е думать? Только потому, что я никогда не знал об этом? Как говорили мои парижские знакомцы: забравшись на Нотр-Дам и глядя свысока на Сен-Дени, кто подумает, что расплывчатое пятно населено похожими на нас существами? Мы видим Юпитер, он огромный, но с Юпитера не видят нас и не догадываются о нашем быте. Вчера еще не предполагал ли я, что на дне моря -- не на дальнем небесном теле и не в капле воды, но в части нашего универса-- располагается Мир Иной? А с другой стороны, что сказал бы я лишь несколько месяцев назад об Австральной Земле? Сказал бы, что она фантазия еретиков-географов; что неизвестно, не жгли ли в незапамятные времена на этих островах какого-нибудь их философа, гортанно возвещавшего, будто в мире существуют Монферрато и Франция. Тем не менее теперь я тут, и невозможно оспаривать, что антиподы существуют в мире, и что обратно представлениям людей в свое время велико-мудрых, я не повернут головой вниз. Просто обитатели тутошнего мира заселили корму, а мы заселяем нос единого ковчега, на котором, не подозревая друг о друге, совершаем жизненный пробег. Так и искусство летания пока еще нам неподвластно, но если верить господину Годвину, о нем рассказывал Д'Игби, однажды будет совершен полет к Луне, как совершилось плаванье в Америку, хотя до Колумба никто не ведал ни что есть на свете континент, ни что он так будет прозываться. Закат сменился вечером и ночью. На кругловидной луне проглядывали пятна, которые малолетним и неученым людям кажутся очами и устами миролюбивого лика. Поддразнивая фатера Каспара (в каком краю, на какой планете праведников отдыхает сейчас старик?), Роберт говорил ему, что Луна населена. Но может ли Луна действительно обитаться? А почему нет? Это как Сен-Дени. Что знает человечество о мире Луны? Роберт рассуждал: я стою на Луне, брошу кверху булыжник, полетит он на Землю? Нет, вернется на лунную почву. Значит, Луна, как любая звезда и другая планета, это мир, имеющий центр и сферу; центр притягивает тела, бытующие в сфере влияния лунного мира. Почему бы на Луне не совершаться и другим процессам, отмечаемым на Земле? Луна окружена атмосферой. Сорок лет тому, на вербное воскресенье, кем-то наблюдались, помнится, лунные тучи? И я слышал, астрономы прослеживают дрожание этой планеты в преддверии затмений? Разве это не довод, что там есть воздух! Испарение присуще и планетам и звездам. Чем иначе объяснить пятна, которые будто видны на Солнце и из которых рождаются падучие звезды? На Луне безусловно есть вода. Иначе не объясняются лунные пятна, то есть озера (кто-то предполагал, рукотворные, столь они четко вырисованы и распределены по поверхности). С другой стороны, если бы Луна была сотворена лишь как большое зеркало, потребное для отбрасывания на поверхность Земли солнечного света, зачем Создателю понадобилось бы эту зеркальную поверхность пятнать? Выходит, пятна -- не погрешности, а произведения. Это озера, пруды, моря. А если на Луне есть вода и воздух, значит, там есть жизнь. Жизнь, возможно, непохожая на нашу. Может, их вода отдает кардамоном, лакрицей, кто ее знает, или перцем. Если миры бесконечны, бесконечна гениальность Архитектора присносущего мира; но беспредельна и поэтичность Творца. Он мог разметать населенные миры где угодно. Мог заселить их какими угодно жителями. На Солнце поселить теплых, блестящих и просвещенных, непохожих на тяжеловесных жителей Земли. Те, кто живет на Луне, полумера между теми и нами. Предположим, в. мире Солнца жительствуют чистые Формы, иначе говоря. Стремления; обитатели земного мира представляют собою Силы в их развитии, а на Луне поселенцы все in medio fluctuantes (' В середине (в неопределенности) колышущиеся (лат.)), одно слово лунатики... А мы могли бы ли жить в среде лунности? Наверно, нет, закружились бы головы. Вот и рыбам нет жизни в нашей среде обитания, а птицам в среде рыб. Лунный воздух, вероятно, чище нашего, а поелику наш, в силу насыщенности, служит натуральной лупой, фильтрующей солнечные лучи, селениты предположительно видят Солнце в ином преломлении. Заря и заклон Солнца, освещающие наш мир, когда Солнца еще нет или уже нету, суть подарки нашей воздушной оболочки, которая благодаря рассеянным в ней нечистотам принимает и переадресовывает свет; свет этот заведомо нам не причитается и мы его получаем в прибавку к основному. Приходя кривой дорогой, эти виды света подготавливают нас к обретению Солнца и к расставанию с Солнцем постепенно. Наверное, на Луне, поскольку там воздух чище, дни и ночи чередуются резко. Солнце внезапно выскакивает над горизонтом, будто вздергивают занавес. Потом после ослепительного света на их мир падает темнота без зги. На Луне непредставима радуга, ибо радуга образовывается из пара, взвешенного в воздухе. Следовательно по тому же расчету, на Луне нет дождя, нет грома, нет молний. На планетах, которые ближе к Солнцу, кто на них