основание для своей ненависти к Кассио, он прибавляет, что подозревает и его в интимных отношениях к Эмилии. Как побочным мотивом, который во всяком случае стоит взять в придачу, он не брезгует даже мотивом влюбленности в Дездемону. Он говорит (II, 1): Да, наконец, я сам ее люблю - Не страстною любовника любовью, Хоть, может быть, такой огромный грех Нимало я не искупаю этим, Но потому отчасти, что хочу Я отомстить ему, из подозренья, Что этот мавр распутный на постель Ко мне не раз взбирался. Все это - наполовину бесчестные попытки самоуразумения и самооправдания. Желчная, ядовитая зависть всегда имеет за себя мотив, узаконивающий скрытую в ней ненависть и превращающий в справедливую месть желание повредить более достойному человеку. Но Яго, несколькими строками выше сказавший об Отелло, что у него "верная, нежная и благородная душа", тысячу раз слишком умен, чтобы думать, будто он обманут мавром; ведь он же видит сквозь него, как сквозь стекло. Общечеловеческая способность к любви или к ненависти по какой-нибудь вполне определенной причине умалила и унизила бы превосходство, которое Яго достигает в злобе. Под конец ему угрожают пыткой, так как он не хочет сказать ни слова в объяснение или оправдание. Непреклонный и гордый, он, наверное, и в пытке не разомкнет своих уст, но он и не мог бы дать настоящего объяснения. Он медленно и настойчиво отравлял душу Отелло. Мы можем проследить действие яда на простодушного мавра и видим, как сам тот факт, что процесс отравления удается, все более и более ожесточает и опьяняет Яго. Но откуда яд проник в душу Яго, об этом было бы нелогично спрашивать, да и сам он не может на это ответить. Змея ядовита по природе и производит яд, как шелковичный червь свою пряжу, как фиалка свое благоухание. Незадолго до окончания драмы (III, 2) встречается обмен репликами, принадлежащим к самым глубоким репликам в пьесе и дающим ключ к недоумению, овладевающему Шекспиром в эти годы при виде злобы и при его исследовании силы зла. Эмилия, бывшая свидетельницей того, как Отелло разразился бешенством против Дездемоны, говорит ей: ...Я дам себя повесить, Коль клеветы такой не распустил С желанием добыть себе местечко, Какой-нибудь презренный негодяй, Какой-нибудь бездельник, подлипала, Какой-нибудь подлейший, льстивый раб! Да, это так, иль пусть меня повесят! Яго. Фи, да таких людей на свете нет! Не может быть! Дездемона. А если есть такие - Прости им Бог! Эмилия. Нет! Виселица пусть Простит! Пусть ад его все кости сгложет! Все три характера как бы высечены резцом в этих кратких репликах. Но реплика Яго самая знаменательная из них. "Таких людей на свете нет! Не может быть!" - вот та мысль, под сенью которой он жил и живет, мысль: другие не верят, что подобные вещи существуют. Здесь мы снова встречаем у Шекспира гамлетовское изумление перед злом как парадоксом, и встречаем то же косвенное обращение к читателю, выступившее в "Гамлете" и "Мере за меру", повторяющееся теперь уже в третий раз: не говори, не верь, что это невозможно! Вера в невозможность того, что на свете существуют злодеи, есть жизненное условие для такого короля, как Клавдий, такого правителя, как Анджело, такого офицера, как Яго. Отсюда слова Шекспира: истинно говорю я вам, что эта наивысшая степень злобы возможна. Она является одним из факторов в трагедии жизни. Глупость - другой фактор. На этих двух столпах зиждется главный итог всех бедствий земной жизни. ГЛАВА LIV  "Отелло". - Тема и ее обработка. - Монография в крупном стиле. Нет никакой причины сомневаться, что "Отелло" написан в 1605 г. Пьеса была играна 1-го ноября 1605 г. После того мы лишь спустя 4 года или 5 лет имеем дальнейшее свидетелъсгво о представлении пьесы, а именно, в дневнике принца Людовика Фридриха Виртембергского, веденного его секретарем, Гансом Вурмсером. Здесь под 30 апреля 1610 г. записано по-французски: "Понедельник, 30-го. Его Высочество посетил "Глобус", обычное место, где играют комедии; там был представлен "Венецианский мавр". Лицом к