ак мы сейчас увидим, Вилкинс и Роули должны были сообща написать первоначальную драму, и театр, вероятно, отдал ее на рассмотрение Шекспиру, который затем разработал понравившиеся ему в ней места. Издать пьесу Вилкинс уже не мог - она принадлежала театру; поэтому он удовольствовался тем, что пошел навстречу представившейся ему книгопродавческой спекуляции, выпустив в свет пьесу в форме новеллы, и затем приписал себе всю честь и замысла, и выполнения. Просто невероятно, чего только не превратили в драматический материал в этой пьесе, сохранившейся для нас в следующем виде. Рыцарственный князь Тирский, получивший на английской сцене взятое из "Аркадии" Сиднея имя Pyrocles, вскоре исковерканное в Pericles, - всего скорее потому, что имя Apollonius не подходило к пятистопному ямбу, - является в Антиохию с тем, чтобы разгадать загадку, с которой сопряжена опасность для жизни, так как ее верное или неверное решение сулит или руку царевны, или смерть. Из этой загадки он делает ужасный вывод, что царевна живет в преступной связи со своим отцом, и тогда удаляется и бежит из страны, чтобы спастись от мести злого царя, которая еще несомненнее должна постигнуть отгадавшего верно, нежели многих, отгадывавших неверно. Он едет в Тир, но даже и там не чувствует себя в безопасности, впадает в тоску и оставляет свои владения, чтобы уклониться от преследований Антиоха. В Тарсе он застает голод, делается спасителем народа, снабжает его хлебом со своих кораблей, затем претерпевает кораблекрушение близ Пентаполиса, волны выбрасывают его на землю, он встречает на берегу рыбаков, которые находят в море его панцирь, и тотчас после того принимает участие в рыцарском турнире. Царская дочь видит его и влюбляется в него с первого взгляда, как На-взикая в Одиссея. Ради благородного чужестранца, только что претерпевшего кораблекрушение и всюду встречавшего столько невзгод, молодая царевна забывает всех блестящих молодых рыцарей, которые толпятся вокруг нее. Его женою хочет она быть и ничьей другою: он сверкает перед ними, как алмаз перед стеклом. Отпраздновав свою свадьбу с Таисой, Перикл уезжает. Затем буря на море. Во время бури Таиса умирает от родов, и суеверные матросы требуют, чтобы ее тело было выброшено за борт. Перикл исполняет это требование, но гроб Таисы пристает к берегу, и в Эфесе она, совершенно невредимая, вновь пробуждается к жизни. Новорожденную дочь свою Перикл устраивает в Тарсе, но когда она из ребенка превращается в девушку, злая воспитательница ее, негодуя на то, что Марина затмевает своей прелестью ее некрасивую дочь, решает умертвить ее. Пираты, только что высадившиеся на берег, останавливают убийцу, но уводят Марину и продают ее в Митилене в публичный дом. Там, в этой омерзительной обстановке, ей удается сохранить свою чистоту и приобрести себе покровителя, который ее выкупает. Таким образом и случается, что ее приводят на стоящий в гавани корабль к погруженному в глубокую меланхолию Периклу, чтобы испытать, не сумеет ли она вызвать в нем перемену настроения. Между ними происходит сцена узнавания, и затем, повинуясь велению Дианы, все отплывают в Эфес, где Таиса живет в храме богини, и где отец вновь обретает свою жену, а только что найденная дочь - свою мать. Вот та невозможная в драматическом смысле канва, которая лежала перед Шекспиром и которую ему захотелось разработать или переделать в главных ее частях. Что он, как это ревностно старался доказать Флей, уже заранее подготовил свою часть в этой пьесе, это для каждого, кто внимательно читал всю драму строку за строкой, должно представляться в высшей степени неправдоподобным. Это сделало бы неимоверно трудной задачу Вижинса и его компаньонов. Необходимость написать, таким образом, начало к готовой второй половине превзошла бы их силы, или, по крайней мере, обязала бы их работать с самой мучительной тщательностью, тем более, что шекспировские сцены вставлены в рамку их собственного труда в монологах Гауэра, его интермедиях и в эпилоге. Все говорит в пользу того, что Шекспир наложил свои штрихи на полуготовое или совсем готовое ремесленное изделие. Первых двух актов он почти не коснулся, но в них все же заметны следы его пера, например, в деликатности, с которой в первых сценах пьесы затронут вопрос о кровосмешении, затем в застенчивой и почти безмолвной, но внезапно проснувшейся любви Таисы к тому, кто с первого же мгновения является в ее глазах первым из мужчин. В сцене между тремя рыбаками, открывающей второе действие, тоже встречаются обороты речи, в которых слышится Шекспир. Особенно то место, где первый рыбак говорит о корыстолюбивых богачах, которые, как киты на земле, "ходят с разинутым ртом, пока не проглотят целый приход с церковью, колокольней, колоколами и прочим". {Цитаты из "Перикла" приводятся по переводу Холодковского.