лько угодно времени, чтоб обыскать стол Венанция. Ведь он оставался здесь один - закрывать здание. Я много думал об этом, но помешать не мог. Теперь мы видим, что опасался я напрасно: обыска он не устроил. Делаем вывод: Малахия не знает, что Венанций пробирался в библиотеку и что-то выносил. Однако это знают Беренгар и Бенций... а также ты и я. Мог еще знать Хорхе - из исповеди Адельма, - но, разумеется, это не он с такой скоростью улепетывал по винтовой лестнице..." "Значит, либо Беренгар, либо Бенций". "А почему не Пацифик Тиволийский или не какой-нибудь еще монах из тех, с которыми мы сегодня говорили? И не стекольщик Николай которому известно назначение моих линз? И не этот странный Сальватор, который, как мне намекали, неизвестно зачем повадился по ночам в Храмину? Надо всегда следить, чтобы круг подозреваемых лиц без веских причин не суживался. Этот Бенций хочет принудить нас искать только в одном направлении. Кто знает - вдруг Бенцию это выгодно?" "С виду он честен". "Безусловно. И учти, что первейший долг порядочного следователя - подозревать именно тех, кто кажется честным". "Какая гадость работа следователя", - сказал я. "Поэтому я ее оставил. Но видишь - приходится браться за старое. Пошли в библиотеку". Второго дня НОЧЬ, где удается наконец попасть в лабиринт, увидеть непонятные видения и, как положено в лабиринтах, - заблудиться Мы снова двинулись наверх, теперь уже по восточной лестнице, так как она вела и выше - на библиотечный этаж. Фонарь плыл перед нами в высоко поднятой руке. Я припоминал рассказ Алинарда о лабиринте и готовился встретить любые ужасы. И был удивлен, когда, вступив в таинственную запретную область, мы увидели небольшую семиугольную комнату, лишенную окон, пропахшую прахом и плесенью. Именно этот запах, как обнаружилось после, царил на всем этаже. Словом, ничего пугающего. Комната, как сказано, была о семи стенах. В четырех из них между вмурованными в камень столпами открывались просторные двери-проемы, увенчанные полукруглыми арками. Вдоль глухих же стен шли огромные шкапы, аккуратно уставленные книгами. Над каждым прибита дщица с номерами; то же отдельно над каждой полкой. Несомненно здесь воспроизводилась та самая цифирь, которую мы видели в каталоге. Посреди комнаты стол, на нем снова книги. Пыль на всех томах лежала не слишком толстым слоем - значит, их достаточно регулярно протирали. Пол тоже был относительно чист. На одной из стен поверх арки тянулась надпись крупными литерами: Apocalypsis lesu Christi. Шрифт был старинный, однако надпись нисколько не выцвела. Позднее мы разглядели, что это достигалось особой техникой: буквы были вырезаны глубоким рельефом на камне, а потом залиты краской. Такая отделка часто применяется в церквах. Мы прошли в одну из арок. Новая комната, на этот раз с окном, куда вместо стекол вставлены гипсовые пластины, две стены глухих, одна с проходом, таким же, как предыдущий, сквозь который мы вошли. За ним новая комната, в ней тоже две глухих стены, одна с окошком и одна с проходом, уводившим в следующие помещения. И в этих двух комнатах имелись надписи тем же шрифтом, что в предыдущем зале, но иного содержания. Первая надпись гласила: "Super thronos viginti guatuor"[1], вторая - "Nomen illi mors"[2]. В прочих отношениях эти две комнаты, хотя и меньшие, чем самая первая, и не семиугольные, как та, а четырехугольные, не отличались от нее убранством: шкапы с книгами, посередине стол. Перешли в третью комнату. Она оказалась пустой - ни книг, ни вывески. Зато под окном каменный алтарь. Три дверных проема: один тот, из которого мы вышли, другой вел в семиугольную комнату - ту самую, с которой мы начали, - третий уводил в новое помещение, похожее на все прежние, но с новой надписью: "Obscuratus est sol et aer"[3]. Отсюда был проход в следующую комнату с вывеской "Fasta est grando et ignis"[4]. Тут других дверей не было, то есть этот зал представлял собой тупик, из которого всякому вошедшему оставалось только повернуть обратно. "Разберемся, - сказал Вильгельм. - Пять квадратных комнат, или вернее слегка трапециевидных, в каждой по окну... Эти комнаты окружают семиугольный зал без окон, но с лестницей... Элементарно, милый Адсон. Мы в восточной башне. Каждая башня снаружи имеет пять граней, пять окон. Вот и все. Эта пустая комната смотрит на истинный восток - так же как и хор церкви - и на рассвете солнечные лучи прежде всего озаряют алтарь. По-моему, это весьма правильно и благопристойно. Единственное, что тут необычно, - гипсовые стекла. Хитрая выдумка. Днем они прекрасно проводят свет. А ночью скрадывают все - даже лунное сияние. Вообще-то не ахти какой лабиринт. Надо посмотреть, куда ведут две остальные двери семиугольного зала. Думаю, что здесь я не заблужусь". Учитель ошибался. Создатель библиотеки оказался хитрее, чем думал Вильгельм. Не могу толком объяснить, в чем