вдивыми глазами, в которых ну ни наме­ка на какую-то холодную, расчетливую мудрость. Глаза умные, в них постоянно светится мягкий ровный свет. Мо­жет, и правда, что ему сейчас тоскливо, но зато уж и лелеет он ее, и киснет как-то подчеркнуто. Смотреть на него сейчас неприятно. Он, наверное, напрашивается на спор, и, если в спор этот ввязаться, он будет до посинения доказывать, что искусство, стихи, особенно балет -- все это никому не нужно. Кино -- ничего, кино можно оставить, а всю остальную "бодягу" надо запретить, ибо это сбивает людей с толку, "расхолаживает" их. Коммунизм строят! Рассчитывают вот этим местом (постукивание пальцем по лбу) и строят! Мне не хочется сейчас говорить Сереге, что он придумал свою тоску, не хочется спорить с ним. Хочется думать про степь и про свой роман. -- Ох и тоска же! -- опять заныл Серега. -- Перестань, слушай. -- Что? -- Ничего. Противно. -- В твоем романе люди не тоскуют? Нет? "Не буду спорить. Господи, дай терпения". -- У тебя, наверно, положительные герои стихами гово­рят. А по утрам все делают физзарядку. Делают зарядку? "Не буду ругаться. Не буду". -- Песни, наверно, поют о спутниках, -- продолжает Се­рега, глядя на меня злыми веселыми глазами. -- Я бы за эти песенки, между прочим, четвертовал. Моду взяли! "Назна­чаю я свидание на Луне-е!.." -- передразнил он кого-то. -- Уже свиданье назначил! О! Да ты попади туда! Кто-то голову ломает -- рассчитывает, а он уже там. Кретины! Я молчу. Между прочим, насчет песенок -- это он верно, пожалуй. Серега тоже замолчал. Малость, наверно, легче стало. Некоторое время у нас в комнате очень тихо. Я снова настра­иваюсь на степь и на зори. -- Дай роман-то свой почитать, -- говорит Серега. -- Пошел ты... -- Боишься критики? -- Только не твоей. -- Я ж читатель. -- Ты читатель?! Ты робот, а не читатель. Ты хоть одну ху­дожественную книгу дочитал до конца? -- Это ты зря, -- обиделся Серега. -- Надо писать умнее, тогда и читать будут. А то у вас положительные герои такие уж хорошие, что спиться можно. -- Почему? -- Потому что никогда таким хорошим не будешь все равно. -- Серега поднялся и пошел к выходу. -- Пройтись, что ль, малость. Когда он вышел, я поднялся с койки и подсел к рукопи­си. Один положительный герой делал-таки у меня по утрам зарядку. Перечитал это место, и опять стало грустно. Плохо я пишу. Не только с физзарядкой плохо -- все плохо. Какие-то бесконечные "шалые ветерки", какие-то жестяные слова про закат, про шелест листьев, про медовый запах с полей... А вчера только пришло на ум красивейшее сравнение, и я его даже записал: "Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре". Какие уж тут к черту патроны! Пуговицы какие-то, а не слова. В комнату постучали. -- Да! В дверь заглянула маленькая опрятная головка. Пара ясных глаз с припухшими со сна веками (еще только десять часов воскресного дня). -- Сережи... Здравствуйте! Сережи нету? -- Сережи нету. Он только что вышел куда-то. -- Извините, пожалуйста. -- Он придет скоро. -- Хорошо. Сейчас у Сережи начнется праздник. Тоску его липовую как ветром сдует. Он любит эту маленькую опрятную голов­ку, любит тихо, упорно и преданно. И не говорит ей об этом. А она какая-то странная: не понимает этого. Сидят часами вместе, делают расчет какого-нибудь узла двигателя внутрен­него сгорания. Сережу седьмой пот прошибает -- волнуется, оглобля такая. Не смотрит на девушку -- ее зовут Лена, -- орет, стучит огромным кулаком по конспекту. -- Какой здесь кпд?! Леночка испуганно вздрагивает. -- Не кричи, Сережа. -- Как же не кричать?! Как же не кричать, когда тут эле­ментарных вещей не понимают! -- Сережа, не кричи. Серега будет талантливый инженер. В минуты отчаяния я завидую ему. К сорока годам это будет сильный, толковый командир производства. У него будет хорошая жена, вот эта самая Леночка с опрятной головкой. Я подозреваю, что она давно все понимает и сама тоже любит Серегу. Ей, такой хо­рошенькой, такой милой и слабенькой, нельзя не любить Се­регу. У них будет все в порядке. У меня же... Меня, кажется, эти "шалые низовые ветерки" в гроб загонят раньше време­ни. Я обязательно проморгаю что-то хорошее в жизни. Вошел Серега. -- Прошелся малость. -- К тебе эта приходила. Просила, чтоб ты зашел к ней. -- Кто? -- Лена. Кто! Серега побагровел от шеи до лба. -- Зачем зайти? -- Не знаю. -- Ладно трепаться. -- Он спокойно (спокойно!) прошел к койке, прилег. Я тоже спокойно говорю: -- Как хочешь. -- И склоняюсь к тетради. Меня душит злость. Все-таки нельзя быть таким безнадежным идиотом. Это уже не застенчивость, а болезнь. -- Дай закурить, -- чуть охрипшим голосом просит Серега. -- Идиот! Стало тихо. -- Вот так же тихо, наверно, стало, когда Иисус сказал своим ученикам: "Братцы, кто-то один из вас меня пре­дал". -- Когда Сереге нечего говорить, он