} Второй рыбак говорит: "Будь я пономарем, хотел бы я быть в это время на колокольне", и на вопрос "Это зачем?" отвечает: "Пусть бы он проглотил меня: попавши в его брюхо, я поднял бы там такой трезвон, что он бы не успокоился, пока не выпустил бы обратно колокола, башню, церковь и весь приход". Однако в таких пунктах может ведь все-таки оказаться, что то, в чем мы видим проблески шекспировского остроумия или искры шекспировского гения, есть лишь подражание шекспировской манере. Совсем иначе, плоско и неуклюже, подделывается под заключение комедии "Сон в летнюю ночь" пролог Гауэра к третьему действию: Уснул, утих весь шумный дом. Лишь слышен храп гостей кругом: Так брачный пир их утомил, Пресытил их и тягчил. Кот мышку в норке сторожит, И глаз его во тьме горит, Как уголек; сверчки поют, Найдя за печкою приют. Сравните песню Пока: Теперь огонь в печах погас, Совы зловещей крики Напоминают смерти час Страдальцу-горемыке. За этим введением еще следует неумело составленная немая сцена, за нею продолжение тяжеловесного, эпически растянутого пролога и вдруг - как если бы голос из иного мира, золотой голос, звучный и богатый, прервал бесцветную чепуху, как если бы полились волны небесной музыки, по которой давно томился наш слух - вдруг раздается голос самого Шекспира во всей его несомненнейшей неподдельности и с чисто царственною мощью. Пусть читатель отыщет в английском тексте эти дивные стихи: Перикл (на палубе). Ты, грозный бог пустыни водяной, Уйми ты гневным словом эти волны, От ада хлещущие к небу! Ты, Властитель ветра, скуй его железом И призови обратно в глубь морей! Могучий! Оглушительные громы Ты усмири, и серные огни Проворных молний потуши рукою Спокойною. - О Лихорида, что С царицею моей? - Шумишь ты, буря! Ты хлещешь, точно ты сама себя Стремишься выхлестнуть! Свисток матроса Не слышен, точно шепот в ухо смерти. - Эй, Лихорида! и т. д. Кормилица приносит новорожденного младенца. Она говорит: ...Вот вещица вам, Для этих мест уж слишком молодая. Когда б она с понятием была, То умерла б, как я, едва живая. Возьмите ж на руки кусочек этот Царицы вашей мертвой! Перикл. Лихорида! Лихорида. Терпенье, господин; не помогайте Свирепству бури. Все, что вам осталось От королевы - это ваша дочь. Для ней старайтесь мужественно горе Сносить, чтобы ее спасти. Входят матросы, и после нескольких прямо мастерских реплик, дающих полное представление о неистовстве бури и усилиях матросов спасти корабль, они в своем суеверии требуют от Перикла, чтобы он выбросил за борт бедную, едва только испустившую дух царицу. Царь вынужден уступить им и, обращаясь к умершей, говорит мелодическими стихами: Ужасную родильную постель Тебе судьба послала, друг мой бедный! Ни света, ни огня; тебя забыли Враждебные стихии. Не имею Я времени, в гробнице освященной Чтоб схоронить тебя, но бросить должен, Едва прикрыв, в глубокий ил морской. Не памятник над бедными костями. Не вечная стоять лампада будет, Но воду мечущий громадный кит. И волны шумные над хладным трупом, Лежащим между раковин простых, Носиться будут. И он отдает приказ, чтобы корабль с новорожденным младенцем, который не вынесет морского плаванья, переменил курс и направился в Тарс. В этих сценах такое могучее веяние бури и пенящихся вод, в них так грохочет гром, так искрится молния, что выше этого нет ничего во всей английской поэзии, даже у самого Шекспира в "Лире", даже у Байрона и Шелли в их описаниях природы. Этот шторм на море и гудит, и ревет, и хлещет, и воет, так что свисток боцмана теряется с шипеньем в разъяренных голосах непогоды. Оттого эти сцены и знамениты, оттого они и дороги морякам, для которых писались. В этой области Англия имеет достаточно знатоков. Впечатление оказывается тем сильнее, что к чисто внешней страсти стихий примешивается человеческая страсть, столь же нежная, как и великая, страсть, прорывающаяся наружу в сдержанном вопле Перикла над Таисой. Она не заглушается шумом непогоды, она раздается, как контраст бешенству ветра и моря, в звуках, идущих от одухотворенной и тонкой натуры. Восхитительны также слова, которыми Перикл приветствует новорожденную малютку: ...