Аркадий Стругацкий. Дни кракена -------------------- Аркадий Стругацкий ДНИ КРАКЕНА (C) Аркадий Стругацкий, текст, 1963 ===================================================================== Предлагаемые читателю тексты произведений являются, так сказать, "каноническими" или, если угодно, "эталонными". Борис Стругацкий ===================================================================== rusf.ru/abs/ -- Страница братье Стругацких Ў http://rusf.ru/abs/ Редактор: Владимир Борисов, bvi@rusf.ru Корректор: Владимир Дьяконов, stodger@newmail.ru Файл подготовлен 24 мая 2003 г. -------------------- (Главы из неоконченной повести) ГЛАВА ПЕРВАЯ На третьем курсе в университете Юлю Марецкую выбрали комсоргом факультета и затем переизбирали еще два раза. Она не отказывалась, так как декан и члены партбюро постоянно твердили ей, будто она прирожденный комсомольский вожак. Никаким вожаком она не была, но значило это для нее очень много. Она училась старательно, но язык давался ей плохо, а в качестве комсорга она быстро избавилась от чувства неполноценности, которое всегда испытывала рядом с более способными ребятами. Разумеется, никто не относился к ней свысока, ее и вообще-то не очень замечали, зато она ощущала себя как рыба в воде. Ей ничего не стоило разобраться в каком-нибудь мелком конфликте или собрать товарищей на политзанятия, потому что она была девушкой искренней и благожелательной. Правда, вся эта деятельность имела для нее и плохую сторону. Она так увлеклась общественными обязанностями, что оставила далеко в тылу все личные проблемы, с которыми любая студентка способна справиться в двадцатилетнем нежном возрасте. Она так и не сумела отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе. На четвертом курсе у нее случился роман с одним молодым преподавателем, и она по ночам плакала в подушку, воображая себя разрушительницей чужой семьи, но преподаватель вскоре отступился и вернулся к своей жене, устав бороться с несгибаемыми Юлиными принципами. Как-то я встретил этого преподавателя. Он хорошо помнил Юлю и очень интересовался, что с нею потом сталось. Вообще это довольно странно, потому что мало кто из однокурсников помнил ее, да и те, кто помнил, путали ее фамилию. Вообще-то она была милая девушка, даже хорошенькая, хотя все находили, что ей следует больше заботиться о внешности. На последнем семестре она была уже членом факультетского партбюро и стала носить очки, но перед госэкзаменами, кажется, сняла их. Вскоре после университета она поступила в издательство "Иностранная литература" и тут же вышла замуж за старшего лейтенанта, только что уволенного в запас, веселого и развязного субъекта. У него не было гражданской специальности, поэтому она решила, что должна поставить его на ноги. У нее была комната в старом доме в районе Арбата, и первое время бывший старший лейтенант то ли с непривычки, то ли из чувства благодарности сдерживался. Но потом он снова стал пить, связался с какими-то проходимцами, крал у жены деньги и даже пытался ее колотить. Юля из кожи вон лезла, чтобы перевоспитать его. Она ела и спала с книгами Макаренко, приводила домой сослуживцев, которые рассказывали, как славно работать в коллективе и любить свою работу. Неожиданно она узнала, что у него есть любовница, и прогнала его. К счастью, детей у них не получилось, но вся эта история крайне болезненно подействовала на ее самолюбие. Во-первых, ей было очень стыдно перед сослуживцами, хотя они жалели и всячески старались ободрить ее. И к тому же она сообразила, что не любит и никогда не любила мужа, а потому во всем виновата сама. Она поняла, что у нее с ним с самого начала не было никаких шансов на успех, поскольку собственная комната и довольно высокий оклад независимо от ее женского обаяния сами по себе представляли соблазн для бездомного бездельника. Она прямо-таки извелась, обвиняя себя в черствости и себялюбии, и долго еще снабжала бывшего мужа деньгами, когда он являлся к ней в подпитии с мольбами и упреками. Бедняжка успокоилась только через несколько месяцев, но из "Иностранной литературы" все-таки ушла и поступила к нам в редакцию современной прозы. Работала она добросовестно и умело и нисколько не робела перед начальством, поэтому к ней так и льнули молоденькие девушки из корректорской и производственного отдела -- она беззаветно и со студенческой пылкостью защищала их от раздраженных заведующих. Вскоре ее выдвинули в местком вместо старушки, ушедшей на пенсию, а затем она была выбрана в партийное бюро, хотя прошла большинством всего в два голоса. Это последнее обстоятельство ее обидело и в то же время прибавило ей рвения, так что на нее свалили всю текущую работу. В партийном бюро такие работники просто необходимы, и стоило ей однажды надолго заболеть, как с треском провалилось множество мелких мероприятий. Мне она не нравилась еще в