к груди ребенка, ему бы тут же и понять, что владелец Хедебю готов отныне предоставить ему хлеб и кров до самого его последнего часа только за то, что ему выпало счастье иметь сына. Барону Йерану следовало бы понять и то, что отныне его брат будет необычайно снисходителен ко всему его глумливому балагурству, к его лености и картежничеству, к его бражничеству и никогда больше ни единым словом не попрекнет его. Однако, невзирая на все это, Йеран, казалось, не испытывал ни малейшего желания остаться, а направился к двери. - Ты, верно, понимаешь, что я бы сюда не явился, когда бы не заставила нужда, - сказал он. - Мы столько кружили в эту метель, что он чуть не замерз. Вот и пришлось везти его сюда, а не то б ему крышка! В пасторской усадьбе меня ждет работа, туда теперь и поеду. Я заберу его, как только утихнет непогода. Йеран вымолвил эти слова, уже держась за дверную ручку. Барон Адриан не сразу отозвался на его речи. Может статься, он даже и не слыхал, что сказал брат. Он всецело был поглощен ребенком. - Послушай-ка, Йеран, - наконец сказал он, - у него руки совсем закоченели! Нужно растереть ребенка. Не принесешь ли немного снегу? Пробормотав что-то невнятное, то ли слова благодарности, то ли прощания, Йеран отворил дверь. Барон Адриан подумал было, что брат по его просьбе отправился за снегом. Но через несколько мгновений он услыхал звон колокольчика, а выглянув за дверь, увидел, что Йеран съезжает со двора. Он так нахлестывал соловую лошаденку, что она мчалась во весь опор, а вокруг нее, словно тучи пыли, кружился легкий снег. Барон Адриан понимал, что в доме сохранилось множество мучительных для брата воспоминаний и не удивился бегству Йерана. Впрочем, мысли его занимал один лишь ребенок. Барон сам принес снегу, желая вдохнуть жизнь в закоченевшие личико и ручки; и, растирая ребенка, он уже начал строить планы на будущее. Никогда он не допустит, чтобы последний из Левеншельдов возвратился к отцу и рос среди диких его сотоварищей. А о чем помышлял Йеран Левеншельд, когда уезжал из Хедебю, сказать трудно. Может статься, спустя несколько часов он намеревался вернуться назад за ребенком и одновременно воспользоваться случаем насладиться бешенством брата, который опять позволил провести и одурачить себя. Еще уезжая из Хедебю, Йеран хохотал во все горло, вспоминая о том, как брат его прильнул щекой к щечке нищего ребенка и как величественно принял он на руки этого новоявленного носителя имени и продолжателя рода. Но как бы там ни было, смех вскоре замер у него на устах. Нахлобучив на голову потертую меховую шапку, он сидел в своей кибитке и ехал, сам не зная куда. Тяжелые, странные засели в нем мысли - мысли, которые настоятельно требовали, чтобы их немедленно осуществили. В пасторскую усадьбу в Бру, куда, по словам Йерана, лежал его путь, он вовсе не поехал; и когда наутро туда пришел нарочный из Хедебю, чтобы осведомиться о цыганском бароне, никто там толком ничего не знал. Но ближе к полудню в Хедебю явились несколько крестьян, которые еще с утра расчищали занесенную снегом дорогу. Они известили барона о том, что его бродягу-брата нашли мертвым в канаве у проселочной дороги. Угодил он туда, как видно, в темноте; кибитка опрокинулась, а у него, верно, не хватило сил приподнять ее; вот он и остался на дне канавы, да и замерз там. Нигде не было так легко сбиться с пути, как на пустынной равнине вокруг церкви в Бру в эту темную, вьюжную ночь. Поэтому вполне могло статься, что Йерана Левеншельда - цыганского барона - погубила несчастная случайность. И, конечно, не следовало думать, что он искал смерти по доброй воле, только лишь ради того, чтобы ребенок его мог обрести надежный приют, который барон Йеран раздобыл ему в припадке обычной своей злобной насмешливости. Ведь он был, можно сказать, не в своем уме, этот Йеран Левеншельд, и, разумеется, нелегко правильно истолковать его поступки. Но люди знали, что он окружил поистине трогательной любовью свое меньшое дитя. В его лице он отыскал фамильные черты Левеншельдов, и ему, вероятно, казалось, что с этим ребенком он связан совсем иными узами, нежели с ордой черноглазых цыганят, которые прежде подрастали вокруг него. Поэтому не лишено вероятности, что Йеран пожертвовал жизнью, чтобы спасти этого своего ребенка от бедности и несчастья. Когда он прикатил в Хедебю, у него, верно, и помыслов иных не было, кроме как поиздеваться над своим достойным братцем, который исходил тоской по сыновьям. Но когда он вступил в старый отчий дом, когда почувствовал, какой добропорядочностью, надежностью и благорасположением веет от его стен, тогда он сказал самому себе: более всего на свете желал бы он, чтобы это его меньшое дитя, единственное, которое он по-настоящему почитал своей плотью и кровью, могло бы остаться в Хедебю. И что ему надобно так обставить свой отъезд, чтобы больше не возвращаться в Хедебю за ребенком. Но