шутит. Как прави­ло, невпопад и некстати. -- Дай закурить все-таки. -- Дождешься ты, Серега: подвернется какой-нибудь вьюн с гитарой -- только и видел свою Леночку. Взвоешь потом. Серега сел, обхватил себя руками. Долго молчал, глядя в пол. -- Ты советуешь сходить к ней? -- тихо спросил он. -- Конечно, Серега! -- Я прямо тронут его беспомощнос­тью. -- Конечно, сходить. На закури и иди. Серега встал, закурил и стал ходить по комнате. -- Со стороны всегда легко советовать... -- Баба! Трус! Ты же пропадешь так, Серега. -- Ничего. -- Иди к ней. -- Сейчас пойду, чего ты привязался! Покурю -- и пойду. -- Иди прямо с папироской. Женщинам нравится, когда при них курят. Я же знаю... Я писатель как-никак. -- Не говори со мной, как с дураком. Пусть в твоих рома­нах курят при женщинах. Остряк! -- Иди к ней, дура! Ведь упустишь девку. Сегодня воскре­сенье... Ничего тут такого нет, если ты зашел к девушке. За­шел и зашел, и все. -- Значит, она не просила, чтобы я зашел? -- Просила. Серега посмотрел на меня подозрительным тоскливым взглядом. -- Я узнаю зайду. -- Узнай. Серега вышел. Я стал смотреть в окно. Хороший парень Серега. И она тоже хорошая. Она, конечно, не талантливый инженер, но... в конце концов надо же кому-то и помогать талантливым инженерам. Оказалась бы она талантливой женщиной, развяза­ла бы ему язык... Я представляю, как войдет сейчас к ним в комнату Серега. Поздоровается... и ляпнет что-нибудь вроде той шутки с Иисусом. Потом они выйдут на улицу и пойдут в сад. Если бы я описывал эту сцену, я бы, конечно, влепил сюда и "шалый ветерок", и шелест листьев. Ничего же этого нет! Есть, конечно, но не в этом дело. Просто идут по аллей­ке двое: парень и девушка. Парень на редкость длинный и нескладный. Он молчит. Она тоже молчит, потому что он молчит. А он все молчит. Молчит, как проклятый. Молчит, потому что у него отняли его логарифмы, кпд... Молчит, и все. Потом девушка говорит: -- Пойдем на речку, Сережа. -- М-м. -- Значит, да. Пришли к речке, остановились. И опять молчат. Речечка течет себе по песочечку, пташки разные чирикают... Теп­лынь. В рощице у воды настоялся крепкий тополиный дух. И стоят два счастливейших на земле человека и томятся. Ждут чего-то. Потом девушка заглянула парню в глаза, в самое сердце, обняла за шею... прильнула... -- Дай же я поцелую тебя! Терпения никакого нет, жердь ты моя бессловесная. Меня эта картина начинает волновать. Я хожу по комна­те, засунув руки в карманы, радуюсь. Я вижу, как Серега от счастья ошалело вытаращил глаза, неумело, неловко прижал к себе худенького, теплого родного человека с опрятной го­ловкой и держит -- не верит, что это правда. Радостно за него, за дурака. Эх... пусть простит меня мой любимый ро­ман с "шалыми ветерками", пусть он простит меня! Напишу рассказ про Серегу и про Лену, про двух хороших людей, про их любовь хорошую. Меня охватывает тупое странное ликование (как мне зна­комо это предательское ликование). Я пишу. Время летит не­заметно. Пишу! Может, завтра буду горько плакать над этими строками, обнаружив их постыдную беспомощность, но се­годня я счастлив не меньше Сереги. Когда он приходит вечером, я уже дописываю послед­нюю страницу рассказа, где "он", счастливый и усталый, воз­вращается домой. -- Сережа, я про тебя рассказ написал. Хочешь почитаю? -- Хм... Давай! Мне некогда разглядывать Серегу, я не обращаю внима­ния на его настроение. Я ставлю точку в своем рассказе и на­чинаю читать. Пока я читал, Серега не проронил ни одного слова -- сидел на кровати, опустив голову. Смотрел в пол. Я дочитал рассказ, отложил тетрадь и стал закуривать. Пальцы мои легонько тряслись. Я ждал, что скажет Серега. Я не смотрел на него. Я внимательно смотрел на коробок спичек. Мне рассказ нравился. Я ждал, что скажет Серега. Я ему верю. А он все молчал. Я посмотрел на него и встре­тился с его веселым задумчивым взглядом. -- Ничего, -- сказал он. У меня отлегло от сердца. Я затараторил: -- Многое не угадал? Вы где были? На речке? -- Мы нигде не были. -- Как? -- Так. -- Ты был у нее? -- Нет. -- О-о! А где ты был? -- А в планетарий прошелся... -- Серега, чтобы не видеть моего глупого лица, прилег на подушку, закинул руки за го­лову. -- Ничего рассказ, -- еще раз сказал он. -- Только не вздумай ей прочитать его. -- Сережа, ты почто не пошел к ней? -- Ну почто, почто!.. Пото... Дай закурить. -- На! Осел ты, Серега! Серега закурил, достал из-под подушки журнал "Наука и жизнь" и углубился в чтение -- он читает эти журналы, как хороший детективный роман, как "Шерлока Холмса". OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Выбираю деревню на жительство Некто Кузовников Николай Григорьевич вполне нор­мально и хорошо прожил. Когда-то, в начале тридцатых го­дов, великая сила, которая тогда передвигала народы, взяла и увела