мем, господа судьи и присяжные, общий коэффициент признаний, как он представлен в показаниях подсудимого Гольцмана, основного свидетеля против меня и моего сына. В ноябре 1932 года Гольцман, по его рассказу, прибыл на свидание со мной в Копенгаген. В вестибюле отеля "Бристоль" он встретился с моим сыном, который привел его ко мне. Во время продолжительной беседы я развил Гольцману террористическую программу. Это, пожалуй, единственное показание, где есть конкретная ссылка на обстоятельства времени и места. А так как Гольцман упорно отказывался в то же время признать свою связь с гестапо и свое участие в террористической деятельности, то его рассказ о свидании в Копенгагене должен представиться читателю как наиболее достоверный и надежный элемент всех признаний на этом процессе. Что же оказывается на деле? Гольцман никогда не посещал меня, ни в Копенгагене, ни в ином месте. Мой сын не приезжал в Копенгаген во время моего пребывания там и вообще никогда не был в Дании. Наконец, отель "Бристоль", где произошла будто бы встреча Гольцмана с сыном в 1932 году, был на самом деле разрушен еще в 1917 году! Благодаря исключительно счастливому стечению обстоятельств (визы, телеграммы, свидетели и пр.) все материальные элементы рассказа Гольцмана, этого наиболее скупого на признания подсудимого, рассыпаются в прах. Между тем Гольцман не составляет исключения. Все остальные "признания" построены по тому же типу. Они разоблачены в "Красной книге" моего сына. Новые разоблачения еще предстоят. Я мог бы, со своей стороны, уже давно представить печати, общественному мнению, беспристрастной следственной комиссии или независимому суду ряд фактов, документов, свидетельств, политических и психологических соображений, которые взрывают самый фундамент московской амальгамы. Но я связан по рукам и ногам. Норвежское правительство превратило право убежища в ловушку. В момент, когда ГПУ обрушило на меня исключительное по подлости обвинение, правительство этой страны заперло меня на замок, изолировав от внешнего мира. Здесь я должен рассказать один маленький эпизод, кото-рый может послужить неплохим ключом к моему нынешнему положению. Летом этого года, за несколько недель до того, как был возвещен московский процесс, норвежский министр иностранных дел Кот был гостем в Москве и чествовался с подчеркнутой торжественностью. Я заговорил на эту тему с нашим квартирохозяином, редактором Конрадом Кнудсеном, которого вы здесь уже допрашивали в качестве свидетеля. Вы знаете, что несмотря на глубокую разницу политических взглядов, нас связывают с Кнутсеном дружественные личные отношения. Политики мы касались с ним только в порядке взаимной информации, решительно избегая принципиальных споров. Знаете ли вы, -- спросил я его в полушутливой форме, -- почему Кота так дружественно принимают в Москве? Почему? Дело идет о моей голове. Как так? Москва говорит или намекает Коту: мы будем фрахто вать ваши суда и покупать ваши сельди, но при одном усло вии, если вы нам продадите Троцкого ... Кнутсен, горячий патриот своей партии, был явно задет моим тоном. Неужели же вы думаете, -- ответил он мне с горечью,. -- что здесь будут торговать принципами? Дорогой Кнудсен, -- возразил я ему, -- я не говорку ведь, что норвежское правительство собирается продать ме ня; я утверждаю лишь, что Кремль хочет купить меня... Передавая здесь эту короткую беседу, я не хочу этим сказать, что между Литвиновым и Котом велись откровенные переговоры в духе купли-продажи. Я должен даже признать, что в вопросе обо мне министр Кот держал себя во время избирательной кампании лучше, чем некоторые другие министры. Но для меня было совершенно ясно из ряда обстоятельств, что Кремль ведет в Норвегии обволакивающую дипломатическую и экономическую акцию широкого масштаба. Смысл этой подготовительной акции раскрылся для всех, когда разразился московский процесс. Не может быть, в частности, никакого сомнения в том, что кампания норвежской реакционной печати против меня питалась за кулисами из московских источников. Через посредников ГПУ снабжало реакционные газеты моими "неблагонадежными" статьями. Через своих агентов из норвежской секции Коминтерна оно пускало тревожные слухи и сплетни. Задача состояла в том, чтоб накануне выборов создать напряженную атмосферу в стране, запугать правительство и тем подготовить его к капитуляции перед ультиматумом Москвы. Вдохновляемые советским посольством норвежские судовладельцы и другие заинтересованные капиталисты требовали от правительства немедленно урегулировать вопрос о Троцком, угрожая в противном случае ростом безработицы в стране. Правительство, со своей стороны, ничего не хотело так, как сдаться на милость Москвы. Ему нужен был лишь повод. Чтоб прикрыть свою капитуляцию, правительство без малейшего права и основания обвинило