никому не ведомо, как все обстояло на самом деле, - жизнь, вероятно, не была Йерану так дорога, чтобы он стал сомневаться, расставаться ли ему с ней или нет. А быть может, то было давным-давно взлелеянное желание, которое теперь сбылось. Быть может, он радовался, что наконец-то нашел предлог для того рокового шага, которого до сих пор не сделал, откладывая его по причине равнодушия или отупения. И как знать! Быть может, даже в самый смертный час Йеран злорадствовал оттого, что снова сумел сыграть злую шутку со своим единственным братом, который всегда умел вести праведную, добропорядочную жизнь. Быть может, Йерану доставило удовольствие обмануть брата в последний раз. Быть может, губы его скривило последней презрительной усмешкой при мысли о том, что ребенок, которого он положил брату на руки, был девочкой. И что только платье мальчика открыло двери дома предков несчастной цыганской девчонке. БАРОНЕССА В тот самый день, когда цыганский барон оставил своего ребенка в Хедебю, барон Адриан Левеншельд вышел к обеду в самом лучезарном расположении духа. Сегодня ему не придется сидеть за столом с одними только женщинами. Сегодня застолье с ним разделит мальчик. Барону Адриану казалось, будто даже атмосфера в комнате стала совсем иной. Он чувствовал себя помолодевшим, веселым и жизнерадостным. Да, он намеревался даже предложить жене распорядиться принести вина и выпить за здоровье нового члена семьи. Барон Адриан прошел к своему месту за круглым обеденным столом, сложил руки и, склонив голову, стал слушать предобеденную молитву, которую читала младшая из его дочерей. Когда молитва была прочитана, он окинул сияющим взглядом стол, желая отыскать племянника. Но как он ни напрягал зрение, он так и не увидел ни единой живой души в курточке и штанишках. За столом, как, впрочем, и всегда, ничего, кроме юбок и узких корсажей, не было. Нахмурив густые брови, он сердито фыркнул. Конечно, ему пришлось передать племянника в детскую, чтобы его там вымыли и переодели; но неужели жена в самом деле так бестолкова, что не посадила ребенка за стол? Спору нет, это цыганенок, и повадки у него цыганские, но все пятеро его, барона Адриана, благонравных дочерей, вместе взятые, не стоят и мизинца этого малыша. Не успел барон хотя бы одним словом выказать свое разочарование, как баронесса легким движением руки указала на маленькую, хорошо одетую и хорошо причесанную девочку, сидевшую рядом с ним на стуле. Поспешно пересчитав детей, барон Адриан обнаружил, что в этот день за столом сидело шесть маленьких девочек. Ага! Он понял, что мальчика нарядили в платьице одной из его дочурок. Ничего удивительного в том не было. В лохмотьях, в которых ребенок появился в Хедебю, его нельзя было посадить за стол, а во всем поместье никакого платья, кроме девичьего, не было. Но волосы, кудрявые золотистые волосы мальчика вовсе незачем было заплетать в крендельки, которые болтались над ушками ребенка, точь-в-точь как у его собственных дочерей. - Вы что, не могли взять на время пару штанишек у управителя, чтобы не делать из мальчика чучело гороховое? - Конечно! - отозвалась баронесса, и ответ ее прозвучал столь же невозмутимо, как и обычно, без малейшего намека на злорадство или насмешку. - Конечно. Я полагаю, что мы, вероятно, вполне могли бы это сделать. Но ведь она одета так, как ей и положено быть одетой. Барон Адриан посмотрел на жену, посмотрел на ребенка, а потом снова перевел взгляд на жену. - Боюсь, что Йеран снова сыграл с тобой шутку, - сказала баронесса. И снова ни малейшее изменение голоса, ни блеск ее глаз не выдали того, что в этом деле она придерживалась совсем иного мнения, нежели ее супруг. Собственно говоря, особого мнения у нее и не было. Она думала, разумеется, что поступок Йерана бесчестен и что он снова дал волю своей обычной гнусной злобности. А если в глубине ее души и шевелились совсем иные чувства, то это происходило совершенно помимо ее воли. Но если человек превращен в коврик у дверей и всякий день его топчут ногами! В таком случае ничего нет удивительного, когда это самый коврик начинает испытывать чувство некоторого удовлетворения оттого, что тот, кто топчет его всех безжалостней и у кого сапоги подбиты самыми острыми железными гвоздями, внезапно запнется и безо всякого для себя вреда шлепнется на пол. И когда баронесса увидела, как муж ее нахмурил брови, как отказался от жаркого, которым всех обносила горничная, отказался с таким видом, будто это досадное происшествие вконец лишило его аппетита, она начала трястись от смеха, хотя лицо ее по-прежнему оставалось неподвижным. Впоследствии она не раз спрашивала себя, что сталось бы с ней самой и со старой тетушкой, с гувернанткой и всеми шестью девочками, если бы ее муж с грубым ругательством не вскочил вдруг со стула и не выбежал бы из комнаты. Сама же она ни секунды больше не смогла бы сохранить серьезность. Она поневоле была