было дело, но с тех пор, как мы вышли из башни, продвигаться становилось все труднее. Попадались комнаты с двумя, а то и тремя дверьми. В каждой было по окну - даже в тех, куда мы переходили из других комнат, также имевших окна, причем полагая, будто направляемся в центр Храмины. Везде одинаковые шкапы и столы, одинаковые ряды книг. Ничто не помогало отличать одну комнату от другой. Мы попробовали сверяться с надписями. Вторично наткнувшись на вывеску "In diebus illis"[1], мы решили было, что это та самая комната, из которой мы недавно вышли. Но в той напротив окна имелась дверь, уводившая в соседний зал, определенно именовавшийся "Рrimogenitus mortuorum"[2]; а здесь размещенная на том же месте дверь вела в комнату "Apocalypsis lesu Christi", то есть называвшуюся так же, как самый первый семиугольный зал, но только он был семиугольный, а эта комната - трапециевидная. Так мы пришли к выводу, что одни и те же надписи повторяются в разных помещениях. Две комнаты с вывесками "Apocalypsis" оказались совсем рядом; дальше шла комната с новой надписью - "Cecidit de coelo stella magna"[3]. Происхождение этих надписей было очевидно - Откровение Иоанна. Но мы не могли уяснить ни цель, ни логику их размещения. Еще сильнее запутывалось дело из-за того, что некоторые - немногие - вывески были выполнены в алом, а не в черном цвете. Нас снова занесло в семиугольный первый зал (его мы узнавали безошибочно - там была лестница в скрипторий). Отсюда имело смысл продвигаться строго последовательно в избранном направлении, скажем, в правую сторону. Однако пройдя три комнаты, мы уперлись в стену. Отсюда путь лежал только вбок, через дверь в боковой стене. Там была комната снова с двумя дверьми - ломать голову не приходилось, - а за ней цепочка из четырех комнат и опять тупик. Из тупика мы вернулись в предыдущее помещение. Оставался еще один, неизведанный проем. Мы поспешили туда, миновали какую-то новую комнату - и оказались опять в исходном семиугольном зале. "Как называлась последняя комната, из которой мы возвратились?" - спросил Вильгельм. Я напрягся и вспомнил: "Equus albus"[4]. "Прекрасно. Найти сумеем?" Найти ее мы сумели. Теперь из комнаты "Equus albus" мы повернули не туда, куда прежде, а в помещение, осененное вывеской "Gratia vobis et pax"[5], а оттуда, повернув направо, попали в какую-то новую анфиладу, которая, похоже, назад не вела. Хотя и там мы натолкнулись на все те же "In diebus illis" и "Primogenitus mortuorum" (новые это были комнаты? или уже виденные?) - но зато в следующем зале обнаружили надпись определенно до тех пор не встречавшуюся: "Tertia pars combusta est"[1]. И тут мы обнаружили, что запутались и уже не можем соотнести свое положение в пространстве с первоначальным - с восточной башней. Подняв фонарь высоко над головою, я наугад шагнул в боковую комнату. И вдруг навстречу мне из темноты поднялось какое-то чудище уродливого сложения, клубящееся и зыбкое, как призрак. "Дьявол!" - закричал я. Светильник чуть не раскололся об пол, а я, весь помертвев, забился в объятиях Вильгельма. Тот подхватил фонарь, мягко отстранил меня и двинулся вперед с решительностью, на мой взгляд сверхъестественной. Надо думать, он тоже увидел это существо, так как вздрогнул и отскочил. Затем вгляделся внимательнее, снова поднял фонарь и ступил вперед. И захохотал. "Ну, это ловко! Да тут же зеркало!" "Зеркало?" "Зеркало, зеркало, храбрый рыцарь. Только что в скриптории ты с такой отвагой кинулся на живого врага! А тут увидел собственную тень - и чуть не умер. Кривое зеркало. Увеличивает и искажает фигуру". Он за руку подвел меня к стене напротив двери. Волнистая блестящая поверхность, теперь освещенная фонарем с близкой точки, отразила нас обоих в гротескно уродливом виде. Наши фигуры расплывались, кривлялись и то вырастали, то съеживались, стоило сделать хоть шаг. "Тебе следует почитать трактаты по оптике, - с удовольствием пояснил Вильгельм, - хотя бы те, которые несомненно были известны основателям этой библиотеки. Лучшие из них - арабские. Перу Альхацена принадлежит трактат "О зримых явлениях", где с совершеннейшими геометрическими чертежами изложены свойства зеркал - как тех, которые благодаря форме своей поверхности увеличивают самые мелкие предметы (сходным действием обладают и мои линзы), так и тех, которые дают перевернутое, косое, сдвоенное или счетверенное изображение. Бывают зеркала, превращающие карлика в великана или великана в карлика". "Господи Иисусе! - вскричал я. - Так вот откуда берутся призраки, ужасающие всех бывших в библиотеке?" "Возможно. Во всяком случае отлично придумано, - Вильгельм читал надпись над зеркалом: "Сuper thronos viginti quatuor". - Это мы уже видели. Но в той комнате не было зеркала. А в этой, наоборот, нет окон, хотя она и не семиугольная. Где же все-таки мы находимся? - Он осмотрелся и подошел к