вные добродетели. Тем временем Бертран Поджетто уже приглашал Вильгельма выступить и изложить точку зрения имперских богословов. Вильгельм поднялся без особого желания. С одной стороны, он явно понимал, что диспут не имеет никакого практического смысла. С другой стороны, он торопился освободиться, поскольку таинственная книга теперь интересовала его даже сильнее, чем исход встречи. Но от исполнения долга, разумеется, уклониться не мог. Итак, он взял слово. Прежде всего последовало множество "эхов" и "охов". Возможно, их было даже больше, чем обычно, и больше, чем требовалось. С их помощью он давал понять, что абсолютно не уверен в том, что собирается высказать. Он начал с заверения, что выступления предыдущих ораторов показались ему чрезвычайно интересными. И что, с другой стороны, то, что было названо "доктриной имперских богословов", на самом деле не более чем ряд разрозненных суждений, вовсе не претендующих сойти за истину веры. Так вот, сказал он. Учитывая то величайшее благоволение, которое проявил Господь, когда создал народ сыновей своих и возлюбил их всех без всякого различия, начиная с тех листов книги Бытия, где еще нет помину ни о священнослужителях, ни о царях, и исходя также из того, что Господь доверил Адаму и его потомкам управление всеми делами этой земли, с условием соблюдать божеские установления, имеются основания подозревать, что Господу не совершенно чужда идея о том, что над своими земными делами сам народ должен выступать законодателем и первой действенной причиной закона. Под народом, продолжал Вильгельм, целесообразно было бы понимать совокупность всех граждан. Однако поскольку гражданами считаются также дети, тупоумные, преступники и женщины, наверное, следовало бы выработать некое разумное определение понятия "народ", включив в него лучшую часть граждан, хотя он сам в данную минуту не считает возможным устанавливать, кто именно должен входить в эту лучшую часть, а кто нет. Он покашлял и извинился за это перед собравшимися, отметив, что влажность атмосферы сегодня, кажется, слишком велика для его здоровья, и продолжил в форме догадки, что, вероятно, в качестве способа, которым этот народ сумеет выражать свою совокупную волю, может быть предложен созыв всеобщей избираемой ассамблеи. Он пояснил далее, что ему представлялось бы осмысленным, если бы подобная ассамблея обсуждала, изменяла и - по необходимости - приостанавливала действие законов, ибо, когда законодательной властью пользуется только один человек, он способен употреблять ее во зло, по неведению или по дурному умыслу. И добавил, что незачем напоминать собравшимся, сколько примеров подобного злоупотребления содержит история самых недавних лет. Тут я обратил внимание на то, что присутствующие, слегка смутившиеся от его предыдущих рассуждений, к этим последним словам дружно и сообща присоединились, поскольку тут каждый был волен думать о ком ему угодно и каждый считал чрезвычайно дурным того, о ком он думал. Прекрасно, рассуждал далее Вильгельм. Ну, а если один человек плохо управляет законами, не лучше ли правятся с этим многие, трудясь сообща? Разумеется, подчеркнул он, это касается законов мирских, определяющих порядок в гражданском мире. Бог предупредил, чтоб Адам не вкушал от древа познания добра и зла, и это был божий закон. Но в то же время он сам позволил Адаму, более того, уполномочил его раздавать имена вещам в гражданском мире. И в этом отношении - в мирском отношении - предоставил полную свободу своему подданному. Да, именно так, несмотря на то что некоторые наши современники утверждают, будто nomina sunt consequentia rerum.[1] Однако книга Бытия на сей счет гласит достаточно ясно: Господь подвел к человеку всех тварей, чтоб узнать, какое имя тот им даст, и как наименовал человек какую живущую тварь, таково ей и именоваться во веки веков. И хотя не подлежит никакому сомнению, что первый из человеков подошел к делу с сугубой ответственностью и, называя на своем эдемском языке всякую вещь и всякое животное, руководствовался природой называемого, все-таки ничем не отменяется то обстоятельство, что, занимаясь этим, он пользовался некоей верховной властью: решать, которое из многих имен, по его усмотрению, лучше всего соответствует природе называемого предмета. Ибо и в самом деле ныне установлено, что имена, которыми пользуются разные люди для описания одних и тех же понятий, различны, а неизменны и едины для всех только понятия, то есть знаки вещей. И слово потел (имя) бесспорно происходит от nomos, то есть по-гречески "закон", как раз потому, что nomina создаются группами людей ad placitum, то есть по свободному совместному решению. Собравшиеся не смели ни единым словом оспорить это ученейшее доказательство. А из этого следует, заключил Вильгельм, что верховное управление делами нашей земли, то есть делами отдельных городов и государств, ничего общего