хватила эту показ­ную вольную манеру. -- Не знаю, как нынче будет. А вы? Вам сказали или тоже на бум-бум едете? Володе сделалось немного легче оттого, что девушка не осадила его с глупой трескотней, а готова даже сама поглу­петь во имя современных раскованных отношений. -- Нам сказали к сентябрю собраться, естественно. Но мы пронюхали, что опять повезут на картошку, поэтому многие из нас хотят обзавестись справками, что работали дома, в родимых колхозах. -- А мы тоже!.. Мы говорим: "А можно, мы дома отра­ботаем?" -- Зачем же их спрашивать? Надо привезти справку, и все, -- Володе даже понравилось, как он стал нагловато рас­поясываться, он втайне завидовал сокурсникам-горожа­нам, особенно старшекурсникам, но сам не решался изо­бражать из себя такого же -- совестно было. Но теперь он вдруг испытал некое удовольствие в нарядной роли... чуть ли не кутилы и циника. Будь у него в кармане деньги, хоть не­много больше, чем на сто граммов водки и на билет в авто­бус до своего села, он, пожалуй, ляпнул бы что-нибудь и про ресторан. Но денег было только-только. -- А не опасно со справкой-то? -- спросила девушка. -- Могут же... это... -- Я умоляю! Отработал -- и все. Возил навоз на поля, -- Володя с улыбкой посмотрел на девушку, но поскорей от­вернулся и полез в карман за сигаретой. Не все еще шло гладко пока. Маленько было совестно. -- Вас куда в прошлом году возили? -- В Заозерье. Но мы там пожили неплохо... -- Володе и правда понравилось ездить с курсом на осенние работы в колхоз, и никакую он справку не собирался доставать дома. -- А мы ездили в Красногорский район, -- тоже не без удовольствия вспомнила девушка. -- Тоже неплохо было. Хохми-или-и!.. -- А как отдыхаете дома летом? Чем занимаетесь? -- Да чем? За ягодами ходим... -- девушка спохвати­лась, что, пожалуй, это банально -- за ягодами. -- Вообще скучно. -- Скооперируемся? -- навернул Володя. -- А то я тоже с тоски загибаюсь. Нас же разделяет всего... четырнадцать ки­лометров, да? Сядем на велики... -- Давайте, -- легко согласилась девушка. -- У нас тоже молодежи нету. Подруги кое-какие остались, но... Знаете, вот были подругами, да? Потом вдруг что-то -- раз! -- и отношения портятся. Вот так, знаете, обвально. -- Это вполне понятно, -- сказал Володя. -- Этого надо было ожидать. Это -- один к одному. -- Но почему? -- очень притворно удивилась девушка. -- Разошлись дороги... И разошлись, как в море кораб­ли, -- Володя посмеялся и стряхнул пепел в алюминиевую неудобную пепельницу внизу. -- Это так же естественно, как естественно то, что у человека две ноги, две руки и од­но сердце, -- Володя вспомнил, что он медик. И девушка тоже вспомнила, что он медик. -- Ой, а трудно в медицинском, а? Володя снисходительно посмеялся. -- Почему? Нет, отсев, естественно, происходит... -- Володе нравилось слово "естественно". -- Нас на первом курсе повели в анатомичку, одна девушка увидела жмури­ков и говорит: "Ах, держите меня!" И повалилась... -- В обморок? -- Да. Ну, естественно, это уже не врач. В фармацевты. -- Обидно, наверно, да? -- А у вас... стабильное положение? -- У нас со второго курса нынче ушла одна. Но она про­сто перевелась, у нее просто отец военный, его куда-то пе­ревели. Во Владивосток. А так нет. А у вас клуб в деревне по­строили? -- Кинотеатр. В прошлом году Я как-то пошел посмотреть какую-то картину, половины слов не понял -- бубнеж ка­кой-то: бу-бу-бу... Я ушел. Хуже, что библиотеки доброй нет. У вас хорошая библиотека? -- Да нет, тоже... Я везу кое-что с собой. -- Ой, что, а?! -- выдал Володя показушный великий го­лод. -- "Путешествия Христофора Колумба". Это, знаете, дневники, письма, документы... Я же -- географичка. -- Так. Еще? -- Еще кое-что... Ау вас есть что-нибудь? -- У меня кое-что специальное тоже... "Записки врача" этого... Как его, врач тоже был?.. -- Чехов? -- Нет, но они, кажется, поддерживали приятельские отношения... Вот вылетела фамилия. А Брэдбери у вас ниче­го нету? -- Нет. А вы любите читать про медиков? -- Да нет... Любопытно бывает, если не туфта полная. А Камю ничего нет? -- Нет, нету. -- Ну, так как мы будем бороться со скукой? -- весело спросил Володя. -- Как вы себе это представляете? -- ему совсем хорошо стало, когда свалили этих Камю, Брэдбери... -- Общими усилиями как-нибудь... -- тоже весело сказа­ла девушка. Как-то вроде обещающе сказала... Володя быстро утрачивал остатки смущения. Он вдруг увидел, что девушка перед ним милая и наивная. Неопыт­ная. Он и сам был не бог весть какой опытный, то есть вовсе неопытный, но рядом с такой-то, совсем-то уж зеленой... Ну-у, он хоть что-то да слышал! Отважиться? Возможность эта так внезапно открылась Володе, и так он вдруг взволно­вался, что у него резко ослабли ноги. Он уставился на девуш­ку и долго смотрел -- так, что та даже смутилась. И от сму­щения вдруг рассмеялась. Глядя на нее, и Володя тоже засмеялся. Да так это у них громко вышло, так самозабвен­но! Так искренне. -- Вплоть до того, что... -- хохотал Володя, -- вплоть до того, что -- поставим... -- Володя и хотел уже перестать сме­яться и не мог. -- Поставим шалаш и... Как услышала девушка про этот шалаш, так еще больше закатилась. -- Как Робинзоны... на этом... да? Володя только кивнул головой -- не мог говорить от смеха. Тут отодвинулась дверь ближнего к ним купе, и какая-то женщина крестьянского облика высунулась и попросила не­громко: -- Ребята, у меня ребенок спит -- потише бы... Тотчас и в соседнем с этим купе скрежетнула дверь, и некая лысая голова зло и недовольно сказала: -- Как в концертном зале, честное слово! Не в концерте же! -- и голова усунулась, и дверь опять нервно скрежетну­ла и щелкнула. Даже женщина, у которой ребенок, удивлен­но посмотрела на эту дверь. -- Не спится юному ковбою, -- громковато сказал Воло­дя, перестав смеяться, но еще улыбаясь. Он тоже смотрел на сердитую дверь. И сказал еще, но потише: -- Вернее так: не спится лысому ковбою. Девушка прихлопнула ладошкой новый взрыв смеха и бегом побежала по коридору -- прочь от опасного места. Во­лодя, польщенный, пошел за ней; чего ему не хватало для полного утверждения в новом своем качестве, так этой вот голой злой головы. Он шел и придумывал, как он сейчас еще скажет про эту голову. Может так: "Я сперва подумал, что это чье-то колено высунулось". Девушка ушла аж в тамбур -- от греха подальше. -- Ой, правда, мы расшумелись, -- сказала она, поправ­ляя волосы. -- Люди спят уже... Володя закурил... Его опять охватило волнение. Его пря­мо колыхнуло, когда она -- совсем рядом -- вскинула вверх и назад оголенные свои руки... Он успел увидеть у нее под мышкой родинку. Дым сигареты стал горьким, но он глотал и глотал его... И молчал. Потом бросил сигарету и посмот­рел на девушку... Ему казалось, что он посмотрел смело и с улыбкой. Девушка тоже смотрела на него. И по тому, как она на него смотрела -- вопросительно, чуть удивленно, -- он понял, что он не улыбается. Но теперь уж и отступать было некуда, и Володя положил руку на ее плечо и стал робко подталкивать пальцами девушку к себе. Так как-то двусмыс­ленно подталкивал -- приглашал и не приглашал: -- можно, однако, подумать, что он влечет к себе, тогда пусть шагнет сама... Жуткий наступил момент, наверно, короткий, но Володя успел разом осознать и свою трусость, и что ему во­все не хочется, чтоб она шагнула. И он вовсе потерялся... -- Что ты? -- спросила девушка серьезно. -- Начнем? -- сказал Володя. Девушка убрала его руку. -- Что начнем? Ты что? -- О боже мой! -- воскликнул Володя. -- Чего ж ты уж так испугалась-то?.. Пичужка, -- и он коротко хохотнул, торопливо похлопал девушку по плечу и сказал снисходи­тельно и серьезно: -- Иди спать, иди спать, а то поздно уже. Да? -- и ринулся в наружную дверь тамбура -- вон отсюда. -- Завтра поедем вместе? -- спросила вдогонку девушка. -- Да! Обязательно! -- откликнулся Володя. Он уже был в переходном этом мешке, где грохотало и качалось. Он почти бежал по вагонам. Очень хотелось или самому выпрыгнуть из вагона, или чтоб она, эта географичка, вы­пала бы как-нибудь из вагона, чтоб никто никогда не узнал его гнусного позора и какой он враль и молокосос. Он пришел в свой вагон, снял ботинки, тихо, как вся­кий мелкий гад, влез на верхнюю полку и замер. Боже ж ты мой! Так ждал этого лета, так радовался, ехал, так все про­думал, как будет отдыхать... Тьфу! Тьфу! Тьфу! Он вдруг вспомнил, как зовут девушку -- Лариса. И еще он вспомнил, как он хохотал в купейном вагоне... Он заворочался и замы­чал тихо. Ведь не сломал же руку или ногу, ни от поезда не отстал, ни чемодан не украли -- сам мелко напаскудил. Эта Лариса теперь расскажет всем... Они любят рассказывать -- смеются всегда! -- когда какой-нибудь валенок хотел со­блазнить девушку, но ничего не вышло -- получил по ушам. Приврет еще, приврет обязательно. Так он казнил себя на верхней полке... пока вдруг не за­снул. Как-то заснул и заснул -- страдал, страдал и заснул. А проснулся, когда уж поезд стоял на родной станции -- дальше он никуда не шел. За окном был ясный день; на перроне громко разговаривали, смеялись, вскрикивали ра­достно... Встречали, торопились к автобусам. Володя моментально собрался... И вдруг вспомнил вче­рашнее... И так и сел. Но надо было выходить: по вагону шел проводник и поторапливал замешкавшихся пассажиров. Володя вышел на перрон. Огляделся... И прошмыгнул в вокзал. Сел там в уголок на чемодан и стал ждать. Эта Лари­са уедет, наверно, одним из первых автобусов, она девка шустрая. А они потом еще будут, автобусы-то, много. И все почти идут