шкапу. - Адсон, из-за этих несчастных oculi ad legendum[2] я совершенно беспомощен. Прочти мне несколько названий". Я взял наугад одну книгу. "Здесь не написано". "То есть как? Вот же надпись! Где ты читаешь?" "Это не надпись. Это не буквы алфавита. И не греческие - их бы я узнал. Какие-то червяки, змейки, мушиный кал..." "А, по-арабски. И много таких?" "Довольно много. А, вот - волею Господней - одна по-латыни. "Аль... аль-Хорезми", "Тавлеи"..." "Астрономические табулы! Таблицы аль-Хорезми в переводе Аделярда Батского! Редчайшая книга! Дальше!" "Иса ибн Али", "О зрении...", Алькинди, "О лучеиспускании звезд"". "Теперь посмотри на столе". Я приподнял крышку огромного лежавшего на столе тома "О тварях". Он открылся на изумительной миниатюре, изображавшей очень красивого единорога. "Хорошая работа, - кивнул Вильгельм, который рисованные образы различал лучше, чем литеры. - А та книга?". Я прочел: ""О чудищах различнейших пород". Здесь тоже иллюстрации, но по виду более старинные". Вильгельм сощурился, вглядываясь в лист. "Это ирландская монастырская миниатюра примерно пятисотлетней давности. Книга с единорогом, судя по всему, значительно более поздняя, похоже - французской школы". И снова я поразился его учености. Мы отправились дальше. Прошли в следующую комнату, оттуда - в анфиладу из четырех залов, в каждом по окну, каждый заполнен книгами на незнакомых языках. В некоторых шкапах стояли сочинения по магии и оккультизму. Но в конце концов мы опять уперлись в стену и были вынуждены проделать весь путь в обратном направлении, так как в последних пяти комнатах никаких боковых выходов и ответвлений не наблюдалось. "Исходя из наклона внутренних углов комнат, - сказал Вильгельм, - можно предположить, что мы в другой пятигранной башне. Но центрального семиугольного зала что-то не видно. Наверное, я ошибаюсь". "А окна? - спросил я. - Откуда тут вообще столько окон? Не могут же все комнаты выходить на улицу". "Почему? А внутренний колодец? Многие окна смотрят вовнутрь, в восьмиугольный двор. Днем это, вероятно, ощущается... за счет неодинаковой яркости освещения... Днем, думаю, мы сумели бы определить и взаимное расположение комнат по углу падения солнечных лучей. Однако сейчас ночь, а ночью все окна одинаковы. Пошли назад". Мы вернулись в зал, где зеркало. Оттуда был проход вбок через третью, еще неопробованную дверь. Дальше открывалась анфилада из трех-четырех комнат. И вдруг мы заметили, что в самой последней комнате горит свет. "Там кто-то есть!" - вскрикнул я сдавленным голосом. "В таком случае он уже видел наш фонарь", - глухо отозвался Вильгельм. Фонарь он, впрочем, тут же прикрыл рукой. Мы застыли. Тянулась минута, за ней другая. Свет в дальней комнате мерцал все так же, не угасая и не усиливаясь, движения не было слышно. "Может быть, это только светильник, - сказал Вильгельм. - Один из тех, которые тут расставлены нарочно, чтобы внушить монахам, будто в библиотеке обитают привидения. Надо разузнать, что это. Ты оставайся, загораживай свет, а я подберусь и посмотрю, что там". Я, все еще не в силах успокоиться, что свалял такого труса у зеркала, ухватился за эту возможности оправдать себя в глазах Вильгельма и поспешно перебил его: "Нет уж, пойду я. А вы побудьте тут. Я ловчее, меньше и легче. Если увижу, что там все в порядке, - кликну вас". Так я и сделал. Вжался в стену и бесшумно двинулся на огонь, крадучись, как кот - или как послушник, пробирающийся ночью в кладовую за козьим сыром (по этой части в Мельке я не знал себе равных). Вот наконец и освещенная комната. Я пополз по стене и укрылся за колонной, служившей дверным косяком. Заглянул внутрь. Никого. На столе зажжена лампада и сильно коптит. Лампада иной формы, чем наш фонарь, - больше напоминает низкое кадило, а в нем даже не горит, а как-то вяло тлеет непонятная густая масса, и все завалено легким пеплом. Я набрался храбрости и вошел. На столе возле кадила -- открытая книга с пестрым рисунком. Я глянул на страницу. По ней тянулись четыре яркие ленты - желтая, цвета киновари, бирюзового и жженой кости. Из-за лент выглядывало чудище: страхолюдное собою, некий дракон о десяти головах, цеплявшийся хвостом за небесные светила и сшибавший оные на землю. И внезапно прямо у меня на глазах эта зверюга ожила и зашевелилась. Чешуя посыпалась с ее хвоста, и как будто тысяча серебряных блях взлетела в воздух и стала кружиться вокруг моей головы. Я отпрянул и увидел, как валится вниз потолок комнаты, чтоб расплющить меня об пол. Множество змей шуршало и свистело повсюду, ходило кругами, но не страшно, а как-то даже приятно, и явилась жена одетая в свет, которая приблизила рот к моему рту и стала дышать в лицо. Я оттолкнул ее обеими руками, но руки как будто уперлись в книжный шкап, и тут же книги начали разрастаться до необычайной величины. Я уже не понимал, где я, кто я, где земля, где