не имеет с охраною и проповедью слова Божия, которой должны неустанно заниматься церковные власти. И заслуживают жалости, продолжал Вильгельм, неверные, не имеющие таких, как у нас, авторитетов, к которым можно всегда обратиться за разъяснением слова Божия (тут все выразили сожаление об участи неверных). Однако допустимо ли, исходя из этого, делать вывод, что неверные не имеют склонности к установлению законов и к управлению жизнью через посредство правительств, царей, императоров, султанов, калифов и как их там еще? Допустимо ли отрицать, что многие римские императоры распоряжались гражданской властью с великим благоразумием, стоит вспомнить Траяна? А кто наделяет язычников и неверных этими их естественными способностями издавать законы и сосуществовать в политическом обществе? Может быть, их собственные лжебожества, безусловно не существующие (или не существующие безусловно, как бы ни трактовалось отрицание в данной модальности)? Мы все прекрасно знаем, что нет! Их мог наделить описанными способностями только бог воителей, бог Израиля, отец нашего с вами Господа Иисуса Христа... Чудеснейшее доказательство божественного великодушия - предоставить возможность суждения по политическим вопросам даже тем, кому неведом авторитет верховного римского понтифика и кто не исповедует тех наисвятейших, сладостных и устрашающих тайн, которые исповедует христианский народ! Существует ли более восхитительное, чем это, подтверждение того неоспоримого факта, что мирская власть и государственная юрисдикция ничего не имеют общего с церковными правами и с законом Христовым, и что они установлены Господом вне какого бы то ни было богословского волеизъявления и даже раньше, нежели на земле установилась наша общая святая религия. Он снова покашлял, только теперь уже не он один. Многие ерзали на скамейках и прочищали горло. Я видел, что кардинал облизывает пересохшие губы и нетерпеливым, хотя и вежливым жестом предлагает Вильгельму переходить к заключению. И Вильгельм приступил к тем заключениям, которые, по мнению всех сидевших в зале, даже тех, кто их не разделял, закономерно вытекали из его убедительной логики. Итак, Вильгельм сказал, что его дедукции, он уверен, подтверждаются личным примером самого Христа Иисуса, который пришел в этот мир не повелевать, а подчиниться тем условиям, которые создались до его прихода в этом мире, по меньшей мере во всем, что касалось законодательства Цезаря. Он хотел и чтобы апостолам пришлось повелевать и властвовать, а из этого вытекает, что было бы естественно, если бы и последователи апостолов избавились от какого бы то ни было гражданского, принуждающего владычества. Если понтифик, епископы и священство сами не были бы подчинены гражданской и принуждающей власти князей, власть князей неминуемо тем самым оказалась бы под ударом, а следовательно, оказался бы под ударом и правопорядок, который, как доказано прежде, установлен самим Господом. Необходимо, конечно же, оговорить особо, - продолжал Вильгельм, - самые деликатные случаи, как, например, вопрос о еретиках, относительно еретичества которых одна только церковь, хранительница божественных истин, может выносить решение, однако применять к ним силу могут только светские карательные органы. Между тем, когда церковь квалифицирует еретиков как таковых, она, разумеется, обязана указывать на это князю, который должен быть как можно лучше осведомлен о состоянии подданных. Однако что должен делать после этого князь с еретиком? Казнить его во имя той божественной истины, которой не он является хранителем? Князь может и даже обязан казнить еретика, если его деятельность угрожает общежитию всех, то есть если еретик распространяет ересь, уничтожая или преследуя всех, кто ее не разделяет. Однако только этим пределы власти правителя и ограничиваются, потому что никто на этой земле не должен быть принуждаем, путем телесных угроз, к выполнению предписаний Евангелия, иначе куда бы девалась та свобода воли, за осуществление которой каждый будет впоследствии судим в ином мире? Церковь может и обязана предупредить еретика, что он исключает себя из общества верующих. Но она не имеет права судить его на этом свете и принуждать его помимо его желания. Если бы Христу было угодно, чтобы его служители обладали принуждающей властью, он оставил бы им прямые предписания, как поступил Моисей, оставивший ветхий закон. Христос так не поступил. Следовательно, он этого не желал. Не предполагается же такое возражение, что якобы-де на самом деле он желал, но не сумел по недостатку времени или способностей составить такой закон за три года проповедничества? И совершенно правильно, что он этого не желал, потому что если он пожелал бы что-либо в подобном духе, папа смог бы на этом основании диктовать свою волю королю, и христианство перестало бы быть законом свободы, а превратилось бы в невыносимое рабство. Все