дти со всеми, но в углу показался Вильгельм. Он шел из лабиринта. В руке у него был магнит, стремительно увлекавший его ко крайнему северу. "Не бросайте меня, учитель, - закричал я. - Я тоже хочу увидеть, что там, в пределе Африки!" "Ты уже увидел!" - был ответ Вильгельма откуда-то издалека. И я пробудился в ту минуту, когда под сводами церкви звучали последние слова погребального гимна: "День плаченный, полный страха, Когда зиждется из праха Муж, судим за прегрешенья. Боже, дай ему прощенье! Иисусе Господи, Всем им дай спокойствие". Это свидетельствовало, что мое видение, молниеносное, как все видения, успело пронестись если не за один аминь, то во всяком случае скорее, чем спели "Dies irae". Шестого дня ПОСЛЕ ТРЕТЬЕГО ЧАСА, где Вильгельм толкует Адсону его сон С трудом приходя в чувство, я выбрался на улицу. У центрального портала стояло несколько человек. Это были отъезжавшие францисканцы и Вильгельм, прощавшийся с ними. Я присоединился к теплым пожеланиям и братским объятиям. Потом спросил у Вильгельма, когда должны уехать те, другие, и увезти заключенных. Он ответил, что они уже отбыли полчаса назад, когда мы были в сокровищнице. Или, скорее всего, подумал я, как раз когда я видел свой сон. Я ощутил что-то вроде удара. Потом взял себя в руки. Лучше так. Я бы не смог смотреть, как их увозят. Злополучного бунтаря-келаря, Сальватора и, разумеется, девушку. Смотреть и думать, что я больше никогда их не увижу... К тому же я еще не отошел от своего сонного видения, и все чувства мои до сих пор как будто не оттаяли. Пока обоз миноритов втягивался в ворота монастырской ограды, мы с Вильгельмом, застыв у соборной паперти, провожали его глазами. И оба были удручены, каждый по своей причине. Потом я решился пересказать учителю необычный сон. Несмотря на ужасную пестроту и бессвязность видения, я, как выяснилось, запомнил все до мельчайших подробностей и необыкновенно отчетливо: образ за образом, движение за движением, слово за словом. Так что я рассказывал, ничего не опуская, потому что известно, что сны - как таинственные письмена, они часто содержат важные вещи, и мудрецы могут их читать, как писаную грамоту. Вильгельм слушал меня в полном молчании. Потом спросил: "Знаешь, что тебе приснилось?" "То, что я рассказал..." - растерянно ответил я. "Ну да, понятно. Но сознаешь ли ты, что многое из рассказанного тобой существует на письме? Люди и события последних дней стали у тебя частью одной известной истории, которую ты или сам вычитал где-то, или слышал от других мальчиков, в школе, в монастыре. Попробуй вспомнить. Это же "Киприанов пир"". Какую-то минуту я стоял в ошеломлении. Потом сообразил. Ну конечно! Название сочинения я действительно успел забыть. Но кто из взрослых монахов, кто из неугомонных молодых монашков не улыбнулся или не посмеялся хоть раз над этой повестью, в любом переложении, в прозаическом или в стихотворном? Над этим перепевом Священного Писания, входящим в богатейшую традицию пасхальных потех и ioca monachorum[1]? Его запрещали, его поносили самые строгие из послушнических наставников; и все-таки не было монастыря, где бы монахи не нашептывали его слова друг другу на ухо, разумеется, с неизбежными добавками и поправками, или, в ином случае, где бы они не переписывали этот текст с благоговением, полагая, что под покровом шутовства в нем скрыты тайные моральные указания; некоторые наставники, наоборот, поощряли его чтение и распространение, потому что, говорили они, посредством этой игры молодые смогут легче выучивать и удерживать в памяти события священной истории. Было написано и стихотворное изложение "Пира" для понтифика Иоанна VIII с посвящением: "Смеющегося высмеять