его из деревни. Он сперва тосковал в городе, потом присмотрелся и понял: если немного смекалки, хитрости и если особенно не залупаться, то и не обязательно эти кот­лованы рыть, можно прожить легче. И он пошел по склад­скому делу -- стал кладовщиком и всю жизнь был кладовщиком, даже в войну. И теперь он жил в большом городе в хорошей квартире (отдельно от детей, которые тоже вышли в люди), старел, собирался на пенсию. Воровал ли он со складов? Как вам сказать... С точки зрения какого-нибудь сопляка с высшим юридическим образованием -- да, воро­вал, с точки зрения человека рассудительного, трезвого -- это не воровство: брал ровно столько, сколько требовалось, чтобы не испытывать ни в чем недостатка, причем, если учесть -- окинуть взором -- сколько добра прошло через его руки, то сама мысль о воровстве станет смешной. Разве так воруют! Он брал, но никогда не забывался, никогда не по­казывал, что живет лучше других. Потому-то ни один из этих, с университетскими значками, ни разу не поймал его за руку. С совестью Николай Григорьевич был в ладах: она его не тревожила. И не потому, что он был бессовестный че­ловек, нет, просто это так изначально повелось: при чем тут совесть! Сумей только аккуратно сделать, не психуй и не жадничай и не будь идиотом, а совесть -- это... знаете... Ко­гда есть в загашнике, можно и про совесть поговорить, но все же спится тогда спокойней, когда ты все досконально продумал, все взвесил, проверил, свел концы с концами -- тогда пусть у кого-нибудь другого совесть болит. А это -- сверкать голым задом да про совесть трещать, -- это, знае­те, неумно. Словом, все было хорошо и нормально. Николай Гри­горьевич прошел свою тропку жизни почти всю. В минуту добрую, задумчивую говорил себе: "Молодец: и в тюрьме не сидел, и в войну не укокошили". Но была одна странность у Николая Григорьевича, кото­рую он сам себе не сумел бы объяснить, наверно, если б да­же захотел. Но он и не хотел объяснять и особенно не вду­мывался, а подчинялся этой прихоти (надо еще понять, прихоть это или что другое), как многому в жизни подчи­нялся. Вот что он делал последние лет пять-шесть. В субботу, когда работа кончалась, когда дома, в тепле, ждала жена, когда все в порядке и на душе хорошо и мирно, он выпивал стаканчик водки и ехал в трамвае на вокзал. Во­кзал в городе огромный, вечно набит людьми. И есть там ме­сто, где курят, возле туалета. Там всегда -- днем и ночью -- полно, дым коромыслом, и галдеж стоит непрерывный. Ту­да-то и шел прямиком Николай Григорьевич. И там вступал в разговоры. -- Мужики, -- прямо обращался он, -- кто из деревни? Таких всегда было много. Они-то в основном и толклись там -- деревенские. -- Ну?.. -- спрашивали его. -- А что тебе? -- Хочу деревню подобрать на жительство. Нигде, может, кто в курсе, не требуются опытные складские работники? Я тридцать четыре года проработал в этой системе... -- и Николай Григорьевич доверчиво, просто, с удовольствием и подробно рассказывал, что он сам -- деревенский, давно от­туда уехал, работал всю жизнь на складах, а теперь, под ста­рость, потянуло опять в деревню... И тут-то начиналось. Его как-то сразу прекрасно понимали с его тоской, соглаша­лись, что да, сколько по городам ни околачивайся, а если ты деревенский, то рано или поздно в деревню снова потянет. Начинали предлагать деревни на выбор. Николай Григорь­евич только успевал записывать адреса. Начинали шуметь. Спорили. -- Да уж ты со своей Вязовкой!.. -- А ты знаешь ее? Чего ты сразу руками-то замахал?! Ты хоть раз бывал там? -- Вязовку-то? Да я ее как облупленную знаю, вашу Вязовку! Господи, Вязовка!.. У человека -- к старости, жела­тельно, чтоб природа... -- А при чем тут природа-то? -- вступали другие. -- Надо не от природы отталкиваться, а от работы. Я не знаю вашей Вязовки, но склад-то там есть? Человек же прежде всего на­счет работы спрашивает. -- Нет, -- говорил Николай Григорьевич, -- желательно, чтоб и природа, конечно... -- Да в том-то и дело! Что он тебе, склад?! Склад, он и есть склад, теперь они везде есть. И если, например... -- Ну, вы тоже рассудили, -- говорил какой-нибудь сте­пенный, -- только поорать. Ну -- склад, они действительно везде теперь, а как, например, с жильем? У нас вон -- и склад, и река, и озеро, а постройки страшно дорогие. -- Ну, сколь так? -- вникал в подробности Николай Гри­горьевич. -- Это смотря что требуется. -- Ну, например, пятистенок... Добрый еще. -- С постройками? -- Ну да, баня, сарай для дров... Ну, навес какой-нибудь, завозня там -- я построгать люблю в свободное время. -- Если, допустим, хороший пятистенок, -- начинал соображать мужик, -- банешка... -- Не развалюха, конечно, хорошая баня. -- Хорошая баня, сарай из горбыля, у нас в основном все сараи из горбыля идут, из отлета... -- Пилорама в деревне? -- Не