вынуждена расхохотаться, и то же самое сделалось с другими. Все они откинулись на спинки стульев, хохоча во всю мочь. Они громко и до упаду хохотали, заглушая друг друга и в то же время совестясь своего смеха. Ну, не грешно ли насмехаться над тем, что отца семейства, супруга и хозяина дома так одурачили! Все они были смиренны и благонравны и в высшей степени порицали самих себя. Но смех сам собой вырывался из глубины души, и сдержи они его, они бы задохнулись. То был великий бунт. За несколько минут они сбросили с себя все, что тяготило и душило их. У них появилось чувство свободы и собственного превосходства, и они думали, что отныне никогда более не будут чувствовать себя такими угнетенными и запуганными, как прежде, хотя бы потому, что у них хватило духу осмеять поработителя. Осмеянный, он утратил ореол своего ужасающего величия и стал таким же маленьким и заурядным человечком, как и они сами. А баронесса, которая прежде всегда говорила о бароне Адриане как о лучшем из мужей, а о себе самой - как о счастливейшей из жен, баронесса, которая никогда не дозволяла никому из посторонних, даже тетушке с гувернанткой, ни малейшего осуждения поступков своего супруга, теперь эта же самая баронесса дала зарок, что если когда-нибудь ей повстречается Йеран Левеншельд, она постарается, сделав для него что-нибудь, отблагодарить его за это веселое мгновение. Однако когда на другой же день цыганский барон был найден замерзшим в канаве на пасторском лугу и привезен в отчий дом в Хедебю окоченевший и неподвижный, баронесса палец о палец не ударила, чтобы проявить приязнь, которую она ощутила к нему в недолгие минуты мимолетной веселости. Она предоставила мужу распоряжаться погребальным шествием и похоронами по его собственному усмотрению и без малейшего вмешательства с ее стороны. Барон Адриан взял на себя все издержки - заказал саван и гроб; он велел также открыть фамильный склеп. Он уговорился с пастором из Бру и со всем его причтом о дне похорон и сам, в сопровождении нескольких слуг, поехал на кладбище, чтобы присутствовать на погребении. Но больше он ничего не сделал для брата. Он не позволил завесить окна в Хедебю белыми простынями, не дал набросать на дорогу еловые ветки, а баронессе с дочерьми - одеться в траур. Он не пригласил никого из приходской знати проводить покойника в последний путь. Он не заказал кутью и не справил поминки в своем доме. Во всем приходе Бру не нашлось бы ни одного человека, который не радовался бы смерти Йерана Левеншельда. Больше он не станет приставать к знатным господам на ярмарке в Бру, не станет хлопать их по плечу, тыкать им и панибратствовать с ними. А все только потому, что когда-то он был их однокашником в карлстадской школе. Каждому приятно было думать, что никогда не взбредет ему в голову выменять свою серебряную луковицу, всю во вмятинах, на первостатейные золотые часы или же старую клячу - на великолепную кобылу-четырехлетку. Разумеется, хорошо, что Йерана не стало. Покуда он был жив, никогда нельзя было заранее поручиться, что ему вздумается потребовать и к какой мести он прибегнет, если ему откажут в его домогательствах. Но как бы то ни было, все прихожане из Бру полагали, что барон Адриан вел себя как человек, одержимый чрезмерной жаждой мести. Говорили, что раз уж Йеран лишился жизни, то брату его следовало бы забыть старые распри и проводить Йерана в могилу достойно, со всеми почестями. По правде говоря, баронессу порицали, пожалуй, еще сильнее, чем ее супруга, потому что от женщины ожидали большего милосердия. Подумать только, даже цветка на крышку гроба не положила! Ведь все в округе знали, что огромная калла, красовавшаяся в столовой зале имения Хедебю, цвела как раз в эту пору. А ведь цветок каллы как нельзя более подобает покойнику, когда он отправляется в последний путь. Но и цветка пожалела! Что тут скажешь! Поистине бесчеловечно не поступиться для деверя даже такой малостью, как цветок каллы! Многие также полагали, что жену барона Йерана следовало бы известить о смерти ее мужа; и все удивлялись, как баронесса не напомнила об этом супругу. А уж девочке, самому любимому ребенку Йерана Левеншельда, ей бы, во всяком случае, следовало сшить траурное платьице. Неужто баронесса так зависит от мужа и так робеет перед ним, что не осмелилась даже взять в дом швею и справить осиротевшему ребенку приличествующие случаю платья. Баронесса из Хедебю слыла по всей округе дамой весьма разумной, которая, конечно, знала правила приличия. И ей бы следовало счесть своим долгом поправить мужа, если он заблуждался. Но ничего такого на сей раз никто не заметил. Грязную цыганскую кибитку со всеми узлами и тряпьем, лудильным инструментом, бочонком водки и колодами засаленных игральных карт, а также цыганскую лошаденку, которая оставалась у трупа хозяина, покуда не явились люди и не откопали мертвеца из сугроба, доставили в Хедебю. Кибитку