желаю. Папа Иоанн! Прими! И смейся, если хочешь, над собою". И рассказывали, что сам король Карл Лысый устроил представление "Пира" на сцене, под видом шутовской священной мистерии, в рифмах, сильно переиначив текст, чтобы развлечь за ужином своих сановников: "Пал со смеху Гаудерих В именительный падеж, Лежа учит Анастасий Отложительный глагол..." Сколько раз меня наказывали учителя за то, что с товарищами мы повторяли наизусть куски "Вечери"! Помню, один старый монах в Мельке утверждал, что такой почтенный человек, как Киприан, не мог сочинить подобное бесстыдство, подобную святотатственную, богохульственную пародию Священного Писания, более приличествующую язычнику или игроку, нежели блаженному мученику... С ходом лет я забыл эти юношеские забавы. С какой же стати в тот день "Киприанова вечеря" снова выплыла, и с такой поразительной живостью, в моем сне? Я привык думать, что сны - это божественные сообщения или, куда ни шло, абсурдные бредни засыпающей памяти, в которой отдаются события минувшего дня. Теперь я увидел, что присниться могут и книги. Значит, присниться могут и сны. "Хотел бы я быть Артемидором, чтоб выжать из твоего сна все, что можно, - сказал Вильгельм. - Но думаю, что и без Артемидоровой науки легко понять, как это получилось. За последние дни ты пережил, мой бедный мальчик, целый ряд событий, в которых, казалось бы, нарушены основные жизненные правила и установления. Ты беспрерывно думаешь об этом, и в твоем мозгу всплывают подспудные воспоминания о некоей комедии, где, хотя и в иных целях, мир тоже вывернут наизнанку. Сюда вплетаются самые свежие впечатления, напоминают о себе недавние страхи, отчаяние. Оттолкнувшись от маргиналий Адельма, ты дал жизнь веселому карнавалу, в котором все на свете как бы перевернуто вверх тормашками. И тем не менее, как и в "Киприановом пире", каждый занят тем же, чем и в действительности. И в конце концов ты сам задумался, во сне, над вопросом: который же из миров перевернутый? И в каком положении вещи поставлены с ног на голову, а в каком - наоборот? Твой сон уже не может указать, где верх, где низ, где смерть, где жизнь. Твой сон опровергает все заповеди, которые в тебя вдолбили". "Но это не я, - возразил я целомудренно, - а сон. Что же, значит, сны - нс божественные письмена, а дьявольские обманы? И в них не содержится истина?" "Не знаю, Адсон, - отвечал Вильгельм. - В нашем распоряжении уже столько истин, что если в один прекрасный день кто-то соберется выискивать истины еще и в снах, я скажу, что уж точно пришли антихристовы времена. И все-таки чем больше я думаю о твоем сне, тем больше нахожу в нем смысла. Именно для себя, а не для тебя. Ты извини, что я пользуюсь твоими снами для подкрепления собственных гипотез. Я знаю, это нехорошо, но что делать... Кажется, твоей дремлющей душе удалось разобраться в таких вещах, в которых я не разобрался за шесть дней бодрствования..." "Правда?" "Правда. Или нет. Неправда. Твой сон имеет смысл в первую очередь потому, что подтверждает одну мою гипотезу. И все-таки ты мне очень помог. Спасибо". "Да чем я помог? Что такого в моем сне? Бессмыслица, как и прочие сны!" "Здесь есть второй смысл, как и в прочих снах. И в видениях. Его надо читать аллегорически. Или анагогически". "Как Писание?" "Да, сон - это писание. А многие писания не более чем сны". Шестого дня ЧАС ШЕСТЫЙ, где расследуется история библиотеки и кое-что сообщается о таинственной книге Вильгельм снова повел меня в скрипторий, хотя сам только недавно спустился оттуда. Он потребовал, чтобы Бенций выдал нам каталог, и стал поспешно листать его. "Где-то здесь, - бормотал он. - Я же видел час назад..." И наконец нашел нужную страницу. "Вот, - сказал