вышесказанное, продолжал учитель с сияющим лицом, призвано служить не к ограничению власти верховного понтифика, а к вящему возвеличению его миссии: ибо раб рабов Господа приходит на эту землю, чтобы служить, а не чтоб ему служили. И в конце концов, было бы по меньшей мере странно, если бы папа пользовался властью над делами империи, но не пользовался властью над делами прочих царств этой земли. Как известно, все, что провозглашается папой о делах божественных, одинаково относится как к подданным французского короля, так и к подданным короля Англии; но это же, по идее, в равной степени должно относиться и к подданным Великого Хана или султана неверных, поскольку неверные называются неверными именно потому, что пока не верят в неоспоримую божественную истину. Следовательно, если бы папа смирился с тем, что в гражданском смысле он располагает властью - в качестве римского папы - только над делами империи, он тем самым породил бы подозрение, что именно потому, что он сам отождествляет власть государственную с властью духовной, по его же собственной логике, он не обладает духовной властью не только над сарацинами или татарами, но и над французами или англичанами, каковое утверждение, вообще говоря, составляет собой злостное оскорбление святейшества... Вот по какой причине, подвел итоги учитель, ему видится справедливым вывод, что авиньонская церковь наносит оскорбление всему человеческому обществу, притязая на то, что именно ей должна быть предоставлена власть утверждать или отвергать кандидатуру того, кто предварительно был облечен саном императора римлян. Папа не имеет на Римскую империю никаких особенных прав, не больше, нежели на другие царства, и поскольку не подлежат папскому утверждению ни король Франции, ни султан, неизвестно, по какой исключительной причине должен подлежать папскому утверждению император немцев и римлян. Подобная претензия не имеет божественного обоснования, так как в Писании ничего об этом не сказано. Она не вытекает из законодательства народов, в силу вышеприведенных причин. Что же касается дискуссии о бедности, сказал напоследок Вильгельм, то несколько скромных суждений, высказанных им некогда в самой разговорной форме, в виде необязательных предположений, в ходе беседы с несколькими друзьями - с такими, как Марсилий Падуанский и Иоанн Яндунский, - можно было бы суммировать в следующем: если францисканцам желательно оставаться бедными, император не должен и не может противостоять такому похвальному желанию. Разумеется, если бы гипотеза о Христовой нищете была официально доказана, это бы не только помогло миноритам, но и укрепило ту идею, что Христос не добивался лично для себя никакого гражданского правления. Однако ему, Вильгельму, довелось слышать сегодня немало рассуждений самых здравомыслящих особ, которые доказывали, что бедность Христа недоказуема. Исходя из этого, может быть полезно перевернуть причину и следствие. Поскольку никем не утверждалось и никем не могло утверждаться, что Иисус добивался для себя и для своих близких какого-либо земного правления, эта самая отрешенность Иисуса от земных вещей представляется достаточным основанием для того, чтобы без греха почесть вероятным утверждение, что Иисус, таким образом, больше тяготел к бедности. Вильгельм говорил настолько неуверенным голосом, обосновывал свои доказательства так стеснительно и смиренно, что ни у кого из присутствующих не было видимого повода вскочить и дать ему резкий отпор; однако это не означало, что все сидевшие в зале согласились с тем, что сказал Вильгельм. И не одни только авиньонцы беспокойно шевелились, хмурили брови и шептали друг другу на ухо возражения; но даже и сам Аббат, казалось, был весьма неприятно поражен словами Вильгельма и всем видом показывал, что не в этом, нет, не в этом духе мыслились ему взаимоотношения его ордена с империей. Что же до делегатов-миноритов, Михаил Цезенский был озадачен, Иероним взбудоражен, Убертин задумчив. Молчание нарушил кардинал Поджетто, как всегда улыбающийся и благостный, который самым любезным образом осведомился, готов ли Вильгельм приехать в Авиньон и высказать все то же самое перед папой. Вильгельм в ответ спросил суждения кардинала; тот сказал, что его святейшество папа слыхивал в своей жизни немало спорных высказываний и знаменит снисходительностью к любым духовным детям, однако, без сомнения, речь, произнесенная Вильгельмом, очень бы его огорчила. Тут вмешался Бернард Ги, который до этих пор ни разу не раскрывал рта: "Я был бы очень рад посмотреть, как брат Вильгельм, столь уверенный и красноречивый здесь, перед нами, повторил бы все то же самое в присутствии понтифика". "Вы меня уговорили, господин Бернард, - отвечал Вильгельм. - Я не еду". И добавил, обращаясь к кардиналу, как бы прося у того извинения: "Понимаете ли, ваша милость, сейчас у меня начинается грудная простуда, которая