водворили в одну из пристроек, а лошаденку - в конюшню. Лошади задали корма, и на том вся забота об этой доле наследства цыганского барона кончилась. Но на другой день после похорон барон Адриан приказал подковать лошадь и перевести ее на особый рацион, из чего можно было заключить, что он собрался послать ее в дальнюю дорогу. В то время в Хедебю служил управитель, который родился и вырос в одном из приходов северного Вермланда, где обычно зимовали бродячие цыгане. Знаком ему был и тот цыганский род, с которым породнился, женившись, барон Йеран; знал управитель также, где отыскать родичей Йерана. Управителю-то барон Адриан и поручил отвести к жене барона Йерана соловую клячонку вместе с кибиткой и всем скарбом, а также известить ее о смерти мужа. Но в намерения барона входило отослать на север не только кибитку, не только лудильный инструмент, колоды игральных карт и прочее тряпье. Нет, управитель должен был увезти с собой и маленькую племянницу барона Адриана. Она не имела никакого права оставаться в Хедебю. Ее следовало отослать назад к тем людям, которые были ее соплеменниками. Итак, на другой день после похорон барон Адриан предупредил жену о том, что завтра утром девочку следует отослать домой. Он распорядился также, чтобы на племянницу надели те самые лохмотья, в которых ее привезли в Хедебю, и добавил, что полагает, будто баронесса должна быть довольна тем, что в доме и духу этого цыганского отродья не будет. Баронесса не ответила мужу ни слова. Не протестовала она и против того, что ребенка увезут из Хедебю. Она молча поднялась и направилась в детскую, чтобы передать распоряжение няньке. Однако весь этот день в поведении баронессы заметно было какое-то небывалое волнение. Она не могла усидеть на месте и бралась то за одно дело, то за другое. Губы ее непрестанно шевелились, хотя и не издавали ни звука. Чаще обычного появлялась она в тот день в детской, где все так же безмолвно опускалась на стул, не замечая никого, кроме чужого ребенка. До тех пор, пока в детской было хоть немного светло, девочка стояла у окна, вглядываясь в глубь аллеи. Она стояла так все эти дни, с того самого времени, как приехала в Хедебю. Она стояла у окна, поджидая, что отец приедет и увезет ее с собой. Она дичилась и чуждалась людей и не очень тянулась играть с другими детьми. Уж конечно, она не очень огорчится, если ее отошлют домой. Когда настала ночь, баронесса, лежа рядом с мужем на широкой супружеской кровати, почувствовала, что ею овладело прежнее беспокойство. Не будучи в состоянии уснуть, она сказала себе, что теперь она дошла до крайности, теперь настал час, когда она должна восстать против мужа. То, что он задумал, свершиться не должно. Баронесса ничуть не сомневалась в том, что барон Йеран загнал лошадь в канаву и замерз умышленно, ради того, чтобы дочь его смогла остаться в Хедебю. Он любил ее и страстно желал, чтобы девочка выросла в добропорядочном доме и вышла в люди. Он мечтал, что дочь его будет воспитана, как подобает девице ее сословия, что она выйдет замуж за знатного господина, что она не станет какой-нибудь там цыганкой, которая, бранясь и горланя, колесит по округе в телеге с целой ордой бранчливых и горластых цыганят. Чтобы достичь этого, он заплатил жизнью. Он-то понимал, что жертва обойдется ему дорого, но не постоял за ценой и расплатился сполна. А вот понимал ли ее муж, чего желал его брат? Может статься, и понимал, но ему доставляло сейчас удовольствие отказывать брату в том, что тот пожелал купить ценой собственной жизни. И она, жена барона Адриана, должна воспротивиться этому. Она должна найти такие слова, чтобы ее послушались. Ей нужно говорить властно, как полноправной хозяйке. Он не должен отсылать племянницу. Это было бы несправедливо. Она понимала, что такой поступок непременно навлек бы на них жестокую кару. До сих пор она, правда, молчала. Она позволила ему устроить похороны так, как он счел нужным. Она берегла силы. Мертвому она уже все равно ничем помочь не могла. Баронесса вспомнила о том, как в последний раз видела деверя, когда он, согнувшись в санях, съезжал со двора. Она пыталась вообразить себе его мрачные предсмертные думы, когда он колесил в пургу по округе. Нечего и думать, что такой человек обретет покой в могиле, ежели ему откажут в том, чего он желал добыть ценой такой жертвы. Уж здесь-то, в Хедебю, хорошо знали, что мертвые могут отомстить за себя. Она должна заговорить. Нельзя допустить, чтобы отказались исполнить желание покойника. Каков бы ни был он при жизни, теперь он завоевал себе право приказывать. Она сжала кулаки и ударила себя, карая за трусость. Почему она не разбудила мужа? Почему не заговорила с ним? Она с самого начала подозревала, что у мужа на уме, и приняла кое-какие меры предосторожности. В тот самый день, когда барона Йерана нашли замерзшим в канаве, она, взяв с собой его маленькую дочь, наведалась