каждом произведении искусства можно обнаружить некую целостную философию, я считаю, что "Троил и Крессида", как, впрочем, большинство пьес и поэм Шекспира, содержит философию sui generis. Философия эта выражена не только в пространных рассуждениях (вроде известных речей Улисса о "порядке" и "времени"), но также и в поэтических образах, повторяющихся в известном ритме, а еще более - в самих персонажах, ситуациях и конфликтах. В конкретном произведении все эти средства драматической выразительности часто выступают в сочетании, составляя сложную систему тезисов, антитезисов и синтезов. Даже сосредоточиваясь на довольно узкой, хотя, по моему мнению, весьма важной, теме философии времени, я постараюсь не упускать из виду более широкие связи и подтексты. "Необычность и великолепие" образов времени в "Троиле и Крессиде" отмечено Кэролайн Спэрджен, которая считает, что "различные персонажи пьесы представляют наиболее разнообразные и поразительные аспекты времени, какие можно найти во всем творчестве Шекспира". Она признает также, что философия пьесы "сосредоточена на могуществе времени и на пределах этого могущества" {Spurgeon Caroline. Shakespeare's imagery and what it tells us. Cambridge: Paperback ed., 1965, p. 178, 176.}. Однако в толковании этой философии она опирается на мистическую интерпретацию пьесы Дж. Уилсоном Найтом и, как мне кажется, заходит чересчур далеко, утверждая его положение, что пьеса "содержит концепцию любви как чего-то более высокого, более духовного и тонкого, но вместе с тем и более долговечного, чем само время, и именно поэтому неспособного конкретно воплотиться в потоке событий" {Ibid., p. 179.}. Выводы профессора Спэрджен отражают эту мистическую направленность ее мысли: "Таким образом допускается возможность состояния или сознания, находящегося за пределами временного, где любовь способна существовать как вневременная реальность" {Ibid., p. 180. Почти противоположную позицию занимает Р. А. Фокс. Он определяет "Троила и Крессиду" как "великолепную пьесу в сатирическом роде, мрачную лишь в той мере, в какой показывает человека не героическим идеалом трагедии и не романтическим идеалом счастливых комедий, а таким, каков он есть, в комическом противоречии его речей и поступков, принципов и практики, романтической влюбленности и деловых подробностей обольщения" (Foakes R. A. Op. cit, p. 60).}. Эти выводы, конечно, полезно проверить тщательным анализом шекспировского текста (сказанное выше о "технике" изображения времени не будет здесь повторяться, но получит дальнейшее развитие). Чтобы сразу перейти к сути дела, займемся двумя "философскими" речами Улисса. Может показаться, что первая из них, о соподчинении и порядке, не относится к нашей теме. Однако при внимательном чтении обнаруживается знаменательная связь между первой и второй речами, а точнее, между концепциями "порядка" и "времени", о которых в них говорится. Связь эта, как я надеюсь показать далее, выступает даже в виде ненавязчивого и тонкого противопоставления {Противоречие между концепциями "порядка" и "времени" можно ясно проследить в исторических пьесах Шекспира. Для подробного рассмотрения этого вопроса позволю себе сослаться на две моих статьи: Shakespeare-Jahrbuch, Weimar, 1974, Bd, 110, 1975, Bd. 111.}. Всеми признано, что первая из речей Улисса (I, 3, 75-137) наиболее полно выражает традиционную концепцию соподчинения и порядка, столь часто фигурирующую или упоминаемую в пьесах Шекспира, особенно исторических. Концепция эта восходит к античности и раннехристианскому миру, но она полностью вошла и в идеологию феодального общества, ибо отлично подтверждала его основной догмат: извечную строгую иерархию во вселенной и на земле, в природе и в человеческом обществе - иерархию, установленную и соблюдаемую богом {Исследователи находят в речи Улисса о порядке целый ряд отзвуков творений философов и поэтов - от Гомера, Платона, Овидия, блаженного Августина и Боэция до Чосера, Лидгейта, Рабле, Томаса Элиота, Спенсера, Хукера, Рэли и елизаветинских проповедей. См.: Tillyard E. M. W. The Elizabethan world picture. London, 1943; Idem. Shakespeare's problem plays. London, 1950; Shakespeare W. Troilus and Cressida. The New variorum ed./Ed. by H. N. Hillebrand, T. W. Baldwin. Philadelphia; London, 1953, p. 389-410.