обитает? Пламенные мавры, более возвышенного, чем мы, духа? Насколько велико кажется им Солнце? Как они переносят его свет? Может, металлы там плавятся в природе и текут реками? Да вправду существуют ли бесконечные миры? Из-за подобного вопроса в Париже была одна дуэль. Диньский каноник говорил, что он не знает. Вернее, его занятия физикой располагали его отвечать "да", по примеру великого Эпикура. Мир может быть только бесконечным, не иначе; атомы толпятся в пустоте; что тела существуют, на то указывают чувства; что пустота существует, на то указывает разум. Как и где в противном случае двигались бы атомы? Если б не было пустоты, не было бы движенья, разве что тела просовывались бы друг в друга. Смешно подумать, как бабочка двинет краешком крыла частицу воздуха, эта частица стукнет другую, впередистоящую, а та переднюю, и значит, дрожание в лапке блохи, приведя к подобному перепихиванью, в результате набьет шишку на краесветном конце мироздания! С другой стороны, будь бесконечной пустота, а конечным количество атомов, эти последние неукротимо разбегались бы в стороны и никогда между собой не состукивались (как и два путника не могут налететь друг на друга, разве что по непредставимому невероятию, если они блуждают в бескрайней пустыне) и не было бы возможности сопряжения атомов. Если же пустота конечна, а бесконечны тела, то в пустоте не хватит места, чтоб содержать их. Разумеется, задача решаема при предположении, что пустота конечна и содержит атомы в конечном количестве. Каноник говорил мне, что это вероятие кажется ему самым разумным. С какой стати Господь бы обязывался, подобно циркачу, бесконечно трюкачествовать? Господь проявил свою волю, свободно и вечно, посредством творчества и обустройства единственного мира. Нет аргументов против множественности миров, но нет и доказательств в пользу оных. Господь, существовавший ранее мира, сделал себе достаточное количество атомов и поместил их в достаточно просторное пространство, чтобы выстроить из них свой шедевр. В своем бесконечном совершенстве он еще и Гений Ограниченности. Чтоб понять, содержатся ли миры в мертвых вещах и сколько там их, Роберт сошел в судовую коллекцию и вытащил оттуда на мостик, расставив, как вереницу астрагалов, все что нашел: окаменелости, черепки, чешуи -- и переводил взгляд от одной на другую, перекатывая в сознании случайные мысли о Случае и его случайностях. Но откуда явствует, рассуждал он, что Господь самоограничился? Ведь опыт открывает мне новые и новые миры, как на высоте, так и внизу? Раз так, не исключено, что не Создатель, а универс вечен и бесконечен и всегда был и всегда будет: бесконечные пересочетания бесконечных атомов среди бесконечной пустоты, по определенным законам (законам, мне пока неизвестным), в подчинении неведомым, но расчисленным маршрутам атомов, которые в противном случае скакали бы куда попало. Это значит, что мир есть Бог. Бог рождается из вечности, он равен миру без береговых кромок, и я подвержен закону мира, не ведая, в чем состоит закон. Глупец, ответят некоторые. Ты толкуешь о Божией бесконечности, потому что не обязан представлять ее себе, ты только в нее веришь, как веруют в явленье. Но перейдя к натуральной философии, этот бесконечный мир все-таки придется себе представить. А ты не можешь. Допустим... Что ж, тогда попробуем представить себе, что мир полон и мир конечен. Вообразим, уж коли так, то ничто, которое начинается где кончается мир. Как нарисуем мы себе это ничто? В виде ветра? Нет, это должно быть совершенное ничто, не может быть ветра. Можно ли сформулировать в понятиях натуральной философии (а не в понятиях веры) нескончаемое ничто? Гораздо проще представить себе мир, растянутый до пределов глазного досяганья; вспомним, что сочинители создают рогатых людей и двухвостых рыб из известных материалов; и попробуем по их примеру приставить к известному миру, там, где, как думаем, он обрывается, известные материалы. Мы сумеем представить себе пространство, содержащее все новые и новые земли и воды, светила и небеса, похожие на те, что нам известны. И все это без пределов. Тогда вот что выходит: если мир все же конечен, но ничто, как таковое, существовать не может, чему же быть за пределами мира? Пустоте! Значит, опровергая бесконечность, мы утверждаем пустоту, которая должна и может быть только бесконечной: в противном случае там, где кончается эта пустота, должна бы снова начинаться новая, невообразимая растянутость ничего. Тогда уж лучше немедленно и свободно помыслить себе пустоту и населить ее атомами, или же попробовать поверить в нечто такое пустое, что в нем прямо-таки ничего нет... Вообще-то Роберт пользовался уникальной возможностью, придававшей смысл его отторженности. Он имел наглядное доказательство существования других небес, не будучи обязан подыматься за небесные сферы, а наблюдая множественные миры внутри