в одну бедную семью, в жалкой лачуге которой болело корью трое детей. Собственные дочери баронессы уже перенесли эту болезнь, а хворал ли корью чужой ребенок, она не знала; однако надеялась, что еще не хворал. С тех пор она ежедневно наблюдала девочку, выискивая признаки болезни. Но их пока еще не было. Вообще-то баронесса с прежних времен знала, что болезнь эта не обнаруживается ранее одиннадцати суток, а теперь шли только восьмые. Она все оттягивала разговор с мужем, оттягивала с минуты на минуту, с часу на час. Она начала было уже опасаться, что вообще не соберется с духом заговорить. Но как же ее тогда назвать? Почему она так жалко труслива? Ну что могло бы с ней случиться, если бы она вдруг заговорила? Не ударил бы ее муж, в конце концов! Об этом не могло быть и речи! Но, увы, у него была привычка смотреть мимо нее, совершенно не обращая внимания на то, что она говорит. Беседовать с ним было для нее все равно, что читать проповедь глыбе льда. И еще одна забота тяготила баронессу, причиняя ей крайнее беспокойство. Случилось так, что в прошлом году, на званом вечере в Карлстаде, муж ее встретился с дальней родственницей, Шарлоттой Левеншельд, которая была замужем за коммерции советником Шагерстремом. Шарлотта и барон Адриан были старинные знакомые - с той самой поры, когда Шарлотта была помолвлена с его кузеном Карлом-Артуром Экенстедтом; однажды она даже приезжала в Хедебю в обществе своего жениха. Так вот, на том вечере между Шарлоттой и бароном Адрианом завязалась доверительная беседа. Барон посетовал, что у него куча дочерей, а сына нет. Тогда Шарлотта спросила, не пожелает ли он отдать ей на воспитание одну из дочерей, потому что у нее в доме вовсе нет детей. Была у нее, правда, одна-единственная дочка, да и та умерла. Естественно, что барон более чем охотно откликнулся на предложение Шарлотты; тогда Шарлотта сказала, что она, со своей стороны, переговорит с мужем и узнает, как он отнесется к ее плану. Вскоре после этой встречи в имение Хедебю пришло послание: в самом ли деле барон с баронессой Левеншельд согласны отдать одну из своих дочерей господам Шагерстрем, дабы те воспитали ее как родное дитя. Барон немедля ответил согласием. Он даже не потрудился осведомиться, каково мнение жены на сей предмет. Ему казалось яснее ясного, что подобное предложение, исходившее от самого богатого семейства в Вермланде, не могло быть отвергнуто. Девочка росла бы как принцесса, и на долю тех, кто вступал в такие близкие отношения с могущественным человеком, пришлись бы неисчислимые выгоды. Баронесса не стала открыто перечить мужу, но попыталась выиграть время. Шарлотта выразила желание приехать в Хедебю, чтобы выбрать из девочек ту, кто ей больше других придется по душе; но поездка ее в Хедебю вот уже скоро полгода все откладывалась. И промедление по большей части зависело от баронессы. Поначалу она написала Шарлотте, что материя на платьица у нее как раз в работе, а ей бы хотелось, чтоб материя была бы уже соткана и платьица сшиты, и когда Шарлотта приедет, чтобы посмотреть ее дочерей, у них будет во что принарядиться. Когда же Шарлотта захотела приехать в другой раз, дети хворали корью, так что и тут визит пришлось отложить. А теперь о Шарлотте уже давно не было ни слуху ни духу, и баронесса втайне начала надеяться, что богатая дама, у которой столько хлопот по хозяйству в собственном огромном доме, должно быть и думать забыла о ее дочерях. Но когда случилось так, что нежданно умер барон Йеран, баронесса написала Шарлотте и просила ее приехать. Теперь, должно быть, она решилась отдать одну из своих дочерей Шарлотте. То была жертва, которую она приносила, уступая воле своего супруга. Она думала, что если она на сей раз пойдет ему навстречу, то сможет потребовать, чтобы чужой ребенок остался у них в доме. Но жертва ее оказалась напрасной. Муж опередил ее. Ребенок так и не захворал корью. Шарлотта так и не приехала, а через несколько часов девочку увезут. Баронесса лежала в кровати, высчитывая, сколько потребуется времени, чтобы доехать от Озерной Дачи до Хедебю. Письмо ее, вероятно, только что успело дойти. А еще эти лютые холода, которые настали с той поры, как утихли вьюги! И думать нечего, что Шарлотта пустится в дорогу в такую стужу! Всю ночь напролет баронесса слышала, как трещал от мороза старый дом, будто кто-то постукивал по толстым стенам тяжелой дубиной. Баронесса слышала, как на кухне зашевелились. Кухарка затопила плиту и загремела чугунами. Из детской также послышались какие-то слабые звуки. Видимо, встала нянька, чтобы одеть цыганочку в ее старые лохмотья. Баронесса несколько раз произнесла имя мужа, произнесла не очень громко, но достаточно внятно. Он слегка шевельнулся, но продолжал спать. Если бы он проснулся, она, быть может, заговорила бы с ним, однако попытаться еще раз разбудить его было выше ее сил. Тут она услыхала, как отворилась