каженных что ты будешь спрашивать? Разъяснения тринитарного догмата? Научного обоснования евхаристии? Хочешь, чтоб они тебе доподлинно объяснили, что верно, а что ошибочно? Ох, Адсон, Адсон. Это игры для таких, как мы, для ученых. У простецов свои проблемы. И примечательно, что решают их они всегда неправильно. Так и попадают в еретики". "Да, но зачем ученые их поддерживают?" "Затем, что используют в своих играх, которых очень мало общего имеют с верой и чрезвычайно много общего - с захватом власти". "И поэтому римская церковь обвиняет в ереси всех своих противников?" "Конечно, поэтому. И потому же она объявляет законной любую ересь, которая готова подчиняться ее командованию. А также некоторые усилившиеся ереси, которые иметь в противниках становится опасно. Но не всегда. Здесь нет твердого правила, все зависит от людей, от обстоятельств. Точно так же ведут себя и светские правительства. Полвека назад градоначальники Падуи издали закон, что всякий лишивший жизни священника платит крупную пеню..." "И все?" "И все. Этим подогревали ненависть народа к священникам: город воевал с собственным епископом. Теперь тебе понятно, почему некогда в Кремоне сторонники императора поощряли деятельность катаров? Не по вероубеждению, разумеется, а наперекор правящей римской церкви. А в наше время городские магистраты поддерживают еретиков, перелагающих на вульгарный язык Евангелие. Вульгарный язык становится языком городов, латынь остается языком монастырей и Рима. Поддерживают вальденцев, провозглашающих, что якобы все христиане, мужеского, женского ли полу, старые ли, или молодые, способны учить и разъяснять Евангелие. У них батрак, проучившийся десять дней, уже готов принимать к себе последователя и учить его". "И тем самым уничтожается единственное отличие, благодаря которому священники незаменимы! Понятно. Но тогда почему те же самые городские магистратуры вдруг объявляют охоту на еретиков и начинают помогать церкви сжигать их?" "Потому что начинают понимать, что дальнейшее усиление этих еретиков - прямая угроза привилегиям мирян, говорящих на вульгаре. В ходе, созванного епископом Рима, Латеранского Собора 1179 года (как видишь, наша с тобой история уходит корнями в полуторавековую давность) Вальтер из Мала уже предостерегал собравшихся против того, что может произойти, если чересчур много воли дадут неграмотным идиотам вроде вальденцев. Он рассказывал, если я правильно помню, что ходят они босиком и ничем не владеют, а что все добро у них общее, а нагота-де их повторяет наготу Христову; ныне-де они покорствуют церковной власти, ибо не имеют на что опереться, но если только заберут много воли, сами разгонят всех... Потому-то города и городские власти благожелательно отнеслись к скитальческому монашеству и к нам, францисканцам; мы представили им возможность гармонично уравновесить народную потребность в покаянии с потребностями городской жизни, соотнести нужды церкви с нуждами купечества, озабоченного только торговлей..." "И таким образом было установлено равновесие между любовью к Господу и любовью к хозяйству?" "Нет. Борьба за нравственное перерождение постепенно была подчинена воле церкви и введена в нормальные пределы - в пределы ордена, позволенного папой. Однако то, что бушевало и билось под спудом, никакими пределами себя не ограничивало и выплескивалось любыми способами. Сегодня в виде движения флагеллантов, не вредных ни для кого, кроме себя. Завтра в разгуле вооруженного восстания - например, восстание брата Дольчина. Послезавтра в богохульных ритуалах - вспомни, что рассказывал Убертин о монтефалькских братьях..." "Но кто же был прав, кто оказался прав, кто ошибался?" - в отчаянии перебил я его. "Все были правы, все ошибались". "Хорошо, ну а как же вы сами, - закричал я в ответ уже с каким-то яростным вызовом, - почему не говорите, на чьей вы стороне, на чьей стороне истина?" Ответом Вильгельма было молчание. Не говоря ни единого слова, он медленно поднял и стал разглядывать на просвет обрабатываемую линзу. Наконец он опустил руку, навел линзу на железное точило и спросил меня: "Что это?" "Точило. В увеличенном виде". "Что ж. Самое большее, что в твоих силах, - это смотреть как можно лучше". "Но точило все равно останется точилом!" "И записка Венанция все равно останется запиской Венанция. Даже после того как я с помощью этой вот самой линзы смогу, как надеюсь, ее прочитать. Однако возможно, что, прочитав записку, я узнаю немного лучше какую-то часть истины. И, может быть, после этого мы сумеем немного улучшить жизнь этого аббатства". "И только!" "Я сказал больше, чем тебе показалось, Адсон. Не в первый уже раз ты слышишь от меня о Рогире Бэконе. Возможно, он не самый умный человек всех времен и народов. Но меня всегда восхищала та вера, которой одушевлялась его любовь к науке. Бэкон верил в силы, в духовную мощь, в правоту