коралла. Какой смысл подсчитывать, в сколько сочетаний складываются атомы вселенной, какой смысл жечь на кострах тех, кто заявлял, что числу сочетаний нет конца, когда достаточно было бы промедитировать много лет над одним из этих морских творений, чтоб понять, что отклонение одного только атома, возможно, желавшееся Господом, а возможно, вызванное случаем, могло бы положить начало непредвиденным Млечным Путям? Мир, где искупается первородный грех, есть только сей... Ложный довод, то есть нет--оговаривался Роберт, боясь осложнять отношения с первым же иезуитом, который ему встретится,--довод тех, кто не умеет вообразить всемогущество Творца. Как знать? Быть может, на просторах мироздания первородный грех совершился одновременно во всех универсах, допустим, различными, неожиданными способами, однако единомоментно, и Христос принимает крестную смерть сразу за всех: за селенитов, за сириусцев и за полипняков, гнездившихся на молекулах этого ажурного камня еще в ту пору когда этот минерал был организмом? На самом деле Роберт не удовлетворялся собственными доказательствами. Доводилось стряпать из чересчур разнобойной дичи, то есть слепливать суждение из услышанного там и сям. И Роберт был не настолько легкомыслен, чтоб этого не видеть. Поэтому, сразив вероятного противника, он возвращал ему слово и отождествлялся с оспариванием. Как-то в споре о пустоте Каспар заткнул ему рот силлогизмом, на который Роберт не нашел ответа: пустота -- небытие, но небытия не бытует, значит, пустоты не бытует. Довод был хорош, поскольку опровергал пустоту, признавая, что пустота представима. Представимо ведь то, чего нет! Может ли химера, жужжащая в пустоте, пожирать вторые интенции? Нет, потому что химер нет, в пустоте не слышится жужжанье, вторые интенции умственны, а воображаемые груши несъедобны. И все же я представляю себе химеру во всей ее химеричности, то есть несбыточности. То же с пустотой. Роберту вспомнилось некое собрание философов в Париже. Туда пригласили одного девятнадцатилетнего изобретателя, о котором ходил слух, будто он конструирует машину для арифметических подсчетов. Роберт не вполне разобрал, как работает эта машина, а механик показался ему, возможно по предвзятости, каким-то блеклым, каким-то кислым и заумным, невзирая на молодость, в то время как Робертовы друзья-собутыльники проповедовали шутливую манеру высокоумствования. Тем сильнее Роберту не понравилось, что по поводу пустоты мудрец-малолетка захотел высказаться, и довольно-таки нагло: "О пустоте до сегодняшних пор только болтали. Надо доказывать опытом". И с таким видом, будто это доказательство сумеет предложить именно он. Роберт спросил, какого рода опыт имеется в виду, и молодчик ответил, что пока не может ответить. Роберт, желая его ущучить, выложил все философские опровержения, какие помнил. При пустоте не существует материя (которая полна) и не существует дух, потому что непредставим дух, который пуст, и не существует Бог, не может Бог быть лишен сам себя, он в этом случае ни субстанция и ни акциденция, он не может проводить свет, не будучи светопроводным... Что это будет в таком случае? Юный гений отвечал с притворной скромностью, но твердо, потупившись: "Будет, по-видимому, нечто на полдороге между материей и ничем. Нечто не сообщающееся ни с ничем, ни с материей. В отличие от ничего, пустота пространственно ограничена; в отличие от материи, неподвижна. Она -- почти небытие. Не суппозиция и не абстракция. Она просто будет и все. Как данность. Простая и ясная". "Как это: простая и ясная данность, не имеющая определения?" -- наседал в схоластическом раже Роберт, хотя не имел никаких предубеждений в отношении этой темы и желал только показать свою образованность. "Я не способен дать определение простому и ясному, -- отвечал молодой человек.--С другой стороны, как вы определите естество? Скажете, что оно есть нечто. Вот, чтоб определить естество, мы говорим: "оно есть". Это означает использовать в определении само определяемое понятие. По-моему, некоторые понятия определить невозможно, и пустота к ним принадлежит. Может, я ошибаюсь". "Не ошибаетесь. Пустота как время, -- поддержал его кто-то из либертинских дружков Роберта. -- Время не есть количество движения, поскольку движение выводится из времени, а не наоборот. Оно бесконечно, не сотворено, едино, не является акциденцией в пространстве... Время есть, и довольно. Пространство есть, и довольно. И пустота есть, и довольно". Кое-кто протестовал в том смысле, что-де если что-то есть, и довольно, но не имеет определяемой эссенции, этого все равно что нет. "Позвольте, -- сказал тогда Диньский настоятель, -- хотя истинно, что пространство и время не являются ни телесностью, ни духовностью, и они нематериальны, но это не означает, что они не реальны. Они не акциденция и не субстанция, но они появились до сотворения мира, прежде любой