Будь же Тиха вся жизнь твоя, мое дитя Несчастное! От века не рождалось Дитя в такой тревоге шумной. Мир И радости тебе на долю! Грубо Ты встречено на этом свете, точно Не дочь ты князя. Будь же то, что после Судьба сулит тебе приветно! Буря, Огонь, вода, земля и небо громко Тебя из чрева матери воззвали... Хотя новелла Вилкинса весьма точно придерживается хода пьесы, все же лишь в двух только местах ее встречается совпадение, простирающееся до буквального употребления одних и тех же слов. Одно из этих мест находится во втором действии, следовательно, в собственном тексте Вилкинса, другое здесь. У Шекспира это место выражено так: For thou art the rudeliest welcome to this world That ever was prince's child. Happy what follows! Thou hast as chiding a nativity As fire, air, water, earth and heaven can make... В новелле Вилкинса сказано: Poor inch of nature! Thou art as rudely welcome to the world as ever prince's babe was, and hast as chiding a nativity, as fire, air, earth and water can afford thee. {Бедный вершок природы! Никогда княжеское дитя не было так грубо встречено в этом мире; огонь, воздух, земля и вода приветствовали твое рождение.} Еще более, чем буквальное совпадение и сохранившиеся в прозе стихи, поражает здесь первое восклицание "Poor inch of nature!" ("Бедный вершок природы!"), в котором до такой степени чувствуется Шекспир, что можно подумать, будто оно было забыто в рукописи, послужившей основой для первого издания пьесы. Итак, сотрудничество Шекспира проявляется лишь с начала третьего действия. Он принимается за работу с рождения Марины. Почему? Потому что лишь с вступлением ее в пьесу сама пьеса начинает интересовать его. Создать эту фигуру, этот нежный образ девичьей прелести и недосягаемой чистоты, вот что показалось ему привлекательной задачей. Обратите внимание на то, как соответствует духу Шекспира сцена, где Марина непосредственно перед тем, как Диониса отсылает ее, чтобы отдать ее в руки убийце, сыплет цветы на могилу своей умершей кормилицы. Эта сцена как бы предвозвещает две, вскоре после того написанные сцены в других произведениях Шекспира: в "Цимбелине", где братья осыпают цветами мнимый труп отрока Фиделио - имя, под которым они познакомились со своей сестрой Имодженой, и в "Зимней сказке", где пастушка Пердита раздает цветы знатным чужестранцам и своим гостям. Марина говорит (IV, 1): Я у земли возьму ее одежды, Чтобы цветами дерн украсить твой. Пусть голубые, желтые фиалки И ноготки лежат ковром роскошным Все лето здесь, над милым гробом. Горе Мне бедной! В шуме бури рождена, Я потеряла мать; подобный буре, Мир отнимает всех моих друзей. Простые слова, не представляющие сами по себе ничего замечательного. Но для меня они имеют величайшее значение как симптомы. Это первые кроткие аккорды, слетающие с этого инструмента, так долго издававшего лишь резкие и пронзительные звуки. Ни в одной из драм Шекспира, относящихся к периоду разочарования, вы не найдете ничего соответственного. Если, несмотря на утомление и на угнетавшую его печаль, поэт не погнушался взять на себя переделку некоторых частей этого "Перикла", то им руководило желание вложить в главное действующее лицо чувства, наполнявшие его в данный момент. Перикл - это романический Одиссей, много скитавшийся по свету, много претерпевший бед и невзгод и мало-помалу потерявший все, что ему было дорого в мире. Сразу, как только мы знакомимся с ним, он видит себя лицом к лицу со смертью, потому что верно решил одну из отвратительных загадок жизни, - как это символично! - и это делает его подозрительным и сосредоточенным в себе, тревожным и унылым. У него с самого начала есть черта меланхолии, а потому и равнодушие к опасностям; позднее, когда в нем пробудилось недоверие к людям, эта черта усиливается и придает ему отпечаток глубины как в мыслях, так и в чувствах. Его натура - вся впечатлительность, во время кораблекрушения он выказывает достаточно мужества, но все более и более погружается в меланхолию, постепенно принимающую характер чуть ли не душевной болезни. Чувствуя себя совсем одиноким и покинутым, он не терпит близ себя ни одного человеческого существа, не отвечает ни на чьи речи, а сидит безмолвный и угрюмый, питаясь своею скорбью (V, 1). Тогда-то Марина и вступает в его жизнь; появившись на корабле, она сначала пытается привлечь его внимание смиренной игрой и тихим пением, потом заговаривает с ним; он не слушает ее, мало того, с гневом отталкивает ее, пока кроткий рассказ ее о том, кто она и какие ее преследовали несчастия не пробуждает его интереса. Дочь, узнанная, вновь обретенная, вызывает мгновенный переход от снедающей сердце муки к меланхолически-счастливому настроению. Именно так Шекспир как поэт замкнулся в себе от мира; именно так смотрел он на людей и их участие, когда со вступлением в его поэзию Марины и ее сестер основное настроение его изменилось сразу. По всей