ы. А то в оленьих катышках потрется... У трусов - ну откуда что берется? Смешает запахи, поди его унюхай, Надует ополчившуюся свору, Лай смолкнет, зазвенит комарик в ухо, Но снова жарким гончим запах впору, И с облаков раздастся эха звон, Как будто на небе такой же гон. А заяц издалека, на холме На лапы задние приподнимаясь. Ушами лай ловя, окаменел. И скачет сердце в нем, не унимаясь, В томленье смертном слыша, как сквозь сон, Лай, как болящий похоронный звон. Узришь его дорожки ты в росе, Петляющий его увидишь путь, Как лапки обегали камни все, Все тени, все. Все наводило жуть. Все, вся, опасно было отовсюду. Ни дружбе не случиться с ним, ни чуду. Лежи, лежи, не прыгай, мальчик мой, Меня послушай, никуда не рвись, И дурь кабанью от себя долой, Хоть не люби меня, да подчинись, Будь я хоть кто, а дело говорю. Любовь все знает! Верь, я в корень зрю! Так что я говорила?" - "Наплевать! Пусти, пойду, и сказочке конец, Ночь на дворе!" - "Ну, ночь." - "Я ж так проспать Рискую встречу! - заорал юнец. - А счас пойду да шлепнусь в темноте!" Она в ответ: "Тьма - светоч красоте. И упадешь - знать, за ноги земля Тебя схватила, чтоб тобой владеть, Чтобы насильно целовать тебя, Стать вдруг воровкой: как от денег, обалдеть От губ! Диана прячется сама Средь туч, боясь сойти с тобой с ума! Я, кстати, понимаю, что за мрак - Богиня взгляд серебряный отводит, Вот до чего прекрасен ты, дурак, Что небо от сравнения уходит! Боясь, что блеском солнце ты затмишь, А месяц станет сереньким, как мышь!" Взывает к року бледная богиня, Чтоб с нею не могла земля равняться: "Рок, изуродуй красоты святыни, Суди ее чертам в тенях теряться, Предметом сделав злобных тираний И низостей, да и вообще, убий!" И рок наслал, послушав, бледный жар. Яд в кровь проник - чумою кровь согрелась, Гниющих нервов одеревенелость... "Впитали кости плавящий пожар, За блеск твой мстит безумием уныний Свод горний черный, свод горний синий! И нет границы прокаженных дней, Чей миг с лихвою приведет к победе, Над зыбкой красотой высоких чувств, страстей, И ты последний видел их на свете. Высокий хлад их, снег гранитных гор, Кипит, растоплен солнцем, крутит сор! Так что ж невинность без толку хранишь? Ты что, весталка? - чист, как три монашки?! С них брать пример - так ни один малыш Не проорет, что он рожден в рубашке! Будь проще, траться, в лампу масло лей! Чтоб не стемнела прелесть наших дней! Что плоть твоя такое, как не гроб? Детей под крышкой душащий твоих, Которых не родил ты - жмот ты, жлоб! В сокрытой темноте ты душишь их, И что ж, что ты умен да не распутник? Когда всем видно, кто ты есть - преступник! В тебе война. Гражданская война! Война с тобою будущих детей, Самоубийца, ты хоть покрасней! Детоубийце совесть не страшна! Глуп в землю зарывающий талант. Трать деньги, иль ты жизни дилетант!" "Опять ты начала свою волынку? Да я ее уж слушать не могу, Зачем я в губы целовал кретинку, Что в лоб, что по лбу! Дитятко, "агу" - Ночные похотливые потуги, Мне что-то мерзко от такой подруги. Имей ты двадцать тысяч языков, Чушь мелющих сердечно, как листочки, Звучащих, как сирен запретный зов, - Врешь! уши воском залиты, как бочки. Привязан к мачте крепкою струной, Я равнодушен к пагубе морской! От уха прочь, вокальное искусство! С моим дыханьем песня эта не слилась. Бей, сердце, не узнавшее ни чувства, Бей ровно, никуда не торопясь! Нет, фея, нет, не рань его жестоко, Пусть дышит грудь легко и одиноко! Бесспорных слов на свете нет, лиса, Путь неуклонный до беды доводит! Любовь чиста - но если не грязна И жрет не все, что по пути находит А жрет - так словно опухоль растет, Все врет, все извиняет тем, что жрет! Так не зови любовью аппетит! Хоть заменил собой он горний хлад страстей, Любви, под маской, жадный рот смердит, Спалил цветы зловонный суховей, Всей нежностью природы завладев, Бор