субстанции и прежде любой акциденции, и будут существовать и после разрушения любой субстанции. Они неотвратимы и неизменны, что бы вы ни вмещали в них". "Но, -- заикнулся Роберт, -- пространство имеет протяженность, а протяженность есть качество тел..." "Нет, -- парировал приятель-либертин. -- Протяженны все тела, но не очевидно, что все протяженное телесно, вопреки теориям известной личности, которая, кстати, не удостаивает меня ответа, поскольку, похоже, не желает возвращаться из Голландии. Протяженность есть способность всего сущего. Пространство есть протяженность абсолютная, вечная, бесконечная, не сотворенная, неизбежная, не ограниченная. Как и у времени, у пространства нет заката, оно непрестанно и неминуемо, арабский феникс, змея, кусающая хвост... "Простите, -- перебил его каноник. -- Нельзя помещать пространство на место Бога..." "Это вы простите,--отпарировал либертин,--но нельзя провозглашать тут идеи, которые всем кажутся истинными, и протестовать, если мы их развиваем до самой крайней степени... Так вот, я подозреваю, что в таком случае нам не понадобятся больше ни Господь, ни Господня бесконечность, поскольку бесконечностей нам хватает, куда ни глянь, и мы сами сведены ими к видимостям, и срок нам -- мгновение без возврата. Посему предлагаю компании победить Божий страх и пойти в питейный дом". Каноник, качая головой, стал прощаться. Юноша также, видимо разбудораженный разговорами, набычившись, под каким-то предлогом откланялся. "Несчастный парень, -- сказал ему вслед либертин. -- Делал машины, чтоб пересчитывать конечное, а мы его запугали разговорами про вечное молчание и бесконечность. Эх, загубили яркий талант". "Он не выдержит удара, -- продолжил еще один пирронианец.--Пытаясь замириться с миром, пойдет к иезуитам!" Теперь Роберт возвратился к продумыванью той беседы. Пустота и пространство были как время, или же время было как пустота и пространство... Разве это не позволяло думать, что как наличествуют астрономические пространства, в которых наша земля кажется букашкой, и существуют иные пространства, как миры кораллов (букашки нашего универса), и все укладываются одно в другое, -- не могут ли упрятываться одно в другое также и времена? Слышал ведь где-то Роберт, что на Юпитере день длится год. Следовательно, должны существовать миры, которые живут и умирают на протяжении одной минуты, а другие превосходят любые наши возможности летосчислять хоть по китайским династиям, хоть по векам от Потопа. Универсы, где и движения и реакции на эти движения требуют не часов и не минут, а тысячелетий. Другие миры, где планеты создаются и погибают в мгновение ока? Разве не существовало рядом с ним, на малом расстоянии, место, где время было вчерашнее? Может, он уже и заброшен в один из таких миров, где с той минуты как атом воды начал действовать на корку мертвого коралла, и коралл поддался первым признакам распада, миновало не меньше лет чем от рождества Адама до Искупленья. Разве он не переживает свою любовь именно в таком времени, где Лилея, как и Оранжевая Голубка, стали быть чем-то, для чьего завоевания у него теперь в распоряжении досуг длиной в столетья? Разве он не приуготавливается к жизни в нескончаемом грядущем? Таковым и стольким рефлексиям оказался подвержен молодой дворянин, недавно открывший кораллы... И кто знает куда бы рефлексии завели его, будь у него дух истого философа. Но Роберт был не философ, а несчастливый влюбленный, едва вынырнувший из плаванья, в сущности пока еще неуспешного, к Острову, который ускользал от него в ледяные туманы наканунных суток. Тем не менее этот влюбленный, хотя и учился в Париже, не забыл деревенской жизни. Поэтому он дошел до мысли, что время, которое он тщится представить, можно разделывать в любую форму, как яичное тесто, что раскатывали кухарки в Грив. Невесть отчего Роберту пришла в голову эта параллель. Может, много думал и проголодался. А может, запугал и сам себя присносущими молчаниями всяких бесконечностей и захотелось попасть домой, прямо на кухню к матери. И зароились воспоминания о разных видах кушаний. Так вот, бывают пироги с начинкой из курятины, кроликов, перепелок... Существуют и миры один рядом с другим, один внутри другого. Да, но мать умела слоить тесто по немецкому рецепту, промазывала тертыми фруктами и ягодами, в другую прослойку клала масло, сахар и гвоздику. Делала мать и блинники, прокладывая то ветчиной, то крутыми яйцами, то овощами. Поэтому Роберту вообразился мир в виде огромного противня, на котором единовременно готовилось много историй, не исключено, что с одними и теми же персонажами, хотя каждая со своим временем. И поскольку внутри блинника яичная прослойка не знает, как там печется этажом выше другая яичная или ветчинная, так в одном слое мира один Роберт не знает, что поделывает другой Роберт в другом слое. Ясно, это было не самое славное