он. - Читай это описание". Под единым грифом ("предел Африки"!) числились четыре наименования. Это означало, что речь идет о едином томе, содержащем несколько текстов. Я прочел. "I. Ар. о речениях некоторых глупцов II. Сир. книжица алхимическ. египетск. III. Повествование Магистра Алькофрибаса о пире блаженного Киприана Карфагенского Епископа IV. Книжка безголовая о лишении девства и любви позорной". "Ну и что?" - спросил я. "Это наша книга, - прошептал Вильгельм. - Вот почему твой сон подтверждает мои выводы. А кроме этого, - и он продолжал вглядываться в соседние листы, и в предыдущие, и в последующие, - кроме этого, вот список книг, над которым я давно ломаю голову. Вот они, все рядышком. Сейчас мы кое-что подсчитаем. Дощечка при тебе? Отлично. Требуется немного вычислений. И постарайся как следует вспомнить, что именно сказал позавчера Алинард. И что мы сегодня услышали от Николая... Прежде всего, мы узнали, что Николай появился тут около тридцати лет назад. В это время Аббон уже был назначен аббатом. До него аббатом был Павел из Римини. Верно? Предположим, что назначение Аббона состоялось около 1290 года, годом раньше, годом позже - значения не имеет. Так. Николай сообщил нам, что, когда он поступил в монастырь, библиотекарем был Роберт из Боббио. Записали? Записали. Потом Роберт умирает. И место отходит к Малахии. Скажем, в начале нынешнего века. Запиши. Однако некогда, до появления Николая, Павел из Римини тоже был библиотекарем. С какого это, примерно, года? Сведения отсутствуют. Можно было бы, конечно, посмотреть по монастырским хроникам, но, как я понимаю, они находятся у Аббата, а мне в данный момент не хотелось бы обращаться к нему. Предположим условно, что Павел был избран библиотекарем шестьдесят лет назад. Так и запиши. А теперь подумаем, почему Алинард жалуется, что приблизительно пятьдесят лет назад причитавшееся ему библиотекарское место отдали другому человеку? Кого он имеет в виду? Павла из Римини?" "Или Роберта из Боббио!" - сказал я. "Казалось бы, так. Однако обратимся к этому каталогу. Известно, что книги сюда заносятся, как сообщил в первый же день Малахия, в порядке поступления. А кто их вписывает в реестр? Разумеется, библиотекарь. Значит, чередование почерков на этих листах позволяет восстановить преемственность библиотекарей. Теперь исследуем каталог начиная с конца. Последний почерк - явно почерк Малахии, очень готический, видишь сам. Он встречается только на нескольких листах. Не много же книг приобретено аббатством за последние тридцать лет! За ними идут листы, исписанные дрожащим вялым почерком, что, на мой взгляд, является недвусмысленной приметой больного и немощного Роберта из Боббио. Таких листов тоже немного. Роберт, надо думать, пробыл в должности совсем мало времени. И что мы видим на следующих листах? Столбцы за столбцами, множество столбцов совершенно иного почерка, прямого, уверенного, и все эти новые поступления, в том числе и четыре текста, которые я тебе показывал, - действительно бесценны! Как же много, выходит, трудился Павел из Римини! Поразительно много, если учесть, что сказал Николай: что Павел стал аббатом в самом молодом возрасте. И тем не менее предположим, что всего за несколько лет этот юный ненасытный читатель обогатил аббатство множеством книг... Но разве нам не сказано, среди всего прочего, что он был прозван "Неписьменным аббатом" из-за странного не то калечества, не то заболевания, не позволявшего ему писать? Значит, писал не он. Чей же, выходит, это почерк? Изволь, я скажу, чей. Это почерк его помощника. Но только в одном случае. В случае, если затем этот помощник сам занимает пост библиотекаря. Только в этом случае он