}. Улисс излагает эту концепцию с величайшим ораторским искусством, украшая ее яркими образами, приводя параллели из жизни вселенной и человеческого общества. При этом он постоянно противопоставляет идеалы "центра, ранга, старшинства, обычая и порядка", "права первородства и скипетров, и лавров, и корон" ужасам раздора, развала, хаоса и злостной анархии, воцаряющихся там, где расшатаны и попраны соподчинение и порядок, как это происходит в греческом стане. Прием этот характерен для Шекспира; он излагает какой-либо из основных догматов господствующей идеологии, чтобы затем подвергнуть его суровой проверке в драматическом конфликте, рожденном реальной действительностью. Подобное можно наблюдать в "Ричарде II", где священная для феодального общества доктрина божественного права королей сталкивается с историческим кризисом, приводящим к низложению короля, который "зря тратил время", и к захвату власти человеком более сильным и способным. Когда Агамемнон, "славный вождь" и "Греции глава", соглашается с Улиссом относительно "сути недуга", поразившего греческое войско, и спрашивает, чем же исцелить его, Улисс не дает прямого ответа. Он лишь подкрепляет свои философские рассуждения примером Ахиллеса, указывая на его неподобающее поведение, как на главную причину раздоров и разложения в греческом стане. Позднее, совещаясь со старцем Нестором, он просит его "заменить ему время", чтобы "придать зрелость" зародившейся у него мысли. Улисс осознает, что именно надо сделать: излечить Ахиллеса от гордыни. А для этого лучше всего послать на поединок с Гектором Аякса как представителя греков, демонстративно минуя Ахиллеса. Когда греческие военачальники повинуются этому решению и дефилируют перед шатром Ахиллеса, подчеркивая полное пренебрежение к нему, герой, до тех пор продолжавший дуться, ощущает некоторую тревогу. Это подготавливает почву для того, чтобы дать ему целительный урок. Знаменательно, что главной темой этого урока Улисс избирает действие времени. Его речь не содержит прямых укоров Ахиллесу, виновнику нарушения порядка и соподчинения среди греческих воинов. Вместо этого Улисс показывает, как время поглощает деяния прошлого, даже величайшие; как оно предает забвению наиболее достойных и с какой готовностью включает всех новоприбывших в состязание за почести и славу: Ведь время, как хозяин дальновидный, Прощаясь, только руку жмет поспешно, Встречая ж - в распростертые объятья Пришедших заключает. Слово "здравствуй" Улыбчиво, а тихое "прощай" Уныло. Забываются легко Былая доблесть, красота, отвага, Высокое происхожденье, сила, Любовь и дружба, доброта и нежность. Все очернит завистливое время... (III, 3, 165-174) Для зоркого и житейски мудрого Улисса людские доблести и свершения не могут быть вечными, ибо все они разрушаются или обесцениваются временем. Любовь к новизне, общая всем людям, придает ценность новым лицам и новым вещам, пусть даже уступающим достоинствами своим предшественникам. Отсюда следует, что в человеческом обществе недостижим постоянный и неизменный порядок. Даже если "мир блаженный цветущих стран" не нарушается открытыми мятежами, существует менее явный, менее устрашающий, но столь же мощный фактор, который в конце концов подтачивает признанные ценности и принятый порядок вещей, губит красоту и ум, убивает в людях взаимную любовь и дружбу. Все это делает "завистливое время". При внимательном изучении и сравнении обнаруживается контраст между первым философским рассуждением Улисса о порядке и его последующим рассуждением о действии времени. Можно заметить и другой, косвенный, но тем не менее резкий контраст, а именно, противоречие между концепцией времени, излагаемой Улиссом, и словами Крессиды о любви, побеждающей и время и смерть. Всем своим ходом пьеса подвергает жестокому обстрелу старую веру в неизменный порядок и верную любовь. И тогда становится ясно, что речь о времени не следует принимать как отдельное, чисто философское рассуждение. Она не только связана с предыдущей и последующей речами, но имеет вполне определенную цель: побудить Ахиллеса к действию. Вот почему Улисс завершает ее словами, тонко сочетающими укор и лесть. Он напоминает Ахиллесу (для точности переводим прозой): "Что недвижно - не так в глаза бросается, как то, что движется" (II, 3, 183). Затем он перечисляет былые славные подвиги Ахиллеса, побудившие самих богов вмешаться в Троянскую войну. Речь его не сразу оказывает действие. Сперва она вызывает укоры совести у Патрокла, который говорит Ахиллесу: Тебе не раз советовал я то же. Хоть женщина с ухваткою мужской Противна всем, не лучше и мужчина, Когда во время гибельной войны На женщину походит. (III, 3, 216-219) Далее Патрокл умоляет своего славного друга не отказываться совершить необходимое. Связь между временем и необходимостью - также характерный для Шекспира ход мысли; это мы знаем из его исторических хроник. В предостерегающих словах Патрокла необходимость выглядит требовательно и грозно: Так берегись. Нет тяжелее раны Той, что своей рукой