рассужденье, восходило оно из брюха. Но ясно и что голова заранее знала, куда Роберт метит. Он доказывал себе, что в одну и ту же минуту многие и разные Роберты занимаются многим и разным, и возможно, под разными именами. Значит, и под именем Ферранта? Значит, сюжет о солюбовнике-враге, сочиняемый Робертом, смутно отображает альтернативный мир, в котором на долю Роберта выпадают совсем другие события, не то что в этом времени и в этом мире? Понятное дело, сказал Роберт, как не хотеть пережить то, что пережил Феррант, когда "Вторая Дафна" распустила паруса... Это уж как водится: от Сен-Савена известно, что есть думы, которые как будто не продумываются, а влияют прямо на сердце, но даже и сердце при этом (не говоря уж о рассудке) не отдает себе отчета; и получаются смутные побуждения, а иногда не очень смутные, которые выливаются в Роман, притом что тебе кажется, ты описываешь в Романе мысли не свои, а других... И все-таки я это я, сказал Роберт, а Феррант это Феррант, и я это докажу, загнав его в такие перипетии, где я просто не мог бы быть героем, и показав, что мир этого действия--это мир Фантазии, то есть никакому не параллелен. И услаждался в течение целой ночи, забывши думать о кораллах, сочинением сюжета, который привел его, однако, к наиболее раздирающей из радостей, вернее, к самому восторженному из страданий. 35. УТЕШЕНИЕ МОРЕПЛАВАТЕЛЕЙ (Произведение немецко-голландского химика Джона Рудольфа Глаубера (1604-1668) "Consolatio Navigantium" (1652)) Феррант рассказывал Лилее, а она была расположена верить любой напраслине, слетавшей с возлюбленных уст, почти что подлинную повесть, только с разницей, что он выступал в роли Роберта, а Роберт в роли его. И убедил ее в необходимости употребить все ценности из ларца, захваченного из дома, чтоб отыскать узурпатора и отнять у него бумагу капитальной важности для судеб государства, которую обманно исторгли и, возвратив которую, можно было добиться помилования от кардинала. Бежав французских берегов, первый заход в гавань "Второй Дафны" состоялся в Амстердаме. Там Феррант, отъявленный двойной шпион, без труда нашел возможность разузнать о судне "Амариллида". Действуя на основании узнанного, через несколько дней он был уже в Лондоне и кого-то искал. Кому он доверился, это могло быть только существо его же отродья, готовое предать всех, ради кого обыкновенно предательствовало. И вот Феррант, неся Лилеин бриллиант чистейшей воды, входит ночью в грязное логово существа неопределенного пола, где его встречает обитатель, бывший прежде евнухом у турок, безбородый и с крошечным ртом, чтоб ухмыльнуться, ему надо двигать носом. Камора, где его гнездо, ужасна. Всюду копоть от груды горящих в топке на медленном огне костей. В углу повешен за ноги мертвец, из его рта в латунную чашку высачивается крапивного цвета жижа. Скопец признает в Ферранте преступного собрата. Он слышит вопрос, видит алмаз, предает хозяев. Он ведет Ферранта в соседний закут, где у него зельница, стоят глиняные жбаны, банки из стекла, олова, меди. Его снадобья помогают изменять свой истинный облик и мегерам, в погоне за юным видом, и плутам, стремящимся к неузнаваемости: у него есть косметики, смягчительные, корневища асфоделей, кора драконова куста, мыший чай, рогатая трава, заячий горох, петров крест и другие вещества, истончающие кожу, изготовленные из костного мозга козлят и отвара каприфолия. У него есть месиво для высветления волос из каменного дуба, ржи, шандры, селитры, квасцов и тысячелистника. Чтобы менять оттенок кожи, он предлагает кал коровы, медведя, кобылы, верблюда, ужа, кроля, кита, выпи, лани, кота и выдры; притирания для лица -- стораксовое, лимонное, кедровое, вязовое, люпиновое, виковое, бобовое. Держит он и пузыри, переделывать блудниц на девственниц. Кому надо любовный приман, заготовлены гадючьи языки, перепелочьи головы, ятрофа, чилибуха и черная белена, барсучьи пазанки, камни с орлицына гнезда, сердца из сала, нашпигованные поломанными иглами, и иные предметы, сделанные из помета и свинца, отталкивающего внешнего вида. На столе посередине, под салфеткою в пятнах крови, стояла миска, на которую евнух кивнул с заговорщическим видом. Феррант продолжал не понимать. Тогда кастрат объяснил ему, что он попал как раз к тому, кого ищет. Именно он в свое время изъязвил бок Бердовой собаке и теперь ежедневно в условленный час мочит купоросным раствором напитанную кровью тряпку или подставляет ее к огню, и на "Амариллиду" посылаются сигналы для Берда. Кастрат рассказал все, что знал об экспедиции Берда и о портах, куда тот намерен был заходить. Феррант, который на самом деле почти ничего не ведал о миссии определения долгот, не смог поверить, будто Мазарини заслал Роберта на корабль только ради того, что ему, Ферранту, казалось настолько нехитрым; он заподозрил, что Роберту было поручено выведать для кардинала местоположение Соломоновых