продолжает своей рукой заполнять каталог. И только тогда объясняется, почему такое множество страниц исписано одним и тем же почерком. А это означает, что здесь работал после Павла, но до Роберта еще один библиотекарь, избранный около пятидесяти лет назад. И он и есть таинственный соперник Алинарда. Алинард полагал, что сам, как более старший, должен наследовать Павлу. Но вместо него назначили этого таинственного библиотекаря. А потом таинственный библиотекарь куда-то делся. И непонятно почему, снова против ожиданий Алинарда и прочей братии, библиотекарем был назначен Малахия". "Но почему вы думаете, что это построение бесспорно? Даже если допустить, что перед нами почерк неназванного библиотекаря, почему не могут принадлежать Павлу записи на предыдущих страницах?" "Потому что среди покупок этого времени значатся буллы и декреталии, а буллы и декреталии имеют точные даты. Я хочу сказать, что если ты видишь в списке - а ты несомненно видишь тут в списке - буллу Firma cautela Бонифация VII, датированную 1296 годом, это должно означать, что данный текст никак не мог попасть в монастырь до указанного года, и вряд ли он попал сильно позже. А это означает в свою очередь, что я располагаю чем-то вроде верстовых столбов, меряющих череду лет, и поэтому, держа за исходное, что Павел Риминийский сделался библиотекарем в 1265 году, а аббатом в 1275 году, я немедленно вижу, что его почерк, или почерк кого-то другого, кто не является Робертом из Боббио, присутствует здесь на листах с 1265 по 1285 год: то есть я вижу зазор в десять лет". Все-таки мой учитель был действительно очень умным человеком. "Какие же выводы следуют из этого открытия?" - воскликнул я. "Никаких, - ответил он. - Одни предположения". Потом он встал и подошел к Бенцию. Тот добросовестно восседал на своем месте, но вид имел довольно-таки неуверенный. Он сидел за своим обычным столом: пересесть за стол Малахии, ближе к каталогу, он так и не решился. Вильгельм заговорил с ним довольно резко. Мы не могли забыть ему отвратительную вчерашнюю сцену. "Хоть ты и сделался таким важным, господин библиотекарь, на один вопрос ты мне, надеюсь, ответишь. В то утро, когда Адельм и остальные беседовали об остроумных загадках и Беренгар в первый раз намекнул на предел Африки, кто-нибудь упоминал о "Киприановой вечере"?" "Да, - сказал Бенцин. - А разве я не говорил? До того как речь зашла о загадках Симфосия, именно Венанций начал что-то насчет "Вечери", а Малахия взбесился, сказал, что это похабная книжонка, и напомнил всем присутствующим, что Аббат категорически воспретил читать ее". "Ах, Аббат? - сказал рильгельм. - Очень интересно. Спасибо, Бенцнй". "Погодите, - сказал Бенций. - Я хочу поговорить". И поманил нас за собой из скриптория на лестницу, спускавшуюся в кухню, чтобы никто посторонний не мог подслушать. Губы у него дрожали. "Я боюсь, Вильгельм, - сказал он. - Вот они убили и Малахию. Теперь я слишком много знаю. И меня ненавидит компания итальянцев. Они не хотят инородца в библиотекари. Я думаю, что и всех других убили из-за этого. Я никогда вам не рассказывал... Но Алинард давно не любил Малахию, у него с ним давние счеты..." "Ты можешь сказать, кто именно обошел его с назначением много лет назад?" "Я не знаю. Он всегда говорит ужасно путано. И было это очень давно. Наверно, все перемерли. Но эти итальянцы, которые крутятся вокруг Алинарда, всегда говорят... говорили насчет Малахин... Что это марионетка, и кто-то им управляет, и все делается с ведома Аббата. А я, не соображая, что делаю, ввязался в борьбу двух группировок. Я только сегодня это понял. Италия - страна заговорщиков. Тут отравляют пап. Что уж говорить о бедных парнях вроде меня. Вчера