вероятности, Шекспир приспособил роль Перикла для Бербеджа, который играл ее, но в ней много личных его черт. Между двумя артистами было больше общего, чем можно заключить из слишком известного анекдота об их соперничестве на тайном свидании. Но ведь наиболее тривиальные вещи всего скорее распространяются и всего более остаются в памяти. И как Перикл одухотворен Шекспиром, так и Марина сделалась в его руках лучезарным образом, она, с самого вступления своего в возраст юности возбуждающая зависть и злобную ревность в силу своей прелести и своих редких качеств. Мы видим ее впервые в тот момент, как она сыплет цветы на могилу, и тотчас же после того, среди ее попытки обезоружить человека, получившего приказание ее убить, мы убеждаемся, что она столь же невинна, как безгрешна в народной песне королева Дагмара на смертном одре. Она никогда не сказала злого слова, ни одному живому существу не сделала зла, никогда не убила мыши, даже мухи никогда не могла обидеть; один раз она нечаянно наступила на червяка и плакала об этом. Нельзя представить себе более кроткую человеческую душу. Кротости же ее соответствует венец правдивости и величия, сияющий над ее головой. Когда во вступлении к сцене узнавания Перикл, сначала грубо отстранив и оттолкнув Марину, постепенно начинает обращаться с ней более приветливо, и когда он просит ее сказать, где родилась она, и кто подарил ей ее богатые одежды, она отвечает, что если бы она поведала историю своей жизни, ее рассказ сочли бы за ложь. Поэтому она предпочитает молчать. Перикл возражает на это (V, 1): О, расскажи, прошу! Ложь от тебя происходить не может. О, нет! Твой скромен вид, как Справедливость, Ты Истины дворцу подобна! Знай, Что я тебе во всем поверю... О, поведай Про жизнь твою. - И если из несчастий Твоих одна хоть тысячная доля Равняется моим, ты - крепкий муж, А я - девица слабая. Но ты Терпению подобна, что спокойно Глядит на царские могилы, даже Отчаянье улыбкою встречая. Поэт развертывает здесь все богатство метафор, каким располагает фантазия, чтобы дать истинное представление о достоинстве Марины, просвечивающем и во внешнем ее облике. Но Периклу самому кажется, что он похороненный царь, его самого не покидает ни на миг ее терпеливое участие, и необузданность его собственной скорби удается ей ослабить своей улыбкой. В этой сцене много драматического воздействия; нахождение и узнавание составляют эффект, часто употреблявшийся уже в древних греческих трагедиях и неизменно достигающий цели. Но все смягчение в этих репликах. Нам показывают не картину с яркими, палящими красками, а воздушную гармонически нежную пастель. Когда мы должны были дать живое представление о душевном состоянии Шекспира в то время, когда возникли пьесы "Двенадцатая ночь" и "Как вам угодно", мы просили читателя вспомнить какой-нибудь день, когда он чувствовал себя вполне здоровым и бодрым и сознавал, что все органы его тела находятся в счастливой деятельности - один из тех дней, когда солнце светит по-праздничному и сам воздух как будто ласкает. Для того, чтобы подобным же образом перенестись в основное настроение Шекспира в настоящее время, следует припомнить, что чувствовали мы сами при первом возврате здоровья после тяжкой и долгой болезни. Мы так еще слабы, что боимся всякого более или менее сильного напряжения. Мы не больны уже, но все же далеко еще не здоровы. Наша походка нетверда, жесты руки неуверенны, но чувства наши стали острее, мы видим многое в малом. Солнечный луч, заглянувший в комнату, больше нас оживляет и сильнее настраивает, чем в другое время целый ландшафт, залитый солнцем. Щебетанье пташки в саду, хотя бы она только раза два чирикнула, говорит нам больше, чем в другое время соловьиные трели в лунную ночь. Ветка гвоздики в стакане доставляет нам не меньше радости, чем в иное время оранжерея, наполненная экзотическими растениями. Мы благодарны за всякую малость, восприимчивы ко всякому привету, склонны к энтузиазму. Кто возвращен жизни, у того признательная душа. И как Шекспир с глубокой восприимчивостью гения чувствовал сильнее, чем другие, эту беспечную радостную пору юности, гак и теперь он глубже ощущал меланхолические и кроткие настроения, знаменующие возврат здоровья. Он хотел выставить на вид высоту невинности в природе Марины, и поэтому он подверг ее невинность самому гнусному испытанию и дал ей самую черную рамку, какую только можно себе представить. Пираты продают юную Марину в грязный вертеп, и изображение его обитателей и отношения Марины к ним и посетителям занимает весьма значительную часть четвертого действия. Мы упоминали уже, что нет никаких