меня в нарушении подписанных мною условий. На самом деле путем моего интернирования оно хотело улучшить торговый баланс Норвегии! Особенно нелояльным надо признать поведение министра юстиции. Накануне интернирования он позвонил ко мне неожиданно по телефону. Наш двор был уже оккупирован полицейскими. Голос министра был слаще меда Я получил ваше письмо, -- говорил он, -- и нахожу, что в нем есть много верного. Я вас прошу только об одном: не да вайте вашего письма печати, не отвечайте вообще на сегод няшнее правительственное сообщение. У нас будет вечером совет министров, и, я надеюсь, мы примем решение ... Разумеется, -- ответил я, -- я подожду окончательного решения На следующий день я был арестован, моих секретарей обыскали, причем первым делом у них отобрали пять копий письма, в котором я напоминал министру юстиции об его участии в политическом интервью со мною. Господин министр черезвычайно опасался, что разоблачение этого факта может повредить его избирательным шансам. Таков этот страж юстиции! Советское правительство, как вы знаете, не осмелилось поднимать вопрос о моей выдаче ни накануне процесса, ни после него. Могло ли быть иначе? Требование выдачи пришлось бы обосновать перед норвежским судом, другими словами, выставлять себя самих на международный позор. Мне не оставалось ничего другого, как привлечь к суду норвежских "коммунистов" и фашистов, которые повторяли московскую клевету. Еще в день интернирования министр юстиции сказал мне: -- Разумеется, вы будете иметь возможность защищаться от выдвинутых против вас обвинений. Но дела министра юстиции резко расходятся с его словами. Своими исключительными законами против меня норвежское правительство заявило всем наемным клеветникам: "Вы можете отныне беспрепятственно и безнаказанно клеветать на Троцкого во всех пяти частях света: мы держим его связанным и не позволим ему защищаться!" Господа судьи и присяжные заседатели! Вы вызвали меня %сюда в качестве свидетеля по делу о налете на мою квартиру. Правительство любезно доставило меня сюда под солидным полицейским конвоем. Между тем по делу о похищении моих архивов в Париже то же правительство конфисковало мои показания, предназначенные для французского судебного следователя. Почему такая разница? Не потому ли, что в одном" случае дело идет о норвежских фашистах, которых правительство считает своими врагами, а во втором случае -- о гангстерах ГПУ, которых правительство причисляет ныне к числу своих друзей?.. Я обвиняю норвежское правительство в попрании элементарных основ права. Процесс шестнадцати открывает целую серию подобных процессов, где ставкой являются личная честь и судьба не только меня и членов моей семьи, но и сотен других людей. Как же можно запрещать мне, главному обвиняемому и одному из наиболее осведомленных свидетелей, изложить то, что я знаю? Ведь это значит злонамеренно мешать выявлению истины! Кто посредством угроз или насилия препятствует свидетелю рассказать правду, тот совершает тягчайшее преступление, которое -- я уверен в этом -- сурово карается по норвежским законам... Весьма возможно, что в результате моих показаний в этом зале министр юстиции прибегнет к новым мерам репрессий против меня: ресурсы произвола неог-раничены. Но я обещал вам говорить правду, и притом всю правду. Я выполнил обещание! Председатель спрашивает, нет ли у сторон еще вопросов к. свидетелю. Вопросов больше нет. Председатель (к свидетелю): Согласны ли вы подтвердить, все, что вы показали, присягой? -- Я не могу принести религиозной присяги, так как не принадлежу никакой религии; но я хорошо понимаю значение всего того, что я показал перед вами и готов принести гражданскую присягу, то есть взять на себя юридическую ответственность за" каждое сказанное здесь слово. Все встают. Свидетель с поднятой рукой повторяет слова присяги, после чего в сопровождении полицейских покидает зал суда и отбывает в Sundby,. место интернирования. ЧЕРЕЗ ОКЕАН63 Отъезд из Норвегии 28 ноября 1936 года. Настоящие строки пишутся на борту норвежского нефтеналивного судна "Руфь", направляющегося из Осло в один из мексиканских портов, пока еще не известно какой. Вчера мы прошли мимо Азорских островов. Первые дни море было тревожно, писать было трудно. Я с жадностью чи- тал книги о Мексике. Наша планета так мала, а мы так плохо ее знаем! После того как, выйдя из проливов, "Руфь" повернула на юго-запад, океан становился все спокойнее, и я смог заняться приведением в порядок заметок о пребывании в Норвегии и своих показаний перед судом. Так прошли первые восемь дней -- в напряженной работе и в гаданиях о таинственной Мексике. Впереди еще не менее двенадцати суток пути. Нас сопровождает норвежский офицер Ионас Ли, находившийся одно время в Саарской области, в распоряжении Лиги Наций. За столом мы сидим вчетвером: капитан, полицейский и мы с женой. Других пассажиров нет. Море для этого времени года исключительно благоприятно. Позади четыре месяца плена. Впереди -- океан и неизвестность. На борту судна мы все еще остаемся, однако, под "защитой" норвежского флага, то есть на положении заключенных. Мы не имеем права пользоваться радиотелеграфом. Наши револьверы остаются у полицейского офицера, нашего соседа по табльдоту. Условия высадки в Мексике вырабатываются по радио помимо нас. Социалистическое правительство не любит %шутить, когда дело идет о принципах ... интернирования! На происшедших незадолго до нашего отъезда выборах рабочая партия получила значительный прирост голосов. Конрад Кнудсен, против которого сплотились все буржуазные партии •как против моего "сообщника" и которого собственная партия почти не защищала от нападений, оказался выбран внушительным большинством. В этом был косвенный вотум доверия мне ... Получив поддержку населения, которое голосовало против реакционных атак на право убежища, правительство, как полагается, решило окончательно растоптать это право в угоду реакции. Механика парламентаризма сплошь построена "а таких qui pro quo между избирателями! Норвежцы справедливо гордятся Ибсеном как своим национальным поэтом. Тридцать пять лет тому назад Ибсен был моей литературной любовью. Ему я посвятил одну из первых моих статей. В демократической тюрьме, на родине поэта, я снова перечитывал его драмы. Многое кажется ныне наивным и старомодным. Но многие ли довоенные поэты выдержали полностью испытание временем? Вся история до 1914 года представляется сегодня простоватой и провинциальной. В общем же Ибсен показался мне свежим и в своей северной свежести притягательным. С особенным удовольствием прочитал я "Врага народа". Ненависть Ибсена к протестантскому ханжеству, захолустной тупости и черствому лицемерию стала мне понятнее и ближе после знакомства с первым социалистическим правительством на родине поэта. Ибсена можно разно толковать! -- защищался министр юстиции, нанесший мне неожиданный визит в Sundby. Как ни толковать его, он будет против вас. Вспомните бюргермейстера Штокмана ... Вы думаете, что это я? . . В лучшем для вас случае, господин министр, у вашего правительства все пороки буржуазных правительств, но без их достоинств. Несмотря на литературную окраску, наши беседы не отличались большой куртуазностью. Когда доктор Штокман, брат бургомистра, пришел к выводу, что благосостояние родного города основано на отравленных минеральных источниках, бургомистр прогнал его со службы, газеты закрылись для него, сограждане объявили его врагом народа. "Мы еще посмотрим, -- восклицает доктор, -- настолько ли сильны низость и тру сость, чтоб зажать свободному честному человеку рот! .." У меня были свои основания ссылаться против социалистических тюремщиков на эту цитату. Мы совершили глупость, дав вам визу, -- сказал мне бесцеремонно министр юстиции в середине декабря. И эту глупость вы собираетесь исправить посредством преступления? -- ответил я откровенностью на откровенность. -- Вы действуете в отношении меня как Носке64 и Шейдема- ны65 действовали в отношении Карла Либкнехта66 и Розы Люк сембург67. Вы прокладываете дорогу фашизму. Если рабочие Испании и Франции не спасут вас, вы и ваши коллеги будете через несколько лет эмигрантами, подобно вашим предшест венникам, германским социал-демократам. Все это было правильно. Но ключ от нашей тюрьмы оставался в руках бюргермейстера Штокмана. Насчет возможности найти убежище в какой-либо другой стране я не питал больших надежд. Демократические страны ограждают себя от опасности диктатур тем, что усваивают некоторые худшие стороны этих последних. Для революционеров так называемое право убежища давно уже превратилось из права в вопрос милости. К этому прибавилось еще: московский процесс и интернирование в Норвегии! Нетрудно понять, какай благой вестью явилась для нас телеграмма из Нового Света, извещавшая о готовности правительства далекой Мексики предоставить нам гостеприимство. Наметился выход -- из Норвегии и из тупика. Возвращаясь из суда, я сказал сопровождавшему меня полицейскому офицеру: "Передайте правительству, что мы с женой готовы покинуть Норвегию как можно скорее. Прежде, однако, чем обратиться за мексиканской визой, я хочу обеспечить условия безопасности переезда. Мне необходимо посоветоваться об этом с друзьями: депутатом Конрадом Кнудсеном, директором на- родного театра в Осло Хаконом Мейером и немецким эмигрантом Вальтером Хельдом68. При их помощи я найду сопровождающих и обеспечу сохранность своих архивов". Министр юстиции, который прибыл через день в Sundby в сопровождении трех высших полицейских чиновников, был, видимо, потрясен радикализмом моих требований. Даже в царских тюрьмах, -- сказал я ему, -- давали высылаемым возможность повидаться с родными или друзьями для урегулирования личных дел. Да, да, -- философски ответил социалистический ми нистр, -- но теперь другие времена ... От более точного определения различия времен он, однако, воздержался. 