через его село. Черт с ней, с этой Ларисой!.. Мо­жет, расскажет, а может, и не расскажет. Зато он все равно дома. И уж не так было больно, как вчера вечером. Ну, что же уж тут такого?.. Стыдно только. Ну, может, пройдет как-нибудь, Володя выглянул в окно на привокзальную площадь... И сразу увидел Ларису: она стояла поодаль от ав­тобусов -- высматривала Володю среди людей, идущих с перрона. Володя сел опять на чемодан. Вот же противная девка, стоит, ждет! Ничего, подождешь-подождешь и уе­дешь -- домой-то охота. Но ведь какая настырная -- стоит, ждет! OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского В воскресенье мать-старушка... А были у него хорошие времена. В войну. Он ходил по де­ревне, пел. Водила его Матрена Кондакова, сухая, на ред­кость выносливая баба, жадная и крикливая. Он называл ее -- супружница. Обычно он садился на крыльцо сельмага, вынимал из мешка двухрядку русского строя, долго и основательно уст­раивал ее на коленях, поправлял ремень на плече... Он был, конечно, артист. Он интриговал слушателей, он их готовил к действу. Он был спокоен. Незрячие глаза его (он был слепой от роду) "смотрели" куда-то далеко-далеко. Наблюдать за ним в эту минуту было интересно. Матрена малость портила торжественную картину -- суетилась, выставляла на крыльце алюминиевую кружку для денег, зачем-то надевала на себя цветастую кашемировую шаль, которая совсем была не к лицу ей, немолодой уж... Но на нее не обращали внимания. Смотрели на Ганю. Ждали. Он негромко, сдержанно про­кашливался, чуть склонял голову и, продолжая "смотреть" куда-то в даль, одному ему ведомую, начинал... Песен он знал много. И все они были -- про войну, про тюрьму, про сироток, про скитальцев... Знал он и "божественные", но за этим следили "сельсоветские". А если никого из "сельсоветских" близко не было, его просили: -- Гань, про безноженьку. Ганя пел про безноженьку (девочку), которая просит лас­кового Боженьку, чтоб он приделал ей ноженьки. Ну -- хоть во сне, хоть только чтоб узнать, как ходят на ноженьках... Бабы плакали. Матрена тоже вытирала слезы концом кашемировой шали. Может, притворялась, Бог ее знает. Она была хитрая. Пел Ганя про "сибулонцев" (заключенных сибирских ла­герей) -- как одному удалось сбежать; только он сбежать-то сбежал, а куда теперь -- не знает, потому что жена его, курва, сошлась без него с другим. Пел про "синенький, скромный платочек"... Слушали затаив дыхание. Пел Ганя негромко, глухова­тым голосом, иногда (в самые захватывающие моменты) умол­кал и только играл, а потом продолжал. Разные были песни. В воскресенье мать-старушка К воротам тюрьмы пришла, Своему родному сыну Передачку принесла. Оттого, что Ганя все "смотрел" куда-то далеко и лицо его было скорбное и умное, виделось, как мать-старушка подо­шла к воротам тюрьмы, а в узелке у нее -- передачка: сальца кусочек, шанежки, яички, соль в тряпочке, бутылка молока... Передайте передачку, А то люди говорят: Заключенных в тюрьмах много -- Сильно с голоду морят. Бабы, старики, ребятишки как-то все это понимали -- и что много их там, и что морят. И очень хотелось, чтоб пере­дали тому несчастному "сидельцу", сыну ее, эту передачку -- хоть поест, потому что в "терновке" (тюрьме), знамо дело, несладко. Но... Ей привратник усмехнулся: "Твоего тут сына нет. Прошлой ночью был расстрелян И отправлен на тот свет". Горло сжимало горе. Завыть хотелось... Ганя понимал это. Замолкал. И только старенькая гармошка его с медными уголками все играет и играет. Потом: Повернулась мать-старушка, От ворот тюрьмы пошла... И никто про то не знает -- На душе что понесла. Как же не знали -- знали! Плакали. И бросали в кружку пятаки, гривенники, двадцатики. Матрена строго следила, кто сколько дает. А Ганя сидел, обняв гармошку, и все "смот­рел" в свою далекую, неведомую даль. Удивительный это был взгляд, необъяснимо жуткий, щемящий душу. Потом война кончилась. Вернулись мужики, какие оста­лись целые... Стало шумно в деревнях. А тут радио провели, патефонов понавезли -- как-то не до Гани стало. Они еще ходили с Матреной, но слушали их плохо. Подавали, правда, но так -- из жалости, что человек -- слепой и ему надо как-то кормиться. А потом и совсем вызвали Ганю в сельсовет и сказали: -- Назначаем тебе пенсию. Не шляйся больше. Ганя долго сидел молча, смотрел мимо председателя... Сказал: -- Спасибо нашей дорогой Советской власти. И ушел. Но и тогда не перестал он ходить, только -- куда подаль­ше, где еще не "провели" это "вшивое радиво". Но чем дальше, тем хуже и хуже. Молодые, те даже под­смеиваться стали. -- Ты, дядя... шибко уж на слезу жмешь. Ты б чего-нито повеселей. -- Жиганье, -- обиженно говорил Ганя. -- Много вы по­нимаете! И укладывал гармошку в мешок, и они шли с Матреной дальше... Но дальше -- не лучше. И Ганя перестал ходить. Жили они с Матреной в небольшой избенке под горой. Матрена занималась огородом. Ганя не знал, что делать. Стал попивать. На этой почве у них с Матреной случались ругань и даже драки. -- Глот! -- кричала Матрена. -- Ты вот ее пропьешь, пензию-то, а чем жить будем?! Ты думаешь своей башкой дыря­вой, или она у тебя совсем прохудилась? -- Закрой варежку, -- предлагал Ганя. -- И никогда не открывай. -- Я вот те открою счас -- шумовкой по калгану!.. Черт слепошарый. Ганя бледнел. -- Ты мои шары не трожь! Не ты у меня свет отняла, не тебе вякать про это. Вообще стал Ганя какой-то строптивый. Звали куда-ни­будь: на свадьбу поиграть -- отказывался. -- Я не комик, чтоб пляску вам наигрывать. Поняли? У вас теперь патефоны есть -- под их и пляшите. Пришли раз молодые из сельсовета (наверно, Матрена сбегала, пожаловалась), заикнулись: -- Вы знаете, есть ведь такое общество -- слепых... -- Вот и записывайтесь туда, -- сказал Ганя. -- А мне и тут хорошо. А этой... моей... передайте: если она ишо по сельсоветам бегать будет, я ей ноги переломаю. -- Почему вы так? -- Как? -- Вам же лучше хотят... -- А я не хочу! Вот мне хотят, а я не хочу! Такой я... губо­шлеп уродился, что себе добра не хочу. Вы мне пензию плотите -- спасибо. Больше мне ничего от вас не надо. Чего мне в тем обчестве делать? Чулки вязать да радиво слушать?.. Спасибо. Передайте им всем там от меня низкий поклон. ... Один только раз встрепенулся Ганя душой, оживился, помолодел даже... Приехали из города какие-то люди -- трое, спросили: -- Здесь живет Гаврила Романыч Козлов? Ганя насторожился. -- А зачем? В обчество звать? -- В какое общество?.. Вы песен много знаете, нам ска­зали... -- Ну так? -- Нам бы хотелось послушать. И кое-что записать... -- А зачем? -- пытал Ганя. -- Мы собираем народные песни. Записываем. Песни не должны умирать... Догадался же тот городской человек сказать такие слова!.. Ганя встал, заморгал пустыми глазами... Хотел унять слезы, а они текли, ему было стыдно перед людьми, он хмурился и покашливал и долго не мог ничего сказать. -- Вы споете нам? -- Спою. Вышли на крыльцо. Ганя сел на приступку, опять долго устраивал гармонь на коленях, прилаживал поудобней ре­мень на плече. И опять "смотрел" куда-то далеко-далеко, и опять лицо его было торжественное и умное. И скорбное, и прекрасное. Был золотой день бабьего лета, было тепло и покойно на земле. Никто в деревне не знал, что сегодня, в этот ясный по­гожий день, когда торопились рубить капусту, ссыпать в ямы картошку, пока она сухая, сжигать на огородах ботву, пока она тоже сухая, никто в этот будничный, рабочий день не знал, что у Гаврилы Романыча Козлова сегодня -- праздник. Пришла с огорода Матрена. Навалился на плетень соседский мужик, Егор Анашкин... С интересом разглядывали городских, которые разложили на крыльце какие-то кружочки, навострились с блокнотами -- приготовились слушать Ганю. -- Сперва жалобные или тюремные? -- спросил Ганя. -- Любые. И Ганя запел... Ах, как он пел! Сперва спел про безноженьку. Подождал, что скажут. Ждал напряженно и "смот­рел" вдаль. -- А что-нибудь такое... построже... Нет, это тоже хоро­шая! Но... что-нибудь -- где горе настоящее... -- Да рази ж это не горе -- без ног-то? -- удивился Ганя. -- Горе, горе, -- согласились. -- Словом, пойте, какие хо­тите. Как на кладбище Митрофановском Отец дочку родную убил, -- запел Ганя. И славно так запел, с душой. -- Это мы знаем, слышали, -- остановили его. Ганя растерялся. -- А чего же тогда? Тут эти трое негромко заспорили: один говорил, что надо писать все, двое ему возражали: зачем? Ганя напряженно слушал и все "смотрел" туда куда-то, где он, наверно, видел другое -- когда слушали его и не спо­рили, слушали и плакали. -- А вот вы говорили -- тюремные. Ну-ка тюремные. Ганя поставил гармонь рядом с собой. Закурил. -- Тюрьма -- это плохое дело, -- сказал он. -- Не приведи Господи. Зачем вам? -- Почему же?! -- Нет, люди хорошие, -- будет. Попели, поиграли -- и будет. -- И опять жестокая строптивость сковала лицо. -- Ну просют же люди! -- встряла Матрена. -- Чего ты кобенисся-то? -- Закрой! -- строго сказал ей Ганя. -- Ишак, -- сказала Матрена и ушла в огород. -- Вы обиделись на нас? -- спросили городские. -- Пошто? -- изумился Ганя. -- Нет. За что же? Каких пе­сен вам надо, я их не знаю. Только и делов. Городские собрали свои чемоданчики, поблагодарили Ганю, дали три рубля и ушли. Егор Анашкин перешагнул через низенький плетень, подсел к Гане. -- А чего, правда, заартачился-то? -- поинтересовался он. -- Спел ба, может, больше бы дали. -- Свиней-то вырастил? -- спросил Ганя после некоторо­го молчания. -- Вырастил, -- вздохнул Егор. -- Теперь не знаю, куда с имя деваться, черт бы их надавал. Сдуру тада -- разрешили: давай по пять штук! А куда теперь? На базар -- там без меня навалом, не один я такой... Егор закурил и задумался. -- Эх ты, поросятинка! -- вдруг весело сказал Ганя. -- На-ка трешку-то -- сходи возьми бутылочку. За здоровье свинок твоих... и чтоб не кручинился ты -- выпьем. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Ванька Тепляшин Ванька Тепляшин лежал у себя в сельской больнице с яз­вой двенадцатиперстной кишки. Лежал себе и лежал. А приехал в больницу какой-то человек из районного города, Ваньку вызвал к себе врач, они с тем человеком крутили Ваньку, мяли, давили на живот, хлопали по спине... Пого­ворили о чем-то между собой и сказали Ваньке: -- Поедешь в городскую больницу? -- Зачем? -- не понял Ванька. -- Лежать. Также лежать, как здесь лежишь. Вот... Сергей Николаевич лечить будет. Ванька согласился. В горбольнице его устроили хорошо. Его там стали назы­вать "тематический больной". -- А где тематический больной-то? -- спрашивала сестра. -- Курит, наверно, в уборной, -- отвечали соседи Ванькины. -- Где же еще. -- Опять курит? Что с ним делать, с этим тематиче­ским... Ваньке что-то не очень нравилось в горбольнице. Все рас­сказал соседям по палате, что с ним случалось в жизни: как у него в прошлом году шоферские права хотели отнять, как один раз тонул с машиной... -- Лед впереди уже о так от горбатится -- горкой... Я от­крыл дверцу, придавил газку. Вдруг -- вниз поехал!.. -- Ванька, когда рассказывает, торопится, размахивает ру­ками, перескакивает с одного на другое. -- Ну, поехал!.. Натурально, как с горки! Вода -- хлобысь мне в ветровое стекло! А дверку льдиной шваркнуло и заклинило. И я, на­турально, иду ко дну, а дверку не могу открыть. А сам уже плаваю в кабине. Тогда я другую нашарил, вылез из каби­ны-то и начинаю осматриваться... -- Ты прямо, как это... как в баню попал: "вылез, начи­наю осматриваться". Меньше ври-то. Ванька на своей кровати выпучил честные глаза. -- Я вру?! -- некоторое время он даже слов больше не на­ходил. -- Хот... Да ты что? Как же я врать стану! Хот... И верно, посмотришь на Ваньку -- и понятно станет, что он, пожалуй, и врать-то не умеет. Это ведь тоже -- уметь надо. -- Ну, ну? Дальше, Вань. Не обращай внимания. -- Я, значит, смотрю вверх -- вижу: дыра такая голубая, это куда я провалился... Я туда погреб. -- Да сколько ж ты под водой-то был? -- А я откуда знаю? Небось недолго, это я рассказываю долго. Да еще перебивают... -- Ну, ну? -- Ну, вылез... Ко мне уже бегут. Завели в первую избу... -- Сразу -- водки? -- Одеколоном сперва оттерли... Я целую неделю потом "красной гвоздикой" вонял. Потом уж за водкой сбегали. ...Ванька и не заметил, как наладился тосковать. Стоял часами у окна, смотрел, как живет чужая его уму и сердцу улица. Странно живет: шумит, кричит, а никто друг друга не слышит. Все торопятся, но оттого, что сверху все люди оди­наковы, кажется, что они никуда не убегают: какой-то за­гадочный бег на месте. И Ванька скоро привык скользить взглядом по улице -- по людям, по машинам... Еще пройдет, надламываясь в талии, какая-нибудь фифочка в короткой юбке, Ванька проводит ее взглядом. А так -- все одинаково. К Ваньке подступила тоска. Он чувствовал себя одиноко. И каково же было его удивление, радость, когда он в этом мире внизу вдруг увидел свою мать... Пробирается че­рез улицу, оглядывается -- боится. Ах, родная ты, родная! Вот догадалась-то. -- Мама идет! -- закричал он всем в палате радостно. Так это было неожиданно, так она вольно вскрикнула, радость человеческая, что все засмеялись. -- Где, Ваня? -- Да вон! Вон, с сумкой-то! -- Ванька свесился с подо­конника и закричал: -- Ма-ам! -- Ты иди встреть ее внизу, -- сказали Ваньке. -- А то ее еще не пропустят: сегодня не приемный день-то. -- Да пустят! Скажет -- из деревни... -- гадать стали. -- Пустят! Если этот стоит, худой такой, с красными гла­зами, этот сроду не пустит. Ванька побежал вниз. А мать уже стояла возле этого худого с красными глаза­ми, просила его. Красноглазый даже и не слушал ее. -- Это ко мне! -- издали еще сказал Ванька. -- Это моя мать. -- В среду, субботу, воскресенье, -- деревянно прокуко­вал красноглазый. Мать тоже обрадовалась, увидев Ваньку, даже и пошла было навстречу ему, но этот красноглазый придержал ее. -- Назад. -- Да ко мне она! -- закричал Ванька. -- Ты что?! -- В среду, субботу, воскресенье, -- опять трижды отсту­кал этот... вахтер, что ли, как их там называют. -- Да не знала я, -- взмолилась мать, -- из деревни я... Не знала я, товарищ. Мне вот посидеть с им где-нибудь, ма­ленько хоть... Ваньку впервые поразило, -- он обратил внимание, -- какой у матери сразу сделался жалкий голос, даже какой-то заученно-жалкий, привычно-жалкий, и как она сразу пере­скочила на этот голос... И