оснований вместе с Флеем называть эти сцены нешекспировскими. Если этот исследователь, скомпрометировавший свой авторитет произвольностью и непостоянством своих мнений, не решается приписать их Вилкинсу, но в то же время оспаривает их принадлежность Шекспиру, то происходит это от умственной ограниченности английского священника, требующего от искусства, которое он должен признать, соблюдения благопристойности и если и допускающего нарушение ее, то лишь юмористическим образом, наполовину в шутку. В красках, наложенных на эти сцены, как ни плоско правдивы они, в развертываемой этими сценами мрачной и отвратительной картине жизни именно и выступает свойственный Шекспиру в этот период, который он готовится покинуть, колорит Корреджио. Реплики Марины в этих сценах всегда метки; это превосходнейшие из всех вообще реплик, какие Шекспир вложил ей в уста, ибо они одушевлены смелым величием, напоминающим величие, которым запечатлены ответы Христа на вопросы ею мучителей и гонителей. Наконец, как мы указывали, весь персонал здесь тот же самый, какой был налицо и в "Мере за меру", где никому не приходило в голову опровергать подлинность пьесы. Сама ситуация здесь и там имеет родственный характер. Изабелла, со своей голубиной чистотой, находится там в таком же контрасте к миру сводников и сводней, наполняющему своим шумом пьесу, как Марина здесь к хозяйке дома, слуге и прочим. Нельзя представить себе, чтобы Шекспир после всего, что он пережил и переиспытал, мог когда-либо отдаться сызнова романически-средневековому поклонению женщине как женщине. Но с присущей его натуре справедливостью он уже вскоре стал делать исключения из всеобщего приговора, под который некоторое время он склонен был подводить всю женскую половину человеческого рода, и теперь, когда к нему возвратилось душевное здоровье, в душе его явилась потребность окружить ореолом святости голову молодой девушки после того, как он так долго останавливался преимущественно на женщинах, вся природа которых заключалась в чисто половом назначении. И ему посчастливилось вывести незапятнанной ее невинность из самых отвратительных положений. Обратите побольше внимания на реплики Марины во второй и шестой сцене четвертого действия. Видя, что она пленница в этом доме, она говорит: Ах, для чего ты медлил, Леонин? Убил бы ты меня без разговоров. Пираты эти - можно ль быть жесточе!? Зачем они не бросили меня В объятья матери, в морские волны! Хозяйка. О чем ты плачешь, красотка? Марина. О том, что я красива. Хозяйка. Что ж за беда, что боги тебя наградили? Марина. Я не обвиняю их. Хозяйка. Ты попала ко мне, и здесь тебе понравится. Марина. Я избегла рук убийцы, чтобы попасть в еще худшие руки... Женщина ли ты? Хозяйка. А кто же, если ты не считаешь меня за женщину? Марина. Или честная женщина, или не женщина. Лизимах, правитель Митилены, является в дом и вскоре остается наедине с Мариной. Он начинает разговор: Ну, красавица, давно ли ты при своем ремесле? Марина. При каком ремесле, сударь? Лизимах. Я не могу назвать его, не обижая тебя. Марина. Мое ремесло не из обидных. Не угодно ли вам назвать его? Лизимах. Давно ли ты занимаешься своим делом? Марина. С тех пор, как я себя помню. Лизимах. Как, с таких лет? Так ты была дрянью с пяти или семи лет? Марина. Если была, то еще раньше. Лизимах. Да ведь сам этот дом свидетельствует, что ты продажная тварь. Марина. Вы знаете, что это такой дом, и идете в него? Я слышала, что вы человек почтенный, правитель этой страны. Лизимах. Как? Твоя хозяйка уж рассказала тебе, кто я такой? Марина. Какая моя хозяйка? Лизимах. Хозяйка вашей лавочки, зеленщица, которая сеет позор и мерзость. О, ты слышала кое-что о моем могуществе и потому так и топорщишься, чтобы я получше ухаживал... Пойдем-ка в укромное местечко, пойдем, пойдем... Марина. Коль рождены вы честным человеком, то докажите это, покажите себя достойным вас самих теперь. Слова эти поражают Лизимаха и вызывают переворот в его душе. Он дает золото Марине, советует ей не покидать пути невинности и желает, чтобы боги пришли ей на помощь. Когда ей посчастливилось вырваться на свободу и проявить на деле способности и таланты, которыми она обладает, тогда становится очевидно, какое впечатление она произвела на него в своем унижении. Он посылает за ней, чтобы рассеять меланхолию царя Перикла, и после того просит ее руки. Приведенные сцены не дают, конечно, интеллектуального удовлетворения, соразмерного всему тому, на что отважился поэт, чтобы вывести их перед читателем. Но в них сказывается стремление, которое чувствовал в это время Шекспир, - изобразить величие юной