университете, и я сделал вид, что совсем не помню ее, когда она подошла ко мне в издательстве. Она меня раздражала. Есть люди с каким-то редкостным, книжным сочетанием необыкновенной душевной доброты и совершенно твердокаменных заблуждений. Это те самые, которые любят обиженно говорить: "Чем больше делаешь добра, тем хуже к тебе относятся". Мне приходилось сталкиваться с ними в армии -- это были ефрейторы и сержанты из сибиряков и украинцев. Я никогда не сомневался, что в Юле главное -- большое чутье к чужому несчастью и что она готова сеять добро любой ценой. Но переносить ее даже в небольших дозах очень трудно, может быть потому, что она никак не способна понять, что люди вокруг не добрые и не злые, что каждый человек очень сложен и может очень сильно отличаться от нее. Она навязывает тебе свое хорошее отношение, выстаивает за тебя очереди в буфете, мчится после работы за город за книжкой, которую тебе захотелось прочесть, но посидеть в ресторане и просто потрепаться в перерыв ты предпочитаешь с Костей Синенко, который не постесняется забрать у тебя последние два рубля, с легким сердцем утеряет рукопись, взятую тобой под честное слово в соседней редакции, или в самое горячее время станет проситься во внеочередной отпуск. Все же в конце концов мы с Юлей стали друзьями. Мы встретились на дне рождения у общего знакомого, поговорили в углу на диване на общие темы, потанцевали, и она решила, что я хороший человек. "Я к тебе давно присматриваюсь, и мне очень хотелось сойтись с тобой поближе", -- заявила она с таким видом, словно я должен был немедленно проникнуться благодарностью к ней за это признание. Затем, не сходя с места, она чистосердечно рассказала мне все о себе. Это было трогательно, тем более что у меня в тот вечер было отличное настроение, а она была очень хороша -- румяная от вина, в красивом платье, закрытом до шеи, и с голыми руками. Я проводил ее домой. Мы долго прохаживались перед ее подъездом, потом долго стояли у подъезда, и она все говорила, доверчиво заглядывая мне в лицо. Я уверен, что если бы я попытался тогда поцеловать ее, она бы страшно удивилась и обиделась. Она здорово привязалась ко мне и стала часто бывать в нашей редакции. Раза два она заходила даже ко мне домой, но я старался не поощрять ее. Возможно, она влюбилась, а скорее всего, просто чувствовала себя одинокой. Ведь я был ее единственным другом в издательстве, если не считать девчонок из корректорской. А может быть потому, что я только слушал ее и никогда не рассказывал сам. Это вообще очень импонирует людям. Они видят в этом признак участия. Или еще потому, что я обедал в кафе, ужинал булкой с колбасой, и ей хотелось поставить меня на ноги. Как-то она предложила мне познакомиться с одной приятельницей из "Иностранной литературы". Не помню уже, почему знакомство не состоялось. Впрочем, говорили мы главным образом о делах, и мне иногда думается, что для себя она оправдывала эту дружбу необходимостью живой связи с массами. Все-таки она очень меня раздражала, потому что я все время был чем-то обязан ей. Например, она научила меня играть в бадминтон. В тот день, когда привезли Кракена, она зашла после перерыва поговорить о моих отношениях с Майским, и я по-настоящему разозлился на нее. Мы все трое лежали животами на подоконнике и смотрели, как внизу во дворе ворочается "маз" с громоздким прицепом-цистерной. Вокруг "маза", взволнованно размахивая руками, бегали беспозвоночники и пронзительными голосами подавали водителю советы. Беспозвоночниками мы называли наших соседей, сотрудников Института беспозвоночных, да они и сами себя так называли. Костя пригляделся и сказал, что это беспозвоночникам привезли спирт, а Тимофей Евсеевич стал рассказывать, как бы он поступил на месте водителя. Тут подошла Юля, поздоровалась и сказала: -- Андрюша, ты, я вижу, не очень занят, мне надо поговорить с тобой. Мы вышли в коридор и сели у стола, где обычно сидят с авторами, чтобы не мешать в редакции. Она опустила ресницы, разгладила юбку на коленях, скорбно взглянула на меня и покраснела. Она не знала, с чего начать. Или притворялась, что не знает, -- для нее это всегда было одно и то же. Я сразу понял, что она собирается резать мне в глаза правду-матку. Не люблю, когда мне режут эту самую правду-матку, но за удовольствие иметь такого друга приходилось время от времени платить. Я полез в карман за сигаретами, хотя у меня и без того было горько во рту от курения, и сказал: -- Давай, Юленька, рассказывай, что там еще стряслось. Синенко опять целовал Марину в рабочее время? Нет? Неужели Тимофей Евсеевич? Он старик, но еще может... Тоже нет? В чем же дело? Мне не к лицу этот галстук? Говори прямо и откровенно. Без околичностей и всяких там фиглей-миглей. Пока я говорил все это, она с трагическим достоинством покачивала головой. Глаза ее были прикрыты. Затем