Ваньке стало стыдно, что мать так униженно просит. Он велел ей молчать: -- Помолчи, мам. -- Да я вот объясняю товарищу... Чего же? -- Помолчи! -- опять велел Ванька. -- Товарищ, -- веж­ливо и с достоинством обратился он к вахтеру, но вахтер да­же не посмотрел в его сторону. -- Товарищ! -- повысил го­лос Ванька. -- Я к вам обращаюсь! -- Вань, -- предостерегающе сказала мать, зная про сы­на, что он ни с того ни с сего может соскочить с зарубки. Красноглазый все безучастно смотрел в сторону, словно никого рядом не было и его не просили сзади и спереди. -- Пойдем вон там посидим, -- изо всех сил спокойно сказал Ванька матери и показал на скамеечку за вахтером. И пошел мимо него. -- Наз-зад, -- как-то даже брезгливо сказал тот. И хотел развернуть Ваньку за рукав. Ванька точно ждал этого. Только красноглазый коснулся его, Ванька движением руки вверх резко отстранил руку вахтера и, бледнея уже, но еще спокойно, сказал матери: -- Вот сюда вот, на эту вот скамеечку. Но и дальше тоже ждал Ванька -- ждал, что красногла­зый схватит его сзади. И красноглазый схватил. За воротник Ванькиной полосатой пижамы. И больно дернул. Ванька поймал его руку и так сдавил, что красноглазый рот скри­вил. -- Еще раз замечу, что ты свои руки будешь распус­кать... -- заговорил Ванька ему в лицо негромко, не сразу находя веские слова, -- я тебе... я буду иметь с вами очень серьезный разговор. -- Вань, -- чуть не со слезами взмолилась мать. -- Госпо­ди, господи... -- Садись, -- велел Ванька чуть осевшим голосом. -- Са­дись вот сюда. Рассказывай, как там?.. Красноглазый на какое-то короткое время оторопел, по­том пришел в движение и подал громкий голос тревоги. -- Стигаеев! Лизавета Сергеевна!.. -- закричал он. -- Ко мне! Тут произвол!.. -- и он, растопырив руки, как если бы надо было ловить буйно помешанного, пошел на Ваньку. Но Ванька сидел на месте, только весь напружинился и смотрел снизу на красноглазого. И взгляд этот остановил красноглазого. Он оглянулся и опять закричал: -- Стигаеев! Из боковой комнаты, из двери выскочил квадратный Ев­стигнеев в белом халате, с булочкой в руке. -- А? -- спросил он, не понимая, где тут произвол, ка­кой произвол. -- Ко мне! -- закричал красноглазый. И, растопырив ру­ки, стал падать на Ваньку. Ванька принял его... Вахтер отлетел назад. Но тут уже и Евстигнеев увидел "произвол" и бросился на Ваньку. ...Ваньку им не удалось сцапать... Он не убегал, но не да­вал себя схватить, хоть этот Евстигнеев был мужик крепкий и старались они с красноглазым во всю силу, а Ванька еще стерегся, чтоб поменьше летели стулья и тумбочки. Но все равно, тумбочка вахтерская полетела, и с нее полетел гра­фин и раскололся. Крик, шум поднялся... Набежало белых халатов. Прибежал Сергей Николаевич, врач Ванькин... Красноглазого и Евстигнеева еле-еле уняли. Ваньку повели наверх. Сергей Николаевич повел. Он очень расстроился. -- Ну как же так, Иван?.. Ванька, напротив, очень даже успокоился. Он понял, что сейчас он поедет домой. Он даже наказал матери, чтоб она подождала его. -- На кой черт ты связался-то с ним? -- никак не мог по­нять молодой Сергей Николаевич. Ванька очень уважал это­го доктора. -- Он мать не пустил. -- Да сказал бы мне, я бы все сделал! Иди в палату, я ее приведу. -- Не надо, мы счас домой поедем. -- Как домой? Ты что? Но Ванька проявил непонятную ему самому непреклон­ность. Он потому и успокоился-то, что собрался домой. Сергей Николаевич стал его уговаривать в своем кабинетике... Сказал даже так: -- Пусть твоя мама поживет пока у меня. Дня три. Сколь­ко хочет! У меня есть где пожить. Мы же не довели дело до конца. Понимаешь? Ты просто меня подводишь. Не обращай внимания на этих дураков! Что с ними сделаешь? А мама бу­дет приходить к тебе... -- Нет, -- сказал Ванька. Ему вспомнилось, как мать уни­женно просила этого красноглазого... -- Нет. Что вы! -- Но я же не выпишу тебя! -- Я из окна выпрыгну... В пижаме убегу ночью. -- Ну-у -- огорченно сказал Сергей Николаевич. -- Зря ты. -- Ничего, -- Ваньке было даже весело. Немного только жаль, что доктора... жалко, что он огорчился. -- А вы най­дете кого-нибудь еще с язвой... У окна-то лежит, рыжий-то, у него же тоже язва. -- Не в этом дело. Зря ты, Иван. -- Нет, -- Ваньке становилось все легче и легче. -- Не обижайтесь на меня. -- Ну, что ж... -- Сергей Николаевич все же очень рас­строился. -- Так держать тебя тоже бесполезно. Может, подумаешь?.. Успокоишься... -- Нет. Решено. Ванька помчался в палату -- собрать кой-какие свои ве­щички. В палате его стали наперебой ругать: -- Дурак! Ты бы пошел... -- Ведь тебя бы вылечили здесь, Сергей Николаевич до­вел бы тебя до конца. Они не понимали, эти люди, что скоро они с матерью сядут в автобус и через какой-нибудь час Ванька будет дома. Они