небо. Посреди комнаты показался Беренгар, смотревший со злорадной усмешкой, весь сочась похотью. Я закрыл лицо руками, но мои руки почему-то переродились в жабьи лапы -- скользкие, липкие, перепончатые. Наверное, я кричал. Рот залило страшной горечью. Разверзлась черная пустота, и я сорвался и ухнул в нее. Я падал... падал... Больше ничего не помню. Очнулся я как будто через несколько столетий. Какие-то удары мучительно отзывались в моем черепе сильнейшей головной болью. Подо мной был твердый пол. Я лежал на нем, а Вильгельм хлопал меня по щекам, приводя в чувство. Мы находились уже в другой комнате: перед глазами плясала вывеска "Requiescant a laboribus suis"[1]. "Ну, ну, Адсон, - приговаривал Вильгельм. - Все хорошо, все в порядке..." "Осторожнее, - зашептал я в ужасе. - Там чудище..." "Никакого чудища. Я нашел тебя в бреду у изножья стола, на котором раскрыт прекрасный мозарабский апокалипсис: слева жена, облаченная в солнце, справа дракон. Я определил по запаху, что ты надышался какой-то дряни, и тут же тебя вытащил. У меня голова тоже заболела". "Но я там видел..." "Ты ничего не видел. Это курятся дурманящие травы. У них своеобразный запах. Арабская смесь. Вероятно, та самая, которую Горный Старец давал нюхать своим гашишинам, посылая их на дело. Вот как объясняется загадка мистических видений. Кто-то жжет по ночам зелья, дабы внушить нежелательным посетителям, будто библиотека охраняется адскими силами. Так что же тебе, собственно, померещилось?" Я сбивчиво рассказал ему, что помнил из своего кошмара. Вильгельм улыбнулся: "Наполовину это развитие увиденного в книге, наполовину - голоса твоих скрытых страхов и подавленных желаний. Из этого и слагается дурманящее действие трав. Завтра поговорю обо всем этом с Северином. Он, вероятно, знает гораздо больше, чем прикидывается... Да, тут травы, только травы. Без всяких некромантских манипуляций, о которых толковал стекольщик. Травы, зеркала... Закрытое поместилище мудрости защищено множеством хитрых и мудрых уловок. Мудрость использована для помрачения, а не для просвещения. Это мне не нравится. Какой-то извращенный ум заведует святым делом - защитой библиотеки... Тебе, Адсон, досталось сегодня. Ты на себя не похож. Идем обратно. Тебе нужна вода, свежий воздух. А эти окна открыть нечего и пытаться. На такой-то высоте... И как они могли предположить, что Адельм отсюда выкинулся?" Итак, Вильгельм скомандовал идти обратно. Как будто это было так просто! Мы знали, что лестница вниз шла только из одной башни - из восточной. А мы-то где находились в тот момент? Всякое представление было утрачено. Мы блуждали вслепую, наобум, все больше уверяясь, что выход отыскать невозможно. Я все медленнее переставлял ноги, плелся еле-еле, терзаемый рвотными позывами. Вильгельм тревожился из-за меня и злился на себя, на то, что все его науки оказались в данном случае ни к чему не пригодными. Но, утешал он меня - а вернее, себя самого, - зато на следующую ночь уже разработан великолепный план. Мы вернемся в библиотеку (разумеется, при условии, что сумеем из нее выбраться) с кусочком древесного угля, либо какого-нибудь другого красящего материала и будем оставлять на всех углах заметки. "Чтоб отыскать выход из любого лабиринта, - ораторствовал Вильгельм, - существует только одно средство. На каждой новой развилке... новой - то есть прежде не попадавшейся... проход, из которого мы появляемся, помечаем тремя крестами. Если мы попадаем на развилку, где уже нанесены кресты, то есть где мы уже предварительно побывали, - оставляем у приведшего нас прохода только один крест. Если помечены все двери - значит, надо поворачивать обратно. Но если какие-то проходы на развилке пока что не отмечены крестами, нужно выбрать любой и поставить у него два креста. Входя в проем, уже отмеченный одним крестом, прибавляем к нему два новых, чтобы у прохода набралось в сумме три креста. Весь без исключения лабиринт обойти удастся, если ни разу ни на одной развилке не поворачивать в проход с тремя крестами, при условии что в нашем распоряжении остается еще хотя бы один проход, тремя крестами не отмеченный..." "Как вы все это помните? Вы изучали лабиринты?" "Нет. Я вспомнил старинный текст, который однажды читал". "А если все это выполнять - удается выбраться?" "Почти никогда. Насколько мне известно. Но тем не менее попробуем. Кроме того, завтра я буду уже с линзами и смогу сам заняться книгами. Может быть, в тех случаях, когда вывески нас только запутывают, книги помогут - укажут путь". "Будете с линзами? А как вы их найдете?" "Я не сказал - найду. Я сделаю новые. Полагаю, что стекольщик только и дожидается случая научиться делать такие вещи. Если, конечно, у него отыщутся инструменты для обработки стекла. А стекол в сарае полно". Так мы брели, не разбирая дороги, и забрели в очередной незнакомый зал. Вдруг через все его пространство