18 декабря министр явился снова, но только для того, чтобы заявить мне, что в свиданиях мне отказано, что мексиканская виза получена без моего участия (каким образом, остается неясным и сейчас) и что завтра мы с женой будем погружены на грузовое судно "Руфь", где нам отведена больничная каюта. Не скрою, при прощании я господину министру руки не подал ... Было бы несправедливо не отметить, что только путем прямого насилия над мыслью и совестью партии правительству удавалось проводить свой курс. Оно попадало при этом в конфликт с либеральными или просто добросовестными представителями администрации и магистратуры и оказывалось вынуждено опираться на наиболее реакционную часть бюрократии. Среди рабочих полицейская энергия Нигорсвольда, во" всяком случае, не вызывала энтузиазма. Я с уважением и благодарностью отмечаю усилия таких заслуженных деятелей рабочего движения, как Олав Шефло69, Конрад Кнудсен, Хакон Мейер, добиться изменения правительственной политики. Нельзя не назвать здесь снова Хельга Крога, который нашел слова страстного негодования, чтоб заклеймить образ действий норвежских властей. На укладку вещей и бумаг у нас, за вычетом тревожной ночи, оставалось лишь несколько часов. Еще ни один из наших многочисленных переездов не проходил в атмосфере такой горячечной спешки, полной изолированности, неизвестности и глубокого подавленного возмущения. На ходу мы время от времени переглядывались с женой: что это значит? чем это вызвано? -- и каждый из нас снова бежал с узлом или пачкой бумаг. Не ловушка ли со стороны правительства? -- спрашива ла жена. Не думаю, -- отвечал я без полной уверенности На веранде полисмены с трубками в зубах заколачивали ящики. Над фиордом клубился туман. Отъезд был обставлен величайшей тайной. Газетам дано было ложное сообщение о нашем близком будто бы переселении -- в целях отвлечения внимания от предстоящей поездки. Правительство боялось и того, что я откажусь ехать, и того, что ГПУ успеет подложить на пароход адскую машину. Считать последнее опасение безосновательным мы с женой никак не могли. Наша безопасность совпадала в этом случае с безопасностью норвежского судна и его экипажа Встретили нас на "Руфи" с любопытством, но без малейшей враждебности. Прибыл старик-судовладелец. По его любезной инициативе нас поместили не в полутемную больничную каюту с тремя койками, без стола, как распорядилось почему-то недремлющее правительство, а в удобную каюту самого судовладельца, рядом с помещением капитана Так я получил возможность в дороге работать ... Несмотря на все, мы увезли с собой теплые воспоминания о чудесной стране лесов и фиордов, о снегах под январским солнцем, лыжах и салазках, светловолосых и голубоглазых детях, слегка угрюмом и тяжеловесном, но серьезном и честном народе. Прощай, Норвегия! Поучительный эпизод 30 декабря. Большая половина пути оставлена позади. Ка-питан полагает, что 8 января будем в Вэра-Крус, если океан не лишит нас своей благожелательности. 8-го "ли Ю-го, не все ли равно? На судне спокойно. Нет московских телеграмм, и воздух кажется вдвойне чистым. Мы не спешим. Пора, однако, вернуться к процессу ... Поразительно, с какой настойчивостью Зиновьев, увлекая за собой Каменева, готовил в течение ряда лет свой собственный трагический финал. Без инициативы Зиновьева . Сталин едва ли стал бы генеральным секретарем. Зиновьев хотел использовать эпизодическую дискуссию о профессиональных союзах зимою 1920--21 гг. для дальнейшей борьбы против меня. Сталин казался ему, и не без основания, наиболее подходящим человеком для закулисной работы. Именно в те дни, возражая против назначения Сталина генеральным секретарем, Ленин произнес свою знаменитую фразу: "Не советую -- этот повар будет готовить только острые блюда". Какие пророческие слова! Победила, однако, на съезде руководимая Зиновьевым петроградская делегация. Победа далась ей тем легче, что Ленин не принял боя. Своему предупреждению он сам не хотел придавать преувеличенного значения: пока оставалось у власти старое Политбюро, генеральный секретарь мог быть только подчиненной фигурой После заболевания Ленина тот же Зиновьев взял на себя инициативу открытой борьбы против меня. Он рассчитывал, что тяжеловесный Сталин останется его начальником штаба. Генеральный секретарь продвигался в те дни очень осторожно. Массы его не знали совершенно. Авторитетом он пользовался только у части партийного аппарата, но и там его не любили. В 1924 году Сталин сильно колебался. Зиновьев толкал его вперед. Для политического прикрытия своей закулисной работы Сталин