-Брео" и "Королевой Бланш" я встретил маршевую роту. Впереди шагал запевала и громко пел задорную походную песню. Его товарищи шагали и даже раскачивали винтовки точно в такт. Молодой офицер, ехавший сбоку верхом, с трудом сохранял серьезность, слушая слова песенки. Их походка была неописуемо веселой и бодрой - никакие школьники; не могли бы играть с большим увлечением - и, казалось, таких рьяных ходоков ничто не может утомить. В Компьене меня особенно восхитила ратуша. Я просто влюбился в эту ратушу. Она истинное воплощение такой непрочной на вид готической легкости: бесчисленные башенки, химеры, проемы и всяческие архитектурные причуды. Некоторые ниши позолочены или раскрашены, а на большой квадратной панели в центре расположен черный горельеф на золотом поле: Людовик XII едет на боевом коне, уперев руку в бок и откинув голову. Каждая его черта дышит царственным высокомерием; нога в стремени надменно отделяется от стены; глаз глядит сурово и гордо; даже конь словно с удовольствием шагает над распростертыми сервами, и ноздри его таят дыхание труб. Вот так вечно едет по фасаду ратуши добрый король Людовик XII, отец своего народа. Над головой короля на высокой центральной башенке виднеется циферблат, а еще выше - три механические фигурки с молотами в руках, на чьей обязанности лежит вызванивать часы, половины и четверти часа для компьенских буржуа. Центральная фигурка щеголяет позолоченной кирасой, боковые облачены в золоченые штаны с буфами, и все трое носят изящные широкополые шляпы, точно кавалеры времен Карла I. Когда приближается четверть часа, они поворачивают головы, многозначительно переглядываются, и - клинг! - три маленьких молота опускаются на три маленьких колокола, а затем изнутри башенки доносится густой мелодичный звон, отмеряющий час; после чего три позолоченных господинчика благодушно отдыхают от трудов праведных. Я извлек немало чистой радости из их манипуляций и старался по мере возможности не пропускать ни одного представления, причем оказалось, что Папироска, хоть он и делал вид, будто презирает мои восторги, сам был их преданным поклонником. Есть что-то крайне нелепое в том, как такие игрушки выставляются на крыше дома, где зима может расправляться с ними по своему усмотрению. Им больше пошел бы стеклянный колпак с каких-нибудь нюренбергских часов. А главное, ночью, когда дети давно спят, да и взрослые уже похрапывают под пуховыми одеялами, разве не вопиющая небрежность - оставлять эти пряничные фигурки перемигиваться и перезваниваться под звездами и неторопливо плывущей луной? Пусть себе химеры на водосточных трубах выкручивают обезьяньи головы; пусть даже монарх едет себе на своем жеребце, точно центурион со старинной немецкой гравюры в "Via Dolorosa" {Скорбный путь (лат.).}, но игрушки надо убирать на ночь в ящичек с ватой и вынимать их только после восхода солнца, когда на улицу выбегают дети. На компьенском почтамте нас ожидала большая пачка писем; и местные почтовые власти в виде исключения были так любезны, что выдали их нам по первому требованию. В некотором отношении наше путешествие, можно сказать, кончилось в Компьене с получением этих писем. Чары были нарушены. С этой минуты мы уже отчасти вернулись домой. Никогда не следует вести переписку во время путешествия. Чего стоит одна необходимость писать! Но полученное письмо убивает все каникулярные ощущения наповал. Я покидаю свою страну и себя. Я хочу на время попасть в новую обстановку, словно погрузиться в иную стихию. На какое-то время я хочу расстаться с моими друзьями и привязанностями; когда я отправляюсь в путь, я оставляю сердце дома в ящике бюро или посылаю его вперед с чемоданом в конечный пункт моей поездки. Когда путешествие кончится, я не замедлю прочесть ваши чудесные письма со всем вниманием, которого они заслуживают. Но заметьте, пожалуйста: я истратил все эти деньги и сделал все эти удары веслом с одной-единственной целью - побывать за границей; а вы своими вечными посланиями упорно держите меня дома. Вы дергаете нитку, и я вспоминаю, что я - пленная птица. Вы преследуете меня по всей Европе теми назойливыми мелочами, от которых я и уехал. На войне жизни не бывает отпуска, мне это известно, но неужели невозможно освободиться хотя бы на неделю? В день отъезда мы встали в шесть часов. Отель совершенно нас не замечал, и я уже думал, что он не снизойдет до того, чтобы представить нам счет. Однако счет был представлен, и с самым подробным перечислением пунктов; мы вежливо уплатили равнодушному портье и вышли из отеля с прорезиненными мешками, так никем и не замеченные. Никому не было любопытно узнать, кто мы такие. Встать раньше деревни невозможно, однако Компьен уже такой большой город, что утром он нежится в постели, и мы покидали его, пока он еще не снял утреннего халата и туфель. Улицами владели люди, моющие крылечки; никто не был одет полностью, кроме