потребностей простецов. Он не был бы примерным францисканцем, если бы не полагал, что обездоленным, неимущим, идиотам и неграмотным очень часто дается говорить от имени Господа. Если бы он мог с ними поближе познакомиться, он отнесся бы к нищим полубратьям более внимательно, чем к провинциалам ордена. Простецам сообщено нечто, чего нет у ученых, которые нередко теряются в разысканиях универсальных закономерностей: у простецов есть непосредственное чувство единичного. Но одного этого чувства мало. Простецы интуитивно улавливают собственную истину - возможно, даже и более истинную, нежели истина докторов церкви, - но вслед за этим довольно часто разбазаривают свое знание в нерассудительных поступках. Что с этим можно поделать? Довести до простецов знания наук? Слишком легкий выход, или, если угодно, слишком трудный. И потом - какую науку до них довести? Науку Аббоновой библиотеки? Учителя францисканства пытались как могли отвечать на эти вопросы. Великий Бонавентура говорил, что мудрецы обязаны переводить на язык концептуальной ясности имплицитную истину, укрытую в действиях простецов..." "Подобно тому, как в решениях Перуджийского капитула и в ученых записках Убертина переводится на язык богословских умозаключений народный призыв к бедности", - вставил я. "Да, но сам видишь, что это делается с опозданием, и, когда это делается, истина простецов, как правило, уже присвоена властителями, уже стала истиной властителей, более подходящей императору Людовику, нежели брату бедной жизни. Что же сделать для того, чтобы сохранилась непосредственность опыта простецов, чтобы не утратилась, скажем так, действенная сила этого опыта? Чтобы этот опыт был способен содействовать преобразованию и улучшению их жизни? Вот вопрос, не дававший покоя Бэкону "Quod enim laicale ruditate turgescit non habet effectum nisi fortuito", - говорил он, то есть: опыту простецов чаще всего присущи проявления дикие и не подчиненные пользе. "Sed opera sapientiae cetra lege villantur et in fine debitum efficaciter diriguntur". Иными словами, - доказывал он и учил, - даже в осуществлении самых практических занятий, таких, как механика, земледелие и градоуправление, необходимо руководиться некоторым особенным богословием. Бэкон мыслил новую науку о природе как новое великое совместное дело образованных людей, которые посредством своего особого знания о природе смогут упорядочить те изначальные потребности, которые, выражая себя беспорядочно и дико, тем не менее справедливы и законны и лежат в основе всех действий простецов. Вот новая наука, новая естественная магия. Надобно только добавить, что по Бэкону это новое совместное дело должно осуществляться под руководством церкви; полагаю, эта оговорка связана исключительно с тем, что в эпоху Бэкона общность церковников и общность ученых совпадали. Ныне они не совпадают, появляются знающие люди вне монастырей, вне церквей, даже вне университетов. Возьми хоть известный пример. В здешних землях самый знаменитый философ нашего века - не монах, а аптекарь. Я говорю о флорентийце, чью поэму при тебе упоминали, я ее не смог прочесть, так как не знаю тамошнего вульгарного языка; но насколько себе представляю, вряд ли мне бы эта поэма сильно понравилась, так как в ней речь ведется о вещах не в пример далеких от нашего непосредственного опыта. Тем не менее, судя по всему, этот сочинитель превосходит мудростью всех известных мне людей, так как познал самое сокровенное из всего, до чего нам дано дознаться, в том, что касается стихий и космоса и управления государством. Исходя из этого, а также из мнения моих друзей, считающих, как и я, что командование человечеством - дело не церкви, а законодательной народной ассамблеи, я неминуемо получаю вывод, что в самом близком грядущем не от кого-либо иного, а от сообщества ученых будет исходить самоновейшее, человечнейшее богословие, то есть натуральная философия и позитивная магия". "Грандиозная идея, - сказал я. - И это достижимо?" "Бэкон верил, что достижимо". "А вы?" "Я тоже верил, что достижимо. Только чтобы верить в это, следует предполагать, будто простецы ближе нас к истине именно по той причине, что обладают непосредственным частным знанием; следовательно, надо считать, что непосредственное частное знание - самое главное. Однако если самое главное - это непосредственное частное знание, как же придет наука к воспроизведению тех универсальных законов, благодаря помощи которых и через осмысление которых добрая магия становится действенной?" "Вот-вот, - отозвался я. - Как она придет?" "Не могу тебе сказать. Немало я спорил об этом в Оксфорде с моим другом Вильгельмом Оккамским, который теперь в Авиньоне. Он заронил в мою душу тысячи сомнений. Ибо если нам исходить из посылки, что истинно только непосредственное частное знание - тот факт, что однородные причины приводят к однородным