вряд ли позволит мне предпринять настолько далекое путешествие в эту пору года". "Но в таком случае зачем вы так долго выступали?" - спросил его кардинал. "Чтобы засвидетельствовать истину, - смиренно отвечал Вильгельм. - Истина делает свободным". "Ну нет! - сорвался с места в этот момент Джованни Дальбена. - Здесь дело уже не в истине, которая делает свободным, а в непозволительной свободе, которая хочет сойти за истину". "И это вероятно", - сладким голосом ответил Вильгельм. Каким-то внутренним чутьем я ощутил, что сейчас будет взрыв и страсти, и языки забурлят еще яростнее, чем прежде. Но этого не случилось. Не успел Дальбена закончить свою речь, как вошел капитан лучников и что-то прошептал на ухо Бернарду. Тот резко встал и движением руки остановил прения. "Братья, - сказал он. - Возможно, эта полезная дискуссия еще будет нами возобновлена. Однако сейчас происшествие несказанной тяжести вынуждает нас оставить любые занятия - с соизволения Аббата, разумеется. Могу сказать Аббату, что я, сам не желая этого, по-видимому, опередил его намерения, между тем как он надеялся своими силами найти виновника тех многих злодеяний, которые имели место в обители в прошедшие дни. Виновник теперь мною задержан. Но, увы, его взяли слишком поздно. И еще один раз... случилось нечто..." - и он неопределенно махнул рукой в сторону выхода. Затем быстрым шагом пересек залу и вышел наружу. За ним бросились остальные. Вильгельм - в первом ряду, я - рядом с ним. Учитель посмотрел на меня и сказал: "Боюсь, что это с Северином". Пятого дня ЧАС ШЕСТЫЙ, где находят убитого Северина, но не могут найти книгу, которую он нашел Торопливо, тревожно шли мы через монастырское подворье. Начальник лучников вел нас прямо к больнице, и по мере приближения становилось заметно, сквозь серую густоту воздуха, шевеление каких-то теней. Это были монахи и служки, сбегавшиеся на шум, и лучники, загораживавшие двери и не пускавшие войти. "Эти солдаты посланы мною за человеком, который может пролить свет на все ваши тайны", - сказал Бернард. "За братом травщиком?" - переспросил ошеломленный Аббат. "Нет. Сейчас увидите", - сказал Бернард, проталкиваясь внутрь. Мы вошли в лабораторию Северина, и печальное зрелище открылось нашему взору. Злополучный травщик лежал в луже крови с расколотым черепом. Вокруг него вся лаборатория, казалось, была разворочена бурей: склянки, бутыли, книги, листы валялись повсюду в ужасном смятении и беспорядке. На полу рядом с телом мы увидели небесный глобус размером не менее как с две человечьи головы. Он был из тонко выделанного металла, увенчан золотым крестом и насажен на короткую треногу фигурной ковки. Я вспомнил, что в прошлые разы этот глобус стоял на столике слева от входа. В другом конце комнаты лучники держали схваченного келаря, который вырывался из их рук, крича о своей непричастности. Вопли его усилились при виде Аббата: "Ваша милость, - кричал он, обстоятельства против меня! Но я вошел, когда Северин был уже убит! Меня захватили, когда я просто стоял и смотрел на этот разбой!" Капитан лучников приблизился к Бернарду и с его разрешения отчитался перед ним и перед всеми. Лучники, по его словам, получили приказ обнаружить келаря и задержать его. И с тех пор более двух часов искали его, но не могли найти. Я сообразил, что, очевидно, имелось в виду распоряжение, отданное Бернардом перед тем, как войти в капитулярную залу. Солдаты, чужаки в этом месте, по всей вероятности, вели розыски в самых отдаленных углах аббатства, но им и в голову не приходило, что келарь, не подозревая об угрожающих ему бедах, находится вместе с другими монахами в нартексе капитулярной залы. Висевший повсюду туман еще усложнил их охоту. В любом случае из доклада капитана вытекало, что, когда Ремигий на моих глазах устремился в сторону кухни, кто-то увидел его и немедленно известил стражников, которые явились за ним в Храмину. Но в это время Ремигий уже снова покинул Храмину, и совсем недавно, о чем свидетельствовал бывший на кухне Хорхе, заявивший, что только что с ним разговаривал. Лучники стали прочесывать местность по направлению к огородам и там наткнулись в тумане на некий призрак. Это был дряхлый Алинард, который совсем было заблудился и сбился с пути. От Алинарда-то они и узнали, что келарь минуту назад вошел за дверь лечебницы. Лучники поспешили туда. Дверь была открыта. Войдя, они увидели убитого Северина и рядом - келаря, который судорожно рылся на полках, сбрасывая на землю все, что попадало под руку, как будто разыскивал некую определенную вещь. Легко догадаться, как было дело, - заключил капитан. Ремигий проник в дом, набросился на травщика, умертвил его, а затем стал искать то, ради чего ему потребовалось убивать. Один из лучников поднял с земли небесный глобус и подал Бернарду. Изящное переплетение медных и серебряных обручей, удерживаемое на более жестком