нанесена. Опасности являются нередко От собственной оплошности; они, Как лихорадка, часто заражают, Когда сидим на солнцепеке мы. (III, 3, 228-233) Что касается самого Ахиллеса, то на мгновение и в нем пробуждается энергия. Но затем следует новый, неожиданный поворот действия. Уподобляясь капризной женщине, герой выражает желание "в одежде мирной Гектора узреть" (III, 3, 236-238). И только после гибели Патрокла в возобновившемся сражении Ахиллес пробуждается и будет беспощаден. Не речи, хотя бы и самые мудрые или пламенные, но потрясение, вызванное гибелью юного друга, - вот что нужно, чтобы побудить греческого героя к действию. Впрочем, когда идет война, гибель друзей столь же неотвратима, как и самый ход времени. Чтобы, представить шекспировскую анатомию времени возможно полнее, необходимо выяснить еще один аспект его бесконечного разнообразия. Хотя время обычно бывает показано в его динамике, оно иногда может иметь в статическое значение старого времени, старых обычаев и традиций {Такая концепция времени наиболее ясно выражена в исторических хрониках, например "Короле Джоне" (III, 1, 324 и дальше) или "Ричарде II" (II, 1, 195-199). Эти аспекты времени рассматривает Л. Е. Пинский. См.: Пинский Л.Е. Шекспир: Основные начала драматургии. М., 1971.}. Оба эти противоположные значения ясно выступают в начале 3-й сцены III действия, когда Калхас просит греческих военачальников обменять его дочь Крессиду на пленного троянца Антенора. В этом единственном своем значительном монологе Калхас напоминает о своих заслугах перед греками, а также о своем даре предвидения, побудившем его покинуть Трою для греческого стана. Особенно красноречив он, когда доказывает, что "приспело время", т. е. что настоящий момент как нельзя более благоприятен для обмена пленными, и когда подчеркивает, какую некогда принес жертву, оставив надежные блага ради ненадежного будущего, лишив себя "друзей, родных, и почестей, и сана" (III, 3, 2-10). Следует добавить, что, хотя подобное сочетание сиюминутного (instant) времени с обычным (customary) вполне убедительно для греческих военачальников, в пьесе оно является исключением. Обратимся снова к сцене, где Гектор после поединка с Аяксом принимает приглашение греков и появляется в неприятельском лагере не то чтобы "в одежде мирной", но в достаточно мирном настроении. Его дружественная беседа с предводителями греков также содержит мысли о природе времени. Сперва Агамемнон убеждает Гектора воспользоваться мигом, когда "одна лишь дружба торжествует", позабыть и прошлое и будущее: Пусть все, что предстоит, и все, что было, Поглотит в этот день река забвенья. (IV, 5, 166-167) Этот прагматический подход типичен для воинов, которые поневоле живут в настоящем. К тому же Агамемнон, словно продолжая речь Улисса, призванную побудить Ахиллеса к действию, повторяет, что прошлые деяния, как и будущие события, поглощает река забвенья. Но едва лишь Гектор вступает в беседу с Нестором и Улиссом, как сегодняшний день войны отступает перед панорамой прошлого. Нестор, который "об руку со временем идет" или, как сам он комично повторяет, "видел время", вспоминает, как часто Гектор "прокладывал свой путь" среди греческих воинов, однако богоравный герой всегда по-рыцарски щадил упавших, беспомощно простертых у его ног. Распаляясь собственными словами, Нестор еще дальше углубляется в прошедшее, в мифические времена, когда он после знаменитого похода Язона за золотым руном сражался с легендарным предком Гектора, троянским царем Лаомедоном. Мы видим, как миф, лежащий в основе пьесы, благодаря Троилу и истории его любви уходит в будущее, приближаясь по характеру к средневековому рыцарскому роману и даже к более поздней литературе, а у старца Нестора возникают в памяти древнейшие предания о походах и битвах. После старческих воспоминаний Нестора Улисс, который наиболее ясно видит динамику времени, вспоминает его старое пророчество о гибели Трои. Гектор парирует эти слова новым пророчеством о грядущем кровопролитии. Однако они скоро соглашаются предоставить все решения времени: Я знаю: время Рассудит всех. Конец венчает дело. (IV, 5, 224-226) Варьируя эту древнюю поговорку (Finis coronat opus), Гектор выражает мысль, что и конец, венчающий все дела, должен быть принесен временем. Это примечательно тем, что время заменяет здесь богов в их роли верховных судей человеческих дел. В V действии, перед битвами, которые так ничего и не решат, образ времени вводится снова - в диалектическом единстве торопливых мгновений и медленной поступи истории или мифологии. Если время воспринимается столь прагматически и одновременно исторически или даже в плане мифа (героями военных сцен), каким же оказывается оно для Троила, трагического героя любовной повести? Стоит отметить, что сцена дружественной встречи Гектора с греками завершается кратким диалогом Улисса и Троила, который просит провести его к шатру Крессиды и в заключительных словах выражает не только свою любовь, но и терзающие его опасения: Она любима, любит и страдает. Но жадный рок злосчастную терзает. (IV, 5, 292-293) Столь тревожное ощущение недолговечности любви прямо противоположно заверениям Крессиды, которая твердит о прочности любви, не подвластной ни времени, ни смерти. Отличается оно и от общего настроения "Сонетов", где верная любовь часто оказывается сильнее времени, где о любви говорится, что это не "внебрачный ребенок судьбы", что она "не зависит ни от ласки времени, ни от его вражды" (сонет 124). Зато эти опасения вполне в духе разбираемой нами пьесы - скептической, горькой и лишенной иллюзий. Эти чувства для Троила не новы. Уже в своем любовном признании он больше всего хочет, чтобы на его "верность и доверчивость", на его "чистейшую, верную, преданную любовь" Крессида отвечала тем же (III, 2, 161-163). Он с самого начала чувствует, что его любовь сильнее, чем любовь Крессиды. Вот почему, вынужденный внезапно разлучиться с ней, он снова говорит о своих опасениях. Он умоляет ее хранить верность, а еще лучше - избегать искушений. Когда Крессида с негодованием спрашивает: "Ужель ты сомневаешься во мне?", он говорит, что не сомневается, однако тут же остерегает: Нет. Но иногда мы делаем то, чего не хотели бы, И сами для себя оказываемся демонами, Когда искушаем наши слабые силы, Слишком полагаясь на них; а они ненадежны. (IV, 4, 92-96; подстрочный перевод мой. - 3. С.) Хотя "мы" несомненно относится здесь прежде всего к Крессиде, а не к нему самому, он тревожно ощущает опасность перемен, грозящую всем - и даже столь могучему чувству, как любовь. В отношении Крессиды основательность его опасений обнаруживается удивительно скоро. Она, правда, сама не ищет "искушения для своих слабых сил". Но, встретившись с искушением, поддается ему, хотя и с некоторым сопротивлением, но вместе с тем с проворством, которое напоминает "гнусную поспешность" королевы Гертруды и вызывает одновременно и жалость, и ужас. Ну, а Троил? Может быть, хотя бы его пример доказывает мистическую вневременную любовь, какую усмотрели в пьесе Каролина Спэрджен и Дж. Уилсон Найт? Я мало нахожу этому свидетельств в тексте пьесы, как ни стараюсь и как ни сочувствую Троилу. Наивысший взлет его чувства, его "безумная страсть" (great distraction), как называет это Улисс, естественно, приходится на сцену, в которой Диомед успешно соблазняет Крессиду. Когда это тяжкое испытание позади, когда, по выражению Улисса, "все кончено", - Троил не в силах двинуться, не может собраться с мыслями. Ему непременно нужно понять смысл этой невероятной ситуации. Он упрямо хочет верить своему сердцу и своей надежде, отказываясь верить глазам и ушам. Улисс возвращает его к действительности, но тогда он начинает сомневаться в самом существовании Крессиды или, при новом повороте своих запутанных рассуждений, в том, она это или не она. Ему видятся как бы две Крессиды - Крессида Диомеда и его собственная, разделенные бездонной пропастью. В его расстроенном воображении, терзаемом непримиримыми противоречиями, возникают самые причудливые образы, но раздвоение, которое ему мерещится, вызвано не мистической экзальтацией, а прежде всего оскорбленной страстью {Подробный анализ монолога Троила о раздвоении Крессиды выходит за рамки моей темы.}. Трезво мыслящий Улисс дважды, почти подряд, говорит именно о "страсти" Троила (V, 3, 160, 179) и пытается сдерживать его. А Терсит с его грязным воображением легко находит для бурного отчаяния Троила циничные слова; он произносит их в сторону, а потом повторяет свой диагноз: "Распутство и разбой, разбой и распутство - это всегда в моде! Ах, припеки их дьявол в самое уязвимое место!" (V, 2, 175, 191-193). Правда, Троил еще раз пылко говорит о своей вечной любви: Никогда Никто, нигде так не любил, как я! (V, 2, 163-164) Но примечательно, что за его последними словами любви немедленно следуют слова ненависти: Крессиду так же страстно я люблю, Как страстно Диомеда ненавижу. (V, 2, 165-166) Оскорбленная страсть Троила раскалывает его любовь, превращает ее в навязчивую идею любви-ненависти, где ненависть обращена на нового соблазнителя. Это опять-таки вполне естественно. Ведь его жажда вечной любви была в действительности удовлетворена всего лишь одной ночью - страсти, когда он соблазнил Крессиду с помощью опытного Пандара. Парадоксально, но именно это, а затем