она открыла глаза и сказала: -- Я не шучу, Андрюша. Вопрос очень серьезный. Боюсь, что тебе это будет не совсем приятно, но... Последовала значительная пауза, и я поспешил заверить: -- Я слушаю тебя, Юленька. -- Что у тебя за отношения с Майским? -- спросила она. Я удивился. -- С Петей Майским? Хорошие отношения. -- Вы друзья? -- Не то чтобы друзья... А что случилось? Он попал в милицию? Это он может. Она сурово сказала: -- Ты пьянствуешь с ним в ресторанах. Это было сказано так убежденно и взволнованно, что я растерялся. Так мог бы сказать следователь, загнавший преступника в ловушку. -- Почему же именно пьянствую? -- спросил я. -- В ресторанах не обязательно пьянствовать, Юленька. Там разрешают и просто беседовать. -- Не в этом дело. Ты понимаешь, что я хочу сказать. -- Не понимаю, -- сказал я искренне. -- Ты заведующий отделом, коммунист. Майский твой автор. Ты не должен ходить с ним по ресторанам. -- Послушай, Юля, -- сказал я, сдерживаясь. -- Я давно взрослый. Я сам знаю, с кем мне ходить. Тогда она наклонилась ко мне и проговорила вполголоса: -- Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво. Ты включил Майского в план редподготовки? -- Ладно, -- сказал я и встал. -- Довольно с меня. Да, я включил Майского в план редподготовки. По этому поводу мы устроили в ресторане "Метрополь" очередную попойку, и там Майский выдал мне нотариальную доверенность на половину будущего гонорара. А затем мы с ним отправились в Сандуновские бани, и его рука мыла мою руку. Я признаю свою вину и готов предстать. Это было грубо, потому что Юля, конечно, затеяла этот разговор из самых лучших побуждений. Она сидела, как прибитая. Но я разозлился. Какая-то полицейская логика: не потому вне подозрений, что честный, а потому честный, что вне подозрений. Мне такая логика никогда не нравилась, и в свое время я от нее натерпелся. Я повернулся и пошел прочь. Юля догнала меня и схватила за рукав. -- Андрюша, -- сказала она жалобно, -- пойми меня правильно. Я вовсе не хотела тебя обидеть. Ты чистый и честный человек, Андрюша, я тебе во всем верю... Но зачем тебе всякие ненужные разговоры, сплетни? Я не хочу, ну просто не желаю, чтобы кому-нибудь пришло такое в голову. Ты только пойми меня... По коридору шли люди, и она замолчала. -- Я понял тебя, -- сказал я. -- Прости, пожалуйста, мне пора. Она не отпускала рукав. -- Не сердись, -- сказала она. -- Я не сержусь. -- Не сердись. Я просто _д_о_л_ж_н_а_ была тебе это сказать. Я долго думала, а сегодня вдруг решила, что больше молчать не могу. Ты не сердишься? -- Нет, -- сказал я. Я действительно больше не сердился. На нее было смешно обижаться. Больше всего мне хотелось бы положить ее на колено и отшлепать по мягкому. Потом это желание тоже прошло, и я засмеялся. -- Ладно, -- сказал я. -- Все в порядке. Она отпустила мой рукав и несмело улыбнулась. Когда я вернулся в редакцию, Костя и Тимофей Евсеевич все еще лежали на подоконнике. Я разогнал их за рабочие столы и сел разбирать корреспонденцию. Одно из писем было из Иностранной комиссии ССП. Малинина просила меня явиться в будущее воскресенье на встречу с Цутому Хида в "Пекин" к восьми часам вечера. Конечно, можно было попытаться увильнуть от этой встречи, но мне не хотелось подводить Малинину. Я позвонил ей, а затем меня вызвали к главному редактору. ГЛАВА ВТОРАЯ Беседа с главным редактором затянулась, и я освободился только около семи. Я устал и хотел есть, дома меня ожидал "Призрак с хризантемой", завтра предстояла встреча с Кларой, но я все же обратил внимание на необычное оживление возле зимнего бассейна. Оттуда тянуло резким кислым запахом. Несколько рабочих в спецовках закладывали кирпичом обширный провал в стене, им помогали взволнованные и нервные беспозвоночники. У рабочих, как мне показалось, тоже был какой-то озадаченный и недоверчивый вид, и они очень торопились. Но я не стал подходить, так как решил, что бассейн просто-напросто опять ремонтируют. Не знаю, когда и для чего построили посередине двора это грубое приземистое сооружение из потрескавшегося бетона. Судя по бледным надписям со стрелками, во время войны оно служило убежищем, затем в нем хранили уголь, а потом наши спортсмены объединились со спортсменами из Института беспозвоночных и оборудовали в нем приличный закрытый бассейн. Не бог весть какой он получился, глубиной всего полтора метра и площадью пятнадцать на двадцать, но ребята построили его сами и гордились кафелем, лампами дневного света и прочими удобствами. Летом в нем просто купались, а зимой занимались пловцы и команды ватерполистов профсоюза работников культуры. Погода была прекрасная, и я побрел домой пешком, выбирая самые тихие переулки. По дороге я вспомнил, что у меня кончился кофе, зашел в магазин и купил пачку за сорок четыре копейки, а заодно двести граммов буженины и масла. Можешь за меня