я этого не понимал. Я думал, что вся суматоха из-за книги. Но сегодня я вижу все по-другому и понимаю, что книга - только предлог. Вы же видели, что Малахия до книги добрался, но его убили все равно. Я должен... я хочу... я хотел бы спастись. Посоветуйте мне что-нибудь". "Для начала успокойся. Теперь тебе, значит, понадобились советы? А вчера ты хорохорился, как хозяин мира! Глупец! Если бы ты мне вчера помог, мы предотвратили бы последнее преступление. Это ты передал Малахии книгу, которая его убила. Но скажи мне хотя бы вот что. Ты эту книгу сам держал в руках, открывал, читал? И почему в таком случае ты не умер?" "Не знаю. Клянусь, я вообще не не трогал! Вернее трогал, там, в лаборатории, но только чтобы взять... Я взял ее и не открывал, а спрятал под одеждой, отнес в келью и засунул под тюфяк. Я понимал, что Малахия за мной следит, и тут же побежал в скрипторий. А потом, когда Малахия предложил мне место помощника, я повел его в келью и указал, где лежит книга. Все". "Не ври, что ты ее вообще не открывал". "Ну да, открывал, перед тем как спрятал... Но я только хотел убедиться, что это именно та книга, которую вы ищете. Там сначала шла арабская рукопись, потом другая - вроде бы по-сирийски, потом один текст по-латыни, а потом - по-гречески..." Я снова как будто увидал обозначения, проставленные в каталоге. Первые два названия сопровождались пометками "Ар." и "Сир.". Та самая книга! А Вильгельм все напирал: "Значит, ты касался книги и все-таки не умер. Значит, умирают не от прикосновения. Ладно. Что ты можешь сказать о греческом тексте? Ты его смотрел?" "Почти нет. Только заметил, что название отсутствует. Такое впечатление, будто утеряно начало..." "Безголовая книга..." - пробормотал Вильгельм. "Я попытался прочесть первый лист. Однако, по правде говоря, греческого я почти не знаю... Мне надо было больше времени... Да, еще меня удивила одна вещь. Это как раз насчет греческих листов. Я даже просмотреть их не смог. Не удалось. Все листы... как бы это описать... Отсырели, что ли, и склеились между собой. Может, дело в этом странном пергаменте... Он мягче, чем обычный пергамент. Первый лист, самый затрепанный, вообще почему-то расслоился... В общем, странный пергамент..." "Странный! То самое слово, которое употреблял и Северин!" - сказал Вильгельм. "Да он вообще не похож на пергамент. Он вроде ткани, но очень хлипкий", - продолжал Бенций. "Charta lintea, или хлопчатый пергамент, - сказал Вильгельм. - Ты что, никогда его не видел?" "Я слышал о таком, но самому видеть не приходилось. Говорят, он дорог и недолговечен. Поэтому его используют редко. Он в ходу у арабов, кажется?" "Арабы его открыли. Но теперь его делают даже здесь, в Италии, в Фабриано. Его делают еще... О-о, да это же бесспорно, ну да, совершенно верно!" И глаза Вильгельма засверкали. "Какое интереснейшее, замечательнейшее открытие, друг мой Бенций! Благодарю тебя от всей души! Ну да, я допускаю, что здесь, в библиотеке, хлопчатая бумага - редкость, потому что самые современные книги сюда почти не поступают. Кроме того, многие опасаются, что бумага не выживет в веках, как выживает пергамент. И, наверно, справедливо опасаются... Хотя, может быть, здесь нарочно выбран такой материал, про который не скажешь: "бронзы литой прочней"? Тряпочный пергамент, да? Превосходно. До свидания. И не волнуйся. Тебе ничто не грозит". "Правда, Вильгельм? Вы уверены?" "Уверен. Если не будешь высовываться. Ты и так достаточно напортил". И мы удалились из скриптория, оставив Бенция если не в более веселом, то хотя бы в более спокойном расположении духа. "Идиот, - цедил сквозь зубы Вильгельм, спускаясь по лестнице. - Мы бы уже во всем разобрались, если