потрясение внезапной разлуки из-за "превратностей войны" объясняют распутное поведение Крессиды в греческом лагере. Действие пьесы начинается прощанием Троила с оружием, а близко к концу ее мы слышим горькое прощание его с любовью: "Прощай, змея-изменница" (V, 2, 184). Теперь он, напротив, вооружается и хочет искать забвения в мести, "безжалостно искореняя жалость" (V, 3, 47). Однако все предыдущее действие показало бесцельность и нелепость Троянской войны. Последние суматошные сцены показывают это еще более уничтожающим образом. Деятельность Троила замыкается в порочном круге. Самой нелепой сценой во всей пьесе является, пожалуй, яростное нападение Троила на Диомеда и Аякса во время последней битвы, которая долго не приносит никому решающего успеха. Занеся свой "ярый меч" над Диомедом, отвергнутый любовник восклицает: Остановись, предатель! И за коня мне жизнью заплати. (V, 6, 6-7) Итак, речь идет уже не о Крессиде, а о коне! Перед нами уже не верный влюбленный, а скорее Ричард III! Объяснение этого, весьма неожиданного, восклицания можно найти в источниках, которыми пользовался Шекспир (особенно у Кэкстона); там подробно описано, как Троил был сброшен Диомедом с коня (ср. начало 5-й сцены, где Диомед посылает Троилова коня Крессиде в знак того, что теперь он - ее рыцарь). Но Шекспир должен был ясно видеть, что в контексте его пьесы восклицание Троила равняется гротескному снижению как героики войны, так и героики любви. А вот еще один парадокс. На призыв Троила к отмщению Ахиллес откликается бесчестным поступком: он подстерегает безоружного Гектора, велит убить его, а затем влачит его тело по бранному полю в насмешку над рыцарским кодексом боя. Насмешка достигает предела, когда Ахиллес позволяет мирмидонянам славить его за это как героя. И вот что еще не должно ускользнуть от нашего, внимания. Последняя угроза Троила, обращенная к "шатрам врагов надменных" (V, 10, 23), показывает, что его ненависть перешла с Диомеда на "трусливого верзилу" (V, 10, 26) Ахиллеса, которого надлежит покарать за убийство Гектора. Поток гротескных и кровавых событий приводит к тому, что страсть Троила к Крессиде переходит в жажду мести Диомеду, а затем Ахиллесу. Надежда отомстить - вот единственное, что остается Троилу, и мы покидаем его, когда он весь во власти мрачных мыслей и предчувствий. Что касается истории создания "Троила и Крессиды", то предполагаемая дата написания и постановки этой пьесы (около 1602 г.) показывает, что она была, помимо всего прочего, единственным в своем роде сатирическим комментарием Шекспира к последнему "докучному, тусклому и ненужному" ("Гамлет", I, 2, 133) этапу войны Англии с Испанией. Да и вообще ко всякой войне. Вот почему и отрадно, и закономерно, что пьеса, начинающаяся воинственным прологом, кончается весьма негероическим эпилогом, произносимым сводником Пандаром. Пандар, сочетающий наклонности сводника со злобной насмешливостью Терсита, резюмирует свои взгляды на жизнь в последней песенке, которая перекликается с его двусмысленной песней для Елены в середине пьесы ("Любовь, любовь всем миром управляет" - III, 1, 108-119), и этими нестройными звуками завершает сложный контрапункт пьесы. Если в сцене с Еленой Пандар был еще полон "пылкой крови", рождающей "пылкие мысли", а затем и "пылкие действия", то теперь он стар годами, отягощен неприглядным опытом и словно освещен беспощадным прожектором широкой временной перспективы. Кряхтя и стеная от недугов, какими наградило его ремесло сводника, он поет на прощание о превращениях любви: Резвится пчелка - весело ей жить, Пока способна мед она носить, Без меда и без жала - что в ней толку? Все обижают бедненькую пчелку. (V, 10, 41-44) На сей раз Пандар несомненно метит своей песенкой в Троила; это его bella vendetta молодому влюбленному, который только что прогнал его так решительно и сердито. В гротескном изображении Пандара вечная любовь, которой жаждет Троил, становится похотью, длящейся лишь до тех пор, пока есть "жало" и есть "мед". Однако и краткие вспышки страсти могут иметь длительные последствия. На это и намекает Пандар. Прощаясь со зрителями, он обещает новую встречу "месяца через два" (V, 10, 53). Обычно это толкуют как обещание Шекспира закончить историю Трои в другой пьесе, которая будет показана через два месяца. Каков бы ни был смысл этих слов, точное указание времени, которое дает Пандар, последний штрих в характеристике этого персонажа, отличающегося как деловитостью, так и мрачной желчностью. Когда он обещает к этому времени написать завещание и оставить зрителям свои болезни, нам вспоминается другое известное продолжение истории Трои, где тоже фигурирует