Островов. Феррант рассчитывал, что "Tweede Daphne" поплывет быстрее "Амариллиды", верил в свое везенье, надеялся, что без труда нагонит Бердов корабль в одной заветной бухте, а экипаж будет в это время на суше, и удастся перерезать всех, включая Роберта, и попользоваться богатствами Острова, назвавшись первооткрывателем. Евнух подсказал ему важный способ, как не сбиться с дороги. Достаточно раскромсать еще одну собаку, а уж он берется каждый день колдовать над порцией ее крови, и собака на корабле будет вертеться как ошпаренная, и у Ферранта будут в распоряжении такие же сигнальные оповещения, какие есть у Берда. Отплываем сегодня, сказал Феррант. Когда скопец возразил, что не нашли собаку, "есть у меня одна уже на примете", ответил тот. Евнуха отвезли на корабль; уверились, что один из команды знает брадобрейное дело, кровопусканье и в этом роде. "Да я, капитан, -- захлебывался тот, чудом ушедший от сотни виселиц и тысячи футов веревки, -- как корсарствовали, больше понаотрезал ног и рук у ребят из команды, чем наделал царапин врагу!" Спустившись в трюм, Феррант велел привязать Бискара к двум перекрещенным балкам, потом собственной рукою глубоко взрезал ему бок. Бискара выл, а кастрат собирал его кровь на тряпку, тряпку вложил в мешок. Потом цирюльнику растолковали, как следовало поддерживать язву в разверстом виде всю продолжительность плаванья, чтобы раненый не испускал дух, но и отнюдь не лечился. После этого нового злодейства Феррант отдал приказ подымать паруса и брать курс на Соломоновы. Окончив эту главу своего романа, Роберт ощутил омерзение, усталость, изнеможение от гадостных описанных картин. Он не желал продолжать думать об этом, и мысленно взмолился к Натуре, дабы она, подобно матери, укладывающей дитя, покрывающей его благоснисходительным пологом и создающей малую ночь -- распростерла бы ночь над планетой. Он молил, чтобы ночь, удаляя все предметы от зренья, принудила его взор к отуманению; чтоб с темнотою пришла тишина; и чтоб, точно так же как по восхождении солнца львы, медведи и волки (им, как ворам и разбойникам, свет ненавистен) бегут упрятываться в гроты, где имеют себе убежище и укрому, так, чтоб, напротив, когда солнце убирается за кромку заката, угомонились бы мельтешение и сумятица дум. Чтобы, как умрет свет, обмерли бы внутри него и те духи, которые светом оживляются, и воцарились молчание и покой. Он взял фонарь задуть, и державшие фонарь руки освещались только лунным блеском, проходившим извне. Мороком встал туман от желудка к мозгу, и осевши на глазницах, закрыл веки, так что дух уже не смог выглядывать и рассеиваться предметами. Уснули в Роберте не только очи и уши, а еще и руки и ноги -- только сердце не уснуло, не дремлющее никогда. Спит ли во сне душа? Увы, она не спит, она бодрствует, только упрятывается за покрывало и смотрит спектакль. Веселые призраки заполоняют сцену, разыгрывается пьеса, но как в спектакле были бы позорны пьяные и шальные рожи, так же неуместны кажутся и дремные персонажи, странны наряды, бессовестны их выходки, неуместны положения и невоздержанны речи. Будто рассеченная сороконожка, все куски которой бегут неведь в которые концы, потому что ни один кусок, кроме головного, не может видеть; и каждая часть, как целокупный таракан, идет себе на пяти-шести оставшихся лапах и несет в себе тот кусок души, который ей выпал на долю -- так же в снах распускается на стебле цветка цапельная шея, венчаемая мордой бабуина, с четырьмя улиточными рогами, мещущими пламя. Или на подбородке старца вместо бороды курчавятся павлиньи перья. У другого конечности извиваются, как лозы, глаза мерцают будто свечки, вставленные в створки моллюска, нос похож на сопло. Роберту, спавшему, по всему этому во дреме грезился Феррант, однако снился он под видом сновиденья. Разоблачительный сон, хочется откомментировать. Почти как если бы Роберт, покончив с осмыслением нескончаемых миров, решил себе впредь заниматься не сюжетом, разворачивающимся в Романной Державе, а только тем, что происходит на самом деле и во всамделишной стране, в которой и он, Роберт, обитает, с той оговоркой только--подобно тому как Остров обретается в совсем недавнем прошлом--что новому сюжету предстояло расположиться в совсем недалеком грядущем, где удовлетворялась бы тяга Роберта к пространствам не настолько краткосрочным, как те, к которым кораблекрушение его приговорило. Если в замысле повести Феррант заимствовался непосредственно из маньеристской новеллистики -- некий перепев того прообраза Яго, который действует в "Ста сказаниях" Джиральди Чинцио--то впоследствии, не в силах зреть злодея в объятьях Лилеи, Роберт стал замещать героя собою и--осмеливаясь проницать в мрачных помыслах Ферранта -- признавал без экивоков, что Феррант и он -- одно. Убежденный, что мир может обитаться несосчитанными параллаксами, если прежде он выдвигал себя на