лицу с этими фактами ровно ничего не значит, что в "Отелло", в том виде, как он до нас дошел, есть строка, которая должна была быть написана позднее 1611 г., ибо трагедия напечатана в первый раз в издании m-quarto 1622 г., во второй, с прибавкой 160 строк (следовательно, по другой рукописи) и с выпуском всех клятв и всяких упоминаний имени Божия - в издании in-folio 1623 г. Эта строка не только могла, но должна была быть вставлена впоследствии, и ее положение в пьесе обнаруживает это достаточно ясно, так как она совершенно расходится с общим ее тоном, почему для меня представляется сомнительной даже сама ее принадлежность Шекспиру. Когда Отелло (III, 4) берет руку Дездемоны и погружается в размышления по поводу этой руки, он произносит такую тираду: Да, щедрая! В былое время сердце Нам руку отдавало, а теперь, По нынешней геральдике, дается Одна рука - не сердце, - заключающую в себе понятный лишь для современников намек на учрежденный Иаковом баронский титул, который он пускал в продажу, и обладатели которого имели право носить в своем гербе красную руку в серебряном поле. В высшей степени естественно, что на такую многосказательную речь Дездемона отвечает: ...Не умею Поддерживать я этот разговор. В итальянском сборнике новелл Чинтио, откуда Шекспир почерпнул сюжет для "Меры за меру", он нашел одновременно (3 Декада, 7 новелла) и сюжет "Отелло". В этой новелле рассказывается следующее: Молодая венецианская девица Disdemona влюбляется "не по женской страсти", а вследствие великих достоинств самою человека, в военачальника, по происхождению - мавра, и, несмотря на сопротивление своих родственников, выходит за него замуж. Они живут в Венеции в безмятежном счастье; "никогда не было произнесено между ними ни одною слова, которое не звучало бы любовью". Когда мавр должен отправиться на остров Кипр, чтобы принять главное командование над войском, его единственная забота - его жена; ему столь же неприятно подвергнуть ее опасностям морского путешествия, как и оставить ее одну. Она решает этот вопрос, объявляя мужу, что скорее готова последовать за ним куда бы то ни было и делить с ним всякие опасности, чем жить в спокойствии, но разлучившись с ним. В ответ на это он с восторгом целует ее, и у него вырывается восклицание: "Да сохранит тебя Бог на долгие годы такой прелестной, моя дорогая жена!" Шекспир нашел в новелле картину первоначальной полной гармонии между супругами. Прапорщик подкапывается под счастье этой четы. Его описывают необыкновенно красивым, но "злейшим по природе из всех людей, живших когда-либо на свете". Мавр очень любил его, "так как не имел ни малейшего представления о его низости". Дело в том, что хотя он был завзятым трусом, но так умел скрывать свою трусость под высокопарными и гордыми речами и под своей красивой наружностью, что выступал настоящим Гектором или Ахиллом. Его жена, вместе с ним приехавшая на Кипр, была красивая и честная молодая женщина, пользовавшаяся большою благосклонностью Диздемоны, которая проводила в ее обществе большую часть дня. Капитан (il capo di scuadra) был частым гостем в доме мавра и нередко обедал с ним и его супругой. Злобный прапорщик страстно влюблен в Диздемону, но во всем, что он делает с целью снискать ее взаимность, он терпит полнейшую неудачу, так как все ее чувства и помышления отданы мавру. Прапорщик однако воображает, что она равнодушна к нему лишь потому, что влюблена в капитана, от которого он решает отделаться, как от соперника, и любовь его к Диздемоне превращается в самую жестокую ненависть. С этого момента он не только задумывает умертвить капитана, но хочет отнять у мавра возможность, в которой отказано ему самому, - наслаждаться красотой Диздемоны. Он приступает к делу так же, как и в драме, которая в частностях представляет, конечно, отступления от хода новеллы. Так, в этой последней прапорщик похищает платок Диздемоны в то время, как она, сидя в гостях у его жены, играет с их маленькой девочкой. Смерть Диздемоны в новелле носит более