не беспокоиться, друг мой сердечный Юля Марецкая. Кофе и хороший бутерброд с бужениной -- это очень хорошо. Это не только хорошо, но и уютно. Ты себе представить не можешь, как уютно выкушать часа в два ночи большую фамильную чашку кофе, и никто не уговаривает тебя сонным голосом, что пора спать и что надо спать, когда спят все порядочные люди, и ты можешь сидеть и работать и думать, сколько угодно. Не надо обо мне беспокоиться, дорогая Юленька, даже когда я сижу в ресторане и даже с беспутным Петькой Майским, и возвращаюсь домой под утро. А если вы все-таки будете слишком беспокоиться, то смотрите, я разозлюсь и сделаю вам предложение, и вы по глупости и природной деликатности согласитесь стать моей женой, и вот тогда-то вы узнаете, что такое настоящее беспокойство, потому что у меня есть большой опыт по причинению близким беспокойства, а у вас нет практически никакого опыта, и поскольку я вас все-таки не люблю, а вы склонны видеть в семейной жизни некое продолжение общественного долга, вам придется очень, очень плохо. Так что не сердите меня, милая, останемся лучше друзьями. Я готов сколько угодно терпеть тебя в качестве члена партбюро и даже в качестве друга, но если ты воображаешь, что заботу обо мне можно простирать сколь угодно далеко, то прах с тобой, погибай. Вряд ли ты перенесешь еще одно разочарование. Дома я принял душ, поужинал и стал готовиться к очередной схватке к Банъютэем. Я веду настоящую войну, по всем правилам и с высокой целью. Я наступаю, Банъютэй жестоко и умело обороняется. Это сильный противник, таких у меня еще не было. Он сопротивляется каждой строчкой, он подсовывает мне странные реалии, которых не найти ни в одном словаре, он сбивает меня с толку жаргонными оборотами и провинциальными словечками, он заманивает меня в ловушки поступками своих героев, на первый взгляд вполне естественными, но имеющими, как это неизменно случается, совершенно чуждый мне смысл. Настоящая война, сладкая каторга, которая выматывает так, что перестаешь гордиться собой и продолжаешь воевать из тупого упрямства. Война ведется по вечерам и по ночам, и каждый раз перед боем я некоторое время стою перед столом, держась за спинку старого скрипучего кресла, и выжидаю. Как будто все готово. Серо-зеленая "комбина" заправлена чистым листком бумаги. Справа, так, чтобы было удобно дотянуться, разложены рыхлые от употребления тома Кацуматы, "Кодзиэн" и Роз-Иннеса. Слева раскрыта изящная книжка Банъютэя. Пепельница пуста, папиросница полна, на всем свободном пространстве разбросаны коробки спичек. Остается сесть, положить пальцы на клавиши и посмотреть на текст. Но это невозможно сделать сразу. Мало того, это нельзя делать сразу. Мешает рефлекс, выработавшийся за долгие годы работы. Этот рефлекс предупреждает, что после первого удара клавиши я, свободный человек в свободной стране, на несколько часов стану бесправным галерником. Когда я стою перед письменным столом, что-то во мне с ужасом протестует, жалобно и жалко требует не начинать. Совсем не начинать, а пойти, например, на диван и выспаться. Ну, раз уж это так необходимо, то начать через часок. Через десять минут. А пока все-таки лечь на диван и покурить, разглядывая потолок. Не знаю, как кто, а я люблю свои рефлексы. Особенно этот. Он ничему не мешает, он слаб и жалок, и, отдавая ему дань паузой, я ощущаю себя чуть ли не собственным благодетелем. При этом я хитрю. Я только делаю вид, что просто медлю. На самом деле я настраиваю себя на противника. Это не так просто -- каждый вечер перетаскиваться из Москвы второй половины двадцатого века в Токио, вернее, в Эдо первой половины восемнадцатого. Забыть о метро и спутниках и провалиться в мир бидзэнских мечей и есиварских красавиц. Вползти в шкуру Банъютэя, увидеть его мир его глазами, разобраться в его эмоциях и постигнуть его логику. Вот он идет по узкой улочке, бесцеремонно толкаясь и отпуская незатейливые шуточки, долговязый костлявый человек в стареньком кимоно с подоткнутыми полами. С первого взгляда в нем узнаешь "эдокко", настоящего коренного эдосца, во всяком случае -- с первого слова. Его настоящее имя, конечно, не Банъютэй, но все зовут его так, потому что так он подписывает свои книжки в пестрых обложках и с потешными рисунками. Эти книжки взахлеб читает вся столица, да что там, вся Япония от Сэндая до Сацумы, грамотные читают неграмотным, и все хохочут, начиная от грозного диктатора и кончая последним эта, уборщиком падали. Всюду в столице Банъютэй как дома, тем более что собственного дома у него нет. Он бесцеремонно вмешивается в чинную беседу двух купцов из провинции и передразнивает их медлительный выговор так, что толпа вокруг ревет от восторга. Он закатывает оплеуху слуге какого-то самурая, который пытается преградить ему дорогу своим деревянным мечом, и тут же отвешивает обомлевшему от такой наглости