кухонная дверь. На дворе, должно быть, стояла лютая стужа. Дверь, повертываясь на петлях, заскрипела на весь дом. Баронесса поняла, что явился управитель, который должен был отвезти ребенка. Вскоре горничная, чуть приотворив дверь спальни, спросила, изволили ли проснуться барон либо баронесса. Барон Адриан тотчас же сел в кровати и осведомился, в чем дело. - Управитель пришел, - сказала девушка. - Он просил меня пойти наверх и сказать вам, господин барон, что нынче так студено, что он боится выехать из дому. Он говорит, что у него кожа на руках слезла, когда он взялся за замок в конюшне. Дома у него замерзли ночью хлеб и масло, а наледь в ведре была такая крепкая, что пришлось разбивать ее топором. А еще он говорит, что раз здесь такая стужа, то на севере, куда ему ехать, верно еще хуже. - Давай сюда огарок, - приказал барон Адриан горничной, - да зажги свечку в спальной. Девушка вошла в комнату и витой восковой свечой зажгла сальную свечку на ночном столике. Барон встал с кровати, накинул шлафрок и подошел к окну взглянуть на градусник. Все окно, точно лохматой звериной шкурой, было затянуто сплошным слоем инея; только перед самым градусником виднелась еще узенькая полоска прозрачного стекла. Барон взглянул на столбик ртути, но он сполз вниз, совершенно исчезнув в шарике. Барон поводил свечой вверх и вниз перед градусником. - Видимо, более сорока градусов холода, - пробормотал он. - Управитель говорит, что сам-то он, верно, выдюжил бы, раз уж вы, господин барон, беспременно желаете отделаться от этой кибитки, - сказала горничная, - но брать с собою в кибитку дите в такую стужу он боится. - Пусть убирается ко всем чертям! Так и скажи ему! - рявкнул барон и, снова улегшись, укрылся с головой одеялом. Девушка не двинулась с места, не зная, как истолковать этот ответ, но баронесса тут же пояснила ей слова мужа. - Господин барон велит тебе сказать управителю, что ему нет надобности ехать, пока не уймутся морозы. Можешь также подняться в детскую и сказать Марте, что ребенок не поедет. Голос баронессы звучал столь же невозмутимо, как и всегда. Ничто не выдавало в нем того удивительного облегчения, которое она вдруг испытала. Холода держались по-прежнему. Ни в этот день, ни на следующий ничего было и думать отсылать ребенка. Но на третий день к вечеру погода переменилась. И барон тотчас же приказал, чтобы на другое же утро и духу девчонки в доме не было. Баронесса не перечила мужу прямо, однако несколько раз намекнула на то, что все эти дни, да и сегодня тоже, ребенок выглядел как-то странно. Она-де боится, не захворала ли малютка. Барон Адриан холодно взглянул на жену. - Все равно это бесполезно, - сказал он. - Этот ребенок не может оставаться в моем доме. По-твоему, я в таком восторге от девчонок, что только и мечтаю посадить себе на шею еще одну? Но когда после ужина баронесса пошла в детскую, чтобы взглянуть на детей, она увидела, что чужая девочка лежит вся красная, в жару и кашляет не переставая. - Знаете, госпожа баронесса, видать, у ней корь, - сказала нянька. И баронессе пришлось согласиться, что когда ее дочери заразились осенью корью, болезнь начиналась у них примерно так же. - Но это было бы просто ужасно, - сказала баронесса. - Барон как раз распорядился, чтобы завтра спозаранку ее отослали бы домой к родным. Поразмыслив, она послала няньку к мужу: пусть зайдет на минутку в детскую и взглянет, что приключилось с чужим ребенком. Барон явился, и хотя он не очень-то смыслил в болезнях, однако и ему пришлось признать, что с племянницей неладно. Он, разумеется, ничуть не усомнился в том, что девочка схватила корь. Ведь по всему было видно, что от этой цыганочки никак не избавиться. И в самом деле, это была корь. Подозревал ли барон или нет, что без баронессы тут не обошлось и что это она заразила ребенка неопасной болезнью, но он вынужден был все-таки еще на целую неделю оставить малютку в своем доме. Однако он впал в отчаянное уныние. Миру в доме грозила опасность, но, к счастью, в Хедебю вскоре пришло письмо, которое помогло барону избавиться от дурного настроения. Письмо было от Шарлотты Шагерстрем, которая извещала, что она пустится в дорогу в середине марта, если санный путь еще продержится, а ожидать ее в Хедебю можно числа шестнадцатого или семнадцатого. Каждый день барон являлся в детскую и проверял, лежит ли еще чужая девочка в постели, судя по этому, он и решал, как ему быть. А баронессе, которая видела, что ребенок легко перенес болезнь и кожа уже перестала шелушиться, стоило огромных усилий удержать малютку в кроватке. Нянька уже начала было поговаривать, что больная давно могла бы одеться и подняться наверх. Баронессе с трудом удалось убедить ее, что ребенку следует полежать в постели еще несколько дней. Невозможно описать, какая тяжесть спала с души баронессы, когда шестнадцатого марта после обеда она увидела, что сани Шарлотты въезжают