последствиям, становится почти недоказуемым. Пусть тело неизменно. Но мы будем считать его холодным или горячим, сладким или горьким, влажным или сухим лишь в зависимости от того, где это тело в данный момент находится. Переместив тело в другие условия, все неизменившиеся его качества мы будем оценивать уже по-другому. Как я могу судить об универсальной закономерности, повелевающей вещами мира, если мне пальцем не удастся шевельнуть, не порождая бесчисленное количество новых обстоятельств, ибо от одного мановения моего пальца изменяются все пространственные отношения между пальцем и прочими вещами? А между тем моя мысль должна опираться именно на подобные отношения, определяя связи вещей. Где же гарантии, что найденные мною связи общи и неизменны?" "Однако вы располагаете безусловным знанием того, что определенной толщине стекла соответствует определенная же острота зрения. И именно опираясь на это отношение, вы можете сами изготовить для себя точно такие стекла, как те, которые потерялись. Не существуй эта взаимозависимость, не будь она неизменна, что бы вы делали?" "Остроумнейший ответ, Адсон. Действительно, я сумел вывести взаимозависимость - что одинаковой толщине стекол должна соответствовать одинаковая сила зрения. Я сумел вывести ее потому, что шел от многократно испытанного, непосредственного единичного опыта. Ты прав. Всякий использующий целебные травы неоспоримо знает, что всякий раз одно и то же зелье оказывает на одного и того же пациента, если он всякий раз одинаково предрасположен, совершенно одинаковое действие, и поэтому любой использующий лекарства может вывести теорему, что каждый отдельный пучок травы определенного вида годится от лихорадки или что каждое отдельное стекло определенного вида в определенной мере помогает ослабевшим глазам. Наука, о которой говорил Бэкон, несомненно должна строиться на подобных теоремах. Обрати внимание: на частных теоремах, а не на общих положениях. Любая наука должна опираться на теоремы, теоремы должны исходить из строгих посылок, а посылки - отображать частные связи вещей. Понимаешь ли, Адсон... Я вроде бы обязан верить в правомочность моих теорем, ибо я их вывожу из наблюдений непосредственного частного опыта; но, веруя в них, я неминуемо признаю существование общих закономерностей. Однако о них-то говорить я и не имею права, так как уже само предположение о существовании общих закономерностей и заранее заданного порядка вещей приводит нас к выводу, что Бог - пленник этого порядка, а между тем Бог - это вещь до такой степени абсолютно свободная, что, если бы он только захотел, одним лишь напряжением своего хотения он переменил бы мир". "Значит, если я правильно понимаю, вы можете действовать и знаете, почему вы действуете, но вы не знаете, почему вы знаете, что вы знаете, как вам действовать?" Должен отметить с нескрываемой гордостью, что Вильгельм глянул на меня одобрительно. "По-видимому, так. В любом случае ты хотя бы поймешь, до чего я не уверен в любой истине - даже в той, в которую верю". "Вы больший мистик, чем Убертин!" - пошутил я. "Возможно. Но я, как ты можешь убедиться, изучаю природу. И в том расследовании, которое мы сейчас ведем, я тоже пытаюсь понять не кто хорош и кто плох, а кто вчера вечером был в скриптории, кто взял глазные стекла, кто оставил на снегу след тела, волокущего другое тело, и где Беренгар. Все это суть факты. Потом я попробую их увязать, если это вообще возможно. Поскольку всегда крайне сложно сказать, какое последствие из какой причины проистекает. Так как достаточно вмешательства какого-нибудь ангела, чтобы все совершенно перепуталось. И поэтому нечего удивляться, что невозможно доказать, будто один предмет - причина другого предмета. Но все равно надо непрерывно пробовать. Что я и делаю". "Тяжелая у вас жизнь", - сказал я. "Но я отыскал Гнедка", - ответил Вильгельм. "Значит, есть в мире система!" - объявил я, ликуя. "Значит, есть немножко системы в этой бедной голове", - ответил Вильгельм. В эту минуту возвратился Николай, торжественно неся почти готовую вилку. "А как только эта штука окажется на этом бедном носу, - сказал Вильгельм, - системы в этой бедной голове станет еще больше". Явился послушник сказать, что Аббат намерен побеседовать с Вильгельмом и ждет его в саду. Учитель поневоле отложил свои стекла, и мы заторопились к месту встречи. Выйдя из кузни, Вильгельм хлопнул себя по лбу, как будто неожиданно вспомнил что-то забытое. "Кстати, - сказал он, - я разобрал кабалистические знаки Венанция". "Как, все? Когда?" "Когда ты спал. И не знаю, что ты имеешь в виду, говоря "все". Я разобрал то, что проявилось при нагреве - ну, то, что перерисовал. А греческие письмена я смогу прочесть не раньше, чем когда будут сделаны новые стекла". "И что? Там говорится о тайне предела Африки?" "Да. Подобрать ключ очень легко. В распоряжении