жрет огромной гусеницы зев. Как дождь грибной, любовь блестит в траве, А блуд - как буря в полдень золотой! Любовь - капель небес на синеве, Блуд - заморозки майскою зарей! Любовь - бессмертна! Похоть - истлевает! Любви все ведомо, блуд - все позабывает! Еще бы я сказал тебе, да хватит! Без ус оратор, с бородою речь, Пошел я. Что с тоской здесь время тратить? Тут стыд, тут гнев всю душу могут сжечь... Глянь, уши загорелись и пылают, Жжет слух твой пьяный бред и оглушает". Он разрывает сладкое кольцо Объятий, у груди его державших, И удирает в ночь, закрыв лицо. И на спине лежит, не солоно хлебавши, Венера. С неба падает звезда... И на щеке ее горит слеза. Следит за ним - звездой своей упавшей, Так, как порой отплывший дружний челн Следим, давно исчезнувший меж волн, Уж с облаками паруса смешавший. Так волны ночью унесли с собой Того, кем взор питался голубой. Растерянна, как девушка, в реке Случайно утопившая драгое Кольцо, иль путник, факел в чьей руке Погас негаданно порой ночною; Кромешной темнотой удручена, Тихонько лежа плакала она И по груди рукой себя стучала. Ей эхо вторило кружных пещер И стоны бедной девы повторяло, И возвещало боль ее потерь... Раз двадцать повторило слово "горе" - Звук отражений слов в ночном миноре. И, слыша звук, унылая, она Пещерам вторить песней принялася. Преданий в ней открылась старина, Пыл старческий, юнцов безусых страсти, И мудрость глуповатую стихов Поет она под хор пещерных ртов. Всю ночь продлились скучные напевы, Но ночь короткою казалась ей, Важны влюбленным маленькие темы, Которые чем дальше, тем скучней; Они с восторгом все несут тот бред, Которому конца и слушателя нет. С кем ночь ей провести, кому открыться? Лишь эхо-приживалка все возьмет, Чтоб, как служанка, тут же согласиться, Хоть и незнамо, что она несет. Но спросит: "Да?" - и эхо "Да!" ответит; "Нет" скажет - и служанка с нею в "нети". Но утро уж, и взвился жаворонок, Скучая сном, из комнатки своей, Рассветный вздох серебрян и так тонок... Подсолнух отделился от корней, Взошел на небо - землю рисовать, Златить холмы и кроны штриховать. Венера бога солнца привечает: "Эй, здравствуй, светозарный царь лучей! Свечой и звездами твой жезл повелевает, Ты держишь связку к красоте ключей, Так знай: рожденный матерью земной Адонис свет затмил высокий твой!" И, прихвастнув, мчит в миртовую рощу, Волнуясь, что уж утро-то, давно ль Ты пробудился, друг, от мрака нощи? Не слышно псов. Молчит рожок. Тишь. Зной. Но вот в лесной глуши рожково пенье. Крик, шум, - туда! Дрожа от нетерпенья, Бежит она, и лес ей цепкий вдруг, Ласкаясь, то сандалию снимает С босой ноги, то веткой вырывает Серьгу, то платье ей цепляет сук. Она, как лань лесная, боязлива, Теленка мчит кормить. Вот брызнет молозиво! Но - ах! Вдруг изменился песий лай. И дева на мгновенье каменеет, Как если бы всползла на тропки край Змея и зашипела перед нею. Так визг собачий грудь ее тревожит, Смущая ум, змеею сердце гложет. Не заяц там! Не заяц! Нет! Медведь! Нет, хуже! Лев! Ах, нет! Кабан проклятый! Все там же песий визг, а он - реветь, Скулят псы, будто малые щенята, Противник страшен тут наверняка, Поди-ка, преврати ты пса в щенка! Звенит в ушах унылый визг собак И жалким страхом в сердце проникает, Кровь в тот же миг от сердца отливает, Хладеют руки и темно в глазах! И члены каменеют, как солдаты - Без знамени и ждущие расплаты. И вот стоит трепещущей овечкой И чувства унимает, торопясь, Себе твердя: мол, чудятся мне вечно Какие-нибудь страхи, не спросясь! Да перестать бы глупостей страшиться! Вдруг - вепрь в крови! Он прыгает, он мчится, Дымятся кровь и пена на клыках, Кровь с молоком, как говорят порою; Поджилки ей трясет повторный страх, И - ах! - бежит, не властвуя собою! И встала. Нет, уж бросилась обратно, И мысль одна: "Убит, убит нещадно!" Уже кругом все тропы