господинчиков на ратуше; они же умылись росой, бодро поблескивали позолотой и были полны рассудительности и чувства профессиональной ответственности. Клинг! - отбили они на колоколах половину седьмого, когда мы проходили мимо. Меня очень тронула эта их прощальная любезность: они ни разу так хорошо не звонили - даже в полдень в воскресенье. Никто не провожал нас, кроме прачек - раньше всех начинающих и позже всех кончающих работать, - которые уже били вальками белье в своей наплавной прачечной. Они были очень веселы, эти ранние пташки, смело погружали руки в воду, и она словно не обжигала их холодом. Такое раннее и ледяное начало самого унылого труда привело бы меня в полнейшее уныние. Однако я думаю, что они так же не согласились бы обменять свои дни на наши, как на это не согласились бы и мы. Они столпились в дверях, следя за тем, как мы, взмахивая веслами, погружаемся в солнечный утренний туман, и кричали нам вслед добродушные напутствия, пока мы не скрылись под мостом. ИНЫЕ ВРЕМЕНА  В определенном смысле этот туман не рассеялся до конца нашего путешествия, и с этого утра он окутал мою записную книжку густым покровом. Пока Уаза оставалась сельской речкой, она проносила нас под самыми порогами людских жилищ, и мы могли беседовать с туземцами на заливных лугах. Но теперь, когда она стала такой широкой, жизнь на берегах оставалась в отдалении. Разница была примерно такой же, как между большим шоссе и узенькой тропкой, петляющей среди деревенских огородов. Теперь мы останавливались на ночлег в городах, где никто не докучал нам расспросами; мы приплыли в цивилизованные края, где прохожие не здороваются со всеми встречными. В малолюдных селениях мы из каждого знакомства стараемся извлечь все возможное, но в городах держимся особняком и заговариваем с чужими людьми, только если нечаянно наступим им на ногу. В этих водах мы уже не были редкостными птицами, и никому в голову не приходило, что мы проделали длинный путь, а не приплыли из соседнего города. Помнится, когда мы добрались до Лиль-Адана, например, мы оказались среди множества прогулочных лодок, и не было никакой возможности отличить истинного путешественника от любителя, разве что мой парус был очень грязным. Компания в одной из лодок даже приняла меня за какого-то своего приятеля! Что могло быть более оскорбительным для самолюбия? От прежней романтики не осталось и следа. А вот в верховьях Уазы, где обычно плавают только рыбы, от двух байдарок нельзя было отмахнуться столь обескураживающим образом: там мы были загадочными и романтичными пришельцами, люди дивились нам, и это удивление на протяжении всего нашего пути тут же переходило в легкую и мимолетную дружбу. В мире ничто не дается даром, хотя порой это бывает трудно заметить с первого взгляда, ибо счет начат задолго до нашего рождения, а итоги не подводились ни разу с начала времен. Вас развлекают довольно точно в той же пропорции, в какой развлекаете вы сами. Пока мы были загадочными скитальцами, на которых можно глазеть, за которыми можно бежать, как за лекарем-шарлатаном или за бродячим цирком, мы также очень забавлялись, но едва мы превратились в заурядных приезжих, все вокруг тоже утратили какое бы то ни было очарование, Вот, кстати, одна из многих причин, почему мир скучен для скучных людей. Во время наших первых приключений нам постоянно приходилось что-то делать, и это обостряло нашу восприимчивость. Даже ливни были живительны и пробуждали мозг от оцепенения. Но теперь, когда река уже не бежала в точном смысле этого слова, а несла свои воды к морю с плавностью, маскировавшей скорость, когда небо изо дня в день улыбалось нам неизменной улыбкой, наше сознание начало постепенно погружаться в ту золотую дремоту, которую навевают долгие физические упражнения на свежем воздухе. Я не раз одурманивал себя с помощью такого способа; по правде говоря, мне чрезвычайно нравится это ощущение, но ни разу оно не становилось столь всепоглощающим, как во время нашего плавания в низовьях Уазы. Это был апофеоз бездумности. Мы совсем перестали читать. Порой, когда мне попадалась свежая газета, я не без удовольствия прочитывал очередную порцию какого-нибудь романа с продолжением, но на три порции подряд у меня не хватало сил, да и второй кусок уже приносил с собой разочарование. Едва сюжет хоть чуть-чуть становился мне ясен, он утрачивал в моих глазах всякую прелесть. Только один изолированный эпизод или, как принято у французских газет, половина эпизода без причин и следствий, словно обрывок сновидения, были способны заинтересовать меня. Чем меньше я был знаком с романом, тем больше он мне нравился: мысль, чреватая многими выводами. По большей же части, как я уже упоминал, мы вообще ничего не читали и весь краткий досуг между ужином и сном просиживали над картами. Я всегда очень любил карты и с величайшим наслаждением путешествую по атласу. Названия