женской души, блистающее, как снег, в змеином гнезде пороков. Обратите также внимание, в каком духе это выполнено. Это дух Шекспира и эпохи Возрождения. Несколько ранее обработка такой темы в Англии составила бы "моралитэ", аллегорическую духовную пьесу, в которой добродетель верующей женщины восторжествовала бы над "пороком"; немного позднее во Франции результатом ее оказалась бы христианская драма, где религиозно настроенная юная дева приводит в смущение языческую грубость и неверие. Здесь, у Шекспира, переносящего фабулу в дни культа Дианы и делающего одинаково языческими и порок, и добродетель, нет и в помине ничего церковного или конфессиональною. Можно провести здесь сравнение, ибо всего лишь 37 лет спустя, в малолетство Людовика XIV, подобный же сюжет обрабатывается во Франции Пьером Корнелем, в его сравнительно малоизвестной трагедии "Theodore, vierge et martyre". Действие пьесы происходит в том же месте, где начинается "Перикл", а именно в Антиохии, в царствование Диоклетиана. Злая Марцелла, жена правителя области, хочет дать в мужья своей дочери Флавии Плакида, которого девушка любит. Но все помыслы Плакида обращены к царевне Феодоре, ведущей свое происхождение от древних Царей Сирии. Однако, Феодора - христианка, а это время гонений христиан. Поэтому, чтобы отомстить девушке и отнять у нее сердце Плакида, Марцелла приказывает отвести ее в такого же рода дом, где вынуждена оставаться Марина, и держит ее там в заключении. Драматический интерес остановился бы здесь, конечно, на развитии чувств Феодоры, когда она видит себя предоставленной своей судьбе. Но молодая целомудренная девушка не хочет и не может давать волю в словах ужасу, который должна испытывать; во всяком случае, правила приличия французской сцены не позволили бы ей выражать его. Корнель обошел это затруднение, переложив все действие в повествовании. Чередующиеся один за другим неверные или неполные рассказы о случившемся держат читателя в постоянном напряжении. Сначала Плакиду рассказывают, что наказание Феодоры заменено простым изгнанием. Он переводит дух. Вслед за тем ему сообщают, что Феодору действительно отвели в тот дом, но Дидим, ее поклонник-христианин, явился туда же, дал солдатам денег, чтобы они его первого туда впустили, и через несколько времени вышел с закрытым лицом, как бы стыдясь своего дурного поступка. Третья весть гласит, что это вышла Феодора, переодетая в платье Дидима. Ярость Плакида сменяется тогда самой мучительной ревностью. Он думает, что Феодора свободно отдалась Дидиму, и терпит невыносимую пытку. Наконец, открывается вся истина. Дидим сам рассказывает, как он спас Феодору; он не прикасался к ней; он христианин и сам ожидает смерти. "Живи без ревности, - говорит он Плакиду, - и дай мне принять смертную казнь". - "Ах, - отвечает Плакид, - как же не испытывать ревности, когда это очаровательное создание обязано тебе более, чем жизнью? Ты пожертвовал своею кровью, чтобы спасти ее честь, и мне не завидовать твоему счастью?" - И мученик-христианин, и мученица-христианка, оба погибают от руки палача, а влюбленный в Феодору язычник, ничего не сделавший для того, чтобы спасти любимую девушку, стоит пристыженный. Весь контраст здесь заключается, следовательно, между великими свойствами, проистекавшими из христианской веры, и свойствами низменного уровня, которые влечет за собой язычество. Две веши поражают при этом сопоставлении: смелость английского театра, неустрашимо представляющего взорам зрителей все, даже то, на чем правила благопристойности запрещают останавливаться в общественной жизни, и различие между умственным отпечатком в старой Англии времен Возрождения и в спиритуалистически-христианнейшей Франции при начале классицизма. Спокойная смелость, которую сообщает Марине ее невинность, не имеет ни следа конфессионального привкуса, без которого не могли обойтись ни средневековые драмы до Шекспира, ни Корнель и Кальдерой после него, но который, как это достаточно очевидно, сильно претил английскому поэту. Феодора Корнеля - святая по профессии, мученица - по своему выбору, и когда после своего освобождения она вновь отдается во власть своих врагов, то делает это потому, что путем небесного откровения она получила обещание, что не будет вторично заключена в тот дом, откуда ее освободили. Марина Шекспира, этот нежно и бережно исполненный эскиз первой юной девы нового женского типа, который наполнит собою вскоре его поэзию, чисто человечна во врожденном благородстве своей натуры. Крайне интересно проследить теперь, как в этой мрачной и в то же время причудливой пьесе о Перикле зарождается все, что