обежала, Лесок, тропинку к озеру, лесок, Кусты несчастные переломала, Так пьяный, бестолковый мужичок Кругом избы своей, качаясь, бродит И все пути теряет, что находит. Вот в буреломе видит пса она: Он лает так стыдливо, и не в стае. Другой пес лижет раны, и слюна В крови и, не дай бог, конечно, в яде... К избитой суке робко обратила Слова, и та в ответ протяжно взвыла; И долго в небо тек сей скорбный вой. Вдруг пес явился, угольный, как траур, Скуля поникшей низко головой. Еще, еще... И воют всей оравой. Дрожа, поджавши гордые хвосты, Прижаты уши их, хватают воздух рты. Весь мир людской печально суеверен И верует (обычай старины) В духов и ведьм, таинственные сны И видит смысл, что где-то в них затерян. Так страшным псам поверила она И Смерть зовет - на ней лежит вина! "О, Смерть, о тощий и костлявый враг! За что ты так любовь возненавидел? Гробовый призрак, земляной червяк! Прочь из красы похищенной, изыди! Кому нанес обиду бренный прах, Что розой цвел, и как фиалка пах?! Скажи, он мертв? О нет, не может статься! Нет! Ты красой его побеждена! Нет! Ты слепа! Не розам удивляться, Рвать с ненавистью - вот твои дела! Ты в старость метишь, но незрячий глаз Ребенка в сердце поразил в злой час. Как знать, лишь слово он произнеси, То ты бы, смерть, сдалась, ты б отступила! Рок повелел тебе в ад душу унести, Но не сорняк с землей ты разлучила, Амура лук не властен был над ним, - Твой черный лук его развеял в дым! Ты шла горючих слез моих напиться? Зачем тебе мой сиротливый плач? Зачем ему теперь так сладко спится? Ему, при ком был всякий слишком зряч. С тобой теперь весь мир пребудет в ссоре, Ты лучшее украла в нем! О, горе!" И обмерла в молчании тоскливом. Упали кудри на прикрытые глаза, Закрывши путь слезам, как морю шлюз перед отливом, На перси чтоб не капнула слеза. Но веки не удержат. Слез ручей, Серебрян, у Венеры из очей. Как отличишь глаза ее от слез в них? Раз слезы на глазах - глаза в слезах! Двойной сапфир в двойной печали в воздух Свой точит блеск, чуть сухо на щеках, Как в день двоящийся - то ветреный, то грозный, Вздох высушит лицо, да дождь намочит слезный. Ее стенанья разным полны чувством, Как волны в море, кто из них быстрей? Вал каждый говорит, что от него ей грустно, Но всех соседних не избегнуть ей. Нет лучшей между многими волнами; Так небо, затянувшись облаками... "Что? Парус? Здесь?" - кричит охотник молодой. Как колыбельная сквозь детский страх ночной, И холст навязчивый воображенья Надежды звук палит без сожаленья. Огонь надежды радостью пылает, Знакомый голос... Сердце, екнув, тает. О, чудо! Ужли слезы мчатся вспять? И точно, в чашки жемчуга катятся. Одна сорвалась на щеку опять И начинает в каплю расплавляться, Чтоб в грязный рот попасть праматери-земле, Всегда которая от слез навеселе. Любовь хитра (в том смысле, что сложна). Не верит. Верит тут же безоглядно, Страданьям, счастьям всем - цена одна! Ложь - свет! Ложь - мрак! Не стыдно? Ну и ладно... Мрак врет, что он на вас сегодня злой, Свет тут же врет, что любит всей душой, И Пенелопа распускает ткань... Адонис жив! Чего на Смерть ругаться? Не унесла, так значит, и не дрянь! Минутный враг уже любим, признаться. Уж Смерть - Царица гробов, Гроб царей, И даже - разрешенье всех цепей. "Нет, нет, ты. Смерть, не думай, я не злюсь, Я так... Немного просто напугалась, Я кабанов в крови, вообще, боюсь, Такие звери... И, прости, сорвалось... Не гневайся, тень милая моя, За друга милого боялась сдуру я. Я не хотела, все кабан дурацкий, О, светлая, скажи, чтоб он издох! Все он, свинья, ему бы все ругаться, Его, его безнравственный подвох". Раздвоен горем женский язычок, С двумя не справится дам самых умных полк... Надеясь, что Адонис-то живой, Она должна повсюду извиниться, Чтоб цвел красавчик, и - ни боже мой! Перед курносой егозит девица, Все вспомнив: траурные