в самой деревне, а на отделении. -- Ну, ну? -- Если все честь по чести, огород нормальный... -- Огород нам со старухой большой не надо. -- Ну, нормальный, их теперь больших-то и нету -- нор­мальный, если все честь по чести, то будет так -- три, три с половиной. -- Тыщи?! -- изумлялся кто-нибудь. -- Нет, рубля, -- огрызнулся степенный. -- Ну, это уж ты загнул. Таких и цен-то нету, -- сомне­вались. Степенный вмиг утрачивал свою степенность. -- А чего ради загибать-то перед вами? Что я, свой дом, что ли, навяливаю? Я говорю как есть. Человек же спраши­вает... -- А чего так? Несусветные какие-то цены. Что у вас там такое? -- Ничего, совхоз. -- Дак а чего дорого-то? С ума, что ли, сошли там? -- Мы не сошли, сошли там, где постройки, я слыхал, на дрова пускают. Вот там-то сошли. Это уж я тоже не пони­маю... -- Это я слыхал тоже. Рублей за триста, говорят, можно хороший дом взять. -- Ну, за триста не за триста... -- А как твоя деревня называется? -- записывал Николай Григорьевич. -- Завалиха. Не деревня, село, -- Это где? -- А вот, если сейчас ехать... -- и мужик подробно объяс­нял, где его село, как ехать туда. -- Райцентр, что ли? -- Был раньше райцентр, а потом, когда укрупняли рай­оны, мы отошли к Красногорскому району, а у нас стала центральная усадьба. -- Ну, есть, наверно, перевалочная база? -- допрашивал Николай Григорьевич. Мужик послушно, очень подробно рассказывал. И был как будто рад, что его село заинтересовало человека боль­ше, чем другие села и деревни. Со стороны наблюдали и испытывали нечто вроде ревности. И находили возможность подпортить важную минуту. -- Это ж что ж это за цены такие! Леса, наверно, нет близко? -- А у вас какие? -- нервничал мужик из дорогого села. -- Ну скажи, сколько у вас добрый пятистенок станет? Только не ври. -- Чего мне врать-то? Добрый пятистенок у нас... с по­стройками, со всем, с огородом -- тыщи полторы-две. -- Где это? -- поворачивался в ту сторону Николай Гри­горьевич. И тогда тот, что перехватил интерес, начинал тоже под­робно, долго объяснять, где его село, как называется река, почем у них мясо осенью... -- У меня вот свояк приезжал... как раз осенью тоже... По­смотрел. "Ну-у, -- говорит, -- у вас-то жить можно! Это, -- говорит, -- ты у нас иди сунься". -- А откуда он? -- За Уралом... Город Златоуст. -- Что ж ты город-то суешь? Мы про сельскую жизнь го­ворим. -- Он не из самого города, а близко к этому городу. -- Да зачем же там где-то брать, человек про наши места интересуется! Это я тебе могу насказать: у меня свояк в Магадане вон... -- Ну, едрена мать! Ты еще скажи -- в Америке. -- А при чем тут Америка-то? -- А при чем Магадан? -- Да при том, что -- речь идет про сельскую местность, а ты куда-то в Златоуст полез! Чего ты в Златоуст-то полез?! -- Тихо, тихо, -- успокаивал Николай Григорьевич горя­чих селян. Странно, он становился здесь неким хозяином -- на манер какого-нибудь вербовщика-работодателя в толпе ищущих. -- Спокойно, мужики, -- говорил Николай Гри­горьевич, -- мы же не на базаре. Меня теперь интересует: сколько над уровнем моря твое село? -- это вопрос к тому, в чьем селе дом-пятистенок стоит дешевле. Тот не знал. И никто не знал, сколько над уровнем моря их деревни и села. -- А зачем это? -- Это очень важно, -- пояснил Николай Григорьевич. -- Для сердечно-сосудистой системы необходимо. Если место немного возвышенное -- тоже нельзя: сразу скажется нехватка кислорода. -- Не замечали, -- признавались мужики. Но это -- так, это Николай Григорьевич подпускал для пущей важности. Больше говорили про цены на постройки, на продукты, есть ли река в деревне или, может, озеро, да­леко или близко лес... Потом переходили на людей -- какие люди хорошие в деревне: приветливые, спокойные, не во­руют, не кляузничают. И тут -- незаметно для себя -- начи­нали слегка врать друг другу. Это как-то само собой случа­лось, никто не преследовал никакой посторонней цели: один кто-нибудь начинал про своих людей, и уж тут другие не могли тоже умолчать, тоже рассказывали, но так, чтобы получалось, что у них -- лучше. -- А у нас... обрати внимание: у нас, если баба пошла по воду, она никогда дом не запирает -- зачем? Приткнет дверь палочкой, и все: сроду никто не зайдет. Уж на что цыганы -- у нас их полно -- и то не зайдут: мы их так приучили. -- Да кого!.. Вы вот возьмите: у нас один вор есть... -- Вор?! -- Вор! Мы все про него знаем, что он вор, он уже раз пять сидел за это дело. А у нас одна заслуженная учительни­ца живет, орден имеет... И этот вор натурально пришел к ней и говорит: "Пусти пожить недели две". А он у нее учил­ся когда-то... в первом классе, что ли. Он вообще-то дет­домовский, а она, видно, работала там. Да. "Пусти, -- гово­рит, -- пару недель пожить, пока не определюсь куда-ни­будь". -- Пустила? -- Пустила! Ну, думаем, и