на его страницах удивительно заманчивы, контуры берегов и ленточки рек чаруют взгляд, а стоит наткнуться на карте на знакомое название - и историк обретает осязаемую форму. Но в эти вечера мы водили пальцами по нашим дорожным картам с глубочайшим равнодушием. То или иное место - нам было все равно. Мы смотрели на развернутый лист так, как младенцы слушают свои погремушки, и, прочитывая названия городов и деревень, тут же их забывали. Это занятие нас ничуть не увлекало, и трудно было бы найти еще двух людей, настолько лишенных воображения. Если бы вы унесли карту в тот момент, когда мы изучали ее особенно внимательно, то почти наверное мы с не меньшим удовольствием продолжали бы изучать крышку стола. Но об одном мы думали страстно и постоянно - о еде. По-моему, я сотворил себе кумира из собственного желудка. Я помню, как мысленно смаковал то или иное блюдо так, что даже слюнки текли, и задолго до того, как мы приставали к берегу для ночлега, назойливые требования моего аппетита не давали мне ни минуты покоя. Иногда мы плыли борт о борт и подзуживали друг друга гастрономическими фантазиями. Кекс с хересом - яство весьма скромное, но на Уазе недостижимое - много миль подряд дразнили мой умственный взор, а как-то у Вербери Папироска привел меня в исступление, заметив, что корзиночки с устрицами особенно хороши под сотерн. Мне кажется, никто из нас не отдает себе отчета, какую великую роль в жизни играют еда и питье. Власть аппетита так велика, что мы способны уничтожить самую неинтересную провизию и бываем рады пообедать хлебом с водой, точно так же, как некоторые люди обязательно должны что-то читать, пусть даже железнодорожный справочник. И все же в этом есть своя романтика. Возможно, что у желудка поклонников наберется гораздо больше, чем у любви, а в том, что пища бывает обычно куда занимательней пейзажа, я ничуть не сомневаюсь. Неужели вы поверите, будто это в какой-то мере лишает вас бессмертия? Стыдиться того, чем мы являемся на самом деле, - вот это и есть грубый материализм. Тот, кто улавливает оттенки вкуса маслины, не менее близок к человеческому идеалу, чем тот, кто обнаруживает красоту в красках заката. Плыть на байдарке не составляло ни малейшего труда. Погружай весло под правильным углом то справа, то слева, держи нос по течению, стряхивай воду, скопившуюся в фартуке, прищуривай глаза, когда солнце слишком уж ярко заискрится на воде, время от времени проскальзывай под посвистывающим буксирным канатом "Део Грациас" из Конде или "Четырех сыновей Эймона" - тут не нужно особенного искусства; лишенные разума мышцы проделывают все это в полудремоте, а мозг тем временем получает полный отдых и погружается в сон. Основные черты пейзажа мы постигали с одного взгляда и краешком глаза созерцали рыболовов в блузах и прачек, полощущих белье. Порой нас на мгновение пробуждал какой-нибудь церковный шпиль, выпрыгнувшая из воды рыба или плеть речных водорослей, намотавшаяся на весло так, что ее приходилось с него срывать. Но и эти светлые интервалы были лишь полусветлыми - начинала действовать несколько большая часть нашего существа, но целиком мы ни разу не проснулись. Центральное нервное бюро, которое мы подчас называем своей личностью, наслаждалось безмятежным отдыхом, словно отдел какого-нибудь министерства. Огромные колеса разума лениво поворачивались в голове, точно колеса извозчичьей пролетки, и не перемалывали никакого зерна. Я по полчаса подряд считал удары своего весла и неизменно забывал, какую именно сотню отсчитываю. Льщу себя мыслью, что ни одно животное, которое погибает {Библия. Псалом 48, стих 13.}, не способно предъявить более низкой формы сознания. А какое это было удовольствие! Какое веселое, покладистое настроение порождало оно! Человек, достигший этого единственно возможного в жизни апофеоза-Апофеоза Бездумности, становится чист душой и ощущает себя исполненным достоинства и долговечным, как дерево. Своеобразный момент практической метафизики сопутствовал тому, что я назову глубиной моего рассеяния (поскольку слово "интенсивность" тут не подходит). Волей-неволей я вынужден был размышлять над тем, что философы именуют "я" и "не я", "ego" и "non ego". "Меня" было меньше, а "не меня" больше, чем я привык. Я глядел со стороны на кого-то другого, кто греб; я чувствовал, что к упору прижимаются чьи-то чужие подошвы; мое собственное тело, казалось, было связано со мной не более тесно, чем байдарка, река или речные берега. Более того! что-то внутри моего сознания, часть моего мозга, область моего подлинного существа нарушила вассальную верность и провозгласила себя самостоятельной, а может быть, переметнулась к тому, другому, кто греб. Я же съежился в ничтожный комочек где-то в уголке моего существа. Я оказался изолированным внутри моего собственного черепа. Там появлялись непрошеные мысли, не мои, а явно чьи-то чужие, и я считал их