этого как-то не могли понять. -- Из-за какого-то дурака ты себе здоровье не хочешь по­править. Эх ты! -- Надо человеком быть, -- с каким-то мстительным покоем, даже, пожалуй, торжественно сказал Ванька. -- Ясно? -- Ясно, ясно... Зря порешь горячку-то, зря. -- Ты бы полтинник сунул ему, этому красноглазому, и все было бы в порядке. Чего ты? Ванька весело со всеми попрощался, пожелал всем здо­ровья и с легкой душой поскакал вниз. Надо было еще взять внизу свою одежду. А одежду выда­вал как раз этот Евстигнеев. Он совсем не зло посмотрел на Ваньку и с сожалением даже сказал: -- Выгнали? Ну вот... А когда выдавал одежду, склонился к Ваньке и сказал негромко, с запоздалым укором: -- Ты бы ему копеек пятьдесят дал, и все -- никакого шу­му не было бы. Молодежь, молодежь... Неужели трудно дога­даться? -- Надо человеком быть, а не сшибать полтинники, -- опять важно сказал Ванька. Но здесь, в подвале, среди мно­жества вешалок, в нафталиновом душном облаке, слова эти не вышли торжественными; Евстигнеев не обратил на них внимания. -- Ботинки эти? Твои? -- Мои. -- Не долечился и едешь... -- Дома долечусь. -- До-ома! Дома долечисся... -- Будь здоров, Иван Петров! -- сказал Ванька. -- Сам будь здоров. Попросил бы врача-то... может, оставют. Зря связался с этим дураком-то. Ванька не стал ничего объяснять Евстигнееву, а поспе­шил к матери, которая небось сидит возле красноглазого и плачет. И так и было: мать сидела на скамеечке за вахтером и вы­тирала полушалком слезы. Красноглазый стоял возле своей тумбочки, смотрел в коридор -- на прострел. Стоял прямо, как палка. У Ваньки даже сердце заколотилось от волнения, когда он увидел его. Он даже шаг замедлил -- хотел напос­ледок что-нибудь сказать ему. Покрепче. Но никак не нахо­дил нужное. -- Будь здоров! -- сказал Ванька. -- Загогулина. Красноглазый моргнул от неожиданности, но головы не повернул -- все смотрел вдоль своей вахты. Ванька взял материну сумку, и они пошли вон из хваленой-прехваленой горбольницы, где, по слухам, чуть ли не рак вылечивают. -- Не плачь, -- сказал Ванька матери. -- Чего ты? -- Нигде ты, сынок, как-то не можешь закрепиться, -- сказала мать свою горькую думу. -- Из ФЗУ тада тоже... -- Да ладно!.. Вались они со своими ФЗУ. Еще тебе одно скажу: не проси так никого, как давеча этого красношарого просила. Никогда никого не проси. Ясно? -- Много так сделаешь -- не просить-то! -- Ну... и так тоже нельзя. Слушать стыдно. -- Стыдно ему!.. Мне вон счас гумажки собирать на пен­сию -- побегай-ка за имя, да не попроси... Много соберешь? -- Ладно, ладно... -- мать никогда не переговорить. -- Как там, дома-то? -- Ничо. У себя-то будешь долеживать? -- Та-а... не знаю, -- сказал Ванька. -- Мне уже лучше. Че­рез некоторое время они сели у вокзала в автобус и поехали домой. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Ваня, ты как здесь?! У Проньки Лагутина в городе Н-ске училась сестра. Раз в месяц Пронька ездил к ней, отвозил харчи и платил за квар­тиру. Любил поболтать с девушками-студентками, подругами сестры, покупал им пару бутылок красного вина и учил: -- Вы, главное, тут... смотрите. Тут народ разный. Если он к тебе: "Вы, мол, мне глянетесь, то-се, разрешите вас под ручку", -- вы его по руке: "Не лезь! Мне, мол, сперва выучиться надо, а потом уж разные там дела. У меня, мол, пока одна учеба на уме". В один из таких приездов Пронька, проводив утром деву­шек в институт, решил побродить до поезда по городу. Поезд уходил вечером. Походил, поглазел, попил воды из автомата... И присел отдохнуть на скамейку в парке. Только присел, слышит: -- Молодой человек, простите, пожалуйста. -- Подошла красивая молодая женщина с портфелем. -- Разрешите, я займу минутку вашего времени? -- Зачем? -- спросил Пронька. Женщина присела на скамейку. -- Мы в этом городе находимся в киноэкспедиции... -- Кино фотографируете? -- Да. И нам для эпизода нужен человек. Вот такого... ва­шего типа. -- А какой у меня тип? -- Ну... простой... Понимаете, нам нужен простой сель­ский парень, который в первый раз приезжает в город. -- Так, понимаю. -- Вы где работаете? -- Я приезжий, к сестре приезжал... -- А когда уезжаете? -- Сегодня. -- Мм... тогда, к сожалению, ничего не выйдет. А у себя... в селе, да?.. -- Но. -- У себя в селе где работаете? -- Трактористом. -- Нам нужно, чтоб вы по крайней мере неделю побыли здесь. Это нельзя? -- Трудно. Сейчас самое такое время. -- Понимаю. Жаль. Извините, пожалуйста. -- Женщина пошла было, но вернулась. -- А знаете, у вас есть сейчас минут двадцать времени? -- Есть. -- Я хочу показать вас режиссеру... для... как вам попро­ще: чтобы убедиться, в том ли мы направлении ищем? Вы не возражаете? Это рядом, в гостинице. -- Пошли. По дороге Пронька узнал, как будет называться кино, какие