должность бесцеремонного наблюдателя за приключениями Ферранта в Романной Державе, или где-то в минувшем, совместимом с Робертовым минувшим (но до того неброско, что Роберт не отдавал себе в том отчета), ныне он, Роберт, становился зреньем Ферранта. Он хотел впивать вместе с противником те восторги, которые судьба должна была бы уготовить ему. Итак, корабль разрезал водную гладь и пираты были послушны. Оберегая покой любивших, команда ограничивалась обсуждением морских чудищ. Перед американским берегом они увидели Тритона. Насколько можно было разглядеть над глубью воды, тело его было мужское, хотя руки и были коротковаты, несоразмерно туловищу. Кисти рук крупные, шевелюра густая, седая, борода до пупа, глаза навыкате, кожа бородавчатая. С приближением корабля тритон не обеспокоился, сам пошел в сеть. Но как только догадался, что его вытаскивают на борт "Дафны", и еще прежде нежели разглядели, каков он ниже поясницы, и с русалочьим ли хвостом, он порвал сетку единым брыком и скрылся. Попозже увидели, что он загорает на соседнем утесе, но опять не оголяет круп. Глядя на корабль, тритон рукоплескал в ладоши. Среди так названного Тихого Океана они подошли к острову, где львы были черной масти, куры покрыты мехом, на деревьях цветы распускались ночью, рыбы имели крылья, птицы чешуи, камни умели плавать, древесина тонула, бабочки в ночи сверкали, вода пьянила как водка. На втором острове дворец был выстроен из гниющей древесины и раскрашен в уродливые цвета. Войдя, они увидели стены, оклеенные вороньим пером. На стенах под стеклом вместо мраморных бюстов находились уродцы с печальными личиками, по капризу судьбы от рожденья не имеющие ног. На загаженном пьедестале восседал местный царь, манием руки он дал начало концерту молотками по камню, долотами по каменным доскам, лобзиками по фарфору. На шум явились шестеро изможденных -- кожа да кости -- и мерзовидных из-за косоглазия. Навстречу тем вышли жирные бабы, по три обхвата. Поклонившись кавалерам, они завеялись в пляске, выявлявшей все уродство их сложения. Затем схватились с теми шестерыми ублюдками, что будто произошли от единой матери, судя по громадным ртам и громадным носам, а сами были горбатые такие, что казались недоразумением натуры. После танца, не услышав еще от них ни слова, однако полагая, что на острове употребляется наречие отличное от их языка, путешественники стали доведываться жестами, которые -- универсальный язык и им возможно сообщаться даже с пребывающими в дикарстве. Но спрошенный ответствовал на утраченном Птичьем Языке, сотканном из клекота и треска, и он был внятен как если бы употреблялся их родной язык. Так их уведомили, что в то время как повсюду почитается краса, в этом доме ценится только чудаковатость. Не следовало ждать иного, заезжая в подобные дали, где все перевернуто головою к ногам, а низ поставлен на место верхушки. Снова отправившись в путь, они пристали на третий остров, казавшийся пустынным, и Феррант углубился в его середину, один на один со своей Лилеей. Вдруг послышался голос, убеждавший их бежать; это был остров Невидимого Народа. При этом они ощущали, что окружены толпою, и все указывают на них, без прикрытья выставленных на обозрение этого сброда. У обитателей, как стало известно, рассматриваемый весь улетучивался от чужих взглядов и утрачивал свою природу, преобразуясь в универс собственной особости. Четвертый остров был прибежищем человека со впалыми щеками, со слабым голосом, с лицом наморщенным, хотя цвета его были довольно сочны. Борода и волосы тонки, как пух одуванчика, а сам такой оцепенелый, что оборачиваться мог лишь целиком всем туловищем. Он сказал, что годов ему триста сорок, и что за эти века трижды возвращалась к нему молодость, после питья борной воды из кладезя, бьющего как раз на этой земле и продлевающего жизнь, но только до трехсот сорока весен. Поэтому ему предстояло умереть скоро. Старец отсоветовал высадившимся искать борный источник. Прожить три жизни, становясь то двойником, а то потом и тройником собственной персоны, вело, оказывается, к непомерной скорблости: в итоге он сам уже не понимал, кто он. Того более! Троекратно переживать одни и те же горести было огорчительно, но еще нестерпимее было трижды переживать одни и те же радости. Радость жизни обретается в ощущении, что и счастье, и кручина непродолжительны; беда, если знаешь, что удостоился вековечной благодатности. Однако Антиподный Универс был дивен разнообразием. Пройдя морем не менее тысячи миль, они открыли пятый остров, сплошные россыпи прудов, где обитатели всю жизнь проводили на коленах, любовались своими отраженьями в воде, предполагая, что на кого перестают глядеть, он прекращает быть; и если только они отведут взгляд, прекратив глядеться в водные глади, они немедля умрут. Потом они высадились на шестой остров, он лежал западнее и все на нем беспрестанно