Венанция было двенадцать знаков Зодиака и еще восемь знаков, обозначающих пять планет, два светила и Землю. Итого двадцать знаков. Ровно столько, сколько требуется для передачи латинского алфавита, учитывая, что два звука - первый в unum и первый в velut - записываются здесь одной и той же буквой. Так. Порядок букв нам известен. Какой порядок тайных знаков мог бы ему соответствовать? Я подумал о порядке следования небес. Предположил, что зодиакальный квадрант установлен на самой дальней орбите. Значит, Земля, Луна, Меркурий, Венера, Солнце и прочие. А затем - последовательно - зодиакальные знаки в традиционном порядке, как они перечислены и у Исидора Севильского: начиная от Тельца, от дня весеннего равноденствия, кончая Рыбами. Так вот, если употребить этот ключ, письмена Венанция обретают смысл". И он показал мне пергамент, на котором крупными буквами по-латыни было переписано разобранное: "Secretum finis Africae manus supra idilum age primum et septimum de quatuor". "Понятно?" - спросил он. "Тайна предела Африки открывается рукой над идолом чрез первый и седьмой в четырех... - повторил я, качая головой. - Совершенно непонятно". "Естественно. Во-первых, не вредно бы знать, что Венанций имел в виду под luо1чт. Идол? Образ? Рисунок? И что это за четверо, среди которых есть первый и седьмой? И что с ними надо делать? Трясти? Тянуть? Толкать?" "Значит, мы снова ничего не знаем. То есть не сдвинулись с места", - сказал я в великом унынии. Вильгельм остановился и посмотрел на меня довольно-таки неласково. "Милое дитя, - сказал он. - Перед тобой бедный францисканец, который, не имея ничего, кроме скромнейших познаний и скудных крох догадливости, коими снабжен по бесконечной милости Господней, сумел за несколько часов разобрать тайнопись, составленную человеком именно для того, чтобы никогда и никто эту тайнопись не разгадал... И ты, жалкий, неграмотный балбес, смеешь заявлять, что мы не сдвинулись с места?" Я неуклюже извинялся. Я задел самолюбие учителя - а между тем мне было отлично известно, как гордится он быстротой и безупречностью своих дедукций. Вильгельм проделал действительно неслыханную работу, и не его вина, что хитрющий Венанций не только упрятал обнаруженные сведения за значками странной зодиакальной азбуки, но и представил их в виде невразумительной загадки. "Неважно, неважно, не извиняйся, - оборвал меня Вильгельм. - В сущности ты прав. Мы пока что знаем слишком мало. Пошли". Третьего дня ВЕЧЕРНЯ, где имеет место новая беседа с Аббатом, Вильгельм высказывает хитроумные догадки, как проникнуть в тайну лабиринта, и дело ручается самым рациональным способом. Затем предлагается отведать сыра под одеялом Аббат ждал нас с мрачным, озабоченным видом. В руке он держал письмо. "Я получил это только что от Конкского аббата, - сказал он. - Здесь сообщается имя того, кому Иоанн доверил командование французскими солдатами и ответственность за охрану делегации. Это не военный, это не придворный, и этот человек сам входит в делегацию как полноправный член". "Дивное соцветие всевозможных достоинств, - отвечал Вильгельм с беспокойством. - Кто же это?" "Бернард Ги, или Бернарде Гвидони, как вам больше нравится". Вильгельм испустил какой-то возглас на родном языке. Я его не понял, как не понял и Аббат, но, наверное, это было лучше для нас, так как я вполне готов поверить, что восклицание было не совсем пристойным. "Это не радует, - тут же добавил он. - Бернард много лет отличался в Тулузе как "молот еретиков". Он написал книгу "Practica officii inguisitionis heretice pravitatis"[1], предназначенную тем, кто готовится преследовать и уничтожать вальденцев, бегинов, бедных братьев, полубратьев и дольчиниан". "Я знаю. Знаю этот труд, перл учености". "Перл учености, - повторил Вильгельм. - Он предан Иоанну, который в течение многих лет неоднократно поручал ему дела во Фландрии и тут, в верхней Италии. Будучи назначен епископом галисийским, он ни разу не показался в своей епархии, а продолжал исполнять инквизиторские обязанности. Затем, кажется, он был все-таки отправлен епископом в Лодев. Но Иоанн, по-моему, возвратил его к прежним обязанностям и послал сюда, в Северную Италию. Так почему именно Бернард? И почему с правом командовать солдатами?" "Объяснение имеется, - сказал на это Аббат. - И подтверждает все те опасения, которые я высказал вчера. Вы, безусловно, сознаете - хотя и не хотите согласиться со мною, - что тезисы о бедности Христа и церкви, выдвинутые Перуджийским капитулом, несмотря на обильные теологические обоснования, по существу - те же самые тезисы, которые гораздо менее осторожно и, главное, менее богобоязненно выдвигаются бесчисленными еретическими движениями. Ничего не стоит доказать, что теория Михаила Цезенского (усвоенная, кстати, и императором) - та же теория, что у Убертина или Ангела Кларенского. И вплоть до этого