нуждался в Зиновьеве и Каменеве: на этом основана была механика "тройки". Наибольшую горячность проявлял неизменно Зиновьев: он на буксире тянул за собой своего будущего палача. В 1926 году, когда Зиновьев и Каменев после трех с лишним лет совместного со Сталиным заговора против меня, перешли в оппозицию к аппарату, они сделали мне ряд очень поучительных сообщений и предупреждений. -- Вы думаете, -- говорил Каменев, -- что Сталин размыш ляет сейчас над тем, как возразить вам по поводу вашей кри тики? Ошибаетесь. Он думает о том, как вас уничтожить... Сперва морально, а потом, если можно, и физически. Оклеве тать, организовать провокацию, подкинуть военный заговор, подстроить террористический акт. Поверьте мне. это не гипоте за: в тройке приходилось быть откровенными друг с другом, хо тя личные отношения и тогда уже не раз грозили взрывом. Сталин ведет борьбу совсем в другой плоскости, чем вы. Вы не знаете этого азиата ... Сам Каменев хорошо знал Сталина. Оба они начали в свои молодые годы, в начале столетия, революционную работу в кавказской организации, были вместе в ссылке, вместе вернулись в Петербург в марте 1917 года, вместе придали центральному органу партии оппортунистическое направление, которое держалось до приезда Ленина. -- Помните арест Султан-Галиева70, бывшего председате ля татарского совнаркома в 1923 году? -- продолжал Каменев. -- Это был первый арест видного члена партии, произведен ный по инициативе Сталина. Мы с Зиновьевым, к несчастью, дали свое согласие. С того времени Сталин как бы лизнул крови ... Как только мы порвали с ним, мы составили нечто вроде завещания, где предупреждали, что в случае нашей "не чаянной" гибели виновником ее надлежит считать Сталина. Документ этот хранится в надежном месте. Советую вам сде лать то же самое: от этого азиата можно ждать всего .. . Зиновьев говорил мне в первые недели нашего недолговечного блока (1926--1927): "Вы думаете, что Сталин не взвешивал вопроса о вашем физическом устранении? Взвешивал, и не раз. Его останавливала одна и та же мысль молодежь возложит ответственность на "тройку" или лично на него и может прибегнуть к террористическим актам. Сталин считал поэтому необходимым разгромить предварительно кадры оппозиционной молодежи. А там, мол, видно будет... Его ненависть к нам, особенно к Каменеву, вызывается тем, что мы слишком многое знаем о нем". Перепрыгнем через промежуток в пять лет. 31 октября 1931 года центральный орган германской коммунистической партии "Роте Фане" опубликовал сообщение о том, что белый генерал Туркул71 подготовляет убийство Троцкого в Турции. Такие сведения могли исходить только от ГПУ. Так как в Турцию я был выслан Сталиным, то предупреждение "Роте Фане" весьма походило на попытку подготовить для Сталина моральное алиби на случай, если бы замысел Туркула закончился успехом. 4 января 1932 года я обратился в Политбюро, в Москву, с письмом на ту тему, что такими дешевыми мерами Сталину не удастся обелить себя: ГПУ способно одной рукой подталкивать белогвардейцев к покушению, через своих агентов-провокаторов, а другой рукой разоблачать их, на всякий случай, через органы Коминтерна. "Сталин пришел к заключению, -- писал я, -- что высылка Троцкого за границу была ошибкой. Он надеялся, как это известно из тогдашнего заявления в Политбюро, что без секретариата и без средств Троцкий окажется бессильной жертвой бюрократической клеветы, организованной в мировом масштабе. Бюрократ ошибся. Вопреки его ожиданиям, обнаружилось, что идеи имеют собственную силу, без аппарата и без средств..." Сталин прекрасно понимает грозную опасность, которую представляют для него лично, для его дутого авторитета, для его бонапартистского могущества идейная непримиримость и упорный рост интернациональной левой оппозиции. Сталин думает: "Надо исправить ошибку". Разумеется, не идеологическими мерами: Сталин ведет борьбу в другой плоскости. Он хочет добраться не до идей противника, а до его черепа. Уже в 1924 году Сталин взвешивал доводы "за" и "против" в вопросе о моей физической ликвидации "Я получил в свое время эти сведения через Зиновьева и Каменева, -- писал я, -- в период их перехода в оппозицию, притом в таких обстоятельствах и с такими подробностями, что не может быть сомнения относительно правдивости этих сообщений ... Если Сталин заставит Зиновьева и Каменева опровергнуть свои собственные прежние заявления, никто им не поверит". Уже в то время система ложных признаний и опровержений на заказ цвела в Москве махровым цветом. Через десять дней после того как я отправил свое письмо из Турции, делегация моих французских единомышленников, руководимая Навиллем72 и Франком73, обратилась к тогдаш- нему советскому послу в Париже Довгалевскому74 с письменным заявлением: ""Роте Фане" опубликовал сообщение по поводу подготовки покушения на Троцкого . . . Таким образом, само советское правительство формально подтверждает, что оно осведомлено об опасностях, угрожающих Троцкому". А так как, согласно тому же официозному сообщению, план генерала Туркула "опирается на плохую организацию охраны со стороны турецких властей", то заявление Навилля-Франка заранее возлагало ответственность за последствия на советское правительство, требуя от него принятия немедленных практических мер. Эти шаги всполошили Москву. 