принадлежностью пейзажа. Короче говоря, я, по-видимому, был настолько близок к нирване, насколько это вообще возможно в повседневной жизни; если я не ошибся, то могу лишь от души поздравить буддистов: это весьма приятное состояние, не очень совместимое с блистательной умственной деятельностью, не слишком доходное в денежном выражении, но зато абсолютно безмятежное, золотое и ленивое - и находящийся в нем человек неуязвим для тревог. Чтобы понять его суть, попробуйте представить себе, что вы мертвецки пьяны, но в то же время достаточно трезвы, чтобы извлекать радость из этого обстоятельства. Подозреваю, что люди, работающие на свежем воздухе, большую часть своих дней проводят в этом экстатическом ступоре, чем и объясняется их неисчерпаемая терпеливость и выносливость. Зачем тратиться на опиум, когда можно даром обрести куда более блаженный рай! Это состояние духа было высшим свершением нашего плаванья, взятого в целом, наиболее отдаленной землей, которой нам удалось достичь. Право, она лежит настолько в стороне от проторенных дорог языка, что я отчаиваюсь объяснить читателю всю прелесть улыбчатой, самодовольной идиотичности моего состояния, когда идеи вспыхивали и исчезали, как пылинки в солнечном луче, когда церковные шпили и деревья на берегах внезапно навязывали себя моему вниманию, возникая, как скалы в волнующемся море тумана, когда ритмическое шипение воды под носом лодки и под веслом превращалось в колыбельную песенку, убаюкивавшую мои мысли, когда комочек грязи на фартуке то невыносимо раздражал меня, а то вдруг становился приятным спутником, которого я ласково оберегал, - и все это время река бежала между изменяющимися берегами, а я считал удары весла и забывал, какую сотню отсчитываю, и был самым счастливым животным во всей Франции! ВНИЗ ПО УАЗЕ  ЦЕРКОВНЫЕ ИНТЕРЬЕРЫ  За Компьеном первую остановку мы сделали в Пон-Сент-Максенсе. На следующее утро в начале седьмого я вышел прогуляться. В воздухе пахло инеем, и холод пощипывал лицо. На небольшой площади человек двадцать рыночных торговок и покупательниц вели обычные споры, и их тоненькие ворчливые пререкания напоминали ссоры воробьев в зимнее утро. Редкие прохожие дули в кулаки и притопывали деревянными башмаками, чтобы разогреть кровь. Улицы были погружены в ледяную тень, хотя дымки печных труб над головой уже пронизывал золотой свет. Если в такое время года проснуться спозаранку, то встаешь в декабре, а завтракаешь в июне. Я направился к церкви: в церкви всегда есть на что посмотреть - на живых прихожан или на надгробия покойников; там находишь смертоносную убежденность и грубейший обман; а где нет ничего исторического, непременно подслушаешь какую-нибудь современную сплетню. Вряд ли в церкви было холоднее, чем снаружи, но казалось, будто там намного холоднее. Белый центральный неф приводил на мысль арктическую стужу, а мишурная пышность континентального алтаря выглядела еще более убогой, чем обычно, из-за окружающей пустоты и унылого сумрака. Двое священников сидели в ризнице и читали в ожидании кающихся, а в церкви молилась древняя старуха. Было просто непонятно, как она умудряется перебирать четки, когда молодые здоровые люди дули на пальцы и хлопали себя по груди, чтобы согреться. Хотя последнее относилось и ко мне, но ее способ молиться навел на меня даже большее уныние, чем холод. Она двигалась от скамьи к скамье, от алтаря к алтарю, обходя церковь по кругу. Перед каждой святыней она проводила одинаковое количество минут и отщелкивала одинаковое количество четок. Подобно предусмотрительному капиталисту, несколько цинически оценивающему экономическую перспективу, она старалась вложить свои моления в возможно большее число разнообразных небесных акций. Она не желала рисковать, положившись на кредит одного какого-либо заступника. В сонме святых и ангелов каждый должен был считать себя ее избранным защитником на великом судилище! Я не мог не заподозрить в этом глупого и явного мошенничества, опирающегося на бессознательное неверие. Мне редко приходилось видеть столь мертвую старуху - кости и пергамент, странным образом соединенные воедино. Ее глаза, вопросительно обратившиеся на меня, были лишены даже проблеска разума. Ее можно было бы назвать слепой - это зависит от того, что считать зрением. Возможно, она знавала любовь, возможно, она носила под сердцем детей, давала им грудь, шептала им ласковые слова. Но теперь все это давно прошло, не сделав ее ни счастливее, ни мудрее, и по утрам ей остается только приходить сюда, в холодную церковь, и выторговывать себе кусочек райского блаженства. И я, судорожно сглатывая, поспешил выбраться наружу, чтобы вдохнуть морозный воздух утра. Утра? Как же должна она устать от него к вечеру! А если ей не удается уснуть, что тогда? Какое счастье, что лишь немногие из нас бывают вынуждены публично свидетельствовать о своей жизни перед судейским столом