отталкивающий характер, чем в трагедии. Прапорщик, по приказанию мавра, прячется в комнату, смежную со спальней супругов; когда он поднимает шум, и Диздемона встает, чтобы посмотреть, что случилось, прапорщик наносит ей сильный удар в голову чулком, в котором насыпан песок. Она зовет на помощь мужа, но тот, в ответ на это, обвиняет ее в прелюбодеянии; тщетно ссылается она на свою невинность и умирает после третьего удара чулком. Убийство удается скрыть, но мавр с этой минуты проникается ненавистью к своему прапорщику и увольняет его в отставку. Тот до такой степени озлобляется вследствие этого, что выдает капитану, кто был виновником покушения на его жизнь, произведенного ночью. Капитан привлекает мавра к суду; Совет Десяти подвергает его пытке, а так как он не сознается в преступлении то его приговаривают к изгнанию. Злобный прапорщик, сделавший ложный донос в убийстве на одного из своих товарищей, сам привлекается к суду невинно обвиненным и подвергается пытке, во время которой и умирает. Как видит читатель, из характеров драмы здесь недостает Брабанцио и Родриго. Из имен здесь встречается только одно, Диздемона, придуманное, по-видимому, для обозначения преследуемой злым демоном женщины и измененное Шекспиром в более гармоническое имя - Дездемона. Прочие имена принадлежат самому Шекспиру; большинство их итальянского происхождения (имя самого Отелло - венецианское патрицианское имя 16-го века), другие, как Яго и Родриго, испанского. Со своей обычной верностью источникам Шекспир, как и Чинтио, называет главное действующее лицо мавром, the moor. Но совершенно нелепо выводить отсюда, что он представлял его себе негром. Само по себе немыслимо, чтобы негр мог достигнуть такого поста, как полководец и адмирал на службе венецианской республики, и выражение Мавритания, отнесенное к стране, куда, по словам Яго, хочет удалиться Отелло, достаточно ясно указывает на то, что его должно изображать на сцене мавром, то есть арабом. Это нисколько не опровергается тем, что люди, ненавидящие его и завидующие ему, клеймят его в своем ожесточении эпитетами, которые могут быть приложены к негру. Так, в первой сцене пьесы Родриго называет его "губаном", Яго в сцене с Брабанцио - "старым черным бараном". Между тем немного позднее Яго сравнивает его с "варварийским конем", считая его, следовательно, уроженцем северной Африки. Нет нужды, что недоброжелательство и ненависть постоянно стремятся преувеличить темный цвет его кожи, так например, когда Брабанцио говорит о его "закоптелой груди". Если Отелло называет себя black (черный), это значит лишь то, что он смугл. В самой пьесе Яго говорит о смуглых женщинах: If she be black and there to have a wit, She'll find a white that shall her blackness fit, - {Если она черна, но умна, она найдет белого, который оценит ее черноту.} а в сонетах, как и в "Бесплодных усилиях любви", мы видели, что "черная" постоянно употребляется вместо слова "смуглая". Как мавр Отелло имеет достаточно темный цвет кожи, чтобы составить поразительный цветовой контраст белой блондинке Дездемоне, а как семит он образует достаточно яркий расовый контраст молодой арийской девушке. Относительно мавра легко можно было себе представить, что он, после принятия крещения, мог достигнуть высокою поста в войске и во флоте республики. Надо еще заметить, что вся легенда о венецианском мавре возникла, быть может, вследствие недоразумения. Раудон Броун высказал в свое время (в 1875 г.) догадку, что Джиральди Чинтио составил свою новеллу на основании простой ошибки в имени. В истории Венеции встречается выдающийся патриций Christoforo Moro, который был в 1498 г. подестой в Равенне, позднее правил Фаэнцой, Феррарой, Романьей, затем сделался наместником на острове Кипре, в 1508 г. командовал четырнадцатью кораблями, а впоследствии был главнокомандующим армии. Когда он возвращался в 1508 г. с Кипра в Венецию, то во время пути умерла его жена (третья), принадлежавшая по преданию к фамилии Барбариго (сходство с Брабанцио), и