каркасе из бронзовых колец, было схвачено, как за рукоятку, за стержень треноги и со всего размаху обрушено на череп жертвы, с такою силой, что после удара на одной стороне глобуса тонкие металлические обручи вогнулись и порвались. На то, что именно этой стороной глобуса была расколота голова Северина, указывали следы крови и даже налипшие клочья волос и отвратительные слизистые сгустки мозгового вещества. Вильгельм наклонился над Северином, чтобы констатировать смерть. Глаза несчастного, залитые ручьями крови, струившейся из пробитой головы, застыли, выкатившись из орбит, и я тут же подумал - не запечатлелся ли в этих оцепенелых зеницах (как бывает, судя по рассказам, в некоторых случаях) образ убийцы - последнее, что успел увидеть покойник перед кончиной. Но Вильгельма интересовали не глаза, а руки. Я увидел, как он потянулся к ладоням убитого - проверить, нет ли на подушечках пальцев черных пятен, хотя в данном случае причина смерти была безусловно иная. Но руки Северина были обтянуты кожаными рукавицами, теми самыми, которыми он иногда пользовался и при мне - когда работал с опасными травами, ящерицами, неизученными насекомыми. Тем временем Бернард Ги заговорил с келарем: "Ремигий из Варагины твое имя, не так ли? Я посылал за тобой людей для твоего задержания на основании других улик, намереваясь проверить другие подозрения. Сейчас я вижу, что действовал правильно, хотя, каюсь, и чересчур медлительно. Ваше высокопреподобие, - обратился он к Аббату, - я готов объявить себя почти что прямым виновником этого последнего несчастья, поскольку с самого утра имел в виду, что этого человека необходимо привлечь к ответственности на основании признаний того, другого злоумышленника, захваченного сегодня ночью. Но, как вы, я полагаю, могли убедиться, утром я был занят исполнением иных обязанностей, а люди мои смогли сделать только то, что смогли..." В то время как он произносил все это звонким, зычным голосом, чтобы слышали все собравшиеся (а в комнату успело набиться множество народа; люди проникали сюда под любыми предлогами, глазели на разбросанные и покореженные вещи, тыкали пальцами в сторону трупа и вполголоса обсуждали ужасное преступление), я увидел лицо Малахии, безмолвного среди говорливой толпы и мрачно озиравшего место происшествия. Увидел его и келарь - как раз когда его выволакивали из комнаты. В этот миг он рванулся, выскользнул из цепких рук стражников, бросился к собрату, ухватил того за рясу и стал что-то отрывочно и отчаянно втолковывать ему, прижавшись лицом почти что к самому его лицу, покуда лучники снова не скрутили его. Но даже и когда они его снова скрутили и, грубо толкая, потащили к выходу, он снова повернулся к Малахии и выкрикнул последние слова: "Клянись, и я клянусь!" Малахия ответил не сразу. Он как будто подыскивал подходящие слова. Потом, когда упиравшегося келаря вытащили почти за порог, вдогонку сказал: "Я не буду делать ничего во вред тебе". Мы с Вильгельмом, глядя на этих двоих, пытались понять, что означает их разговор. Внимательно наблюдал за этой сценой и Бернард, хотя он, похоже, вовсе не был озадачен. Напротив, он улыбнулся Малахии, как будто одобряя его ответ и скрепляя возникшее между ними какое-то мрачное сообщничество. Затем он уведомил всех, что сразу после трапезы в капитулярной зале состоится первое заседание трибунала для публичного разбирательства дела. И вышел, приказав отвести келаря в кузню, но содержать отдельно от Сальватора и не позволять им говорить друг с другом. И тут мы услышали у себя за спиной голос Бенция. "Я вошел сразу вслед за вами, - прошептал он еле слышно, - когда в комнате еще почти никого не было. Не было и Малахии". "Он, наверно, позднее пришел", - сказал Вильгельм. "Нет, - возразил Бенций с уверенностью. - Нет. Я стоял у двери и видел всех, кто входил. Говорю вам, Малахия попал сюда... Еще до..." "До чего?" "До келаря. Голову на отсечение не дам, но я убежден, что он выжидал за этой занавесью и вышел только когда собралось много народу", - и он кивнул на широкий полог, загораживавший лежанку, на которой у Северина обычно отдыхали те, кто перенес лечебную процедуру. "Ты хочешь сказать, что это он убил Северина, а когда вошел келарь - спрятался за полог?" "Или, может быть, сразу спрятался за полог и наблюдал все, что здесь происходило. Зачем бы иначе келарь просил его не вредить ему? И обещал, что взамен он тоже не будет вредить?" "Да, возможно, и так, - проговорил Вильгельм. - Как бы то ни было, в этой комнате находится некая книга. Я не сомневаюсь, что она до сих пор находится здесь, так как и келарь и Малахия вышли с пустыми руками". Из моего рассказа Вильгельм знал, что Бенций знает. Кроме того, сейчас он нуждался в помощи. Сказав это, он подошел к Аббату, который в другом конце комнаты печально оглядывал останки Северина, и попросил сделать так, чтобы все вышли, потому