семидесятилетия! Какое счастье, что столько людей, как говорится, в расцвете лет получают благодетельный удар по затылку и отправляются искупать свои безумства в уединении где-то еще, вдали от посторонних глаз! Иначе среди больных детей и недовольных стариков мы утратили бы всякий вкус к жизни. В этот день, пока мы плыли, мне потребовалась вся моя церебральная гигиена: дряхлая богомолка стояла у меня поперек горла. Однако вскоре я уже забрался на седьмое небо бездумности и знал только одно: кто-то гребет, а я считаю удары его весла и забываю, какую сотню отсчитываю. Иногда я пугался при мысли, что могу вдруг вспомнить искомую сотню, превратив тем самым удовольствие в труд; но страх оказывался эфемерным, сотни исчезали из моей памяти, как по волшебству, и я не имел ни малейшего представления о моем единственном занятии. В Крее, где мы остановились перекусить, мы опять оставили байдарки в наплавной прачечной, в этот полуденный час битком набитой прачками, краснорукими и громогласными; и из всего Крея я запомнил только их и их вольные шуточки. Если вам очень этого хочется, я могу заглянуть в учебники истории и сообщить вам две-три даты, связанные с Креем, так как этот городок играл немалую роль в английских войнах. Но сам я предпочел бы упомянуть пансион для девиц, который был нам интересен потому, что был пансионом для девиц, и потому, что мы воображали, будто представляем для него немалый интерес. Во всяком случае, девицы гуляли по саду, а мы проплывали по реке, и вслед нам затрепетало несколько платочков. У меня даже сердце забилось сильнее; и все же как бы мы наскучили друг другу, я и эти девицы, если бы нас познакомили на крокетной площадке! Каким презрением прониклись бы мы друг к другу! А вот эта манера мне нравится: послать воздушный поцелуй или помахать платком тем, кого я вряд ли встречу когда-нибудь еще, поиграть с неосуществленной возможностью, натянуть канву, чтобы фантазия вышивала по ней узоры. Это толчок, напоминающий путешественнику, что он путешественник далеко не всюду и что его путешествие - всего лишь сиеста в неумолимом марше жизни. Внутри церковь в Крее оказалась ничем не примечательной, на полу грубо пестрели цветные пятна от витражей, а стены опоясывали медальоны, изображавшие Скорбный путь. Впрочем, мне доставило огромное удовольствие одно необычное ex voto: точная модель речной баржи, свисавшая со свода и снабженная письменным выражением надежды на то, что господь приведет "Сен-Никола" из Крея в безопасную гавань. Модель была сделана очень искусно и, несомненно, привела бы в восторг компанию мальчишек где-нибудь на пруду. Насмешил же меня характер грозной погибели, которую должно было предотвратить это ex voto. Вешайте на здоровье изображение морского судна, которому предстоит пропахать борозду вокруг земного шара, посетить тропики или ледяные полюсы и встречать опасности, вполне заслуживающие свечи и мессы. Но "Сен-Никола" из Крея предстояло лет десять плавать по заросшим каналам, влекомому терпеливыми битюгами под шепот тополей на зеленых берегах и посвистывание шкипера у руля, всегда в виду какой-нибудь деревенской колокольни - казалось бы, уж где-где можно было бы обойтись без вмешательства провидения, так именно здесь! Впрочем, как знать, шкипер мог быть человеком юмористической складки или же пророком, который с помощью этого нелепого знака хотел напомнить людям о серьезности жизни. В Крее, как и в Нуайоне, наибольшей любовью из святых пользуется святой Иосиф - за свою пунктуальность. Ведь в молитве можно оговорить день и час, и благодарные прихожане не забывают отметить их на вотивной табличке в тех случаях, когда святой точно удовлетворил просьбу в указанный срок. Всегда, когда важно время, следует обращаться именно к посредничеству святого Иосифа. Мне было приятно, что у французов он в такой моде, ибо добрый старичок не играет почти никакой роли в религии моей родной страны. Правда, меня несколько тревожила мысль, что раз святого так хвалят за пунктуальность, значит, от него ждут благодарности за посвященную ему табличку. Нам, протестантам, все это представляется глупостью, а вернее, даже пустяками, не заслуживающими внимания. Но в конце-то концов до тех пор, пока люди испытывают благодарность за ниспосланные им дары, так ли уж важно, в какую глупую форму она облекается и как именно выражается? Подлинное невежество мы встречаем тогда, когда человек не замечает благих даров или считает, что обязан ими только самому себе. Что ни говори, а нет хвастуна смешнее того, кто сам проложил себе путь в жизни! Существует значительная разница между сотворением света из хаоса и зажиганием газового рожка в лондонской гостинице с помощью коробка безопасных спичек; что бы мы ни делали, а всегда будет нечто, данное нашим рукам со стороны, - хотя бы наши десять пальцев. Однако церковь в Крее демонстрирует нечто и похуже глупости. В этом