обчистит же он ее!.. Жалели да­же старушку. -- Дело в том, что у них такой закон есть: где живешь, там не воруй. -- Да, да. -- Не обчистил? -- Не! Ни-ни, ни волоска не взял. Сдержался. -- Нет, это уж такой закон. Вот если бы взял... если бы он ее все же обокрал, ему бы там свои за это дело... -- Ни-чего не взял! -- Это странно все же... Плевали они на эти законы! За­кон. У меня прошлый год стожок сена увезли, змеи ползу­чие... -- Ну-у это такие, что ли! Это уж... наш брат кто-нибудь, свои. На кой ему черт сено, урке? Смеялись. Вспоминали еще случаи... Курили и курили без конца -- накурено бывало так, что глаза слезились. А время, слава богу, шло: глядишь, и подойдет час ехать. Ждать на вокзале -- это не самое милое из того, что нам при­ходится делать. -- А я как-то еду из района, -- встревал в минуту затишья какой-нибудь расторопный, -- гляжу, стоит бабка... ну, лет так восемьдесят -- восемьдесят пять. Подняла руку, я оста­новился. "До Красного, сынок". До Красного шестьдесят пять километров. "Платить-то, -- говорю, -- есть чем?" -- "Есть, ми-лай, есть". Ну, везу... -- и рассказчик заранее по­блескивает глазом. -- Доехали до Красного. "Все, -- говорю, -- бабка, приехали. Плати". Она мне достает откуда-то из сумки... пять штук яиц! Смех. Рассказчик доволен. -- "А раньше, -- говорит, -- брали. Мы, -- говорит, -- всегда яйцами расплачивались". -- "Ладно, -- говорю, -- иди, бабка". Рассказчик непременно еще повторял не один раз, как он ей сказал, старухе: "Иди, -- говорю, -- бабка, иди. Иди, че­го с тебя взять". Это надо понимать, что -- вот и он тоже добрый человек. Вообще добрых, простодушных, бесхитро­стных, бескорыстных, как выяснялось на этих собеседова­ниях, по деревням и селам -- навалом, прохода нет от бес­хитростных и бескорыстных. Да все такие, чего там! А если встречаются иногда склочные, злые, жадные, то это так -- придурки. Николай Григорьевич уже не записывал адреса, а слу­шал, поворачивался в разные стороны, смеялся тоже... И от­того, что он так охотно и радостно слушал, рассказывали -- с радостью тоже -- новые истории, где раскрывалось удиви­тельное человеческое бескорыстие. Правда, нечаянно про­скакивали случаи, где высовывалась вдруг морда какого-ни­будь завистника или обманщика, но это -- пропускали, это не суть дела, это чепуха. Все молча соглашались, что это -- чепуха, а миром движет разум и добро. -- Я седня гляжу: пиво продают. Отстоял в очереди -- она мне наливает... А наливает -- вот так вот не долила. Сунула под кран -- и дальше. Я отошел и думаю: "У нас бы ей за та­кие дела спасибо не сказали". Тут же соглашались, что -- да, конечно... Люди торопят­ся, людей много, она этим пользуется, бесстыдница. Но, ес­ли так-то подумать -- ну сколько уж она там не долила! Конечно, ей копейка так и набегает, но ведь, правда, и не умер же ты, что не допил там глоток-другой. А у ней тоже не­бось -- семья... Но вот уж чего не понимали деревенские в городе -- это хамства. Это уж черт знает что, этому и объяснения-то как-то нету. Кричат друг на друга, злятся. Продавщицу не спроси ни о чем, в конторах тоже, если чего не понял, луч­ше не переспрашивай: так глянут, так тебе ответят, что дай бог ноги. Тут, как наезжали на эту тему, мужики дружно галдели -- не понимали, изумлялись... И Николай Григорьевич тоже со всеми вместе не понимал и изумлялся. Прижимал кого-нибудь к стене туалета и громко втолковывал и объяс­нял: -- Ведь почему и уехать-то хочу!.. Вот потому и хочу-то -- терпенья больше нет никакого. Ты думаешь, я плохо живу?! Я живу, дай бог каждому! У меня двухкомнатная секция, мы только двое со старухой... Но -- невмоготу больше! Душу всю выворачивает такая жизнь!.. -- Николай Григорьевич в эту минуту, когда кричал в лицо мужику, страдал вполне ис­кренне, бил себя кулаком в грудь, только что не плакал... Но -- и это поразительно -- он вполне искренне забывал, что сам много кричит на складе, сам тоже ругается вовсю на шоферов, на грузчиков, к самому тоже не подступись с во­просом каким. Это все как-то вдруг забывалось, а жила в ду­ше обида, что хамят много, ругаются, кричат и оскорбляют. И отчетливо ясно было, что это не жизнь, пропади она про­падом такая жизнь, и двухкомнатная секция, лучше купить избу в деревне и дожить спокойно свои дни, дожить их достойно, по-человечески. Не хочется же оскотинеть здесь со всеми вместе, нельзя просто, мы ж люди! И дорого это было Николаю Григорьевичу вот эти слова про достоинст­во человеческое и про покой, и нужно, и больно, и сладко было кричать их... Иногда даже замолкали вокруг, а он один -- в дыму этом, в запахах -- говорил и кричал. Ему ис­кренне сочувствовали, хотели помочь. Так, выговорившись, с адресами в кармане Николай Григорьевич шел домой. Шел с вокзала всегда пешком -- это четыре остановки. Отходил после большого волнения. Тихонько еще ныла душа, чувствовалась усталость. К концу пути Николай Григорьевич всегда сильно хотел есть. Никуда он не собирался ехать, ни в какую деревню, ниче­го подобного в голове не держал, но не ходить на вокзал он уже не мог теперь -- это стало потребностью. Пристыди его кто-нибудь, ну, старший сын, например, запрети ходить ту­да, запрети записывать эти адреса, говорить с мужиками... Да нет, как запретишь? Он бы крадучись стал ходить. Он те­перь не мог без этого. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Забуксовал Совхозный механик Роман Звягин любил после работы полежать на самодельном диване, послушать, как сын Ва­лерка учит уроки. Роман заставлял сына учить вслух, даже задачки Валерка решал вслух. -- Давай, давай, раскачивай барабанные перепонки -- дольше влезет, -- говорил отец. Особенно любил Роман уроки родной литературы. Тут мыслям было раздольно, вольно... Вспоминалась невозврат­ная молодость. Грустно становилось. Однажды Роман лежал так на диване, курил и слушал. Валерка зубрил "Русь-тройку" из "Мертвых душ". -- "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая трой­ка, несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился..." Нет, это не надо, -- сказал сам себе Валерка. И дальше. -- "Эх, кони, кони, -- что за кони! Вихри ли сидят в ваших гри­вах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслыша­ли с вышины знакомую песню -- дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превра­тились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится, вся вдохновенная богом!.. Русь, куда же несешь­ся ты? Дай ответ!.. Не дает ответа. Чудным звоном зали­вается..." -- Не торопись, -- посоветовал отец. -- Чешешь, как... Вдумывайся! Слова-то вон какие хорошие. Роман вспомнил, как сам он учил эту самую "Русь-трой­ку", таким же дуроломом валил, без всякого понятия, -- лишь бы отбарабанить. -- Потом жалеть будешь... -- Кого жалеть? -- Что вот так учился -- наплевательски. Пожалеешь, да поздно будет. -- Я же учу! Чего ты? -- С толком надо учить, а у тебя одна улица на уме. Куда она денется, твоя улица? Никуда она не денется. А время пропустишь... -- Хо-о, ты чего? -- Ничего, не хокай -- учи. -- А я что делаю? -- Повнимательней, говорю, надо, а не так!.. лишь бы от­брехаться. Валерка подстегнул дальше свою "тройку", а Роман -- опять за думы. И сладкие эти думы, и в то же время ка­кие-то... нерадостные. Половину жизни отшагал -- и что? Так, глядишь, и вторую протопаешь -- и ничегошеньки не случится. Роман даже взволновался -- так вдруг ясно пред­ставилось, как он дотопает до конца ровной дорожки и... ля­жет. Роман сел на диване. И очень даже просто -- ляжешь и вытянешь ноги, как недавно вытянул Егор Звягин, двою­родный брат... Да-а. А в уши сыпалось Валеркино: -- "...Дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились..." Вдруг -- с досады, что ли, со злости ли -- Роман поду­мал: "А кого везут-то? Кони-то? Этого... Чичикова?" Роман даже привстал в изумлении... Прошелся по горнице. Точно, Чичикова везут. Этого хмыря везут, который мертвые души скупал, ездил по краю. Елкина мать!.. вот так троечка! -- Валерк! -- позвал он. -- А кто на тройке-то едет? -- Селифан. -- Селифан-то Селифан! То ж -- кучер. А кого он ве­зет-то, Селифан-то? -- Чичикова. -- Так... Ну? А тут -- Русь-тройка... А? -- Ну. И что? -- Как что? Как что?! Русь-тройка, все гремит, все зали­вается, а в тройке -- прохиндей, шулер... До Валерки все никак не доходило -- и что? -- Да как же?! -- по-настоящему заволновался Роман, но спохватился, махнул рукой. -- Учи. Задали, значит, учи, -- и чтоб не мешать сыну, вышел из горницы. А изумление все нарастало. Вот так номер! Мчится, вдохновенная богом! -- а везет шулера. Это что же выходит? -- не так ли и ты, Русь?.. Тьфу!.. Роман походил по прихожей комнате, покурил... По­делиться своей неожиданной странной догадкой не с кем. А очень захотелось поделиться с кем-нибудь. Тут же явный недосмотр! Мчимся-то мчимся, елки зеленые, а кого мчим? Можно же не так все понять. Можно понять... Ну и ну! Рома­ну прямо невтерпеж сделалось. Он вспомнил про школьного учителя Николая Степановича. Сходить?.. -- Валерк! -- заглянул Роман в горницу. -- Николай Степаныч дома? -- Не знаю. А что? -- испугался Валерка. -- Да ничего, учи. Сразу струсил... Чего боишься-то? На­бедокурил опять чего-нибудь? -- Никого не набедокурил. Чего ты? -- Он в район не собирался ехать? -- Не знаю. Роман пошел к учителю. Николай Степаныч был дома, возился в сарае с ка­ким-то хламом. Они с Романом были хорошо знакомы, учи­тель частенько просил механика насчет машины съездить куда-нибудь. -- Здравствуйте, Николай Степаныч. -- Здравствуйте, Роман Константиныч! -- учитель отрях­нул пыльные руки, вышел к двери сарая, к свету. -- Поте­рял