момента мнения двух делегаций совпадут. Однако Ги способен добиться большего. И он знает, как этого добиться. Он постарается доказать, что перуджийские положения - те же самые, что у полубратьев и лжеапостолов. Вы согласны с этим?" "С тем, что это так, или с тем, что Бернард Ги скажет, что это так?" "Скажем, с тем, что я говорю, что он так скажет", - процедил Аббат. "Согласен, что так и будет. Но это предусмотрено. Я хочу сказать, что и прежде предполагалось, что дойдет до такого утверждения - независимо от участия Бернарда. Ну, допустим, Бернард поведет дискуссию ловчее, чем эти новоиспеченные куриалы. Допустим, с ним нужно будет спорить более изобретательно, чем с теми..." "Да, - сказал Аббат. - Но при этом мы сталкиваемся с затруднением, о котором я говорил вчера. Если к завтрашнему дню не отыщется виновник двух, а возможно - и трех убийств, я буду вынужден уступить Бернарду охрану общественной безопасности в аббатстве. От Бернарда - лица, облеченного (заметьте, с нашего взаимного согласия) столь вескими полномочиями, я не имею права скрывать, что в обители происходили и продолжают происходить некие необъяснимые беспорядки. В противном случае, то есть если бы он обнаружил их сам, столкнувшись (Господи упаси нас и помилуй!) с фактом нового нераскрытого преступления, он имел бы все основания кричать "измена!"". "Это правда, - мрачно пробормотал Вильгельм. - Делать нечего. Придется быть начеку и караулить Бернарда, пока он будет караулить неведомого преступника. Может, это и к лучшему. Бернард займется таинственной убийцей и не сможет столь ретиво заниматься теологической борьбой". "Бернард займется таинственным убийцей, и это нанесет, позвольте заявить, чувствительнейший урон моей репутации. Из-за подобной грязной истории я буду вынужден впервые ограничить собственную власть в своих стенах. Это будет неслыханный случай не только в истории нашей обители, но и в истории всего клюнийского ордена... Я пойду на все что угодно, чтобы избежать этого. И первое, что следует сделать, - это отказать в гостеприимстве обоим посольствам". "Я буду пылко упрашивать ваше высокопреподобие хорошенько обдумать это далеко идущее решение, - сказал Вильгельм. - Вам было вручено послание императора, который благоволит предписать вам..." "Я помню, что связывает меня с императором, - перебил его Аббат. - И знаю, что вы тоже помните. И знаете, что у меня, увы, пути к отступлению нет. Но все это крайне неприятно. Где Беренгар, что с ним стряслось, чем вы заняты?" "Я всего лишь монах, который много лет назад провел несколько удачных инквизиционных следствий. Вам должно быть известно, что не всякое дело раскрывают за два дня. Да и вы сами чем мне помогли? Дали доступ в библиотеку? Дали мне право задавать людям любые вопросы, ссылаясь на вашу санкцию?" "Не вижу связи между убийствами и библиотекой", - отрезал Аббат. "Адельм был миниатюристом, Венанций переводчиком, Беренгар - помощник библиотекаря", - терпеливо пояснил Вильгельм. "В этом смысле все шестьдесят монахов связаны с библиотекой. Так же как все они связаны с церковью. Почему вы не занимаетесь церковью? Вот что, брат Вильгельм. Вы ведете следствие по моему распоряжению и в границах, установленных мной. Что касается всего прочего, то в этих стенах над всем прочим единственный и неограниченный хозяин - я. После Господа Бога, разумеется, и благодаря бесконечной его милости. Это придется запомнить и Бернарду. С другой стороны, - добавил он более примирительно, - нигде не сказано, что Бернард едет сюда исключительно ради драки. Конкский аббат мне пишет, что Бернард следует через наше аббатство проездом на юг. В то же время, по словам аббата, кардинал Поджеттский Бертран получил от папы распоряжение выехать из Болоньи и явиться сюда, чтобы возглавить папскую делегацию. Возможно, Бернард едет, чтобы увидеться с кардиналом". "Тогда это, при более широком рассмотрении, еще хуже. Бертран тоже известен как "молот еретиков", но в центральной Италии. Встреча двух главных фигур антиеретической борьбы может знаменовать начало ее широчайшего наступления по всей стране с целью полного разгрома всего францисканского движения..." "А вот об этом мы немедленно известим императора, - сказал Аббат. - Подобные вещи в одну минуту не делаются. Мы не будем дремать. Прощайте". Вильгельм хранил молчание, пока Аббат не скрылся из виду. Потом сказал мне: "Прежде всего, Адсон, не следует поддаваться спешке. Нельзя быстро решить вопросы, в которых имеет значение такое множество мелких частных наблюдений. Я иду в мастерскую, потому что пока не готовы мои стекла, я лишен не только возможности прочесть записи Венанция, но и возможности, скажем, сегодня ночью посетить библиотеку. Ты тем временем сходи узнай, не обнаружилось ли что-нибудь касательно Беренгара". Но тут мы увидели бегущего навстречу Николая Моримундского. Он нес