ко мне потянулась какая-то невидимая рука... Она ощупала мое лицо и погладила по щеке. Кто-то простонал - не по-зверски, но и не по-человечьи. Ему отозвался такой же голос в другой комнате, в третьей. Какое-то привидение пронеслось по анфиладе. Я думал, что уже привык к неожиданностям библиотеки. Но это было слишком страшно. Я дико шарахнулся назад. Вильгельм, по-видимому, тоже испытал что-то подобное, так как замер на месте, ощупывая щеку, приподняв фонарь и озираясь. Потом он поднял руку совсем высоко, пристально следя за огнем, который почему-то заиграл живее. Подумал, послюнил палец и вертикально уставил его перед собой. "Все понятно", - сказал он удовлетворенно, показывая мне две щели, устроенные в стенах примерно на высоте человеческого роста. Поднеся руку, нетрудно было почувствовать, что из этих узких амбразур течет воздух - холодный воздух с улицы. А приблизив туда же ухо, я расслышал сдавленный рев. Это в щели рвался и никак не мог ворваться сердитый зимний ветер. "Должна же в библиотеке быть система вентиляции, - сказал Вильгельм. - Иначе атмосфера станет невыносимо спертой, особенно летом. Кроме того, благодаря отверстиям достигается необходимая влажность, чтоб пергаменты не пересыхали. Но хитрость строителей этим не исчерпалась. Они расположили отверстия под особыми углами и добились, чтобы в ветреные ночи потоки воздуха, входящего в каменные поры, сталкивались с другими потоками, создавали круговороты и, всасываясь в глубины комнат, производили эти загробные звуки. Каковые, прибавляясь к действию зеркал и трав, и усугубляют панику тех безрассудных, кто рискует сунуться сюда так же, как мы, - не узнав подробностей. Ведь даже мы на какой-то миг поверили, будто нам в лицо дышат призраки... Почему мы столкнулись с этим явлением только сейчас? Видимо, на улице не было ветра. Значит, еще одна загадка лабиринта разрешилась... Тем не менее как из него выйти - по-прежнему неясно". Ведя подобные речи, мы кружили и кружили по комнатам без всякой надежды, впустую, махнув рукой на надписи, которые уже казались совершенно одинаковыми. Снова была семиугольная зала, снова мы описали круг по примыкавшим к ней комнатам - все без толку, выхода не было. Наступила минута, когда Вильгельму пришлось признать свое поражение. Единственное, что оставалось, - это улечься тут же спать в надежде, что на следующий день Малахия нас выведет. Так мы брели, сокрушаясь о позорной развязке нашего славного предприятия - и вдруг непонятно как оказались в той семиугольной первой зале, откуда начиналась лестница. Вознеся горячие благодарственные молитвы, мы, не помня себя от радости, ринулись вниз. Добежав до кухни, мы юркнули за очаг, помчались по коридору оссария - и клянусь, что зловещий оскал этих голых черепов показался мне сладчайшей улыбкою любимых друзей. Мы выбрались из оссария, пересекли церковь и, сойдя по ступеням северного портала, счастливые, опустились на какие-то могильные камни. Чистейший воздух зимней ночи вливался в грудь, как божественный бальзам. Вокруг сияли звезды и все ужасы библиотеки разом отступили куда-то далеко. "Как хорош мир и как отвратительны лабиринты", - с облегчением произнес я. "Как хорош был бы мир, если бы имелось правило хождения по лабиринтам", - ответил учитель. "Интересно, который час?" - сказал я. "Я потерял чувство времени. Но в кельях надо бы оказаться до того, как позвонят к полунощнице". Мы обогнули левую сторону церкви, миновали портал (я отворачивал лицо, дабы не увидеть снова жутких старцев Апокалипсиса, super thronos viginti quatour) и двинулись через весь двор к странноприимному дому. На ступенях палат возвышалась неподвижно и грозно какая-то фигура. Это был Аббат. Он поджидал нас. Взгляд его был полон суровости. "Я искал вас всю ночь, - обратился он к Вильгельму. - В келье вас не было. В церкви вас не было..." "Мы проверяли одну версию..." - стал сбивчиво оправдываться тот. Видно было, что он в замешательстве. Аббат, ничего не отвечая, смерил его долгим взглядом. Потом сказал, как отрубил: "Я искал вас с самого повечерия. Беренгар отсутствовал на службе". "Да что вы говорите!" - радостно вскрикнул Вильгельм. Итак, без всякого труда выяснилось, кто именно подкарауливал нас в скриптории. "Его не было на повечерии, - повторил Аббат, - и в келью он не возвращался. Сейчас позвонят к полунощнице. Посмотрим, не появится ли он. Если нет - предвижу новое несчастье". К полунощнице Беренгар не явился. Примечания [1] "Тебе, Господи" (лат). [1] по природе своей (лат.). [2] Перев. М. Л. Гаспарова. [1] по существу (лат.). [2] солоноватые (лат.). [3] "О нравах и беседах монашеских" (лат.). [1] "Бога нет" (лат.). [2] а) Ты - камень; б) Ты - Петр (лат.). [1] Тут из зада излетел гадкий звук (лат.). [1] интонация (лат.). [1] вода - источник жизни (лат.". [1] тайна предела Африки... (лат.). [1] А на престолах двадцать четыре старца (лат.). [2] имя ему смерть (лат.). [3] И помрачилось солнце и воздух (лат.). [4] И сделались град и огонь (лат.). [1] Но в те дни когда (лат.). [2] Первенец из мертвых (лат.) [3] И упала с неба большая звезда (лат.). [4] Конь белый (лат.). [5] Благодать вам и мир (лат.). [1] Третья часть земли сгорела (лат.). [2] Стекла для чтения (лат.). [1] Успокоятся от трудов своих (лат.).  * ДЕНЬ ТРЕТИЙ *  Третьего дня ОТ УТРЕНИ ДО ЧАСА ПЕРВОГО, где обнаруживается кровавая простыня в келье пропавшего Беренгара - и это все Вот я пишу эти строки и снова испытываю мрачную, невыносимую усталость, которая была во мне той ночью, вернее тем утром. Что тратить слова? После службы Аббат, объявив общую тревогу, послал большинство монахов прочесывать все помещения аббатства. Результатов не было. Перед хвалитными обшаривавший келью Беренгара монах наткнулся на белую ткань, пропитанную кровью. Простыню понесли к Аббату, который уверился в тягчайших своих предчувствиях. Тут же присутствовал Хорхе, который, будучи извещен о находке, переспросил: "Неужели кровь?" - так, будто это казалось ему совершенно неправдоподобным. Алинард, услышав о том же, покачал головой и заявил: "Нет, нет, третья труба несет смерть от вод". Вильгельм осмотрел простыню и сказал: "Теперь все ясно". "Так где же Беренгар?" - спросили у него. "Не знаю", - ответил он. Я увидел, как Имарос завел очи горе и прошептал на ухо Петру Сант'Альбанскому: "И все англичане такие". Перед первым часом, когда солнце уже встало, были снаряжены служки обследовать склон горы под всею окружностью стен. Они обшарили все, вернулись к третьему часу и ничего не нашли. Вильгельм сказал мне, что все возможное предпринято. Оставалось просто выжидать. И отбыл на кузню, где немедля погрузился в оживленнейшую беседу с мастером-стекольщиком Николаем. Я уже ушел в церковь, выбрал там место недалеко от центрального входа и сел. Служилась месса. Я уснул самым богобоязненным образом и проспал долго, поскольку у нас, юношей, потребность в сне значительно превосходит потребность старых людей, которые уже немало проспали в своей жизни и вскорости должны предаться вечному сну. Третьего дня ЧАС ТРЕТИЙ, где Адсон философствует об истории своего ордена и о судьбе различных книг Проснувшись, я уже не чувствовал усталости. Однако в сознании все было перепутано, поскольку отдых среди дня никогда не идет на пользу телу и покой мы обретаем только если спим в ночные часы. Я вышел из церкви и направился в скрипторий, где, испросив разрешения у Малахии, начал перелистывать каталог монастырской библиотеки. Пробегая рассеянным взглядом один столбец за другим, медленно перелистывая страницы, я в это же самое время старался наблюдать за монахами. Меня поразило, что они с удивительным спокойствием, с невероятной благостностью предавались своей работе, так, как будто один из их собратьев не пропал только несколько часов назад самым трагическим образом, как будто его не искали по всей округе, а двое других не были так же недавно умерщвлены при зловещих обстоятельствах. Вот, сказал я себе, подлинное величие нашего ордена: столетие за столетием люди, подобные им, лицезрели, как в поместилища их работы врываются орды варваров, и грабят, и громят аббатства, как целые царства обрушиваются и погибают в насильственном огне, - они же продолжают любить свои пергаменты и чернила и продолжают спокойным, еле различимым голосом читать обращаемые к ним из глубины веков драгоценнейшие речи: эти же речи они и сами в свою очередь, из глубины своего века обращают к тем векам, которые настанут. Так они продолжали читать и переписывать, когда надвигался конец тысячелетия; с чего бы им вдруг оставлять свою работу сейчас, в нашем веке, в наши времена? Во вчерашнем разговоре Бенций признался, что ради редчайшей книги пошел бы на грехопадение. И он не кривил душой. Разумеется, монаху следовало бы любить свои книги с тихим смирением и печься об их добре, а не об услаждении собственной любознательности; но то, что соблазняет мирян как тяготение плоти, а у обыкновенных священнослужителей проявляется как сребролюбие, искушает и монахов-затворников: у них это - жажда знаний. Я листал каталог, и перед моим рассеянным взглядом скользили пышнейшие титулы книжных наименований: Квинта Серена "О травах и зелиях", "Феномены", Эзопова "О природе зверей", "Книга Aetici peronymi о космографии", "Книга троечастная о тех редкостях, каковые Аркульф епископ, пришед Адамнан по морю из святых заморских мест, отобразил с описанием", "Книжица Кв. Юлия Иллариона о сотворении вселенны", "Солин Полигистор о происхождении земли и чудесах", "Альмагест". Я уже не удивлялся тому, что тайна злодейских кровопролитий как-то сообщена с библиотекой. Для здешних обитателей, всецело посвятивших себя словесности, библиотека единовременно предстает и Иерусалимом небесным, и подземным царством