крепы, Триумфы, слепки, гипсовые склепы... "Набитая любовью дура! Стыдно! Умом куриным, бабьим, не догнать, Могла ль такую прелесть смерть отнять, Пока хоть что-то живо? Очевидно, С ним красота бы умерла сама, А без нее бел свет сойдет с ума! Тьфу на любовь, тьфу на меня, трусиху!" Так схваченный разбойником купец, Все не смекнет, откуда взяться лиху, Но в каждом звуке слышит свой конец. Вдруг речь прервал охотничий рожок, И превратилась девица в прыжок! Как сокол на свисток, маша кудрями, Как и всегда, не приминая трав, Мчит, легкая, но вдруг, перед ногами, Он оказался - ноги раскидав. Лежит недвижно, сбитый кабаном. Взор сразу гаснет, блекнут звезды в нем. Улитка прячет рожки, только тронь, Болезненно уйдя в свою известку, Уютной слизью, точно струйкой воску, Туша горячий ужаса огонь; Так пред кровавым телом женский взгляд В глазнице рожки спрятал, что торчат. И, скрывшись в череп, факельщик дрожит, О виденном твердя больным мозгам, Мозг тушит факел зренья и брюзжит: "Куда с огнем? Ты подпалишь мой храм!" Гудит царь-сердца погребальный звон, Горит алтарь и перевернут трон... И все дрожат у города внутри. Так газ, в земле сидящий, вдруг трясет Тюрьмы своей ворота. Треск и хрип, Ломает кладку, что возвел расчет. Весь организм так страшно содрогнулся, Что беглый взгляд нутра зрачков коснулся И, против воли, вылился на свет Сверх широченной и глубокой раны. В боку лилейном - бивня страшный след, Как слезы - сок из прорези багряный, Траву, цветы кругом кровь заливает, Трава как будто кровью истекает, И уронив головку на плечо, Богиня на поляне скорби встала, Но все еще не верит, все еще Не верит в то, что смертного не стало. Перехватило горло и движенье, Глаза сошли с ума от пап ряженья. И так упорно в трещину глядит, Что видит три дрожащими зрачками, И ненавидит взор свой, и дрожит: "Что ужас ран утроили, вы пьяны?" - Она шипит им. Стало тела два. А меньше не вмещает голова. "Что ж нынче мне не высказать тоски? К тому же у меня двоится труп, Слез больше нет, и легкие сухи, Горят. Сплошной огонь свинцовых труб, Я жаждала его, и не придется... Свинец, наверно, из зрачков польется. Мир, я скажу тебе, что ты утратил! Ты радость глаз утратил, мир проклятый, И музыки тебе не услыхать! Мир стал теперь хромой, кривой, горбатый, Свежи твои цветы, да и пестры, Но кто ты без умершей красоты? Начнись, простоволосых женщин эра, Бесчарных, не целованных лучом И воздухом, чья красота - химера, Вас луч сожжет, вам станет ветр - бичом! А как они к Адонису летели! Щепотку чар уворовать хотели! И шляпу надвигал на брови он, Чтоб солнце под поля не проникало, Срывая шляпу, ветер мчался вон, Под плач Адониса, лохматил кудри шало, И упиваясь видом слез младых, Ругались боги, кто осушит их! Как пожирал его очами лев! - Но спрятавшись, чтоб не пугать ребенка, - А тот вдруг запоет, как флейта, звонко - И тигр сомлел, осклабя страшный зев. Заговорит - и волк, томясь от глада, Не нападает на баранье стадо. Когда его тень падала в ручей, То рыбки в ней сияли чистым златом, А птицы пели на свету очей, Слетались и кормили виноградом, Слив, вишен сыпали, всего подряд, Чтоб только мальчик подарил им взгляд. А злобный вепрь с ужасными клыками, Глядевший лишь сквозь землю на гробы, И он не избежал своей судьбы: Но, ослепленный красоты лучами, Уверена, что взялся целовать, А получилось только жизнь отнять... Я в правде этих слов убеждена. Адонис подбежал ударить пикой, И вспыхнуло тут сердце кабана, Не гневом, но любовью превеликой. Он целоваться к мальчику полез, А получился на боку надрез... Я думаю, будь у меня клыки, Я б первая его тогда убила, Доне просто оказалось не с руки, Он умер... Он ушел. Недолюбила..." И, падая на жижу с мертвецом, В крови чуть теплой мажется лицом. На губы взглянет, но уж бледен рот, За руку схватит - кожа ледяная, И на ухо скабрезность вдруг шепнет, Как