самые скверные новости. Обтачивая лучшее из отобранных Вильгельмом стекол (на которое тот возлагал основные надежды), Николай, оказывается, его сломал. А другое, пригодное для замены, лопнуло при попытке вставить его в оправу. Теперь Николай сокрушенно указывал на небо. Наступил уже час вечерни, и спускалась темнота. В тот день больше не было надежды продолжить работу. Еще один потерянный день, угрюмо заключил Вильгельм, преодолевая (как он мне позднее сознался) желание придушить незадачливого стекольщика, который, надо отдать ему должное, был и так достаточно безутешен. Оставив Николая с его угрызениями, мы пошли узнавать, что известно о Беренгаре. Разумеется, никто ничего не нашел. Похоже, мы были в тупике. Не зная, что теперь делать, мы бессмысленно кружили по церковному двору. Но скоро я заметил, что Вильгельм впадает в состояние задумчивости, зрачки его замирают - при том, что он, кажется, ничего перед собой не видит. В начале прогулки он нашарил в складках рясы несколько травок из тех, которые собирал на прошлой неделе, и теперь тихо пожевывал стебельки, как будто черпая в них источник какого-то плавного возбуждения. Вид у него был отсутствующий. Но время от времени глаза вспыхивали, как если бы опустелое сознание озарялось неожиданно яркой мыслью. И тут же он снова впадал в свое странное деятельное оцепенение. Вдруг я расслышал, как он бормочет: "Конечно, можно бы..." "Что?" - спросил я. "Я ищу способ ориентировки в лабиринте... Это было бы довольно сложно соорудить... зато действенно... В конце концов, выход находится в восточной башне. Это известно. Теперь предположим, что в нашем распоряжении машина, позволяющая в любой момент определить направление на север. Что это даст?" "Достаточно будет пойти направо, и мы придем в восточную башню. Или, если пойти в противоположную сторону, попадем в южную. Но даже если предположить, что такая магическая машина существует, лабиринт есть лабиринт. И как только мы направимся на восток - тут же упремся в стену. Прямой путь будет нам перекрыт. А если повернем в сторону - снова собьемся с дороги..." - отвечал я. "Да, но машина, о которой я говорю, будет указывать на север в любом случае. Как бы мы ни меняли направление. Мы всегда будем знать, куда поворачивать". "О, это было бы дивно! Но где взять такую машину? Она должна уметь распознавать север и юг в темноте, в закрытом помещении, не сообщаясь с солнцем и звездами... Не думаю, чтобы даже ваш хитроумный Бэкон мог построить такую машину!" - со смехом ответил я. "Вот и ошибаешься, - сказал Вильгельм. - Ибо машина подобного рода уже сделана, и кораблеводители ею уже пользуются. Она не сверяется ни со звездами, ни с солнцем, а использует силу одного замечательного камня. Того самого, который мы видели в лечебнице у Северина. Он притягивает железо. Это свойство было изучено Бэконом и еще одним ученым, пикардийским магом Петром из Махарикурии. И описаны многие возможные употребления этого свойства". "А вы можете соорудить такую машину?" "Соорудить ее не так уж сложно. Этот камень используется для устройства самых разных редкостей. Например, двигателя, работающего вечно, без вмешательства какой бы то ни было внешней силы. Но самое простейшее изобретение описано одним арабом, Байлеком аль-Кубаяки. Возьми котелок с водою и помести в него плавучую пробку. Пробку проткни железной спицей. Затем поднеси магнитный камень к поверхности воды и делай круги до тех пор, покуда спица не позаимствует свойства камня. Когда это случится, спица исполнит то же, что исполнил бы и камень, если был бы свободен обращаться на своей опоре. Она потянется острием к северу. И сколько бы ты ни вращал котелок, все равно эта спица будет глядеть на север. Незачем добавлять, что если на края котелка ты нанесешь, относительно севера, знаки остальных стран света - австр, аквилон и прочие, - ты будешь всегда знать, в какую сторону идти, чтобы попасть в восточную или в любую иную башню библиотеки". "Сколь дивное изобретение! - воскликнул я. - Отчего же спица всегда поворачивается к северу? Камень, как я видел, притягивает железо, и можно предположить, что очень большая масса железа притягивает к себе камень... Но из этого следует... из этого следует, что в стороне полярной звезды, на крайней оконечности земного шара, имеются богатейшие запасы железа!" "Действительно, кое-кем высказывалась и такая догадка. Хотя, если говорить совсем точно, спица наводится не на звезду мореплавателей, а на место встречи небесных меридианов. То есть, как было некогда сказано, "сей камень метит в свое подобье на небе". Сиречь полюса магнита усваивают определенное наклонение не от земных, а от небесных полюсов. Что, в свою очередь, превосходный образчик движения, возбужденного на расстоянии, а не через прямую материальную причинность. Этим вопросом сейчас занимается мой друг Иоанн Яндунский. В