2 марта Центральный комитет французской коммунистической партии разослал наиболее ответственным работникам на правах конфиденциального документа ответ Центрального комитета большевистской партии СССР. Сталин не только не отрицал, что сообщение "Роте Фане" исходит от него, но ставил себе это предупреждение в особую заслугу и обвинял меня в ... неблагодарности. Не говоря ничего по существу вопроса о безопасности, циркулярное письмо утверждало, что своими нападками на ЦК я подготовлю свой "союз с социал-фашистами" (то есть социал-демократией). До обвинения в союзе с фашизмом Сталин тогда еще не додумался, а своего собственного союза с "социал-фашистами" против меня он еще не предвидел. К ответу Сталина приложено было опровержение Каменева и Зиновьева от 13 февраля 1932 года, написанное, как неосмотрительно сказано в самом опровержении, по требованию Ярославского75 и Шкирятова76, членов Центральной контрольной комиссии и главных в то время агентов-инквизиторов по борьбе с оппозицией. В обычном для таких документов стиле Каменев и Зиновьев писали что сообщение Троцкого есть "бесчестная ложь с единственной целью скомпрометировать нашу партию. .. Само собой разумеется, что никогда не могло быть и речи об обсуждении подобного вопроса ... и никогда мы ни о чем подобном не говорили Троцкому". Опровержение заканчивалось еще более высокой нотой: "Заявление Троцкого насчет того, будто в партии большевиков нас могут заставить сделать ложные сообщения, представляет собой заведомый прием шантажиста". Весь этот эпизод, отстоящий, на первый взгляд, далеко от процесса, представляет, однако, при более внимательном подходе исключительный интерес. Согласно обвинительному акту, я уже в мае 1931 года и затем в 1932 году передал Смирнову через сына Льва Седова и через Юрия Гавена77 инструкцию: перейти к террористической борьбе и заключить с зиновьевца-ми блок на этой основе. Все мои "инструкции", как мы еще не раз увидим, немедленно выполнялись капитулянтами, то есть людьми, давно порвавшими со мною и ведшими против меня открытую борьбу. Согласно официальному истолкованию, капитуляция Зи-иовьева, Каменева и других представляла собою простую военную хитрость -- с целью пробраться в святилище бюрократии. Если принять на минуту эту версию, которая, как видно будет из дальнейшего, разбивается о сотни фактов, то мое письмо в Политбюро от 4 января 1932 года становится совершенно непостижимой загадкой. Если б я в 1931--32 годах действительно руководил организацией террористического "блока" с Зиновьевым и Каменевым, я не стал бы, разумеется, столь непоправимо компрометировать своих союзников в глазах бюрократии. Грубое опровержение Зиновьева -- Каменева, предназначенное для обмана непосвященных, не могло, конечно, ни на минуту обмануть Сталина: он -- то уж, во всяком случае, знал, что его бывшие союзники рассказали мне голую правду! Одного этого факта было слишком достаточно, чтоб навсегда лишить Зиновьева и Каменева малейшей возможности вернуть себе доверие правящей верхушки. Что же остается от "военной хитрости"? Я должен был бы быть просто невменяемым, чтобы подрывать таким образом шансы "террористического центра". В свою очередь опровержение Каменева и Зиновьева и содержанием, и тоном своим свидетельствует о чем угодно, только не о сотрудничестве. К тому же этот документ не стоит особняком. Мы увидим еще, особенно на примере Радека, что главная функция капитулянтов состояла в том, чтобы из года в год и из месяца в месяц поносить и чернить меня перед советским и мировым общественным мнением. Как могли эти люди надеяться под руководством ими же скомпрометированного вождя прийти к победе, остается совершенно необъяснимым. Здесь "военная хитрость" уже явно превращается в свою противоположность. В сущности, опровержение Зиновьева -- Каменева от 13 февраля 1932 года, разосланное всем секциям Коминтерна, представляет собою один из бесчисленных черновых набросков их будущих показаний в августе 1936 года: та же брань против меня как против противника большевизма и особенно -- врага "товарища Сталина"; та же ссылка на мое стремление служить "контрреволюции"; наконец, то же заверение, что они, Зиновьев и Каменев, дают показания по доброй воле, без всякого принуждения. Да и может ли быть иначе: допустить самую возможность принуждения в "демократии" Сталина