самураю почтительно-шутовской поклон. Он показывает фигу -- так в Эдо приглашают девок -- важной дебелой даме в паланкине и несколько минут наслаждается ее визгливыми ругательствами. Он весел сегодня, он хорошо продал свою очередную книгу "Призрак с хризантемой", и мир нехитрых удовольствий снова открыт для него. Скорее всего, он идет сейчас в веселые кварталы, где с друзьями и проститутками в два дня спустит всю выручку, а затем, если повезет, заставит еще неделю-другую развлекать себя какого-нибудь загулявшего купеческого сынка. Я давно понял, какой веселый нетерпеливый талант носит в себе этот пройдоха и распутник. Талант гениального наблюдателя. Его сознание мгновенно отмечает мелочи, мимо которых равнодушно проходят другие люди, по взглядам, по позе, по голосу он отыскивает смешное в человеке, усилием воображения восстанавливает прошлое этого человека, мысленно ставит этого человека в необычайные обстоятельства -- и вот уже готова небольшая новелла, которая, возможно, войдет в его следующую книгу... Я обошел кресло, сел и придвинулся к столу. Мой дорогой рефлекс, воображающий себя, наверное, моим спасителем, больше не сопротивлялся. Я даже представил себе, как он огорченно махнул рукой и улегся дремать где-то в теплых глубинах подсознания. Добрый вечер, Банъютэй-сан. Глава двадцать седьмая. "Пришел все-таки, сволочь тоскливая, -- сказал Тедзаэмон. -- И что ты под ногами путаешься?.." Цумаранээ яцу, отлично сказано. Редактор для этой книги нужен старше шестнадцати. Пожалуй, самое трудное у Банъютэя -- это диалоги, из которых процентов на семьдесят состоят все его книги. Очень живописные диалоги, надо признать, и эдосский бытописатель не постеснялся передать их во всем сыром уличном великолепии, с грамматикой, словами и оборотами, давно канувшими в вечность. И реалии, реалии... У Кацуматы и в "Кодзиэне" есть, кажется, все, и реактор на медленных нейтронах, и рецессивная аллель, но нет никаких следов такого, например, слова, как "накаго". Что это? Меч в ножнах или стержень рукоятки? Я проработал два часа. Стемнело, я зажег свет и закурил. За два часа едва одна страница. И это еще ничего, потому что в начале войны с Банъютэем бывали дни, когда страница текста обходилась мне в три и даже в четыре часа. Это не "Один в пустоте" бывшего солдата второго разряда бывшей Квантунской армии Цутому Хида, когда перевод сам лился в русские строчки, и я переводил столько, сколько успевал печатать. В воскресенье мне встречаться с Хида. Потерянный вечер. Но он хороший писатель, и, может быть, будет интересно. Надо подарить ему перевод. И какой-нибудь сувенир. Придется поломать голову над сувениром. Не буду ломать. Куплю матрешку или фигурку из мамонтовой кости. Или бутылку юбилейной водки в оригинальной упаковке, кажется, это так называется. Надо будет завтра сходить в магазин русских вин. Там я покупал шампанское для Клары... Хотя нет, тогда этого магазина еще не было. Клара была в узкой короткой юбке, и на вечере все мужчины глазели на ее ноги. Красивые ноги, надо заметить. Ох, завтра мне встречаться с Кларой. Завтра -- с бывшей женой Кларой, послезавтра -- с бывшим солдатом второго разряда Цутому Хида. А сегодня, завтра, послезавтра и еще много-много дней подряд мне встречаться с веселым Банъютэем. Вот вопрос: чего ради я связался с этим средневековым шутником? Ведь мне предлагали другую работу, куда более выгодную. Пухлую современную вещь на двадцать листов, работать можно почти без словаря. Закончил бы в полгода, расплатился с долгами, съездил бы в Карловы Вары... Правда, вещь эта скучна. До синих пятен скучна. Что-то из жизни наираспроибеднейшего крестьянства, страдающего в лапах ростовщиков. Она сказала и заплакала. Он сказал и заплакал. И сопля дрожала на кончике его носа. Я не люблю таких вещей. От "Поликушки" меня тошнит. Даже от чеховских "Мужиков" меня тошнит. Банъютэй -- другое дело. И сюжет незамысловат до глупости, да и взят он у какого-то китайца, чуть не у Цюй-ю Цзун-цзи, а как великолепно сделано! На мой взгляд "Призрак с хризантемой" сделал бы честь самому Акутагаве, который два века спустя вот так же использовал наивные сюжетики из "Кондзяку". Ладно. Кривошеин подождет, а в Карловых Варах будет весело и без меня. Я -- чернорабочий мировой культуры. Я перевел еще одну страницу, поставил завариваться кофе и постоял у окна, напрягая затекшие мускулы ног. Было уже совсем темно, похолодало, над крышами повисла распухшая красная луна. Внизу шуршали шины, стучали каблуки, кто-то визгливо засмеялся и сразу замолк. В окне напротив толстая женщина в сарафане укладывала спать маленькую девочку, тянула через голову платьице и что-то говорила ей, ласково улыбаясь. Я подумал, что Юля сейчас тоже укладывается спать или уже лежит в постели и огорченно вспоминает, как она неделикатно со мной разговаривала. Тут вскипел