будто он лежит все понимая, Но, наконец-то, веки подняла - Из мертвых светочей сочилась мгла. Венера часто отражалась в них, Но вот сегодня зеркала пусты, Куда исчезла яркость их, живых? Туда же, в след мгновенной красоты... Она шепнула: "Есть один вопрос, Ты мертв, а день как день... Что ж с ним стряслось? Итак, ты мертв... Пророчество мое: Теперь любовь изведает печаль! Повсюду ревность влезет в ткань ее. О! Горя вкус у сладостных начал, И никогда не поровну, но так, Чтоб тонкий луч окутал страшный мрак! Страсть скоротечной будет, будет лживой, Ее задушит жизни суховей; Скрываясь под начинкою красивой, Измены яд погубит тьму людей Износит тело, мозг любовник всяк, И станет лишь болтающий дурак... Пусть жадничает, пусть бросает деньги, Пусть меру потеряет в ней старик, Бандиты будут от любви - что дети, Чтоб гол богач, чтоб нищий был велик, Рождает идиотов и буянов, Ребят состарит, оребячит стариканов! Пусть сеет страх, где страхи не при чем, Пусть на ужасное ведет без дрожи, Пусть будет благородным палачом, Обманывая там, где "Святый Боже!" Коварство носит в маске прямоты, Герой от труса бросится в кусты. Пусть станет основанием войны, Отца и сына пусть поднимет в бой, Соломинкой, рождающей огонь, Неся знак непрощаемой вины! Раз сокрушила смерть всю страсть мою, Любить другим я права не даю!" И тут валявшееся рядом тело Внезапно превратилось в легкий пар - Кровь собралась и в стебель загустела. И вот цветок - похожий на тюльпан... Так был он бел, и вместе с тем багров, Напоминая плоть, и вместе кровь. К цветку сейчас же прижимая нос, Искать знакомый запах рта взялася... И запах в сердце, как цветок, пророс... Хоть паром плоть по ветру унеслася. Сорвав, к груди бессильно прижимает, Из стебля сок слезою выступает. "Бедняжечка! - шепнуло божество. - Отец твой, цветик, так же плакал сладко, Все слезы исторгало у него, Все, что не он - ему бывало гадко. Рос для себя, а ты увянь на мне, А не в крови отцовской, так вернее. Здесь, на груди, была его постель, Наследовал ты право спать на ней, В ложбинке этой будь с тобою Лель И сердца стук вдоль вереницы дней; Чтоб я цветка не целовала - в сутки Без этого не минет и минутки". Мир ей постыл. Пора из мира ей! Двух вяхирей зовет с пустых небес, И в колесницу диких голубей Впрягает. Миг - и экипаж исчез... Свой путь держа на островок Пафос. И все... Вернуться ей не довелось. W. Shakespeare VENUS AND ADONIS Vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo Pocula Castalia plena ministret aqua. Ovidius. "De Amore" To the Right Honourable Henry Wriothesly, earl of Southampton, and baron of Titchfield. RIGHT HONOURABLE, I know not how I shall offend in dedicating my unpolished lines to your Lordship, nor how the world will censure me for choosing so strong a prop to support so weak a burden: only, if your honour seem but pleased, I account myself highly praised, and vow to take advantage of all idle hours, till I have honoured you with some graver labour. But if the first heir of my invention proved deformed, I shall be sorry it had so noble a godfather, and never after ear so barren a land, for fear it yield me still so bad a harvest. I leave it to your honourable survey, and your honour to your heart's content; which I wish may always answer your own wish and the world's hopeful expectation. Your Honour's in all duty, WILLIAM SHAKESPEARE EVEN as the sun with purple-colour'd face Had ta'en his last leave of the weeping morn, Rose-cheek'd Adonis hied him to the chase; Hunting he lov'd, but love he laugh'd to scorn; Sick-thoughted Venus makes amain unto him, And like a bold-fac'd suitor 'gins to woo him. 'Thrice fairer than myself,' thus she began, 'The field's chief flower, sweet above compare, Stain to all nymphs, more lovely than a man, More white and red than doves or roses are; Nature that made thee, with herself at strife, Saith that the world hath ending with thy life. 