могут только "шантажисты". Самые эксцессы стиля безошибочно указывают источник вдохновения. Поистине драгоценный документ! Он не только вырывает почву из-под вымысла о троцкистско-зиновьевском центре 1932 года, но и позволяет попутно заглянуть в ту лабораторию, где подготовлялись будущие процессы со сделанными на заказ покаяниями. ЗИНОВЬЕВ И КАМЕНЕВ 31 декабря. Кончается год, который войдет в историю как год Каина . . . В связи с предупреждением Зиновьева и Каменева относительно сокровенных планов и расчетов Сталина можно поставить вопрос, не возникли ли подобные намерения у Зиновьева и Каменева в отношении Сталина, когда все другие пути оказались для них отрезаны. Оба они за последний период своей жизни совершили немало поворотов и растеряли немало принципов. Почему же не допустить в таком случае, что, отчаявшись в последствиях собственных капитуляций, они в известный момент действительно метнулись в сторону террора? Затем в порядке последней капитуляции они согласились пойти навстречу ГПУ и припутать меня к своим злосчастным замыслам, чтобы оказать услугу себе и режиму, с которым они снова пытались помириться. Такая гипотеза приходила в голову некоторым из моих друзей. Я взвешивал ее со всех сторон, без малейшей предвзятости или личной заинтересованности. И каждый раз я приходил к выводу о ее полной несостоятельности. Зиновьев и Каменев -- глубоко различные натуры. Зиновьев -- агитатор. Каменев -- пропагандист. Зиновьев руководился, главным образом, тонким политическим чутьем. Каменев размышлял, анализировал. Зиновьев всегда склонен был зарываться. Каменев, наоборот, грешил избытком осторожности. Зиновьев был целиком в политике, без других интересов и вкусов В. Каменеве сидел сибарит и эстет. Зиновьев был мстителен Каменеву свойственно было добродушие. Я не знаю, каковы были их взаимные отношения в эмиграции. В 1917 году их связала временно оппозиция к Октябрьскому перевороту. В первые годы после победы Каменев относился к Зиновьеву скорее иронически. В дальнейшем их сблизила оппозиция ко мне, затем -- к Сталину. Последние тридцать лет своей жизни они прошли рядом и имена их всегда назывались вместе. При всех их индивидуальных различиях у них помимо общей школы, которую они проделали в эмиграции, под непосредственным руководством Ленина, был примерно одинаковый диапазон мысли и воли. Каменевский анализ дополнял зиновьевское чутье; совместно они нащупывали общее решение. Более осторожный Каменев позволял иногда Зиновьеву увлечь себя дальше, чем хотел бы, но, в конце концов, они оказывались рядом на одной и той же линии отступления. Они были близки друг другу по размеру личности и дополняли друг друга своими раз- личиями. Оба были глубоко и до конца преданы делу социализма. Таково объяснение их трагического союза. Брать на себя какую бы то ни было политическую или моральную ответственность за Зиновьева и Каменева у меня нет основания. За вычетом короткого перерыва (1926--27 г.г.), он" всегда были моими ожесточенными противниками. Лично я не питал к ним большого доверия. Интеллектуально каждый из них стоял, правда, выше Сталина. Но им не хватало характера. Именно эту их черту имеет в виду Ленин, когда пишет в "Завещании", что Зиновьев и Каменев "не случайно" оказались осенью 1917 года противниками восстания: они не выдержали напора буржуазного общественного мнения. Когда в Советском Союзе определились глубокие социальные сдвиги, связанные с формированием привилегированной бюрократии, Зиновьев и Каменев "не случайно" дали увлечь себя в лагерь термидора (1922--1926). Теоретическим пониманием совершающихся процессов они далеко превосходили своих тогдашних союзников, в том числе и Сталина. Этим объясняется их попытка оторваться от бюрократии и противопоставить себя ей. В июле 1926 года Зиновьев заявил на пленуме ЦК: "В вопросе об аппаратно-бюрократическом зажиме Троцкий оказался прав против нас". Свою ошибку в борьбе со мною Зиновьев признал тогда же "более опасной", чем свою ошибку 1917 года! Однако давление привилегированного слоя приняло непреодолимые размеры. Зиновьев и Каменев "не случайно" капитулировали перед Сталиным в конце 1927 года и увлекли за собою более молодых, менее авторитетных. Они приложили затем немало сил к очернению оппозиции. Но в 1931--1932 г.