на переходе от terra incognita к преисподней. Здесь жизнь каждого определяется и управляется библиотекой, ее заповедями, ее запретами. Они ею живут, живут для нее и, можно даже подумать, отчасти против нее, ибо преступно уповают в один прекрасный день обнажить все ее тайны. Что бы удержало их от смертельнейшего риска на пути к удовлетворению любознательного ума или от убийства кого-то, кто, скажем, ухитрился бы овладеть их ревниво хранимым секретом? Соблазн, да, естественно, соблазн. И гордыня рассудка. Совсем не этим должен одушевляться добрый монах-писец, исполняя предустановления нашего великого учредителя. Монаху вменялось переписывать не вникая, покорствуя промыслу Господню, молиться во время работы и работать как бы молясь. Отчего же в наши годы все переменилось? О, я уверен: только не из-за вырождения ордена бенедиктинцев! Орден сделался слишком могучим, аббаты теперь могли тягаться с королями. Разве и Аббон не являл собою примера монаршьего правления, когда великодержавно вмешивался в распрю других монахов, желая погасить ее? Несметное богатство познаний, накопленных за века монастырем, ныне превратилось как бы в товар, в основание дикой гордыни, сделалось поводом тщеславиться и презирать себе подобных; как рыцари хвастали друг перед другом кирасами и знаменами, так же точно аббаты похвалялись разукрашенными томами. И чем более явно наши монастыри утрачивали пальму первенства в многознании, тем сильнее они хвалились (вот абсурд!). А между тем в кафедральных училищах, городских корпорациях и университетах не только научились переписывать книги, и не только переписывали и больше и скорее, нежели - в монастырях, но и начали создавать новые, - может быть, именно в этом состояла причина немалых несчастий... Аббатство, в котором мы находились, представляло собою, можно предположить, наипоследний из остававшихся оплотов величия. Только здесь еще жила древнейшая традиция производства и воспроизведения книг. Однако, - а может быть, именно поэтому, - населявшие обитель люди не хотели больше предавать свою жизнь святой работе переписывания; они хотели сами создавать новое, хотели дополнять натуру, алкали новизны, гнались за новизной. И не могли провидеть - я смутно ощущал, не умея высказать словами, то, что сейчас твердо высказываю, умудренный прожитыми годами и опытом, - что, гонясь за новизною, они приближали крушение своего величия. Ибо если бы новообретенные познания, за которыми охотились эти люди, уходили за стены обители, чем бы стало отличаться святейшее место от кафедрального училища или городского университета? Оставаясь же в потаенности, это знание, наоборот, способствовало бы укреплению славы и могущества его хранителей и не осквернялось бы бесцеремонными обсуждениями. Его бы не захватывали наглецы, у которых нет ничего святого и которые готовы выдать на поживу беспощадному "да или нет" любую тайну, любые сокровенные секреты. Вот, сказал я себе, это и причина той немоты, того мрака, которые нависают над библиотекой; она поместилище знания, однако обезопасить это знание она способна только ценой запрета. Никто не должен прикасаться к хранимым знаниям - даже сами монахи. Знание не монета, которой нисколько не вредны любые хождения, даже самые беззаконные; оно скорее напоминает драгоценнейшее платье, которое треплется и от носки, и от показа. Разве и сама по себе книга, разве книжные страницы не истираются, а чернила и золотые краски не тускнеют, если к ним прикасается много посторонних рук? Неподалеку от меня сидел Пацифик Тиволийский. Он перелистывал старинную рукопись, страницы которой разбухли и слепились между собой. Чтобы их разлепить, он постоянно смачивал во рту указательный и большой пальцы, и от его мокрых прикосновений страница всякий раз уминалась, теряла свою упругость, и отделить ее можно было только загибая, подвергая лист за листом беспощадному воздействию воздуха и пыли, которая отныне все глубже будет вгрызаться в тонюсенькие морщинки, возникающие от малейшего нажима. Затем новообразовавшаяся плесень поселится там, где слюна, перешедшая с пальцев, умягчила, но вместе с тем и занесла заразу на угол листа. Как преизбыток нежного чувства обычно ослабляет и портит воителя, так преизбыток владельческой любви и любопытства приводит к тому, что книги получают заболевание, неминуемо губящее их. Какой же выход был возможен? Не читать книги и только хранить их? Справедливы ли мои рассуждения? Что бы сказал на это учитель? Невдалеке от меня сидел и трудился рубрикатор, Магн Ионский; он только что окончил полировать телячью шкуру пемзовой колодкой и теперь наносил на нее слой мела, готовясь втереть его в пергамент губкой. Другой монах, с ним рядом, Рабан Толедский, прикрепив пергамент к доске, накалывал на его полях по правой и по левой сторонам, очень маленькие симметричные ямки, которые после соединял с помощью