'Vouchsafe, thou wonder, to alight thy steed, And rein his proud head to the saddle-bow; If thou wilt deign this favour, for thy meed A thousand honey secrets shall thou know: Here come and sit, where never serpent hisses; And being set, I'll smother thee with kisses: 'And yet not cloy thy lips with loath'd satiety, But rather famish them amid their plenty, Making them red and pale with fresh variety; Ten kisses short as one, one long as twenty: A summer's day will seem an hour but short, Being wasted in such time-beguiling sport. With this she seizeth on his sweating palm, The precedent of pith and livelihood, And, trembling in her passion, calls it balm, Earth's sovereign salve to do a goddess good: Being so enrag'd, desire doth lend her force Courageously to pluck him from his horse. Over one arm the lusty courser's rein, Under her other was the tender boy, Who blush'd and pouted in a dull disdain, With leaden appetite, unapt to toy; She red and hot as coals of glowing fire, He red for shame, but frosty in desire. The studded bridle on a ragged bough Nimbly she fastens; - О! how quick is love: - The steed is stalled up, and even now To tie the rider she begins to prove: Backward she push'd him, as she would be thrust, And govern'd him in strength, though not in lust. So soon was she along, as he was down, Each leaning on their elbows and their hips: Now doth she stroke his cheek, now doth he frown, And 'gins to chide, but soon she stops his lips; And kissing speaks, with lustful language broken, 'If thou wilt chide, thy lips shall never open.' He burns with bashful shame; she with her tears Doth quench the maiden burning of his cheeks; Then with her windy sighs and golden hairs To fan and blow them dry again she seeks: He saith she is immodest, blames her miss; What follows more she murders with a kiss. Even as an empty eagle, sharp by fast, Tires with her beak on feathers, flesh and bone, Shaking her wings, devouring all in haste, Till either gorge be stuff d or prey be gone; Even so she kiss'd his brow, his cheek, his chin, And where she ends she doth anew begin. Forc'd to content, but never to obey, Panting he lies, and breatheth in her face; She feedeth on the steam, as on a prey, And calls it heavenly moisture, air of grace; Wishing her cheeks were gardens full of flowers, So they were dew'd with such distilling showers. Look! how a bird lies tangled in a net, So fasten'd in her arms Adonis lies; Pure shame and aw'd resistance made him fret, Which bred more beauty in his angry eyes: Rain added to a river that is rank Perforce will force it overflow the bank. Still she entreats, and prettily entreats, For to a pretty ear she tunes her tale; Still is he sullen, still he lowers and frets, 'Twixt crimson shame and anger ashy-pale; Being red, she loves him best; and being white, Her best is better'd with a more delight. Look how he can, she cannot choose but love; And by her fair immortal hand she swears, From his soft bosom never to remove, Till he take truce with her contending tears, Which long have rain'd, making her cheeks all wet; And one sweet kiss shall pay this countless debt. Upon this promise did he raise his chin Like a dive-dapper peering through a wave, Who, being look'd on, ducks as quickly in; So offers he to give what she did crave; But when her lips were ready for his pay, He winks, and turns his lips another way. Never did passenger in summer's heat More thirst for drink than she for this good turn. Her help she sees, but help she cannot get; She bathes in water, yet her fire must burn: 'O! pity,' 'gan she cry, 'flint-hearted boy: 'Tis but a kiss I beg; why art thou coy? 