г., когда весь организм страны потрясали ужасающими последствиями насильственной и необузданной коллективизации, Зиновьев и Каменев, как и многие другие капитулянты, тревожно подняли головы и начали шушукаться между собою об опасностях новой правительственной политики. Их поймали на чтении критического документа, исходившего из рядов правой оппозиции, исключили за это страшное преступление из партии -- ни в чем другом их не обвиняли! -- и в довершение сослали. В 1933 году Зиновьев и Каменев не только снова покаялись, но и окончательно простерлись ниц перед Сталиным. Не было такого поношения, которого они не бросили бы по адресу оппозиции и, особенно, по моему личному адресу. Их саморазоружение сделало их окончательно беззащитными перед лицом бюрократии, которая могла отныне требовать от них любых признаний. Дальнейшая их судьба явилась последствием этих прогрессивных капитуляций и самоунижений. Да, им не хватало характера. Однако эти слова не нужно понимать слишком упрощенно. Сопротивление материала измеряется действующими на него силами разрушения. От мирных мелких буржуа мне пришлось слышать в дни между началом процесса и моим интернированием: "Невозможно понять Зиновьева... Какая бесхарактерность!" "Разве вы измерили на себе, -- отвечал я, -- давление, которому он подвергался в течение ряда лет?" Крайне неумны столь распространенные в интеллигентской среде сравнения с поведением на суде Дантона78, Робеспьера79 и др. Там революционные трибуны попадали под нож правосудия непосредственно с арены борьбы, в расцвете сил, с почти незатронутыми нервами и в то же время без малейшей надежды на спасение. Еще более неуместны сравнения с поведением Димитрова80 на лейпцигском суде. Разумеется, рядом с Торглером81 Димитров выгодно выделялся решительностью и мужеством. Но революционеры разных стран, и в частности царской России, проявляли не меньше стойкости в неизмеримо более трудных условиях. Димитров стоял лицом к лицу с злейшим классовым врагом. Никаких улик против него не было и быть не могло. Государственный аппарат наци еще только складывался и не был способен к тоталитарным подлогам. Димитрова поддерживал гигантский аппарат советского государства и Коминтерна. К нему шли со всех сторон симпатии народных масс. Друзья присутствовали на суде. Достаточно было среднего человеческого мужества, чтобы оказаться "героем". Разве таково было положение Зиновьева и Каменева перед лицом ГПУ и суда? Десять лет их окружали тучи оплаченной тяжелым золотом клеветы. Десять лет они качались между жизнью и смертью, сперва в политическом смысле, затем в моральном, наконец в физическом. Много ли можно найти на протяжении всей истории примеров такого систематического, изощренного, дьявольского разрушения позвоночников, нервов, • всех фибр души? Характеров Зиновьева или Каменева с избытком бы хватило для мирного периода. Но эпоха грандиозных социальных и политических потрясений требовала от этих людей, которым их дарования обеспечили руководящее место в революции, совершенно исключительной стойкости. Диспропорция между их дарованиями и волей привела к трагическим результатам. Историю моих отношений к Зиновьеву и Каменеву можно проследить без труда по документам, статьям, книгам. Один "Бюллетень оппозиции" (1929--1937 г. г.) достаточно определяет ту пропасть, которая окончательно разделила нас со времени их капитуляции. Между нами не было никакой связи, никаких сношений, никакой переписки, никаких даже попыток в этом направлении, -- не было и быть не могло. В письмах и статьях я неизменно рекомендовал оппозиционерам в интересах политического и морального самосохранения беспощадно рвать с капитулянтами. То, что я могу сказать, следовательно, о взглядах Зиновьева--Каменева за последние восемь лет их жизни, ни в коем случае не является свидетельским показанием. Но в моих руках достаточное количество документов и фактов, доступных проверке; я слишком хорошо знаю участников, их характеры, их отношения, всю обстановку, чтобы сказать с абсолютной уверенностью: обвинение Зиновьева и Каменева в терроре -- гнусный полицейский подлог, с начала до конца, без малейших крупиц истины. Уже одно чтение судебного отчета ставит каждого мыслящего человека перед загадкой: кто, собственно, такие эти необыкновенные обвиняемые? Старые и опытные политики, которые борются во имя определенной программы и способны согласовать средства с целью, или же жертвы инквизиции, поведение которых определяется не их собственными разумом и волей, а интересами инквизиторов? Имеем ли мы дело с нормальными, людьми, психология которых представляет внутреннее единство, выражающееся в словах и в действиях, или же с клиническими субъектами, которые выбирают наименее разумные пути и мотивируют свой выбор наиболее несообразными доводами? Эти вопросы относятся прежде всего к Зиновьеву и Каменеву. Какими именно мотивами -- а мотивы должны были иметь исключительную силу -- руководствовались они в своем предполагаемом терроре? На первом процессе, в январе 1935 года, Зиновьев и Каменев, отрицая свое участие в убийстве Кирова, признали в виде компенсации свою "моральную ответственность" за террористические тенденции, причем в качестве побудительного мотива своей оппозиционной работы сослались на свое стремление.. . "восстановить капитализм". Если б не было ничего, кроме этого п