одну штуку... извозился весь. -- Николай Степаныч, -- сразу приступил Роман к де­лу, -- слушал я счас сынишку... "Русь-тройку" учит... -- Так. -- И чего-то я подумал: вот летит тройка, все удивляют­ся, любуются, можно сказать, дорогу дают -- Русь-тройка! Там прямо сравнивается. Другие державы дорогу дают... -- Так... -- А кто в тройке-то? -- Роман пытливо уставился в глаза учителю. -- Кто едет-то? Кому дорогу-то?.. Николай Степаныч пожал плечами. -- Чичиков едет... -- Так это Русь-то -- Чичикова мчит? Это перед Чичико­вым шапки все снимают? Николай Степаныч засмеялся. Но Роман все смотрел ему в глаза -- пытливо и требовательно. -- Да нет, -- сказал учитель, -- при чем тут Чичиков? -- Ну, а как же? Тройке все дают дорогу, все рассту­паются... -- Русь сравнивается с тройкой, а не с Чичиковым. Здесь имеется... Здесь -- движение, скорость, удалая езда -- вот что Гоголь подчеркивает. При чем тут Чичиков? -- Так он же едет-то, Чичиков! -- Ну и что? -- Да как же? Я тогда не понимаю: Русь-тройка, так же, мол... А в тройке -- шулер. Какая же тут гордость? Николай Степаныч, в свою очередь, посмотрел на Ро­мана... Усмехнулся. -- Как-то вы... не с того конца зашли. -- Да с какого ни зайди, -- в тройке-то Чичиков. Ехай там, например... Стенька Разин, -- все понятно. А тут -- ез­дил по краю... -- По губернии. -- Ну по губернии. А может, Гоголь, так и имел в виду: подсуроплю, мол: пока догадаются -- меня уж живого не будет. А? Николай Степаныч опять засмеялся. -- Как-то... неожиданно вы все это поняли. Странный ка­кой-то настрой... Чего вы? -- Да вот влетело в башку!.. -- Все просто, повторяю: Гоголь был захвачен движени­ем, и пришла мысль о Руси, о ее судьбе... -- Да это-то я понимаю. -- Ну, а что тогда? Лирическое отступление, конец пер­вого тома... Он собирался второй писать. Чичикова он уже оставил -- до второго тома... -- В тройке оставил-то, вот что меня... это... и заскреб­ло-то. Как же так, едет мошенник, а... Нет, я понимаю, что тут можно объяснить: движение, скорость, удалая езда... Черт его знает, вообще-то! Ведь и так тоже можно подумать, как я. -- Да подумали уже... чего еще? Можно, конечно. Но это уже будет -- за Гоголя. Он-то так не думал. -- Ну, его теперь не спросишь: думал он так или не ду­мал? Да нет, даже не в этом дело, может, не думал. Но вот влетело же мне в голову! -- Надо сказать, что за всю мою педагогическую деятель­ность, сколько я ни сталкивался с этим отрывком, ни разу вот так вот не подумал. И ни от кого не слышал, -- Николай Степаныч улыбнулся. -- Вот ведь!.. И так можно, оказыва­ется, понять. Нет, в этом, пожалуй, ничего странного нет... Вы сынишке-то сказали об этом? -- Нет. Ну, зачем я буду?.. -- Не надо. А то... Не надо. Роман достал папиросы, угостил учителя. Закурили. -- Чего потеряли-то? -- спросил Роман. -- Да потерял одну штукенцию... штатив от фотоаппара­та. Хочу закат на цвет попробовать снять... Не закаты, а пря­мо пожары какие-то. И вот -- потерял, забросил куда-то. -- Закаты теперь дивные, -- сказал Роман. -- А для чего штатив-то? -- А выдержку-то нужно большую давать. На руках же я не смогу. -- А-а, да. Весной почему-то закаты всегда красивые. -- Да, -- учитель посмотрел на Романа и опять невольно рассмеялся. -- Чичиков, да?.. Странно, честное слово. Надо же додуматься! Роман тоже усмехнулся, хотел было опять воскликнуть: "Ну а кто едет-то?! Кто?" Но не стал. Несерьезно все это, в самом деле. Ребячество какое -то. -- А ведь сами небось учили? -- Учил! Помню прекрасно, как зубрил тоже... А через тридцать лет только дошло, -- Роман покачал головой. По­жал руку учителю и пошел домой. Он -- не то что успокоился, а махнул рукой и даже слег­ка пристыдил себя: "Делать нечего: бегаю, как дурак, вол­нуюсь -- Чичикова везут или не Чичикова?" И опять -- как проклятие навалилось -- подумал: "Везут-то Чичикова, ка­кой же вопрос?" -- Тьфу! -- Роман бросил окурок и полез опять за пач­кой. -- Вот наказание-то! Это ж надо так... забуксовать. Вот же зараза-то еще -- прилипла. Надо же!.. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Залетный Кузнец Филипп Наседкин -- спокойный, уважаемый в деревне человек, беспрекословный труженик -- вдруг запил. Да и не запил вовсе, а так -- стал прикладываться. Это жена его, Нюра Заполошная, это она решила, что Филя запил. И она же полетела в правление колхоза и там устроила такой переполох, что все решили: Филя запил. И все решили, что надо Филю спасать. Главное, всех насторожило, что Филя "схлестнулся" с Саней Неверовым. Саня -- человек очень странный. Весь больной, весь изрезанный (и плеврит, и прободная язва же­лудка, и печень, и колит, и черт его не знает, чего у него только не было, и геморрой), он жил так: сегодня жив, а завтра -- это надо еще подумать. Так он говорил. Он не рабо­тал, конечно, но деньги