во двор. Хозяйка дома так радушно приняла путницу, так обнимала ее и целовала, что та, казалось, была несколько удивлена. Ведь баронесса постоянно оттягивала ее приезд, и Шарлотта стала чуть подозрительна: ей думалось, будто баронесса видит в ней воровку, которая явилась, чтобы похитить драгоценнейшее сокровище ее дома. Пять маленьких фрекен Левеншельд были так тщательно умыты, что их круглые румяные мордочки лоснились от мыла. Волосы им причесали гладко, волосок к волоску; потом заплели маленькие тугие косички, которые колечками торчали над ушками. На них надели домотканые, сшитые дома шерстяные платьица и крепкие самодельные башмачки. Во взгляде баронессы сквозила истинно материнская гордость, когда она ввела дочерей в гостиную. Ей казалось, что это самые прелестные маленькие девочки, каких только можно найти в нашем полушарии. Они были здоровы, хорошо сложены и благонравны, баронесса была в этом убеждена, и потому-то не без светлых надежд вышла в гостиную к Шарлотте в сопровождении вереницы малышек. Шарлотта быстро оглядела всех девочек, одну за другой, и ничем не выдала своих чувств. Сияя дружелюбием и весельем, она протянула всем фрекен Левеншельд руку и спросила каждую, как ее зовут и сколько ей лет. Но, быть может, она все-таки не выказала того подлинного восторга, какого ожидала баронесса. Быть может, Шарлотте вспомнилась тонкая и одухотворенная красота полковницы Экенстедт, быть может, она подумала о сестре Марии-Луизе, а быть может, и о своем собственном крошечном ребенке... И потому-то ей трудно было вообразить, что эти маленькие девочки тоже носили имя Левеншельд. Шарлотта тотчас же увидела, что все они добры, здоровы и веселого нрава и что из них непременно выйдут превосходнейшие женщины и хозяйки дома, такие же, как и их мать, на которую они походили как две капли воды. Подобно баронессе, девочки были рыженькие, невысоки ростом, чуть пухленькие; ручки у них были широкие, с короткими пальчиками. Все пятеро были на один лад - круглощекие, курносенькие и голубоглазые. А когда вырастут и сравняются ростом, то их и вовсе друг от друга не отличишь. Шарлотта, которой в ту пору исполнилось тридцать лет, была еще в расцвете красоты. Баронесса даже сочла ее куда красивее, нежели в те времена, когда та была на выданье и приезжала в Хедебю. К тому же теперь она была элегантна и повидала свет, и, быть может, у баронессы появилось легкое ощущение того, что дочери ее не совсем будут под стать Шарлотте в ее теперешнем обществе. Но эту мысль она отогнала прочь. Она была убеждена в том, что при любом положении в жизни ее дочери будут держать себя пристойно и просто. Шарлотта, в свою очередь, думала почти то же самое. Она спрашивала себя, сможет ли она свыкнуться с тем, что бок о бок с ней в доме будет жить маленькая крестьяночка, некрасивая и неуклюжая, будь она даже истинным образцом добродетели. Шарлотта вовсе не была капризна или чванлива. Боже сохрани, в этом-то уж никто бы не мог ее упрекнуть. И она умела ценить людей по достоинству. Она сказала себе, что, взяв на воспитание одну из этих маленьких добрых рыженьких девочек и внушив ей любовь к себе, приобретет друга, который ей никогда не изменит. Никогда не будет такая девочка эгоисткой и останется со своей приемной матерью, утешая ее в старости; ведь замуж она, такая дурнушка, разумеется, никогда не выйдет. Шарлотта тут же призвала на помощь разум и поздравила себя с тем, что в приемышах у нее будет дурнушка. Какая милость провидения! Если бы Шарлотте можно было распоряжаться самой, то она, верно, облюбовала бы себе какую-нибудь красоточку. А та стала бы своевольной и капризной и думала бы лишь о себе самой. Шарлотта была не из тех, кому трудно на короткую ногу сойтись со взрослыми или же с детьми; через несколько мгновений она уже совершенно покорила всех пятерых фрекен Левеншельд. Десять блекло-голубых глаз смотрели ей в рот, ловя каждое ее слово, десять маленьких ручонок так и норовили приютиться в ее руке, лишь только им удавалось дотянуться до нее. Шарлотта почувствовала, что любая из этих девочек, какую она соблаговолила бы избрать себе в воспитанницы, безропотно и не раздумывая последовала бы за ней. Та доверчивая манера, с которой дети отвечали на ее вопросы, очень понравилась Шарлотте; они произвели на нее наилучшее впечатление. Они и в самом деле были очень милы и веселы. Все было точь-в-точь так, как и должно было быть. Барон Адриан весь вечер просидел в гостиной, изо всех сил стараясь быть обходительным с гостьей, а баронесса пыталась казаться веселой. Пыталась - поскольку дело клонилось к тому, что жертва ее будет принята. Пять маленьких фрекен отнюдь не были навязчивы, но они все время держались как можно ближе к Шарлотте, пожирали ее глазами, терпеливо ожидая, что она одарит их ласковым кивком или улыбкой. Она радовалась этому поклонению, но, странное дело, она совершенно не чувствовала