те часы, когда император Не требует от него немедленно устроить так, чтоб Авиньон провалился сквозь землю". "Тогда идемте к Северину, за камнем, и возьмем котелок, воду, пробку..." - возбужденно заговорил я. "Тише, тише, - сказал Вильгельм. - Не знаю уж почему, но я ни разу не видел, чтоб машина, самая замечательная в философской теории, так же замечательно действовала в своем механическом воплощении. А крестьянская мотыга, никакими философами не описанная, работает как надо... Боюсь, что бегать по лабиринту с фонарем в одной руке и с котелком воды в другой... Погоди, у меня новая идея. Машина будет показывать на север и если вносить ее в лабиринт, и если не вносить. Верно или нет?" "Верно. Но вне лабиринта она не нужна. Есть солнце, звезды..." "Понятно, понятно. Но если машина работает и внутри, и вне лабиринта, может быть, наши мозги тоже?" "Мозги? Конечно. Они работают и вне лабиринта... Именно вне лабиринта! Нам прекрасно известно, какую наружную форму имеет Храмина! Но стоит попасть внутрь - и мы перестаем что-либо понимать!" "Совершенно верно. Теперь выбрось вообще из головы эту машину. Я стал думать о машине, но постепенно перешел к размышлениям о закономерностях природы и закономерностях нашего разума. И дошел до следующего. Мы должны, находясь снаружи, понять, как устроена Храмина изнутри". "Как это?" "Дай подумать. Это должно быть не очень сложно". "А тот метод, о котором вы вчера рассказывали? С угольными крестиками?" "Нет, - сказал Вильгельм. - Чем больше я о нем думаю, тем меньше в него верю. Наверное, я не совсем точно вспомнил правило. А может быть, для прогулки по лабиринтам нужна надежная Ариадна, которая будет ждать за дверью, держа хвостик путеводной нити. Но вообще таких длинных нитей не бывает. А если б они и были, этим бы доказывалось только (в сказках часто доказывается истина), что из лабиринтов выбираются исключительно при помощи извне. Значит, внутри действуют те же законы, что снаружи. Поэтому, Адсон, обратимся к законам математики. Аверроэс утверждал: только в математике вещи, известные нам непосредственно, отождествляются с вещами, известными лишь абстрактно". "Видите! Значит, вы признаете универсальные понятия". "Математические понятия суть представления, созданные нашим интеллектом для постоянного употребления вместо реальных. Может быть, дело в том, что эти понятия - врожденные, а может в том, что математика была изобретена раньше остальных наук. Библиотека тоже создана человеческим интеллектом, мыслившим в математических категориях, так как без математики лабиринт не построишь. Теперь остается сопоставить наши собственные математические представления с представлениями строителей библиотеки. Каковое сопоставление приведет нас к научным выводам, понеже математика есть наука определения определений... И в любом случае, прекрати втягивать меня в метафизические диспуты. Что за черт тебя сегодня укусил? Лучше найди, раз уж у тебя хорошее зрение, какой-нибудь пергамент, дощечку... На чем пишут. И чем писать... Ах, у тебя все при себе! Умница Адсон! Пойдем погуляем вокруг Храмины, пока еще можно хоть что-то разглядеть". Мы довольно долго кружили у Храмины. И как могли вглядывались в восточную, южную и западную башни и в соединявшие их стены. Что касается прочих помещений - они выходили на обрыв, но, согласно законам симметрии, не должны были отличаться от тех, которые мы видели. "А то, что мы видели, - подытожил Вильгельм (тогда как я все в точности заносил на свою дощечку), - сводилось к следующему. В каждой стене было по два окошка, в каждой башне по пять". "Теперь будем думать, - сказал учитель. - Каждая из виденных нами комнат была с одним окном". "Кроме семиугольных", - сказал я. "Это понятно. Семиугольные - центральные в каждой башне". "И кроме тех, которые и не семиугольные и окон не имеют". "Их пока не бери во внимание. Прежде всего отыщем правило, потом попробуем оправдать исключения. Итак, вдоль внешней стороны Храмины мы имеем... В каждой башне по пять комнат и в каждой из соединительных стен по две комнаты. Все они с окнами. Но если из комнаты с окном двигаться к середине Храмины, попадаешь снова в комнату с окном. Следовательно, речь пойдет об окнах во внутренний двор. Какую форму, Адсон, имеет тот колодец, который можно видеть из кухни и из скриптория?" "Восьмиугольную", - сказал я. "Превосходно. И в скриптории по каждой стороне восьмиугольника прорублено, если не ошибаюсь, по два окна. Это означает, что в лабиринте вдоль каждой грани восьмиугольника устроены две комнаты. Правильно?" "Да. Но как нам быть с этими странными безоконными комнатами?" "Их должно быть, по-моему, восемь. И вот почему. В середине каждой башни есть семиугольная комната. Пятью стенами она сообщается с пятью комнатами наружной стороны башни. А с чем сообщаются остальные две стены? За ними что-то должно быть. Но