'I have been woo'd, as I entreat thee now, Even by the stern and direful god of war, Whose sinewy neck in battle ne'er did bow, Who conquers where he comes in every jar; Yet hath he been my captive and my slave, And begg'd for that which thou unask'd shalt have. 'Over my altars hath he hung his lance, His batter'd shield, his uncontrolled crest, And for my sake hath learn'd to sport and dance, To toy, to wanton, dally, smile, and jest; Scorning his churlish drum and ensign red, Making my arms his field, his tent my bed. 'Thus he that overrul'd I oversway'd, Leading him prisoner in a red-rose chain: Strong-temper'd steel his stronger strength obey'd, Yet was he servile to my coy disdain. O! be not proud, nor brag not of thy might, For mastering her that foil'd the god of fight. 'Touch but my lips with those fair lips of thine, - Though mine be not so fair, yet are they red, - The kiss shall be thine own as well as mine: What seest thou in the ground? hold up thy head: Look in mine eyeballs, there thy beauty lies; Then why not lips on lips, since eyes in eyes? 'Thou canst not see one wrinkle in my brow; Mine eyes are grey and bright, and quick in turning; My beauty as the spring doth yearly grow; My flesh is soft and plump, my marrow burning; My smooth moist hand, were it with thy hand felt, Would in thy palm dissolve, or seem to melt. 'Bid me discourse, I will enchant thine ear, Or like a fairy trip upon the green, Or, like a nymph, with long dishevell'd hair, Dance on the sands, and yet no footing seen: Love is a spirit all compact of fire, Not gross to sink, but light, and will aspire. 'Witness this primrose bank whereon I lie; These forceless flowers like sturdy trees support me; Two strengthless doves will draw me through the sky, From morn till night, even where I list to sport me: Is love so light, sweet boy, and may it be That thou shouldst think it heavy unto thee? 'Is thine own heart to thine own face affected? Can thy right hand seize love upon thy left? Then woo thyself, be of thyself rejected, Steal thine own freedom, and complain on theft. Narcissus so himself himself forsook, And died to kiss his shadow in the brook. 'Art thou asham'd to kiss? then wink again, And I will wink; so shall the day seem night; Love keeps his revels where there are but twain; Be bold to play, our sport is not in sight: These blue-vein'd violets whereon we lean Never can blab, nor know not what we mean. 'The tender spring upon thy tempting lip Shows thee unripe, yet mayst thou well be tasted. Make use of time, let not advantage slip; Beauty within itself should not be wasted: Fair flowers that are not gather'd in their prime Rot and consume themselves in little time. 'Were I hard-favour'd, foul, or wrinkled-old, Ill-nurtur'd, crooked, churlish, harsh in voice, O'erworn, despised, rheumatic, and cold, Thick-sighted, barren, lean, and lackingjuice, Then mightst thou pause, for then I were not for thee; But having no defects, why dost abhor me? 'Torches are made to light, jewels to wear, Dainties to taste, fresh beauty for the use, Herbs for their smell, and sappy plants to bear; Things growing to themselves are growth's abuse: Seeds spring from seeds, and beauty breedeth beauty; Thou wast begot; to get it is thy duty. 'Upon the earth's increase why shouldst thou feed, Unless the earth with thy increase be fed? By law of nature thou art bound to breed, That thine may live when thou thyself art dead; And so in spite of death thou dost survive, In that thy likeness still is left alive.' By this the love-sick queen began to sweat, For where they lay the shadow had forsook them, And Titan, tired in the mid-day heat, With burning eye did hotly overlook them; Wishing Adonis had his team to guide, So he were like him and by Venus' side. And now Adonis with a lazy spright, And with a heavy, da