завещание. Я имею в виду "Завещание Крессиды" Роберта Генрисона; там неверную героиню постигает кара в виде проказы, которая в те времена ассоциировалась с грозными венерическими болезнями, и она умирает, раскаявшись и остерегая читателей: таковы последствия распутства! Таким образом, развязка "Троила и Крессиды" оказывается столь же противоречивой и оставляет столько же возможностей для толкований, сколько и весь текст пьесы и все заключенное в ней действие. Военный конфликт не находит разрешения, но зато война решительно развенчана; любовь осквернена; устремления в вечность уничтожаются мимолетными вспышками страсти, похотью и распутством. В памяти остается напряженное движение от мифа к действительности, от иллюзии к реальности, от старого, рушащегося нравственного и социального порядка к новому, - рождающемуся в неумолимом и неотвратимом беге времени. Перевод с английского З. Александровой. "ПЕРИКЛ" ШЕКСПИРА.  (На пути к романтической трагикомедии) И. Рацкий Творческий путь Шекспира завершается созданием "Перикла", "Цимбелина", "Зимней сказки" и "Бури". Произведения эти составляют самостоятельный этап творчества великого английского драматурга, новое качество его драматургии - романтическую трагикомедию {Общая характеристика романтической трагикомедии как жанра дана в других статьях автора и не повторяется в данной работе. См.: Рацкий И. Проблема трагикомедии и последние пьесы Шекспира. - Театр, 1971, э 2, с. 105-113; Он же. Последние пьесы Шекспира и традиция романтических жанров в литературе. - В кн.: Шекспировские чтения. 1976. М., 1977, с 104-139. Во второй статье автор обосновывает правомерность определения "романтический" применительно к комплексу явлений ренессансной литературы, в том числе и к "Периклу" (с. 124-125).}. "Перикл" (1608) был первым опытом в новом виде драмы. Отношение к "Периклу" в критике менялось еще более резко, чем к прочим последним пьесам. Неудовлетворительное состояние текста и неясные проблемы авторства в немалой степени поощряли пренебрежительные отзывы о "Перикле", бытовавшие в XVIII-XIX вв. За "Периклом" прочно установилась репутация одной из самых слабых работ, к которым Шекспир прилагал руку. Отмечали отсутствие ярких и оригинальных характеров, подчеркивали бедность мысли, указывали на драматургические несовершенства: разбросанность и эпизодичность действия, неправдоподобие событий, слабость драматического эффекта. Словом, в XIX в. ни один критик не находил в "Перикле" ничего достойного шекспировского гения, кроме нескольких поэтических пассажей. В XX в. в английском шекспироведении наблюдается совсем другая картина. В течение последних 40-50 лет многие критики прилагают немало усилий, чтобы реабилитировать "Перикла". Они теперь столь же горячо доказывают, что "Перикл" обладает драматическим единством, глубинными темами и скрытой мудростью, сколь раньше отказывали этой пьесе в малейших драматических и интеллектуальных достоинствах. Некоторые авторы стремятся найти в "Перикле" такой же глубокий смысл и такой же художественный блеск, как и в других последних пьесах. Думается, что презрение, которое питали к "Периклу" в XVIII-XIX вв., - такая же крайность, как и возвеличение этой пьесы некоторыми современными критиками. Подходить к "Периклу" с критериями, выработанными на основе предшествующих произведений Шекспира, как это делала старая критика, нельзя уже потому, что "Перикл" начинает в шекспировском творчестве новый тип драмы, который приходится судить с иных позиций. Но не стоит и подтягивать эту пьесу до уровня шекспировских шедевров или даже уравнивать ее по достоинствам с другими финальными произведениями. "Перикл" не отличается ни глубиной лучших шекспировских драм, ни художественным их совершенством. Здесь нет значительных социально-философских проблем, нет блестящего драматургического воплощения больших идей. "Перикл" интересен другим: это первый шаг Шекспира на пути к новой драме. Романтический материал властно влечет к себе Шекспира - за ним драматургу рисуются иные очертания действительности. Рисуются пока еще смутно. Новое видение жизни только складывается. Новые формы его выражения лишь нащупываются. Опереться на предшественников трудно: старая романтическая пьеса слишком слаба, талантливых произведений такого рода нет. Публика валом валит на старую пьесу "Мацедор" {Анонимная пьеса, поставлена в 1590 г., напечатана в 1598 г. См. о ней: Шекспировские чтения. 1976, с. 127-129.