своего родства с ними. Когда они сидели за ужином и перед гостьей по-прежнему маячили пять рыжеволосых головок и пять пар блекло-голубых глаз, неотрывно смотревших на нее, тайный ужас внезапно обуял Шарлотту - вдруг она взваливает на себя непосильное бремя, вдруг ей не выдержать! А вдруг придется отослать ребенка назад к родителям оттого лишь, что он так дурен собой! Хотя она и сочла свои опасения чрезмерно преувеличенными, но все же решила на всякий случай быть поосмотрительнее. Она не станет делать выбор в первый же вечер, а подождет до завтрашнего дня. Как раз когда ужин в семействе барона подходил к концу, в одной из соседних комнат раздался взрыв громкого хохота, а за ним последовал другой, а потом еще и еще. Шарлотта несколько удивилась, а баронесса поспешила объяснить, что барон Адриан перевел кухню из флигеля, где она находилась, когда Шарлотта в последний раз приезжала в Хедебю, в господский дом. Это было куда удобнее, хотя иногда оттуда в столовую и доносился шум. Но тут уж ничего не поделаешь! Принялись во всех подробностях обсуждать это нововведение, а когда кончили ужинать, барон Адриан подал Шарлотте руку, чтобы показать гостье, как он все устроил и как распорядился в своем доме. Сначала они прошли в буфетную, и барон объяснил ей, как он снес одну стенку здесь, а другую вывел там. Шарлотта слушала с интересом, она понимала в этих делах. Покуда они стояли в буфетной, взрывы хохота из кухни раздавались все громче и громче; и тут уж нельзя было сладить с общим любопытством. Фрекен Левеншельд побежали вперед и, прежде чем кто-либо успел им помешать, широко распахнули кухонную дверь. На большом кухонном столе стояла четырехлетняя девочка в одной рубашонке и лифчике, без юбки и без чулок. В ручонке она зажала хлыст, который ей смастерили из половника и кудели от прялки, а перед ней на полу стояли две прялки, которые она погоняла, прищелкивая языком и усердно щелкая хлыстом. Ясно было, что прялки эти изображали пару в упряжке. Всякому было также ясно, что сцена изображала бешеную скачку лошадей на ярмарочной площади. Погоняемые окриками и ударами хлыста, лошади с ужасающей быстротой мчались вперед, а толпившийся вокруг народ поспешно бросался в стороны. - Эй, пади, Пей Улса! Плоць с дологи, делевенстина! - Вот кто не боится ни ленсмана, ни исплавника! - Эй, дологу цыганскому балону! - Эй, гей, гей, гей, нынце ялмалка в Блу! - Эй, гей, гей, гей, холосо зить на свете! Кухню сотрясали взрывы веселого хохота. Взгляды зрителей были прикованы к ребенку, который, разрумянясь и сверкая глазенками, стоял на кухонном столе. Он так вошел в свою роль, что окружающим почти казалось, будто они видят, как золотистые кудри ребенка развеваются на ветру. Им казалось, будто кухонный стол мчится сквозь ярмарочную толпу, словно тряская и дребезжащая цыганская телега. Ребенок стоял на столе, вытянувшись в струнку и разгорячась, полный задора и жизнерадостности. Все на кухне, начиная с экономки и кончая конюхом, были ошеломлены. Все побросали работу и неотступно следили за бешеной скачкой ребенка. То же творилось и с теми, кто стоял в дверях буфетной. Они были точно околдованы. Им тоже виделось, будто ребенок стоял вовсе не на столе, а на высокой повозке. Им тоже виделась толпа народа, рассыпавшаяся по сторонам, и лошади с развевающимися гривами; во весь опор неслись они меж ярмарочными ларями и повозками. Первым очнулся от этого волшебства барон Адриан. Еще прежде он уговорился с женой, чтобы при Шарлотте даже не упоминали об истории с его братом и чтобы цыганочка ни в коем случае не попадалась ей на глаза. Баронесса, как всегда, во всем согласилась с мужем, но добавила, что раз малютка еще не совсем оправилась после кори, то, разумеется, ее следует держать в детской. Теперь же барон Адриан решительно выступил вперед и затворил кухонную дверь. Затем он подал Шарлотте руку, чтобы увести ее назад в господские покои. Но Шарлотта стояла неподвижно, будто вовсе не замечая предложенной ей руки. - Что это за ребенок? - спросила она. - И что у него за лицо? Он, должно быть, из нашего рода! Она крепко обхватила руку барона Адриана, и всем показалось, будто в голосе ее послышались слезы, когда она продолжала: - Вы, кузен, должны сказать мне, не нашего ли рода эта девочка. Я чувствую, что она мне родня. Не ответив, барон Адриан отвернулся от Шарлотты. Тогда супруга его пояснила: - Это дочка Йерана Левеншельда. Она хворала корью, а нянька без спросу пустила ее на кухню. - Ты, кузина, верно, слышала о моем брате, цыганском бароне? - сурово спросил барон Адриан. - Так вот, мать девочки - цыганская девка. Но Шарлотта, словно во сне, направилась прямо к кухонной двери, отворила ее и с распростертыми объятиями подошла к столу. Цыганочка, которая, стоя на столе, уже играла в барышника, бросила на нее взгляд, и, должно быть, маленькая проказница увидела в Шарлотте что-то явно ей понра