ее кончина носила, по-видимому, таинственный характер. В 1515 г. Моро женился в четвертый раз на молодой девушке, прозванной по преданию Demonio bianco - белый демон - откуда, быть может, и образовалось имя Дездемона, подобно тому, как из Moro составился "мавр". Добавления, сделанные Шекспиром к сюжету, найденному им у Чинтио: похищение Дездемоны, поспешный и тайный брак, странное для нас, но столь естественное и обычное для тех времен обвинение Отелло в том, будто он покорил сердце девушки с помощью волшебных чар, - все это факты, встречающиеся в истории венецианских фамилий того века. Как бы то ни было, приступая к обработке сюжета, Шекспир так располагает обстоятельства и отношения, что они представляют самое благоприятное поле для операционных планов Яго, и так создает характер Отелло, что он становится восприимчивым, как никто другой, для яда, который Яго (подобно королю в пантомиме Гамлета) вливает ему в ухо. Затем Шекспир заставляет нас следить за пробудившейся страстью с ее первого зачатка и в течение всего ее роста до того момента, как она взрывается и разрывает личность. Отелло - не сложная душа, простая, прямолинейная солдатская натура. У него нет житейской мудрости, потому что он всю свою жизнь провел в лагере (I, 3): Изо всего, что в мире происходит, Я говорить умею лишь о войнах, Сражениях... Храбрый сам, он верит в храбрость других, особенно же тех, кто выставляет напоказ смелость, резкость и бесстрашную склонность к порицанию того, что достойно порицания, как, например, Яго, обращающийся к Дездемоне с характерными словами о самом себе: For I am nothing, if not critical. {Если я не критикую, то я - ничто.} И Отелло не только верит в храбрость Яго, но готов избрать его себе в руководители, как человека, гораздо лучше его знающего людей и более богатого житейским опытом. Отелло принадлежит к благородным натурам, никогда не занимающимся представлением о своих достоинствах. У него нет тщеславия. Ему никогда не приходило в голову, что такие подвиги, такие геройские поступки, как те, которыми он стяжал себе славу, могут произвести на фантазию молодой женщины, если у нее такой склад души, как у Дездемоны, гораздо более глубокое впечатление, нежели красивое лицо и изящные манеры Кассио. Он так далек от сознания своего величия, что ему почти сразу кажется натуральным, что им пренебрегли. Отелло - представитель презираемой расы и отличается бурным африканским темпераментом. Сравнительно с Дездемоной он стар, более близок по возрасту к отцу ее, чем к ней. Он говорит себе, что нет у него ни молодости, ни красоты, которыми он мог бы сохранить ее любовь, нет даже племенного родства, на котором он мог бы строить, как на фундаменте, здание своего счастья. Яго дразнит Брабанцио криком: Да в этот час, в минуту эту черный Старик-баран в объятьях душит вашу Овечку белую... Раса Отелло считается низменно чувственной. Поэтому Родриго и может распалять гнев отца Дездемоны такими выражениями, как "грубые объятия сластолюбивого мавра". Что она может чувствовать влечение к нему, это для непосвященных казалось безумием или колдовством. Ибо далеко не легкодоступная, не влюбчивая и не кокетливая натура, Дездемона изображена поэтом даже более сдержанной и скромной, чем обыкновенно бывают девушки. Ее отец говорит о ней (I, 3): ...Такая Смиренная и робкая девица, Красневшая от собственных движений... Она воспитана, как избалованное дитя патрициев в богатой, счастливой Венеции. Изо дня в день видела она вокруг себя золотую молодежь родного города и ни к кому не питала любви. Поэтому отец ее и говорит (I, 2): Возможно ли, чтоб, не связав себя Оковами каких-то чар проклятых - Возможно ли, чтоб девушка такая Прекрасная, невинная, на брак Смотревшая с такою неприязнью, Что юношам знатнейшим и красавцам Венеции отказывала всем - Чтоб девушка такая, говорю я, Решилась дать себя на посмеянье! В тексте, собственно, сказано: "богатым, завитым любимцам (darlings) нашего народа" - Шекспир, знающий все, что касается Италии, знал и то, что венецианская молодежь того времени завивала себе волосы и спускала один локон на лоб. Отелло, со своей стороны, сразу почувствовал сильное влечение к Дездемоне. И не белая изящная девушка прельщает его в ней. Если бы он не любил пламенной страстью ее, ее одну, он никогда бы не женился на ней. Ибо в нем живет свойственный дикой, независимой натуре ужас перед браком, и он нисколько не считает, что женитьба на патрицианке возвысила его и выдвинула вперед. Он сам происходит от владетельных князей своей страны (I, 2): ...