} - лучших не имеется. Шекспир выступает в "Перикле" первооткрывателем. А первооткрывателей не всегда, сразу поджидает удача. Победы придут потом, в последующих пьесах. А пока - лишь поиск. Пока только проба сил в новом направлении. Пока лишь стремление показать, что ни время, ни жизненные невзгоды, ни насилие, ни соблазны, ни злоба и коварство, ни корысть и любострастие не способны убить в человеке человеческое; да, человек здесь бессилен изменить ход жизни, слаб перед лицом враждебного и запутанного мира, игрушка в руках не зависящих от его воли обстоятельств, но он властен в самом себе, он может через все бури и несчастья пронести человеческое достоинство, чистоту, благородство, верность истинной нравственности - словом, все то, что делает человека человеком. Чтобы донести все это до зрителя, мало найти подходящий материал, каким оказалась история Аполлония Тирского {Первоисточник сюжета "Перикла" - безымянная книжка "История Аполлония Тирского" (IX в.). Среди многочисленных переработок истории об Аполлонии - 7-я книга поэмы Д. Гауэра (1325-1408) "Исповедь влюбленного" (1390-1393) и прозаическая повесть Л. Туайна (1567), которые и явились непосредственными источниками шекспировской пьесы. Гауэра Шекспир сделал одним из персонажей "Перикла".}. Необходимо решить множество трудных задач. Старые освоенные формы для новой цели не годятся. Там действие укладывалось в сравнительно короткий и компактный промежуток времени - теперь нужно охватить многие годы. Там можно было ограничиться одним-двумя конфликтами - здесь героя важно провести через целый ряд испытаний. Там в одно центральное событие можно было втянуть всех действующих лиц - здесь герой должен идти от одного события к другому и в каждом встречаться с новыми персонажами. Раньше зрителя можно было увлечь сложными внутренними борениями действующих лиц - теперь необходимо подчеркнуть душевную стойкость героев, поэтому зрительский интерес приходится стимулировать какими-то другими способами. Наконец, предшествующие пьесы должны были уверить публику, что она видит саму жизнь, теперь нужно убедить аудиторию, что на сцене - притча о жизни. Нельзя сказать, что в "Перикле" Шекспир полностью справился со всеми этими задачами. Но неудачи гения не менее поучительны, чем его успехи, и зачастую первые оказываются ступенькой ко вторым. В "Перикле" примечательны и те, и другие. В преодолении трудностей, которые ставил перед драматургом новый материал, формировался новый вид драмы. "Перикл" - прообраз будущей романтической трагикомедии Шекспира. 1 Одна из самых интересных и многозначительных фигур "Перикла" - Гауэр. Перед каждым действием, а дважды даже в середине акта (IV, V) Гауэр выступает как рассказчик, он же заканчивает пьесу, т. е. Гауэр и пролог, и эпилог, и хор. Сам по себе пролог - в качестве действующего лица - довольно распространенный прием в английской драматургии того времени. Не так уж редко встречается он и в предыдущих пьесах Шекспира. Но сопровождает все действие только в одной - в "Генрихе" V", где хор, как и Гауэр в "Перикле", появляется перед каждым актом и завершает представление. Случайно ли это совпадение? Конечно, вряд ли стоит усматривать сходство между исторической хроникой и романтической пьесой, но все же одна общая черта в драматургии "Генриха V" и "Перикла" есть. По общему признанию, "Генрих V" - самая недраматическая, самая "бесконфликтная" из всех хроник Шекспира. И такой же повествовательностью отличается основной сюжет "Перикла", т. е. эпический характер самого произведения и в том, и в другом случае вынуждает автора обратиться к одному и тому же приему: ввести комментатора, который своим рассказом восполнил бы то, что отсутствует в пьесе. Однако на этом сходство между хором в "Генрихе V" и Гауэром в "Перикле" кончается. Хор в "Генрихе V" должен стимулировать воображение зрителей, патетикой слова дать публике представление о великих победах английского оружия, возбудить ее патриотический пыл, напомнить об общем ходе исторических событий. Хор в "Генрихе V" фактически лишь дополняет пьесу. Функция Гауэра в "Перикле" значительно сложней и многообразней. Гауэр - один из самых существенных компонентов, определяющих своеобразие "Перикла" как нового вида драмы. Многие важнейшие художественные особенности "Перикла" связаны с этой фигурой, В критике сложилось довольно прочное убеждение, что главная задача Гауэра - рассказать о тех событиях, которые невозможно показать на сцене. Шекспир, говорят нам, обратившись к повествовательному романтическому материалу, испытывал чисто техническую трудность: история Перикла изобилует таким количеством эпизодов и приключений, что не поддается полностью драматизации и без связующего рассказа Гауэра зритель просто не понял бы, что происходит на сцене, т. е., с точки зрения большинства исследователей, основная роль Гауэра - чисто