что нужно тщательно осмотреть место происшествия. Аббат выполнил его просьбу и сам тоже удалился, напоследок бросив на Вильгельма полный укоризны взгляд, как будто попрекая его, что он каждый раз является слишком поздно. Малахия всячески пытался остаться в комнате, приводя какие-то причины, на мой взгляд довольно неосновательные, но Вильгельм указал ему, что тут не библиотека и, кажется, здесь особыми правами он не пользуется. Произнося все это, Вильгельм был учтив, но непреклонен и сполна отыгрался за тот день, когда Малахия не подпустил его осмотреть стол Венанция. Когда нас осталось в комнате трое, Вильгельм смахнул с одного стола устилавшие его черепки и листы и велел мне постепенно, по очереди передавать ему книги из собрания Северина. Совсем маленькое собрание по сравнению с богатствами лабиринта, но все же оно состояло из десятков и десятков томов различной величины, которые раньше в достойном порядке помещались на полках, а ныне были разбросаны по полу вперемешку с другими вещами, раскрытые, развернутые келарем в его лихорадочных поисках, а некоторые даже и разорванные. Можно было подумать, что он искал не книгу, а что-то заложенное между листами книги. Многие книги были распотрошены и с дикой яростью выдраны из переплета. Поднять, сложить каждую, моментально определить ее характер и поместить в одну из стопок, выраставших на столе, - это была довольно большая работа, особенно в условиях спешки, так как Аббат предоставил нам совсем мало времени, поскольку вскорости должны были явиться монахи, чтоб подобрать истерзанное тело Северина и подготовить его к погребению. Вдобавок требовалось осмотреть всю комнату, заглянуть под все столы, поискать под всеми полками и шкалами, не укрылось ли что-нибудь от наших глаз при первом поверхностном осмотре. Вильгельм не захотел, чтобы Бенций помогал мне в этом, и дозволил ему только стоять на страже возле двери. Невзирая на запреты Аббата, многие пытались проникнуть сквозь эту дверь: служки, ошарашенные новостью, монахи, оплакивающие собрата, послушники, вносившие чистую ветошь, вретище и тазы с водою - все необходимое для омовения и облачения тела... Поэтому приходилось поворачиваться. Я хватал книгу за книгой и подносил к Вильгельму, который обследовал их по очереди и раскладывал на столе. Потом мы увидели, что дело движется медленно, и стали действовать каждый отдельно. То есть я нагибался за книгой, собирал ее по листам, если она разваливалась, читал ее название, клал на стол. Часто попадались не книги, а разрозненные листы. "De plantis libri ires, проклятие, опять не то", - шипел от злости Вильгельм, швыряя книгу за книгой. "Thesaurus herbarum", - подавал голос я. Вильгельм раздраженно отзывался. - "Оставь! Мы ищем греческую книгу". "Эту? - спросил я, развертывая перед его глазами том, испещренный замысловатыми закорючками. Он в ответ: "Нет, эта по-арабски, болван! Прав был Бэкон, когда сказал, что первая обязанность ученого - знать языки!" "По-арабски и вы не знаете! - огрызнулся я, уязвленный, на что Вильгельм рявкнул: "Но я хотя бы понимаю, когда написано по-арабски!" И я покраснел, услышав, как Бенций хихикает у меня за спиной. Книг было много, еще больше отдельных записей, свитков с чертежами небесного свода, списков загадочных трав, составленных, скорее всего, рукой покойного на разрозненных листах пергамента. Мы возились долго, обшарили все углы лечебницы. В конце концов Вильгельм даже взялся, с поразительно бесстрастным видом, за труп, перевернул его и поглядел, нет ли чего снизу, а также обыскал одежду мертвеца. Без толку. "Это невозможно, - сказал Вильгельм. - Северин закрылся здесь с книгой. Келарь вышел без книги..." "А в одежде он ее не спрятал?" "Нет. Я ведь видел эту книгу позавчера под столом Венанция. Она довольно большая. Незаметно ее не вынесешь". "Как выглядел переплет?" "Не знаю. Она лежала открытая. И смотрел я на нее только несколько секунд. Заметил только, что она по-гречески. Больше ничего не помню. Ну, продолжим. Келарь ее не выносил. Малахия - тоже не думаю". "Безусловно нет, - вступил в разговор Бенций. - Когда келарь тряс его за грудь, было видно, что у него под капюшоном ничего нет". "Хорошо. То есть плохо. Если книги нет в комнате, из этого следует, что еще какой-то человек, кроме Малахии и келаря, побывал здесь до нас". "То есть этот третий и убил Северина?" "Слишком много действующих лиц", - сказал Вильгельм. "С другой стороны, - сказал я, - кто мог знать, что эта книга тут?" "Хорхе, например. Если он слышал наш разговор". "Да, - сказал я. - Но Хорхе не смог бы убить такого крепкого мужчину, как Северин, и таким жутким способом". "Разумеется, нет. К тому же ты видел, что он ушел по направлению к Храмине. А лучники, со своей стороны, говорили с ним на кухне как раз перед тем, как был захвачен келарь. Безусловно он не мог успеть побывать тут, а потом вернуться