кофе, и я вернулся к столу. Интересно, почему человечество все время возвращается к великим вехам? Почему считается, что мы и сейчас -- сейчас в особенности! -- не можем жить без Шекспира, Сервантеса, Ду Фу, Мурасаки, Гомера? Может быть, потому, что это вещественные доказательства человеческого гения? Смотрите, мол, вы, антропоиды двадцатого века, на что были способны ваши предки. Ведь говоря по правде, Шекспира читать довольно скучно. А Гомера я вообще так и не одолел. И если бы речь шла только обо мне, я бы, конечно, помалкивал и тихонько краснел бы в тряпочку. Но и среди моих знакомых только двое способны по своей воле читать Шекспира и только один утверждает, что прочел "Илиаду". С другой стороны для авторитетных и глубоко мною уважаемых людей Шекспир вовсе не скучен. Он является для них неисчерпаемой сокровищницей новых идей и ощущений. Они вдохновенно разглагольствуют об огромной роли, о выразителях интересов, о гигантских трагедиях и прочем и с презрительным терпением стараются растолковать все это нам, непонимающим. А что если они врут? Что если сами эти старые песочницы втихомолку с наслаждением читают растрепанные книжки Буссенара? Попробуй, проверь. Впрочем, проверить нетрудно. Взять, например, Банъютэя. Русскому литературоведению японская литература известна плохо, а Банъютэй и вообще неизвестен. Понести рукопись Шкловскому и попросить: "Прочитайте, пожалуйста, и дайте свое авторитетное заключение. Писатель этот не бог весть что, в японском литературоведении о нем ничего не говорится, но мне кажется..." и так далее. Это был бы интересный опыт. Не станет же Шкловский наводить справки... Я отхлебнул кофе и вернулся к переводу. Всего в этот вечер я перевел пять страниц и лег спать в половине третьего. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Я прождал всего минут пять, поэтому понял, что нужен Кларе по важному делу. Она была в белом платье и белых босоножках, свежая, словно только что из нарзанной ванны, стремительная, как мальчишка. Она подошла, улыбаясь, протянула ладонью вниз левую руку в белой ажурной перчатке и сказала: -- Доброе утро, милый. -- Здравствуй, дорогая, -- сказал я. -- Очень мило, что ты пришел. -- Напротив, очень мило, что ты пожелала встретиться. -- Нет, правда, я очень рада тебя видеть. -- Я тоже в восторге. -- Ты неважно выглядишь, милый. Дела замучили? -- Да. Пропасть дел. -- Но ты же знаешь, тебе нельзя утомляться. -- Что поделаешь... Зато ты выглядишь прекрасно. -- Нет, серьезно. Тебе не следует перегружать себя работой. Особенно в такую жару. Я всегда ненавидел этот small talk, но Кларе он был необходим. В старое доброе время она как-то призналась мне, что для нее это нечто вроде разведки боем. Она-то, наверное, не помнила, что сказала мне об этом. Я сказал: -- Да, в последнее время стоит ужасная жара. Сегодня будет более жарко, чем вчера. А завтра будет еще жарче. Итак? Она глядела на меня, безмятежно улыбаясь. -- Ты прав, -- сказала она. -- Времени мало. Я вызвала тебя, чтобы сообщить, что я даю согласие на развод. -- Что ж, -- сказал я, -- это хорошо. -- Ты не рад? -- Да нет, мне все равно. -- Три года назад ты говорил иначе. -- Три года назад! -- Я даже рассмеялся. -- Три года назад было очень давно. Целых три года. Теперь я привык. Я видел, что она разочарована, и поспешно добавил: -- Нет, ты не думай, я с удовольствием. Действительно, сколько это может тянуться? -- Да, это тянется слишком долго. Ну, так или иначе, ты можешь подавать на развод и обретешь желанную свободу. -- Наконец, -- сказал я. -- Вот именно. Наконец. Почему ты улыбаешься? -- Это я от счастья. Ослепительные перспективы. Мы помолчали. -- Ты все еще в издательстве? -- спросила она. -- Да. -- Недавно я видела где-то какую-то книжку в твоем переводе. -- Да, я перевожу. Время от времени. Все еще перевожу. Мы опять помолчали. Я поглядел на часы. -- Между прочим, он прекрасный человек, -- сказала вдруг она тихо. -- Ты не должен был обращаться с ним так... грубо. -- Но я тогда не знал, что он прекрасный человек, -- возразил я. -- Он очень страдал. -- Я тоже. Я вывихнул пальцы и получил выговор по партийной линии. -- До свидания, -- сказала она. -- До свидания, Клара, -- вежливо сказал я. -- Очень рад был повидать тебя. Объявление я дам в ближайшее время. Она ушла, не подав руки и не оглядываясь. Времени было в обрез, и я взял такси. Утро было ясное и жаркое, блестели на солнце политые улицы, люди спешили на работу и в магазины, стараясь держаться в тени домов и деревьев. У меня горело под веками, и сами собой закрывались глаза. Больше всего спать хочется утром, к полудню это проходит. Я подумал, что мог бы поспать лишний часок, и неожиданно для себя скверно выругался вслух. Шофер изумленно оглянулся. -- Ничего, ничего, -- пробормотал я. -- Все в порядке. Когда мы подъехали к издательству, до начала