информационная, он якобы дает те сведения, которые необходимы для понимания пьесы. Посмотрим, насколько это верно. Для этого сравним рассказ Гауэра с действием пьесы и попробуем установить, так ли уж велика та информация, которая содержится в монологах Гауэра, и намного ли она превышает информацию, которую несет само действие. Представим себе, что первого монолога Гауэра нет и что пьеса сразу начинается с представления. Перед нами зал во дворце. При всей бедности шекспировской сцены в отношении декораций зритель все же сразу мог определить место действия. Тем более что появляется Антиох со свитой, безусловно, в роскошной царской одежде и со всеми царскими регалиями. Антиох в первой же реплике напоминает вошедшему вместе с ним Периклу об опасностях, которые грозят юноше. Из последующего ответа Перикла становится ясно, что опасность эта - смерть, но Перикл пренебрегает ею ради высокой награды ("...окрыляет душу // Мне дивная награда, и при мысли // О той награде - смерти не боюсь" - I, 1). Без промедлений узнаем мы и то, какую награду имеет в виду Перикл, ибо Антиох призывает: "Пусть дочь моя войдет в нарядах брачных" (I, 1) {Все цитаты, кроме оговоренных, даны в переводе Т. Гнедич по: Шекспир У. Полн. собр. соч.: В 8-ми т. М.: Искусство, 1960. Т. 7.}, а, когда появляется дочь Антиоха, из восторженной тирады Перикла и последующего обмена репликами мы понимаем, что Перикл стремится стать царским зятем, но должен для этого отгадать загадку, иначе будет казнен, подобно его предшественникам (возможно, что при представлении "Перикла" на сцене для пущей наглядности были выставлены отрубленные головы неудачливых женихов). Сама загадка и дальнейший комментарий к ней Перикла не оставляют сомнений и в последней неясности: причина жестокости Антиоха к соискателям руки царевны - в кровосмесительной любви царя к его дочери. Таким образом, действие на сцене не требует никаких предварительных разъяснений. И действительно, если мы теперь обратимся к монологу Гауэра, то не найдем там ничего, что не содержала бы в себе 1-я сцена. Первый монолог Гауэра никакой дополнительной по сравнению с последующим действием информации не содержит. Как же обстоит дело со вступлением Гауэра ко II акту? I действие кончается тем, что Перикл собирается погостить у правителя Тарса Клеона, чей город он спас от голода, до тех пор, "пока судьба нам вновь не улыбнется" (1,4). В начале же следующего действия мы видим Перикла одного, мокрого, очевидно, полураздетого, и из его монолога, и из последующего разговора героя с рыбаками выясняется, что после бури и кораблекрушения море выбросило Перикла на берег. Как он очутился в море? Здесь нам, действительно, помогает Гауэр. Но во всем его длинном монологе только следующие строки сообщают то, что невозможно установить из текста последующей сцены: Пишет он {*}, Как в злое дело вовлечен, Тальярд убить царя стремится. Из Тарса лучше удалиться. И вот плывет Перикл опять... (II, вступление) {* Советник Перикла Геликан, оставленный им управлять Тиром.} Таким образом, единственное, что мы узнаем здесь от Гауэра, сводится к тому, что по совету Гауэра и из боязни быть убитым по приказу Антиоха Перикл опять пустился в плавание. II акт кончается словами Симонида: "Мое соизволенье - вас поздравить. // Вас обвенчать и в спальню вас отправить" (II, 5). Перикл стал царским зятем. Акт III начинается опять сценой на море, на этот раз на самом корабле. Монолог Перикла и последующее появление няньки Лихориды дают нам понять, что корабль застигнут бурей и что царица только что родила ребенка. Из предыдущего действия мы узнаем, что Антиоха с дочерью постигла заслуженная кара, что народ Тира хочет видеть своего царя и что Геликан разослал гонцов по свету искать Перикла. Гауэр только сообщил нам, что гонцы наконец разыскали Перикла (это передано и пантомимой) и тот вместе с беременной женой отправился по морю домой. В конце III акта мы узнаем, что Перикл оставляет новорожденную Марину на попечение Клеона. Затем следует небольшая сцена, где Таиса сообщает, что решила удалиться в храм Дианы. А в начале следующего акта мы видим Диониссу, жену Клеона, которая приказывает Леонину убить Марину. Для понимания происходящего Гауэр сообщил нам, что Марина выросла, стала пленять всех красотой и прочими достоинствами и возбудила ненависть Диониссы, чью дочь она затмила. Но в одной из последующих сцен Дионисса сама разъясняет Клеону, почему она добивалась смерти Марины: Она вредила дочери моей И на пути ее всегда стояла. Никто на Филотену не смотрел - Все взоры обращались на Марину. А бедной дочери моей одни Глумливые ухмылки доставались... (IV, 3) Т. е. сказка о злой мачехе,