знаменитые артисты будут играть, сколько им платят... -- А этот тип зачем приезжает в город? -- Ну, знаете, искать свою судьбу. Это, знаете, из тех, ко­торые за длинным рублем гоняются. -- Интересно, -- сказал Пронька. -- Между прочим, мне бы сейчас длинный рубль не помешал: домишко к осени хочу перебрать. Жениться надо, а в избе тесно. Пойдут ребятиш­ки -- повернуться негде будет. У вас всем хорошо платят? Женщина засмеялась. -- Вы несколько рановато об этом. А вы могли бы с неде­лю пожить здесь? -- Неделю, думаю, мог бы. Я дам телеграмму, что... -- Нет, пока ничего не нужно. Ведь вы можете еще не по­дойти... -- Вы же сказали, что я как раз тот самый тип! -- Это решает режиссер. Режиссер, худощавый мужчина лет за пятьдесят, с живы­ми умными глазами, очень приветливо встретил Проньку. Пристально, быстро оглядел его, усадил в кресло. Милая женщина коротко рассказала, что сама узнала от Проньки. -- Добре, -- молвил режиссер. -- Если дело пойдет, мы все уладим. А теперь оставьте нас, пожалуйста, мы попробу­ем... поиграть немного. Женщина вышла. -- Как вас зовут, я забыл? -- Прокопий. -- Пронька встал. -- Сидите, сидите. Я тоже сяду. -- Режиссер сел напро­тив. Весело смотрел на Проньку. -- Тракторист? -- Ага. -- Любите кино? -- Ничего. Редко, правда, бывать приходится. -- Что так? -- Да ведь... летом почесть все время в бригаде, а зимой на кубы уезжаем... -- Что это такое? -- На лесозаготовки. Женатые-то дома, на ремонте, а хо­лостежь -- вроде меня -- на кубы. -- Так, так... Вот какое дело, Прокопий. Есть у нас в филь­ме эпизод: в город из деревни приезжает парень. Приезжает в поисках лучшей судьбы. Находит знакомых. А знакомство такое... шапочное: городская семья выезжала летом отдо­хнуть в деревню, жила в его доме. Это понятно? -- Понятно. -- Отлично. Дальше: городская семья недовольна приез­дом парня -- лишняя волокита, неудобства... и так далее. Па­рень неглупый, догадывается об этом и вообще начинает по­нимать, что городская судьба -- дело нелегкое. Это его, так сказать, первые шаги. Ясно? -- А как же так: сами жили -- ничего, а как к ним приеха­ли -- не ндравится. -- Ну... бывает. Кстати, они не так уж и показывают, что недовольны его приездом. Тут все сложнее. -- Режиссер по­молчал, глядя на Проньку. -- Это непонятно? -- Понятно. Темнят. -- Темнят, да. Попробуем?.. Слова на ходу придумаем. А? -- А как? -- Входите в дверь -- перед вами буду не я, а те ваши го­родские знакомые, хозяин. Дальше -- посмотрим. Ведите се­бя как Бог на душу положит. Помните только, что вы не Прокопий, Пронька, а тот самый деревенский парень. Назо­вем его -- Иван. Давайте! Пронька вышел из номера... и вошел снова. -- Здравствуйте. -- Надо постучаться, -- поправил режиссер. -- Еще раз. Пронька вышел и постучал в дверь. -- Да! Пронька вошел. Остановился у порога. Долго молчали, глядя друг на друга. -- А где "здравствуйте"? -- Я же здоровался. -- Мы же снова начали. -- Снова, да? Пронька вышел и постучался. -- Да! -- Здравствуйте! -- О, Иван! Входите, входите, -- "обрадовался" режис­сер. -- Проходите же! Каким ветром? Пронька заулыбался. -- Привет! -- Подошел, обнял режиссера, похлопал его по спине. -- Как житуха? -- А чего ты радуешься? -- спросил режиссер. -- Тебя увидел... Ты же тоже обрадовался. -- Да, но разве ты не чувствуешь, что я притворно обра­довался? Дошло? -- А чего тебе притворяться-то? Я еще не сказал, что буду жить у вас. Может, я только на часок. Режиссер наморщил лоб, внимательно посмотрел в глаза Проньке. -- Пожалуй, -- сказал он. -- Давай еще раз. Я поторопил­ся, верно. Пронька опять вышел и постучался. Все повторилось. -- Ну, как житуха? -- спросил Пронька, улыбаясь. -- Да так себе... А ты что, по делам в город? -- Нет, совсем. -- Как совсем? -- Хочу артистом стать. Режиссер захохотал. Пронька выбился из игры. -- Опять снова? -- Нет, продолжай. Только -- серьезно. Не артистом, а... ну, в общем, работать на трикотажную фабрику. Так ты, зна­чит, совсем в город? -- Ага. -- Ну и как? -- Что? -- А где жить будешь? -- У тебя. Вы же у меня жили, теперь я у вас поживу. Режиссер в раздумье походил по номеру. -- Что-то не выходит у нас... Сразу быка за рога взяли, так не годится, -- сказал он. -- Тоньше надо. Хитрее. Давай оба притворяться: я недоволен, что ты приехал, но как будто обрадован; ты заметил, что я недоволен, но не показываешь виду -- тоже радуешься. Попробуем? -- Попробуем. Мне глянется такая работа, честное слово. Если меня увидят в кино в нашей деревне, это будет огром­ный удар по клубу, его просто разнесут по бревнышку. -- Почему разнесут? -- От удивления. Меня же на руках вынесут!.. -- М-да... Ну, давайте пробовать. А то как бы меня потом тоже не вынесли из одного дома. От удивления. Пронька вышел в коридор, постучался,