повинна "Ассоциация четок живых", о которой я никогда прежде не слышал. Как следует из печатного объявления, эта ассоциация была создана на основании бреве папы Григория XVI, данного 17 января 1832 года; из раскрашенного же барельефа следует, что она была основана без точного указания даты Пресвятой Девой, вручившей четки святому Доминику, и Младенцем Христом, вручившим другие четки святой Екатерине Сиенской. Папа Григорий, конечно, фигура не столь внушительная, но зато более близкая к нам. Я не совсем понял, была ли ассоциация чисто молитвенным обществом, или она занималась еще и благотворительностью, но чрезвычайная ее организованность сомнений не вызывала: для каждой недели данного месяца указывались фамилии четырнадцати матрон и девиц, а возглавлялся список еще одной фамилией, обычно замужней дамы, именуемой "zelatrice" {Ревнительница (франц.).}, - руководительницы этой группы. Выполнение обязанностей, возлагаемых ассоциацией на ее членов, приносит полное или частичное отпущение грехов. "Частичное отпущение грехов полагается за прочтение молитв с четками". По "произнесении требуемого десятка" частичное отпущение грехов следует немедленно. Когда люди стремятся заслужить царствие небесное с помощью бухгалтерского учета, я не могу преодолеть опасения, что они внесут тот же коммерческий дух и в отношения со своими ближними, а это превратило бы нашу жизнь в прискорбное и корыстное торжище. Впрочем, один из пунктов был более милосердным. "Все отпущения, - как оказалось, - могут передаваться душам в чистилище". Во имя божье, о дамы Крея, без промедления передайте их все душам в чистилище! Берне отказывался от гонорара за свои последние стихи, предпочитая служить родной стране только из любви к ней. Последуйте его примеру, сударыни, и если даже это ненамного облегчит участь душ в чистилище, кое-каким душам в Крее на Уазе это может оказаться полезным и в нашем мире и в ином. Перенося эти заметки в книгу, я невольно задаюсь вопросом, способен ли человек, с рождения воспитывавшийся в протестантской вере, постичь подобные символы и воздать им должное, и не нахожу иного ответа на этот вопрос, кроме "нет, не способен". Не могут они в глазах правоверных быть такими безобразными и корыстными, какими вижу их я. Это мне ясно, как эвклидова аксиома. Ведь этих верующих нельзя назвать ни слабыми, ни дурными людьми. И они могут повесить табличку, восхваляющую святого Иосифа за его аккуратность, словно он по-прежнему остается деревенским плотником, они могут "произнести требуемый десяток" и, выражаясь фигурально, положить в карман отпущение грехов, словно за выполнение какого-то небесного заказа; а потом они могут спокойно прогуливаться по улице, без смущения глядя вниз, на свою чудесную реку, или вверх на точечки звезд, которые на самом деле тоже огромные миры, где много рек величественнее Уазы. Да, мне это ясно, как эвклидова аксиома, - ясно то, что мой протестантский ум упускает что-то самое существенное и что уродства эти проникнуты духом более высоким и религиозным, чем я могу себе хотя бы представить. Интересно, а будут ли другие столь же терпимы ко мне? Подобно крейским дамам, я прочел требуемые молитвы терпимости и теперь жду немедленного отпущения моих грехов. ПРЕСИ И МАРИОНЕТКИ  Мы достигли Преси на закате. Равнина тут изобилует тополиными рощицами. Уаза лежала у подножия холма широким сверкающим полумесяцем. Над водой уже курился легкий туман, смешивая дали воедино. Нигде ни звука, только на лугу позвякивали овечьи колокольцы, да поскрипывала тележка, катя вниз по пологому склону. И окруженные садами домики и магазины на улице, казалось, были покинуты своими обитателями еще накануне, так что я старался ступать бесшумно, точно гуляя по безмолвному лесу. И вдруг, повернув за угол, мы увидели на лужайке перед церковью настоящий цветник одетых по последней парижской моде девушек, которые играли в крокет. Их смех и глухие удары молотков по шарам сливались в веселый, бодрящий шум, а вид их тоненьких, затянутых в корсеты фигурок в лентах и бантиках вызвал понятное волнение в наших сердцах. По-видимому, в воздухе уже пахло Парижем. И девушки нашего круга играли здесь в крокет, словно Преси был реальным городком, а не биваком в волшебной стране путешествий. Ведь, говоря откровенно, крестьянку трудно считать женщиной, и, насмотревшись на то, как люди в юбках копают, полют и стряпают, мы не могли не почувствовать приятного удивления при виде этого нежданного отряда вооруженных до зубов кокеток и немедленно убедились в том, что мы всего лишь слабые мужчины. Гостиница в Преси оказалась самой скверной гостиницей Франции. Даже в Шотландии мне не доводилось пробовать такой скверной еды. Содержали ее брат и сестра, оба моложе двадцати лет. Сестра состряпала для нас, так сказать, ужин, а затем явился не вполне трезвый брат и привел с собой пьяного мясника, чтобы развлекать