Когда увижу я, что чванство Дает почет, то объявлю везде, Что родом я из царственного дома; - и он содрогался перед мыслью связать себя навеки: Да, Яго, знай, когда бы Дездемоны Я не любил, за все богатства моря Не заключил бы в тесные границы Жизнь вольную, безбрачную свою. Но их соединили волшебные чары, - не то грубое, внешнее волшебство, в которое верят и присутствие которого предполагают здесь другие и на которое намекает отец, говоря о "снадобьях и зельях колдунов", но те сладкие, те обольстительные чары, что неизъяснимым образом приковывают мужчину и женщину друг к другу. Защитительная речь Отелло в зале совета, когда он объясняет дожу, как случилось, что он снискал сочувствие и нежность Дездемоны, всегда возбуждала восторг. Ему удалось приобрести расположение ее отца. Старик пожелал услышать от него повесть его жизни, просил его рассказать ему об опасностях, которым он подвергался, о пережитых им приключениях. И мавр стал рассказывать ему о нужде и о муках, о том, как он был на волосок от смерти, как томился в плену у жестоких врагов, стал рассказывать о далеких чудесных странах, в которых ему приходилось скитаться (фантастическое их описание, очевидно, заимствовано из путевых очерков тою времени с их вымыслами). Дездемона рада была бы послушать обо всем этом, но ее часто отзывали домашние дела. Покончив с ними, она всегда возвращалась и жадным ухом внимала его рассказу. Тогда он сумел заставить ее обратиться к нему с просьбой пересказать ей свою жизнь не отрывочно, а с начала до конца. Он повиновался, и не раз наполнялись глаза ее слезами, когда он говорил ей о бедствиях своей юности. С невинной доверчивостью сказала она ему под конец, что если когда-нибудь у него будет друг, который ее полюбит, то пусть только он посоветует ему рассказать ей историю Отелло, и тогда этот друг приобретет ее взаимность. Иными словами, - хотя мы должны представлять себе Отелло человеком с величественной осанкой, - не через орган зрения, а через орган слуха он покоряет сердце Дездемоны ("я лицо Отелло увидела в его душе"); она делается его женой в силу своего участия ко всему, что он выстрадал и что совершил. Она меня за муки полюбила, А я ее - за состраданье к ним. Вот чары все, к которым прибегал я. Дож. Ну, и мою бы дочь увлек, конечно, Такой рассказ. Вот как, следовательно, построены эти отношения рукою поэта: это не любовь между молодыми людьми одинакового возраста и одной расы, которых разделяет лишь фамильная вражда (как в "Ромео и Джульетте"), еще менее союз сердец, подобный союзу Брута и Порции, где полная гармония устанавливается благодаря нежнейшей дружбе в соединении с самым близким родством, и благодаря тому, что отец жены является идеалом для мужа, - а нечто совершенно противоположное; это союз, основанный на притягательной силе контрастов и имеющий все против себя и различие в племени, и разницу в возрасте, и странную внешность мужа, вместе с недоверием к самому себе, которое она поселяет в его сердце. Яго развивает перед Родриго невозможность прочности этого союза Дездемона влюбилась в мавра, потому что он хвастал и рассказывал ей небылицы. Неужели кто-нибудь воображает, что любовь можно поддерживать болтовней? Чтобы сызнова воспламенить кровь, требуется соответствие в возрасте, сходство в нравах и обычаях, наконец, красота - все то, чего недостает мавру. Сам же мавр сначала вовсе и не думает строить такие соображения. Почему же нет? Потому что Отелло не ревнив. Это звучит