откуда-то у него были. У него соби­рались выпить. Он всех привечал. Изба Сани стояла на краю деревни, над рекой, присела задом в крутизну берега, а двумя маленькими глазами-ок­нами смотрела далеко-далеко -- через реку, в синие горы. Была маленькая оградка, какие-то старые бревна, две бе­резки росли... Там, в той ограде, отдыхала душа. Саня не то что слишком уж много знал или много пови­дал на своем веку (впрочем, он про себя не рассказывал. Ма­ло рассказывал) -- он очень уж как-то мудрено говорил про жизнь, про смерть... И был неподдельно добрый человек. Тя­нуло к нему, к родному, одинокому, смертельно боль­ному. Можно было долго сидеть на старом теплом бревне и тоже смотреть далеко -- в горы. Думалось не думалось -- хо­рошо, ясно делалось на душе, как будто вдруг -- и в ка­кую-то минуту -- стал ты громадный, вольный и коснулся руками начала и конца своей жизни -- смерил нечто драго­ценное и все понял. Ну и что? Ну и ладно! -- так думалось. Бабы замужние возненавидели Саню с того самого дня, как он только появился в деревне. Появился он этой весной, облюбовал у цыган развалюху, сторговал, купил и стал жить. Его сразу, как принято, окрестили -- Залетный. И, разумеется, -- Саня, потому что -- Александр. Его даже по­баивались. И все зря. Филя, когда бывал у Сани, испытывал такое чувство, словно держал в ладонях теплого еще, сла­бого воробья с капельками крови на сломанных крыльях -- трепетный живой комочек жизни. И у Фили все восставало в груди -- все доброе и все злое, когда про Саню говорили плохо. Филя так и сказал на правлении колхоза: -- Саня -- это человек. Отвяжитесь от него. Не тревожьте. -- Пьяница, -- поправила бухгалтерша, пожилая уже, но еще миловидная активистка. Филя глянул на нее, и его вдруг поразило, что она кра­сит губы. Он как-то не замечал этого раньше. -- Дура, -- сказал ей Филя. -- Филипп! -- строго прикрикнул председатель колхо­за. -- Выбирай выражения! -- Ходил к Сане и буду ходить, -- упрямо повторил Фи­ля, ощущая в себе злую силу. -- Зачем? -- А вам какое дело? -- Ты же свихнешься там! Тому осталось... самое большее полтора года, ему все равно, как их дожить. А ты-то?! -- Он вас всех переживет, -- зачем-то сказал Филя. -- Ну, хорошо. Допустим. Но зачем тебе спиваться-то? -- Иди спои меня, -- усмехнулся Филя. -- Через неделю на баланс сядешь. Вы меня хоть раз сильно пьяным видели? -- Так это всегда так начинается! -- вместе воскликнули председатель, бухгалтерша, девушка-агроном и бригадир Наум Саранцев, сам большой любитель "пополоскать зуб­ки". -- Всегда же начинается с малого! -- Тем-то он и опасен, Филипп, этот яд, -- стал разви­вать мысль председатель, -- что он сперва не пугает, а как бы, наоборот, заманивает. Тебе после войны не приходилось на базаре в карты играть? -- Нет. -- А мне пришлось. Ехал с фронта, вез кое-какое барах­лишко: часы "Павел Буре", аккордеон... В Новосибирске пересадка. От нечего делать пошел на барахолку, гляжу -- играют. В три карты. Давай, говорят, фронтовичек, опробуй счастье! А я уже слышал от ребят -- обманывают нашего брата. Нет, говорю, играйте без меня. Да ты, мол, опробуй! Э-э, думаю, ну, проиграю тридцатку... -- председатель оживился. Его слушали, улыбались. Филя крутил фуражку меж колен. -- Давай, говорю! Только без обмана, черти! А надо было, значит, отгадать одну карту... Он их сперва пока­зывает, потом у тебя на глазах тасует и, значит, расклады­вает тыльной стороной. Все три. Одну тебе надо отгадать, ту­за бубей, например. И ведь все на глазах делает, паразит! Вот показал он мне все три лицом -- запомнил? Запомнил, го­ворю. Следи!.. Раз-раз-раз -- перекидывает их. Я слежу, где туз бубей. Какая, спрашивает? Я зажал пальцем... Перевора­чиваем -- туз бубей. Выиграл. Они мне еще дали выиграть раза три-четыре... Ну, и все: к вечеру и аккордеон мой, и ча­сы, и деньги -- как корова языком слизнула. Все проиграл. Попытался было силой отбить, но их там много оказалось. Так и явился домой с пустыми руками. Вот как, Филипп, за­раза-то всякая начинается -- незаметно. Ведь они же мне сперва дали выиграть, потом уж только чистить-то начали. Ведь мне все отыграться хотелось, все надеялся... Вот и отыг­рался. Водка, она действует тем же методом: я тебя сперва ублажу, убаюкаю, а потом уж возьмусь за тебя. Так что смот­ри, Филипп, -- не прогадай. -- Мне не восемнадцать лет. -- А она анкетные данные не спрашивает! Ей все равно... Работник ты хороший, с семьей у тебя пока все благополуч­но... Просто мы предупреждаем тебя. Не ходи ты к этому Са­не! Он, может, хороший человек, но смотри, сколько на не­го баб жалуется!.. -- Дуры, -- опять сказал Филя. -- Ну, задолбил, как дятел: дуры, дуры. Твоя Нюра -- ду­ра, что ли? -- И моя дура. Чего заполошничать? -- Да то, что ей семью разрушать не хочется! -- Никто ее не разруша