Шекспиру еще остается создать. Марина и мать ее Таиса, обе утраченные и лишь после стольких лет вновь обретенные оплакивающим их царем, представляют как бы первый набросок Пердиты и Гармионы в "Зимней сказке". Пердита, как говорит уже само имя, потеряна и живет, как и Марина, в совсем чужой стране, не зная ни матери, ни отца. Мы уже видели, что как Марина сыплет цветы на могилу, так и Пердита дарит их со множеством глубоких изречений о характере цветов; как царь Перикл находит под самый конец Таису, так и Леонт находит Гермиону. В "Цимбелине" злая мачеха, королева, соответствует злой воспитательнице Дионисе в "Перикле". Она ненавидит Ижоджену, как Диониса ненавидит Марину. Пизанио в "Цимбелине" должен убить Имоджену близ Милфордской гавани подобно тому, как Леонин в "Перикле" должен убить Марину близ морского берега. Цимбелин находит под конец своих сыновей и свою дочь, как Перикл под конец находит Марину. Влечение к замене строгой драматургической работы более легкими средствами, мелодраматической музыкой, явлениями духов, приводящими к развязке и т. п. - все это, свидетельствующее в своей совокупности о некотором утомлении по отношению к требованиям искусства, обнаруживается уже в этой драме. Диана является дремлющему Периклу точь-в-точь, как в "Цимбелине" Юпитер предстает перед спящим Постумом. Как Диана повелевает царю отправиться в Эфесский храм, чтобы там вновь обрести Таису, так и Юпитер объявляет, что Постум будет снова супругом Имоджены. Но более чем какую-либо другую пьесу "Перикл" подготовляет собою "Бурю". Отношения к дочери меланхолического Перикла как бы предвозвещают отношения великодушного Просперо к Миранде. Он также владетельный князь, живущий в изгнании, вдали от родной земли. Но при всем том первым эскизом характера Просперо служит образ Церимона в "Перикле". Пусть только читатели обратят внимание на его длинную реплику (III, 2): Всегда считал я ум и доблесть выше, Чем знатность и богатство; блудный сын Последние пусть тратит, если хочет; Бессмертье ж первыми дается нам И человека в бога превращает. Держась такого мнения, природу Я изучал, у знающих людей Выведывал ее святые тайны, И собственным трудом все дополняя, Дошел до сокровенных сил, творящих В металле, камне и растеньях разных Свою работу. Я познал тот вред, Который нам природа причиняет, И средства исцелять его, и этим Счастливлю жизнь свою, конечно, больше, Чем вечной жаждой почестей пустых Иль сохранением богатств в мешках шелковых Глупцам и смерти на потеху. Здесь, во втором действии, Перикл и Таиса совершенно так же противопоставлены разгневанному отцу, не слишком, однако, негодующему на их союз, как Фердинанд и Миранда противопоставлены Просперо, когда он притворяется рассерженным. Но в особенности сама буря, которой открывается пьеса того же имени, уже предсказана дивной сценой бури, с которой начинается шекспировская часть "Перикла". И как сами сцены бури соответствуют одна другой, так рассказ Марины о непогоде, во время которой она появилась на свет ("Перикл" IV, 1), соответствует рассказу Ариэля о кораблекрушении в "Буре" (I, 2). Помимо того, многие мелкие штрихи выдают внутреннее родство между этими двумя произведениями. Как в "Перикле" (V, 1), так и в "Буре" (II, 1) раздается убаюкивающая, усыпляющая волшебная музыка; как в "Перикле" (IV, 3), так и в "Буре" (III, 3) говорится о гарпиях. Слово virgin-knot, применяемое Мариной к самой себе в "Перикле" (IV, 2.) в прелестных стихах: If fires be hot, knives sharp, or waters deep, Untied I still my virgin-knot will keep, - {Пусть горячи огни, остры ножи и глубоки воды, я все-таки сохраню неразвязанным мой девственный узел.} употребляется и в "Буре" (V, 1), где Просперо прилагает его к Миранде, и это слово, надо заметить, встречается у Шекспира только в двух этих местах. Таким образом, в этой столь несправедливо обойденной и пренебреженной пьесе находится в зародыше все позднейшее творчество поэта. Она имела против себя две вещи: отчасти то, что она не вся целиком написана Шекспиром, отчасти же, что в ней, как воспоминание о только что пережитом мрачном периоде, падает черная тень на физиономию Марины от той грязной обстановки, в которую она помещена в четвертом действии. Но как документ к душевной истории Шекспира и как плод поэтического вдохновения этот прекрасный и замечательный отрывок "Перикла" представляет собою произведение, полное величайшего интереса. ГЛАВА LXXIV  Френсис Бомонт и Джон Флетчер. Было сравнительно нетрудно доказать участие Шекспира в создании "Перикла" и "Тимона". Оно заметно в самых важных сценах. Те писатели, которые сотрудничали с