дико, а между тем это сущая правда. Отелло не ревнив! Это все равно, что сказать о воде, что она не влажна, и об огне, что он не горит. Но у Отелло не ревнивый нрав; ревнивые люди мыслят совсем иначе, чем он, и ведут себя совсем иначе. Он чужд подозрительности, он доверчив и в этом смысле глуп - вот его несчастье, но собственно ревнивым назвать его нельзя. Когда Яго собирается привить ему свои клеветы на Дездемону и начинает лицемерными словами (III, 3): О генерал, пусть Бог Вас сохранит от ревности: она - Чудовище с зелеными глазами Отелло отвечает ему Пусть говорят, что у меня жена И хороша, и любит наряжаться, И выезжать, и бойко говорит, И хорошо поет, играет, пляшет - Ревнивым я от этого не стану Когда в душе есть добродетель, все Наклонности такие не порочны, И даже то, что у меня так мало Заманчивых достоинств, не способно В меня вселить малейшую боязнь, Малейшее сомненье; ведь имела Она глаза и выбрала меня. Таким образом, даже его исключительное положение сначала не внушает ему тревоги. Но ничто не может устоять перед коварным замыслом, жертвой которого становится ничего не подозревающий Отелло. Насколько он доверчив относительно Яго - "Милый Яго!", "Славный Яго!" - настолько же недоверчив делается он по отношению к Дездемоне. И вот в его мыслях проносится проклятие Брабашшо: "Она отца родного обманула, так и тебя, пожалуй, проведет". И вслед за этим проклятием встают перед ним все аргументы Яго: Как знать? Всему причиной то, быть может, Что черен я, что сладко говорить, Как щеголи-вельможи, не умею, А может быть и то, что начал я В долину лет преклонных опускаться. И начинается мука по поводу того, что душа одного человека - потемки для другого, по поводу невозможности победить желание и страсть у женщины, если даже она отдана нам законом, пока Отелло не чувствует, наконец, что его как бы предали пытке, и Яго может с торжеством воскликнуть, что все зелья, какие только есть на свете, не возвратят ему теперь мирного сна. Затем следует меланхолическое прощание со всей его прежней жизнью, а за тихою грустью снова наступает сомнение и отчаяние, отчаяние, что он подпал под власть этого сомнения: Мне кажется - жена моя невинна, И кажется, что нечестна она; Мне кажется, что прав ты совершенно, И кажется, что ты несправедлив, - и все это сосредоточивается, наконец, в помыслах о мщении и крови. Не будучи сам по себе ревнив, он сделался ревнивым под влиянием низкого, но с дьявольской хитростью рассчитанного нашептыванья, которого по своей наивности он не может ни опровергнуть, ни презреть. В этих мастерских сценах (III, 3 и 4) встречается более отзвуков из других поэтов, нежели в других местах на столь тесном пространстве у Шекспира, и эти отзвуки интересны в том отношении, что мы можем усмотреть из них, с чем он был знаком и что занимало его в те дни. В "Orlando Inamorato" Берни (Песнь 51, строфа 1) встречается рассуждение Яго: ...Кто у меня похитит Мой кошелек - похитит пустяки: Он нынче мой, потом его, и был он Уже рабом у тысячи людей. Но имя доброе мое кто украдет, Тот вещь крадет, которая не может Обогатить его, но разоряет Меня вконец. И в чудесном прощании Отелло с солдатской жизнью тоже кроется воспоминание. Вот это место: Прости покой, прости мое довольство! Простите вы, пернатые войска И гордые сражения, в которых Считается за доблесть честолюбье - Все, все прости! Прости, мой ржущий конь, И трубный звук, и царственное знамя, Все почести, вся слава, все величье И бурные тревоги славных войн! В памяти Шекспира, очевидно, сохранились восклицания, встречающиеся в старинной пьесе "A Pleasant Comedie called Common Conditions", которую он наверно видел подростком в Стрэтфорде. В ней герой говорит: Простите, мои славные, покрытые латами кони! Простите, все удовольствия охоты с собаками и соколами! Простите вы, благородные и храбрые рыцари! Простите, знаменитые женщины, внушавшие мне любовь! Еще заметнее следы, оставленные в "Отелло" чтением Ариосто. Это то место, где мавр говорит о платке и рассказ