на кухню. Ибо надо еще принять в расчет, что хотя он свободно передвигается по Аббатству, все же он ходит держась за стены и никак не мог податься напрямик через огороды, да еще бегом..." "Дайте-ка я подумаю своей головой, - сказал я, поскольку с некоторых пор осмелел и завел привычку оспаривать рассуждения учителя. - Итак, Хорхе исключается. Шатался тут неподалеку еще и Алинард. Но и он еле держится на ногах. Естественно, он тоже не мог бы одолеть Северина. Теперь келарь. Келаря застали здесь. Однако с минуты его выхода из кухни до минуты его поимки времени, на мой взгляд, прошло слишком мало. Он вряд ли бы успел уговорить Северина, войти, напасть на того, прикончить и, наконец, устроить тут весь этот содом. А вот Малахия имел возможность опередить всех. Допустим, Хорхе, подслушав ваши слова в сенях, отправляется в скрипторий и извещает Малахию, что книга из библиотеки находится в руках Северина. Малахия идет сюда, убеждает Северина открыть и убивает его... Но непонятно зачем. Кроме того, если ему нужна была книга, он узнал бы ее с первого взгляда, не переворачивая все вверх дном. Ведь он же библиотекарь! Так. Кто остается?" "Бенций", - сказал Вильгельм. Бенций изо всех сил запротестовал, мотая головой: "Нет, брат Вильгельм. Вы знаете, что я сгорал от любопытства. Если бы у меня была возможность тайно пробраться сюда и вынести эту книгу - я бы сейчас находился не здесь с вами, а далеко отсюда. Вместе со своим сокровищем". "Почти что убедительно, -усмехнулся Вильгельм. - Однако ведь и ты не знаешь, как выглядит книга. Может быть, ты убил, а сейчас пытаешься разыскать ее". Бенций покраснел как рак. "Я не убийца", - снова пролепетал он. "Все не убийцы, пока не совершают первое преступление, - философски отвечал Вильгельм. - В любом случае книги нет, и это убедительно доказывает одно: что здесь ты ее не оставил. В то же время мне кажется логичным и тот довод, что если бы ты добрался до нее раньше, ты удрал бы вместе с нею, когда сбежался народ". Он подошел к бездыханному телу и склонился над ним. По-моему, только сейчас он впервые осознал, что у него погиб друг. "Бедный Северин, - сказал он. - Я ведь подозревал и тебя с твоими ядами. А ты сам боялся быть отравленным - иначе не надел бы эти рукавицы. Боялся смерти от земного яда, а принял ее от небесного свода... - он взял планетный глобус в руки и принялся внимательно осматривать его. - Хотелось бы знать, почему они употребили именно этот предмет..." "Он был под рукой... Но под рукой были и другие вещи: горшки, садовые инструменты. А это такой дивный образец работы по металлу. Точнейший с точки зрения астрономии. А теперь он поломан и... О, силы небесные!" - внезапно вскричал он. "Что такое?" "Поражена была третья часть солнца и третья часть луны и третья часть звезд так, что затмилась третья часть их..." - прочитал он наизусть. Я хорошо знал этот текст, даже слишком хорошо. Откровение от Иоанна. "Четвертая труба!" - воскликнул я. "Совершенно верно. Сперва град, потом кровь, потом вода, а сейчас звезды... Раз так, надо все пересмотреть. Убийца действовал не случайно, а по заранее обдуманному плану. Но можно ли вообразить настолько изощренный ум? Который убивает лишь в тех случаях, когда может выполнить предначертания Апокалипсиса?" "Что же будет с пятой трубой?" - спросил я, цепенея от ужаса. И попытался вспомнить: ""И я увидел звезду, падшую с неба на землю. И дан был ей ключ от кладезя бездны..." Что, кто-то потонет в колодце?" "Пятая труба много чего обещает, - ответил Вильгельм. - Из кладезя выйдет дым, как из большой печи... Потом из дыма выйдет саранча и будет мучить людей своим жалом, подобным жалу земных скорпионов. По виду саранча будет подобна коням, на головах у которых золотые венцы, а зубы у ней, как у львов... Так что наш убийца располагает немалым выборам средств для иллюстрации священной книги. Но не будем поддаваться панике. Лучше попробуем вспомнить, что именно сказал Северин, когда объявил нам, что книга нашлась". "Вы велели принести ее, а он сказал, что не может". "Точно. Так. И в это время нас прервали. А по какой причине он не мог? Любая книга поддается переноске. И зачем он надел рукавицы? Боялся, что в переплете книги может быть что-то наподобие яда, убившего Беренгара и Венанция? Какое-то тайное оружие? Отравленное лезвие?" "Змея?" - предположил я. "Скажи еще - кит! Да ну, все это вздор. Этот яд, как видели, действует через рот. К тому же Северин не сказал, что не может принести книгу. Он сказал, что предпочел бы показать мне ее здесь. И надел рукавицы... В любом случае - мы теперь знаем, что эту книгу не берут голыми руками. И ты тоже, Бенций, имей это в виду, если найдешь ее, как надеешься. А сейчас, раз уж ты так услужлив, можешь мне помочь. Ступай в скрипторий и присматривай за Малахией. Нс спускай с него глаз". "Будет сделано!" - ответствовал Бенций и удалился, как