ним вместе, удостоились этой чести почти случайно и не представляют поэтому теперь для нас никакого интереса. Иначе обстоит дело с двумя другими драмами, возникшими в тот же период. В данном случае имя Шекспира упоминается в связи с именем другого писателя и, по мнению большинства критиков, совершенно основательно. Я имею в виду пьесы "Два благородных родственника" и "Генрих VIII". В этих двух произведениях перу Шекспира принадлежит лишь немногое, в одном из них почти ничего. А тот писатель, который создал все остальное, выступил тогда с особенным успехом, занял видное место в современной драматической литературе, и Шекспир не мог относиться к нему равнодушно. Поэтому невольно возникает вопрос, что заставило Шекспира вступить с ним в сотрудничество. В 1608 году на сцене театра "Глобус" была представлена драма "Филастр", встреченная очень сочувственно и имевшая продолжительный успех. Авторами этой трагедии были 22-летний Френсис Бомонт и 28-летний Джон Флетчер. Успех этой пьесы был настолько поразителен, что имена обоих поэтов сделались сразу знаменитыми. До этого момента (1606 - 1607) Флетчер успел уже поставить одну свою, якобы веселую, в действительности же плоскую пьесу, написанную прозой, "Женоненавистник". Здесь встречаются, правда, некоторые комические фигуры, но ничто не позволяет угадать будущих творений поэта. После нашумевшей пьесы "Филастр" оба поэта написали в 1610 году свою лучшую драму "Трагедия девушки" ("The Maid Tragedy"), а в 1611 г. столь же известную драму "Король - не король". С тех пор Флетчер продолжал свою драматическую деятельность, сначала в сотрудничестве с Бомонтом, а после его смерти (1615) еще десять лет, последние годы своей жизни, самостоятельно (впрочем, одну пьесу он написал вместе с Роули) и даже затмил своей славой имя Шекспира, быть может, еще при его жизни, но во всяком случае после его смерти. Его авторитет с течением времени все возрастал, так что в 1668 г. Драйден утверждает в своем известном сочинении "Опыт драматической поэзии": "Пьесы Бомонта и Флетчера нравятся больше всех и даются чаще всех. Если в продолжение года на подмостках появится одна пьеса Шекспира, или Джонсона, то из произведений обоих поэтов дают, по крайней мере, два". Впрочем, если сравнить это утверждение с замечаниями в дневнике Пеписа, то оно покажется преувеличенным. Что же касается Шекспира и Бена Джонсона, то звезда второго затмила с течением времени звезду первого. Самуил Ботлер не только лично предпочитает Бена Джонсона, но считает его превосходство над Шекспиром общепризнанным фактом. Оба вновь выступивших поэта не принадлежали, подобно старшему поколению писателей (Пиль, Грин, Марло), к литературному или ученому пролетариату, или как Джонсон и Шекспир - к среднему сословию. Оба происходили из знатных фамилий. Флетчер был сыном высокопоставленного священника, человека лично знакомого с придворной жизнью в царствование Елизаветы и Иакова; отец Бомонта был гражданским судьей и находился в родственных отношениях со многими аристократическими семьями. Современников сразу поразило умение обоих поэтов рисовать в совершенстве беспутство и остроумную находчивость знатных господ. Френсис Бомонт родился, вероятно, в 1586 году в Грас-Дие (Grace-Dieu), в Лейстершире, в семье, принадлежавшей к судебной знати, члены которой отличались поэтическими наклонностями и способностями. В тот год, когда Френсис умер, в семье существовало не менее трех поэтов, носивших одну и ту же фамилию. Десяти лет Френсис Бомонт сделался студентом второго курса в Бродгейт-Холле в Оксфорде и переехал затем в Лондон, где его приняли в качестве студента-юриста в корпорацию "The Inner Temple". Впрочем, он изучал юриспруденцию не очень серьезно; он с большим удовольствием писал драмы и "маски", которые в то время часто разыгрывались на юридических факультетах. Еще в 1613 году Бомонт является автором той "маски", которую в день свадьбы принцессы Елизаветы с пфальцским князем ставили на придворной сцене юридические корпорации "The Inner Temple" и "Grays Inn". Одинаковое увлечение пьесой Бена Джонсона "Volpone" сблизило, по-видимому, Бомонта и Флетчера. Как только оба познакомились, они заключили такую братскую дружбу и вступили в такое интимное сотрудничество, которое редко в летописях истории. Обри, который сохранил нам несколько анекдотов о Шекспире, описал их сожительство в следующей сильной фразе: "Они обитали вместе, недалеко от театра, оба они были холостые, имели одну и ту же... которую в высшей степени уважали, то же платье, один плащ и т. д." Едва ли можно сомневаться в том, что собственно подразумевал Обри