это не комнаты, расположенные по внешней стороне соединительных стен: в таком случае они были бы с окнами. И это не комнаты, выходящие внутрь колодца. По той же причине. Вдобавок, они получились бы ужасно вытянутыми. Так что... надо попробовать нарисовать расположение комнат этой библиотеки как бы глядя сверху... Должно выйти, что при входе в каждую башню есть еще две комнаты, граничащие с центральной семиугольной - и они же граничащие с теми двумя, которые выходят во внутренний двор". Я попробовал начертить то, что описывал мой учитель. И закричал в полном восторге: "Да, теперь все понятно! Ну-ка посчитаем! В библиотеке пятьдесят шесть комнат, из них четыре семиугольных и пятьдесят две более или менее квадратных, причем из них четыре безоконных, двадцать восемь выходящих наружу и шестнадцать выходящих внутрь Храмины!" "В каждой из четырех башен пять четырехугольных комнат и одна семиугольная... Библиотека устроена согласно небесной гармонии. К этим цифрам можно подверстать немало изобретательнейших толкований". "О, счастливейшее открытие! - воскликнул я. - Но почему же в библиотеке так трудно ориентироваться?" "Потому что есть нечто неподвластное математическому расчету. Это расположение дверных проемов. Одни комнаты ведут в несколько последующих, другие только в одну последующую. И возникает вопрос: нет ли таких комнат, которые вообще никуда не ведут? Если ты учтешь эту особенность и притом отсутствие освещения и возможности определяться по наклону солнца... да еще если прибавишь привидения и зеркала... ты поймешь, что лабиринт способен сбить с толку любого, кто в него вступает. А пуще всего - тех, кто заранее взбудоражен собственной дерзостью. С другой стороны, вспомни, до чего мы сами дошли вчера, когда не могли выбраться из лабиринта. Высшая степень смятения, основанная на высшей степени упорядоченности. По мне, самый изящный на свете расчет! Строители этой библиотеки - гениальные мастера!" "Так как же в ней ориентироваться?" "Теперь это уже нетрудно. Пользуясь тем планом, который ты нарисовал - надо надеяться, он, худо ли, бедно ли, соответствует расположению библиотеки, - мы, как только окажемся в первой семиугольной комнате, сразу пойдем в какую-нибудь из безоконных. Оттуда, двигаясь все время направо, минуем три или четыре комнаты - и окажемся уже в новой башне, причем это будет несомненно северная башня. Потом мы опять пойдем в безоконную комнату, и левой стеной она будет граничить с семиугольной, а если повернуть направо, можно будет, повторив точно такой же отрезок пути, добраться до следующей башни... и так вплоть до возвращения к исходной точке..." "Да. Это при условии, что из любой комнаты можно беспрепятственно пройти в соседнюю". "Вот именно. Это невозможно. На этот-то случай ты и рисуешь свой план. Мы пометим на нем все глухие переборки, чтобы видеть, в какую сторону уклонились. Это будет совсем несложно". "Но у нас точно выйдет?" - переспросил я, чувствуя беспокойство из-за того, что на словах все выглядело слишком легко. "Точно, - ответил Вильгельм. - Все "знание основания природных правил дадены в линиях, углах, фигурах. Аще инаково не узнать, что от чего", - прочитал он наизусть. - Это слова одного из величайших оксфордских мудрецов. Но, к сожалению, нам "дадено" еще не все. Отныне мы знаем, что делать, чтоб не заблудиться. Но теперь нам предстоит узнать, существует ли правило, определяющее размещение книг по комнатам. В этом смысле стихи Апокалипсиса почти ничего не говорят. Отчасти потому, что они то и дело повторяются в совершенно разных комнатах..." "В то время как книга апостола содержит гораздо больше пятидесяти шести стихов!" "Вне всякого сомнения. Значит, годятся только некоторые стихи. Странно. Получается, что их понадобилось меньше пятидесяти... а тридцать... или двадцать... А-ах, клянусь бородой Мерлина!" "Чьей?" "Неважно. Это один колдун из моих мест... Они же взяли ровно столько стихов, сколько букв в латинском алфавите! Ну конечно! Слова не имеют значения. Важны только первые буквы. Выходит, каждая комната обозначена буквой алфавита, а все вместе они образуют какой-то текст, а какой - мы обязаны дознаться". "Наподобие фигурных стихотворений в форме креста или рыбы!" "Более или менее. Хотя, по всей вероятности, ты прав. Когда строилась библиотека, именно такие стихотворения были в моде". "Но откуда начинать читать?" "С тех дщиц, которые больше прочих... С семиугольной комнаты в башне, где вход... Или же... Да нет, разумеется - с красных надписей!" "Но их столько!" "Значит, столько и текстов. Или слов. Ну, теперь ты наилучшим образом и как можно крупнее перерисуй свой план. Когда придем в библиотеку, станешь отмечать стилосом, легонечко, все пройденные комнаты. А также усовершенствуешь план: укажешь расположение дверей, глухих стен и, разумеется, окон. А кроме того - повсюду проставишь нача