занятий оставалось еще минут десять. Я подошел к автомату выпить стакан воды. Пока я рылся в карманах, ища трехкопеечную монету, возле меня остановился Полухин. Он по-отечески пожал мне локоть и сказал: -- Вот кстати, Андрей Сергеевич! А я вас вчера искал! Он никогда не здоровался, но на него не обижались. Говорили, что он не здоровается даже с министром. Открывает дверь к нему в кабинет и радостно кричит: "Вот кстати, товарищ министр! Разрешите?" -- Когда? -- спросил я. -- Вечером. Во второй половине дня. -- Я сидел у Келлера. Он подождал, пока я пил воду с грушевым сиропом. Мимо нас в ворота проходили сотрудники и здоровались с ним, и он благосклонно кивал в ответ, сияя отеческой улыбкой. -- Тут такое дело, -- сказал он. -- Мне позвонили от соседей. Беспозвоночники. Звонил их директор и спросил, нет ли у меня на примете специалиста по японскому языку. Разумеется, Андрей Сергеевич, я сразу вспомнил о вас. Я покачал головой. -- Спасибо, Борис Михайлович, но я не могу. Очень занят. -- Пустяки, пустяки! Я уверен, это не займет у вас много времени. Они получили из Японии какие-то материалы. Какие-то документы, понимаете? И им хочется узнать, что это такое. -- Пусть обратятся в Институт научной информации. Я не могу. У него от огорчения обвисли щеки. -- Но я уже обещал им! -- сказал он. -- Мы с вами не можем вот так просто взять и отказаться. Это наши соседи, наконец! Я промолчал. -- Я вас очень прошу, Андрей Сергеевич, -- сказал он. -- Я не могу вам приказать в данном случае, я вас очень, очень прошу. Я совершенно уверен, что это не потребует много времени. Мы соседи, у нас множество общих интересов. В конце концов, должны же мы помогать друг другу, разве не так? -- Почему им не обратиться в Институт информации? -- Возможно, им следовало обратиться в Институт информации, не спорю. Но, с другой стороны, они имеют полное право рассчитывать на поддержку соседей. Почему бы и нет? Слушайте, Андрей Сергеевич, ну зайдите к ним, посмотрите... Ведь, может быть, вы только посмотрите и сразу им скажете. Черт с тобой, подумал я устало, черт с вами со всеми. -- Хорошо, -- сказал я. -- К кому у них там обратиться? И когда? Он снова воссиял. -- Прямо к директору. В любое время. Лучше всего прямо сейчас. -- Нет, прямо сейчас я не пойду. Мне нужно в редакцию. -- Как вам угодно, Андрей Сергеевич! Значит, договорились? Ну, я очень, очень рад. Совершенно уверен, что времени это у вас займет немного. В крайнем случае посидите денек-другой дома... Тут он заметил главбуха, только что появившегося из-за угла, радостно завопил: "Вот кстати, Илья Матвеевич, а вы мне нужны!.." и помчался ему навстречу. Я прошел в ворота. Мне было тошно от всего этого -- и от Клары, и от глупых Юлиных претензий, и от самоуверенности Полухина. И от предстоящей встречи с японцем. Мне хотелось только, чтобы меня оставили в покое. Во дворе возле зимнего бассейна опять толклись люди. Они устанавливали на грубых деревянных козлах большой бак, выкрашенный серой краской, и при этом сердито спорили. Газон перед бассейном выглядел так, будто на нем занималась строевой рота новобранцев. И, как вчера вечером, остро воняло какой-то кислятиной. Черт с вами со всеми, думал я, ничего я не хочу. Ни бассейнов, ни газонов. У лифта была очередь, и я поднялся по лестнице, поэтому мне пришлось подождать в коридоре, пока исчезнет тошнота. Ко мне подошел долговязый красавец Виля Смагин. -- Вот тебе и поплавали, -- горестно сказал он. -- Дай бедному Виле сигаретку. Придется теперь ездить в Химки. -- Почему, бедный Виля? -- спросил я. -- Он еще спрашивает! Бассейн-то теперь нам отдадут месяца через два, не раньше... -- А что случилось с бассейном? Виля недоверчиво посмотрел на меня. -- Ты что, дурачишь несчастного Смагина? -- Нет. -- Ты что, не знаешь, что бассейн у нас отобрали? -- Кто отобрал? Почему? Виля вздохнул. -- Да, -- сказал он. -- Теперь я вижу. Ты действительно ничего не знаешь. Бассейн у нас отобрали беспозвоночники. В интересах науки, вот что ужасно. Они достали где-то громадную рыбу и запустили ее в наш бассейн. И бедному, несчастному Виле теперь негде тренироваться. Сочувствуешь? -- Да, -- сказал я. -- Интересно, какая это рыба? Виля закурил, укоризненно покачал красивой маленькой головой и ушел. Почему-то мне стало весело. Не знаю почему. Я не был ватерполистом, как Виля, а рыба, для которой понадобился целый бассейн, -- это было интересно. Видимо, ее и привезли вчера в цистерне-прицепе, и ради нее ломали и снова закладывали стену и ставили сегодня серый бак. Я направился в редакцию. Все были на местах, и Люся сейчас же доложила, что меня спрашивала Марецкая. Костя Синенко сообщил: -- Она сегодня на редкость эффектна, Андрей Сергеевич. Этакая расклешенная синяя юбка, волосы... -- Придержите язык, Синенко, -- холодно сказал я. -- Аннотации вы написали? -- Не могу я писать