нам показалось, очень обрадованный полученным заданием. Мы не могли дальше держать двери запертыми. Комната наполнилась народом. Час трапезы только что миновал; по всей видимости, Бернард приступил к сбору своих людей для заседания в капитуле. "Здесь больше делать нечего", - сказал Вильгельм. Новая идея пронизала мой мозг. "А не мог ли убийца, - сказал я, - выкинуть книгу в окно, чтобы потом пройти на задворки больницы и подобрать ее?" Вильгельм с сомнением посмотрел на окна лаборатории, судя по виду - герметично закрытые. "Что же, посмотрим", - сказал он. Мы вышли и осмотрели всю заднюю стену дома, почти вплотную соприкасавшуюся с крепостной стеной, но все же отстоявшую от нес, отчего на задах образовался узкий проход. Вильгельм ступал очень осторожно, так как на этом пространстве снег, выпавший в предыдущие дни, был совершенно нетронут. Каждый наш шаг впечатывался в заледенелую, но хрупкую снежную корку, оставляя глубокие вмятины. Значит, если бы кто-нибудь прошел там до нас, следы остались бы столь же заметные. Следовательно, никто не проходил. Пришлось распрощаться и с больницей, и с моей малоудачной гипотезой, и, проходя вдоль огородов, я спросил Вильгельма, действительно ли он доверяет Бенцию. "Не вполне, - ответил он. - Но в любом случае мы не сказали ему ничего такого, чего бы он и без нас не знал. И вдобавок постарались сделать так, чтобы он боялся этой книги. Кроме того, отправляя его присматривать за Малахией, мы подразумеваем, что и за ним самим будет присматривать Малахия, который, несомненно, сейчас разыскивает эту книгу собственными силами". "А келарь что искал?" "Скоро узнаем. Безусловно, ему было что-то очень нужно, причем немедленно. Это что-то должно было его спасти от некоей ужасной опасности... Это что-то известное Малахии... Иначе необъяснимо, почему Ремигий бросился к нему с такими отчаянными мольбами". "Как бы то ни было, книга исчезла". "И это самое невероятное, - сказал Вильгельм. Мы уже подходили вплотную к капитулу. - Если она там была, - продолжал он, - а Северин сказал, что она там была, значит... Одно из двух: либо ее вынесли, либо она все еще там". "А поскольку ее там нет, значит, ее вынесли", - заключил я. "Нигде не сказано, что этот же силлогизм нельзя построить на обратном малом термине. То есть так: поскольку все указывает на то, что книгу никто не выносил..." "Значит, она все еще там. Да, но ее там нет". "Минуточку. Мы утверждаем, что ее нет, на основании того, что мы ее не нашли. Но может быть, мы ее не нашли на основании того, что не увидели, а она там была..." "Но мы везде посмотрели!" "Смотрели. Но не видели. Или видели, но не увидели... Скажи, Адсон, как, по-твоему, Северин описывал эту книгу? Какими словами он пользовался?" "Он сказал, что нашел чужую книгу на греческом языке". "Нет! Я вспомнил. Он сказал - странную книгу. Северин был ученый человек. А ученому греческая книга не может показаться странной. Даже если этот ученый греческим не владеет. Он хотя бы распознает алфавит. Ученый и арабскую книгу странной не назовет, даже если не знает арабского... - и вдруг он замер с открытым ртом. - Стой! Что делала арабская книга у него в лаборатории?" "Но ведь арабскую книгу он не назвал бы странной?" "Да. В этом вопрос. Если он назвал книгу странной, значит, в ней было что-то необычное. Хотя бы на его взгляд - на взгляд травщика, а не библиотекаря... В библиотеках иногда старинные рукописи переплетают по нескольку в один том. К примеру, собирают воедино забавные и любопытные тексты: один по-гречески, другой по-арамейски..." "...и третий по-арабски!" - взвыл я, пронзенный внезапной догадкой. Вильгельм свирепо ухватил меня за шиворот, выволок из нартекса и погнал обратно к лечебнице. "Скотина тевтонская, лопух, невежда, ты посмотрел только на первый лист, а в середину не заглянул!" "Но учитель, - тяжело дыша, отбивался я, - ведь вы сами посмотрели на показанный мною лист и сказали, что там по-арабски, а не по-гречески!" "Да, Адсон, ты прав! Это я - скотина! Бежим, живей, живей!" Добежав до лаборатории, мы с трудом протиснулись внутрь, потому что как раз в это время послушники выносили тело. Другие любопытные слонялись по комнате. Вильгельм бросился к столу, перебрал все тома, разыскивая тот, заветный. Он швырял их один за другим на землю под недоуменными взглядами послушников, а потом стал подбирать и снова класть на стол, листая каждый не менее двух раз. Увы, увы, арабской рукописи уже не было! Я смутно вспомнил общий вид ее переплета, не толстого, довольно истрепанного, с легкой металлической окантовкой. "Кто входил после того, как мы вышли?" - спросил Вильгельм у какого-то монаха. Тот пожал плечами. Было ясно, что заходили все - и никто. Мы обсудили возможные варианты. Малахия? Правдоподобно. Он знал, что ищет. Наверное, он выследил нас, увидел, как мы выходим с пустыми руками, вернулся и действов