нас во время трапезы. В салате мы наткнулись на ломтики чуть теплой свинины, а в рагу - на кусочки неизвестного упругого вещества. Мясник развлекал нас рассказами о парижской жизни, которую, по его словам, он знал досконально, а брат тем временем балансировал на краешке бильярдного стола, посасывая окурок сигары. В самый разгар этого веселья рядом с домом вдруг загремел барабан и хриплый голос начал что-то выкрикивать. Оказалось, что хозяин театра марионеток объявляет о вечернем представлении. Он поставил свой фургон и зажег свечи на другом конце крокетной лужайки, перед церковью, под рыночным навесом, столь обычным для французских городков; и к тому времени, когда мы неторопливо направились туда, он и его жена уже пытались совладать с публикой. Это было крайне нелепое состязание. Владельцы театра расставили несколько скамей, и те, кто садился на них, должны были платить два-три су за такое удобство. На них не было ни единого свободного местечка - настоящий аншлаг! - до тех пор, пока ничего не происходило. Но едва появлялась хозяйка, чтобы собрать плату, как при первом же ударе в бубен зрители вскакивали и отходили в сторонку, засунув руки в карманы. Тут потерял бы терпение и ангел! Хозяин гремел с просцениума, что нигде во всей Франции, "даже на границе с Германией", ему не приходилось видеть подобного безобразия! Нет-нет, таких воров, мошенников и негодяев, по его выражению, он не встречал нигде! Хозяйка вновь и вновь пыталась обойти зрителей и вносила свою визгливую лепту в филиппики супруга. Тут я не в первый раз убедился, насколько изобретательнее женский ум, когда надо придумать оскорбление поязвительней. Зрители только весело смеялись над тирадами хозяина, но ядовитые выпады его жены задевали их и заставляли огрызаться. Она знала, куда нанести удар побольнее. Она расправлялась с честью селения, как хотела. Из толпы ей сердито возражали, что только давало ей пищу для еще более жгучих насмешек. Две почтенные старые дамы рядом со мной, сразу же заплатившие за свои места, густо покраснели от негодования и начали довольно громко возмущаться наглостью этих скоморохов; но чуть только хозяйка услышала их, как тотчас на них обрушилась: если бы mesdames убедили своих соседей вести себя честно, то скоморохи сумели бы соблюсти надлежащую вежливость, заверила она их; mesdames, вероятно, уже скушали свой ужин и, быть может, выпили по стаканчику вина; ну, так скоморохи тоже любят ужинать и не позволят, чтобы у них прямо на глазах крали их жалкий заработок. Один раз дело дошло даже до небольшой потасовки между хозяином и кучкой молодых людей, и первый под насмешливый хохот был тут же повергнут наземь, точно одна из его марионеток. Меня чрезвычайно удивила эта сцена, потому что я довольно хорошо знаком с обычаями и нравами французских бродячих артистов и они всегда производили на меня прекраснейшее впечатление. Любой бродячий артист должен быть дорог сердцу человека правильного образа мыслей хотя бы уж потому, что он живой протест против контор и меркантильного духа, необходимое напоминание, что жизнь вовсе не обязательно должна быть тем, во что мы ее обычно превращаем. Даже немецкий оркестр, когда видишь, как он рано поутру покидает город и начинает обход деревень среди деревьев и лугов, даже немецкий оркестр дает романтическую пищу воображению. Среди тех, кому нет тридцати лет, не отыщется ни одного, чье сердце было бы уже настолько мертво, чтобы не забиться сильнее при виде цыганского табора. Мы еще не до конца прониклись практицизмом. Человечество еще живо, и юность вновь и вновь храбро порицает богатство и отказывается от теплого местечка, чтобы отправиться странствовать с рюкзаком за спиной. Англичанину особенно легко разговаривать с французскими гимнастами, потому что родина гимнастов - все-таки Англия. Хотя бы один из этих молодцов в трико и блестках, уж конечно, знает несколько английских слов, пивал английский эль, а может быть, и выступал в английском варьете. Он мой земляк благодаря своей профессии. И подобно бельгийским любителям водного спорта, он немедленно приходит к заключению, что и я наверняка атлет. Впрочем, я не назову гимнаста своим любимцем; в нем почти ничего, а то и просто ничего нет от художника; по большей части душа его мала и бескрыла, так как его профессия в ней не нуждается и не приучает его к высоким идеям. Но если человек хотя бы настолько актер, что может кое-как сыграть фарс, ему открывается доступ к целому кругу совершенно новых мыслей. Ему есть о чем думать, кроме кассы. У него есть своя гордость, и - что гораздо важнее - он стремится к цели, которой никогда не может полностью достичь. Он отправился в паломничество, которое продлится всю его жизнь, так как могло бы завершиться только недостижимым совершенством. Он каждый день старается стать лучше, и даже если у него не хватит духа продолжать, все же он всегда будет