говорили, каждый рассказывал окружающим, чего бы от них хотел, какого облика и каких действий, а те отвечали взаимностью. Оказывается, островитяне воображали, что живут только благодаря рассказам. Найдись зловредный собеседник и расскажи о них досадные вещи, они переживут эту неприятность, но в отместку перестанут говорить о возмутителе, и тот вообще погибнет. Труднее всего, что обо всех требовалось говорить особое. Ибо если бы на нескольких людей пришлись одинаковые рассказы, один от другого бы не распознался, ибо всякий--сумма случаев своей жизни. Так что островитяне возвели великое колесо (называя его Cynosura Lucensis(Полярная Звезда Николая Луканского (лат. из греч.))) на главной площади городка, колесо о шести концентрических ободьях, каждый крутился отдельным порядком. В первом круге было двадцать четыре сектора, во втором тридцать шесть, в третьем сорок восемь, в четвертом шестьдесят, в пятом семьдесят два и в шестом восемьдесят четыре. В каждый сектор, согласно системе, которую Лилея с Феррантом не поняли по недостатку времени, были вписаны поступки (прибывать, отбывать, умирать), страсти (ненавидеть, любить, мерзнуть), а также наклонения: к дурному и к доброму, к печали или к веселию. Там были и обстоятельства места и времени: "у себя дома", "в прошедший месяц". Закрутив несколько кругов, можно было получать рассказы в духе "отбыл вчера домой и увидел недруга, который сокрушался, и подал тому помощь", или же "повстречал гада о семи головах и убил". Островитяне уверяли, что круги дают возможность написать или сочинить семьсот двадцать два миллиона миллионов всяких историй и каждая исполнит смысла чью-то жизнь в грядущие века. Это порадовало Роберта, значит, можно было воссоздать это сооружение и, сочиняя истории, сидеть на "Дафне" еще хоть десять тысяч лет. Многообразные и причудливые открывались путникам земли, которые и Роберт не прочь бы был открыть. Однако через сон он сознавал, что любовникам нужно обособленное место, где бы они могли насладиться отрадной взаимностью. И он привел пару на седьмой и ласкающий душу остров, где прелестная роща подбиралась почти к самой кромке пляжа. Пройдя в глубину, они увидели королевский сад, где была центральная аллея посреди газонов и клумб и били фонтаны. Но Роберт, поскольку двоица искала более задушевного уединения, а он --более ярого терзанья, провел их под убранную цветами арку, за которой расстелилась ложбина, опушенная колышущимся озерным камышом, и воздух в ней сочился благоуханно-свеже, потому что нежное озеро искрилось неподалеку прозрачной, как пронизи жемчуга, струей. Требовалось -- и мнится, что при этой режиссуре были соблюдены все правила, -- чтобы плотная листва дуба дала место любовникам раскинуться для трапезы, и Роберт обсадил место действия жизнерадостными платанами, земляничными деревьями, цепкими можжевельными кустами, хрупкими тамарисками и гибкими липами, и эта диадема обвила собою луг, создав узорчатый бордюр, как в арабском гобелене. Чем должна была заткать это зеленое поле Природа, художница всего сущего? Фиалками и нарциссами. Предоставив дуэту забыть обо всем на свете, а примятый ими мак все тщился приподнять головку от тяжелого наркотического сна и причаститься росных воздыханий, Роберт поразмыслил и решил, что даже маков цвет, устыженный открывшимся зрелищем, запламенеет невероятным по силе стыдливости пурпуром. Точно как и сочинитель, Роберт. Поделом ему за все его фантазии. Дабы не видеть того, что ему несказанно манилось увидеть, Роберт, морфеически всеведущий, пошел овладевать остальным простором острова, где в это время фонтаны толмачествовали любовный дуэт, певшийся на волшебном наречии. На острове колонны, вазы, кувшины выбрасывали по одной струе или по многу тонких струечек. У некоторых навершие гнулось сводом и дуга плескала изо всех мелких руслиц, как двойная плакучая ива. Ствол цилиндрической формы надставлялся малыми трубами, жерла торчали во все стороны, будто из равелина или бастиона или с линейного корабля пушечного оснащенья, только артиллерия была тут водяная. Залпы излетали и оперенные, и гривастые, и брадатые, столько разновидностей, сколько видов звезда Сириус имеет в рождественских вертепах; фонтаны подражали кометам и прысками и хвостами. Была фигура мальчика, державшего в руке зонт, со спиц которого брызгало. Второй же рукой он направлял собственную струйку, и моча падала в кропильницу, мешаясь со влагой, текшей с купола. Еще один фонтан изображал хвостатую рыбу, которая будто недавно съела Иону, она пускала воду из глазниц и из зубов и из двух отверстий, бывших над глазами. На ней был верхом амурчик с трезубцем. Другой водомет-цветок держал на струе шар. Был сделан и пышный куст, усеянный цветами, каждый цветок был водной вертушкой и казалось, что многие планеты движутся, одни окрест других, внутри влажного шара. В каких-то венчиках лепестки б