металлического стилоса паутинными горизонталями. Через некоторое время эти белые страницы должны были заполниться ярчайшими рисунками и чертежами, и страницы готовились стать похожими на реликварии, на драгоценные оклады, блистающие цветными каменьями, врезанными щедрой рукой в поверхность листа, которая скоро покроется богоугодным Священным Писанием. Эти два моих собрата, сказал я себе, вот в эти минуты обретаются в их собственном земном раю. Они производят книги, почти что повторяющие те, которые неотвратимо истребятся безжалостным течением лет. А значит, продолжал я сам с собою, библиотеке не может угрожать ни одна из существующих на земле напастей, ибо она живет, самовозрождается... Но если она живет, что мешает ей открываться каждому, кто приходит за знаниями? Ведь тогда ее благополучию ничто не может угрожать? Ради чего в таком случае изводится Бенций и, по-видимому, изводился Венанций? Я чувствовал, что мысли мои сбиваются, мнутся. Я чувствовал также, что мысли подобного рода не приличествуют послушнику, чье дело - со старанием и покорностью соблюдать правило, а не переосмысливать ход вещей, и что этого не следует делать ни ныне, ни впредь, ни когда-либо, до самого конца служения, - чему я неуклонно и следовал до глубокой старости, не выдвигая и не разрешая новых вопросов, в то время как окружающий меня мир все глубже и бесповоротней опускался в пучину кровавой смуты и невиданных безумств. Было время утренней трапезы, и я отправился на кухню, где повара ко мне благоволили и оставляли лучшие куски. Третьего дня ЧАС ШЕСТЫЙ, где Адсон выслушивает признания Сальватора (которые двумя словами не перескажешь), отчего и погружается в тревожащие раздумья Завтракая на кухне, я увидел Сальватора. С поваром явно состоялось замирение. Сальватор весело уписывал пухлый пирог. Ел он так, будто до этого не ел никогда: не роняя ни единой крохи и при каждом глотке как бы вознося истовые благодарения Господу за неслыханную удачу. Он подмигнул и сказал на своем диком наречии, что отъедается за всю жизнь, прожитую впроголодь. Я стал расспрашивать. И услышал повесть о страшном детстве в каком-то богом забытом селении, где воздух был нечист, дожди шли постоянно и поля превращались в болота; вся округа дышала гнилостными миазмами. Я узнал, что там по нескольку месяцев стояла и не сходила вода, и плуг не оставлял борозды, и посеяв меру зерна - собирали четверик, а посеяв четверик - не собирали ничего. Даже у господ той земли лица были бескровные, как у бедняков, хотя, по словам Сальватора, бедняки все-таки умирали чаще. Возможно, потому, хихикнул он, что их было больше... Четверик стоил пятнадцать денег, мера - шестьдесят денег. Проповедники пророчили скончание времен, однако родители и деды Сальватора помнили, что так бывало и прежде, и привыкли думать, что скончание времен ожидается всегда. И вот когда в селении поели всех дохлых птиц и всю живую нечисть, какую удалось поймать, пошли слухи, что кое-кто выкапывает мертвецов. Сальватор, как некий гистрион, со множеством ужимок показал мне, чем занимались эти "гадостники", как они на следующий после похорон день ногтями рыли кладбищенскую землю. "Гам!" - и зубы, щелкнув, впивались в пирог с бараниной, а по лицу бежала судорога отвращения, как будто он кусал труп. Хуже всех, продолжал Сальватор, были те, кто не удовлетворялся пищей, добываемой из освященной земли. Они по примеру лихих разбойников уходили в леса, сбивались в отряды и поджидали путника. "В-ж-жик!" - показывал Сальватор: нож к горлу и - "Гам!" А наихудшие из худших подманивали детей, посулив яйцо или яблоко, и ели их нежное мясо. Но - серьезнейшим образом уточнил Сальватор - предварительно сваривши. Он рассказал о каком-то человеке, пришедшем в селение продавать вареное мясо, и довольно дешево, и народ не верил своему счастью, пока священник не объявил, что это человечина. Озверелая толпа растерзала торговца. Но в ту же ночь кто-то выкопал убитого из могилы и съел людоеда. Когда люди о том дознались - казнили и его. И не только это рассказывал Сальватор. Осыпая меня обрубками слов и вынуждая припоминать все, что я знал из провансальского языка и итальянских диалектов, он поведал историю своего исхода из отчего селения и скитаний по свету. Его рассказ прозвучал для меня отголоском множества других, слышанных дома или в путешествии. И впоследствии я слышал немало таких же. Так что сейчас, по прошествии многих лет, я не уверен - не приписал ли Сальватору приключений и преступлений, совершенных совсем другими людьми, жившими как до него, так и после него. Ныне в моей ослабелой памяти все рассказы переплавились в единую повесть. К тому привел неустанный труд воображения - сила, которая, сочетая идею горы с идеей золота, способна породить идею золотой горы. В дороге я часто слышал от Вильгельма слово "простецы", которым некоторые его собрать