аннотации. -- Хорошо. Я напишу сам. -- Давайте я напишу, -- поспешно предложил Тимофей Евсеевич. -- Занимайтесь своим делом, -- сказал я. -- Вы закончили "Розу и зеркало"? -- Нет. -- Вот и заканчивайте. Занимайтесь своим делом. Вам ясно? -- Ясно, Андрей Сергеевич, -- пробормотал Тимофей Евсеевич. -- Вот и хорошо. Синенко, давайте сюда материалы по аннотациям. Костя сердито сказал: -- Я сам. -- Тогда не морочьте мне голову. Фомина, вы выписали неодобрение Глазунову? -- Нет еще, Андрей Сергеевич, сейчас выпишу. -- Поторопитесь. Я взял из шкафа рукопись Майского и сел у окна. Некоторое время в редакции было тихо. Потом Тимофей Евсеевич робко кашлянул и сказал: -- Простите, Андрей Сергеевич, вчера вечером звонил Верейский... -- Да? -- Он получил рецензию Басова и страшно разозлился. -- Угу. -- Он сказал: "Передайте этому вашему интеллигентному павиану, что он кретин". -- Ну что ж, -- сказал я. -- Передайте, пожалуй. Только он будет польщен. Его еще никто не называл интеллигентным. Беда в том, что он у нас единственный человек, который знает суахили. -- А как быть с Верейским? -- Верните ему рукопись, вот и все. Зазвонил телефон. Люся взяла трубку. -- Вас, Андрей Сергеевич, -- сказала она. Звонил Полухин. -- Вот кстати, Андрей Сергеевич, -- заблеял он. -- Я только что говорил с директором соседей. Он готов вас принять в любую минуту. Хоть сейчас. Вы сейчас свободны? -- Да, -- сказал я. -- Я иду. Я повесил трубку и пошел к двери. В дверях я остановился. -- Я вернусь через час, -- сказал я. -- Может быть, немного позже. К обеденному перерыву все аннотации по плану следующего года должны быть у меня на столе. Всем ясно? -- Ясно, -- сказал Тимофей Евсеевич. -- Синенко? -- Ясно, ясно, -- проворчал Костя. -- И неодобрение Глазунову, Люся. -- Я сделаю, Андрей Сергеевич. Я вышел и притворил дверь. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Институт беспозвоночных помещался в глубине двора в старинном двухэтажном особняке. Я там никогда прежде не был, но кое-кого из беспозвоночников знал. Они ходили обедать в наш буфет, а один молодой лаборант, специалист по фиксирующим смесям, как он отрекомендовался, серьезно болел нашей Люсенькой Фоминой и в конце рабочего дня посещал редакцию. Из-за жары я не пошел напрямик через двор, а направился круговой аллеей, прячась в тени дряхлых лип. У зимнего бассейна по-прежнему толпился народ, должно быть, их волновала огромная рыба. По дороге я понял, что кислым запахом несет именно оттуда, и подумал, что рыба, возможно, не совсем свежая. Потом, помнится, я рассеянно удивился, для чего могла понадобиться рыба беспозвоночникам. В маленьком вестибюле старичок-вахтер словоохотливо объяснил мне, как пройти к директору. Директор сидел за столом в сумрачном от штор кабинете и грустно листал бумаги. Когда я представился, он оживился, отодвинул бумаги и предложил мне присесть. Он был толст, потен и то и дело снимал и протирал платочком очки с толстыми линзами без оправы. При этом он не спускал с меня бледных глаз с красноватыми веками и часто мигал. -- Да, -- сказал он, -- да! Я все знаю, товарищ Головин. Уважаемый Борис Михайлович мне все рассказал. Что вы очень заняты и прочее. Вы правы, мы могли бы послать эти документы на Балтийскую улицу. При иных обстоятельствах мы бы так, несомненно, и сделали. Несомненно! Но вы знаете, как это у них делается -- заказ, оформление и прочее. А нам нужно срочно, очень срочно, немедленно! У нас здесь не океанарий на Вирджиния-Ки, у нас нет соответствующих специалистов-практиков, мы должны действовать по наитию, и у нас голова идет кругом. Многоуважаемый Дмитрий Иванович, академик Щербаков, любезно обещал прислать альбомы и руководства, но на них мало надежды. Единственное, на что мы можем рассчитывать, это документы. Возможно, они содержат какой-либо ключ. Ключ, намек, что угодно. Если и в них ничего не окажется, тогда я не знаю. Он может сдохнуть, и тогда получится грандиозный скандал и прочее. Я ничего не понимал, но молчал. В кабинете было прохладно, кресло было на удивление мягкое. Директор положил перед собой объемистый пакет из плотной глянцевой бумаги. -- Я буду исходить из того, что вы согласны помочь нам, товарищ Головин. Вы пришли, следовательно, вы согласны и все прочее. Что нужно прежде всего? Прежде всего необходимо установить, каков должен быть режим. Не думаю, что нужно переводить все подряд. Сначала нужно все просмотреть и найти, выбрать, отчеркнуть то, что может помочь в определении режима. Это дело первостепенной срочности. Не нужно забывать, что он утомлен дорогой, напуган, может быть, даже болен. Вам приходилось когда-либо путешествовать в цистерне? Даже если цистерна выстлана водорослями. Правда, до Ленинграда его везли в довольно сносных условиях. Забортная вода и прочее. Но здесь, у нас, он чувствует себя, вероятно, значительно