помнить, как когда-то его манил этот высокий идеал, как когда-то он был влюблен в звезду. "Лучше любить и утратить". Пусть Луне нечего было сказать Эндимиону, пусть он тихо зажил с Одри и начал откармливать свиней, разве вы не согласны, что до дня смерти его облик будет благороднее, а мысли величественнее? Неотесанные мужланы, которых он встречает в церкви, никогда не мечтали ни о чем более высоком, чем свинарник Одри, но в сердце Эндимиона живет воспоминание, которое подобно пряностям сохраняет его неиспорченным и гордым. Пребывание даже на самой окраине искусства налагает печать благородства на наружность человека. Помнится, в Шато-Ландон мне как-то довелось обедать в гостинице за одним столом с довольно многолюдным обществом. В большинстве обедающих можно было без труда узнать коммивояжеров или зажиточных крестьян, и только лицо одного молодого человека в блузе чем-то разительно отличалось от остальных. Оно выглядело более законченным, более одухотворенным, живым и выразительным, и вы замечали, что, когда этот молодой человек смотрит, он видит. Мы с моим спутником тщетно старались угадать, кто он такой и чем занимается. В Шато-Ландон в тот день была ярмарка, и когда мы отправились бродить среди балаганов, мы получили ответ на свой вопрос: наш приятель играл на скрипке пляшущим крестьянам. Он был бродячим скрипачом. Однажды, когда я жил в одной гостинице в департаменте Сены и Марны, туда явилась бродячая труппа. Она состояла из отца, матери, их двух дочерей - двух толстых, наглых потаскушек, которые пели и лицедействовали, не имея ни малейшего представления о том, как это делается, - и похожего на гувернера молодого брюнета - бездельника-маляра, который пел и играл довольно сносно. Гением этой труппы была матушка - насколько можно говорить о гениальности в применении к шайке таких бездарных шарлатанов; ее супруг не находил слов от восхищения перед ее комическим талантом. "Видели бы вы мою старуху!" - повторял он, кивая опухшей от пива физиономией. Как-то вечером они дали спектакль во дворе конюшни при свете пылающих фонарей - сквернейшее представление, холодно принятое деревенской публикой. На следующий вечер, едва были зажжены фонари, полил дождь, и они, собрав свой жалкий реквизит, поспешили укрыться в приютившем их сарае - холодные, мокрые и голодные. Утром мой очень близкий друг, питавший такую же нежную слабость к бродячим актерам, как и я, собрал для них кое-какие деньги и попросил меня передать им эту сумму, чтобы они могли утешиться после вчерашней неудачи. Я вручил деньги отцу, который сердечно меня поблагодарил, и мы распили на кухне по стаканчику, беседуя о дорогах, публике и тяжелых временах. Когда я собрался уходить, мой старикан вдруг вскочил и сдернул шляпу с головы. - Боюсь, - сказал он, - что мсье сочтет меня совсем уж попрошайкой, но все же я хотел бы попросить его еще кое о чем. Я тут же проникся к нему ненавистью. - Сегодня мы снова даем представление, - продолжал он. - Конечно, я не возьму еще денег с мсье и его столь щедрых друзей. Но наша нынешняя программа, право же, угодит самому взыскательному вкусу, и я льщу себя надеждой, что мсье почтит нас своим присутствием. - Пожатие плеч, улыбка. - Тщеславие художника; мсье, конечно, это понимает. Только послушайте! Тщеславие художника! Вот такие вещи и примиряют меня с жизнью: оборванный, полупьяный, бездарный старый плут с манерами джентльмена и тщеславием художника, которые питают его самоуважение! Но человек, покоривший мое сердце, - это мсье де Воверсен. Прошло почти два года с того времени, как я увидел его в первый раз, и я от всей души надеюсь, что буду еще часто с ним встречаться. Вот его первая программка, которую я нашел когда-то на столе перед завтраком и сохранил как сувенир счастливых дней: "Уважаемые дамы и господа! Мадмуазель Феррарьо и мсье де Воверсен будут иметь честь исполнить сегодня вечером следующие номера: Мадмуазель Феррарьо споет "Крошку", "Веселых птиц", "Францию", "Тут опят французы", "Голубой замок", "Куда отвезти тебя?". Мсье де Воверсен исполнит "Госпожа Фантен и господин Робине", "Всадников-пловцов", "Недовольного мужа", "Молчи, мальчишка!", "Мой чудак сосед", "Вот мое счастье", "Ах, вот как можно ошибиться!". В углу общего зала была построена эстрада. Ах, как приятно было смотреть на мсье де Воверсена, когда он с папиросой во рту бренчал на гитаре и покорным любящим взглядом собаки следил за глазами мадмуазель Феррарьо! В заключение программы была устроена "томбола" - распродажа лотерейных билетов с аукциона: превосходное развлечение, азартное, как рулетка, но без какой-либо надежды на выигрыш, так что можно не стыдиться своей горячности. В любом случае тут можно только проиграть, и человек торопился в этом состязании потерять как можно больше денег в пользу мсье де Воверсена и мадмуазель Феррарьо. Мсье де Воверсен - невысокий брюнет с буйной ко