бы он не путался под ногами". В трапезной мы увидели Аббата. Вильгельм подошел прямо к нему и попросил аудиенции. На этот раз Аббону некуда было деться, и он назначил встречу через несколько минут в его собственном доме. Шестого дня ЧАС ДЕВЯТЫЙ, где Аббат отказывается выслушать Вильгельма, а предпочитает говорить о языке драгоценностей и требует, чтобы расследование печальных происшествий в монастыре было прекращено Покои Аббата находились над капитулярной залой, и из окна поместительной и пышной комнаты, где он нас принимал, видна была в эту ясную, ветреную погоду, поверх монастырской церкви, массивная громада Храмины. Аббат, стоя напротив окна, в эту минуту любовался ею; когда мы вошли, он торжественно указал на нее. "Изумительная крепость, - сказал он, - воплощающая в своих пропорциях золотое сечение, предвосхитившее конструкцию арки. Она твердится на трех уровнях, ибо три - это число Троицы, это число ангелов, явившихся Аврааму, число дней, которые Иона провел во чреве великой рыбы, которые провели Иисус и Лазарь в своих гробницах; это столько же, сколько раз Христос умолял Отца Небесного пронести горькую чашу мимо его уст; столько же раз Христос уединялся с апостолами для молитвы. Три раза предавал его Петр, и три раза он являлся своим последователям по воскресении. Три существуют богословские добродетели, три священных языка, три отделения души, три вида наделенных разумом существ: ангелы, люди и бесы, три составляющие звука: тон, высота и ритм, три эпохи человеческой истории: до закона, при законе, после закона". "Поразительное стечение мистических соответствий", - согласился Вильгельм. "Однако и форма квадрата, - продолжал Аббат, - наделена спиритуальной поучительностью. Четыре суть добродетели основные, четыре времени года, четыре природных элемента; вчетвером существуют жар, холод, влажность, сухость; рождение, взросление, зрелость, старость; четыре суть рода животных - небесные, земные, воздушные и водные; четыре определяющих цвета в радуге; раз в четыре года рождается год високосный". "Да, конечно, - отвечал Вильгельм, - а три плюс четыре дают семь, самое мистическое из всех числ, а при перемножении трех и четырех получается двенадцать, это число апостолов, а двенадцать на двенадцать даст сто сорок четыре, то есть число избранных". К этой последней демонстрации мистического постижения наднебесного мира числ Аббату уже нечего было добавить. Таким образом Вильгельм получил выгодную возможность перейти к делу. "Хотелось бы обсудить известные вам события последних дней. Я долго размышлял о них", - сказал он. Аббат, стоявший лицом к окну, повернулся и глянул на Вильгельма. Взгляд его был суров. "Я сказал бы, слишком долго. Не скрою, брат Вильгельм, от вас ожидали большего. С тех пор, как вы появились, прошло шесть дней. В эти шесть дней погибло, не считая Адельма, еще четыре монаха. И двое арестованы инквизицией. Арестованы, конечно же, по справедливости, и все-таки этот позор мы могли бы предотвратить, если бы инквизитору не пришлось самолично заняться неразгаданными убийствами. В довершение всего, важнейшая встреча, при организации которой я выступал посредником, именно из-за этих вскрывшихся безобразий дала самые плачевные результаты... Согласитесь, я имел основания надеяться на более успешный ход дела, когда договаривался с вами о расследовании гибели Адельма..." Вильгельм виновато молчал. Разумеется, прав был Аббат. Еще в зачине повести я указывал, что мой учитель обожал изумлять людей стремительностью дедукций. Можно вообразить, до чего было уязвлено его самолюбие обвинениями, и отнюдь не беспричинными, в нерасторопной работе. "Вы правы, - отвечал он. - Я не оправдал ожиданий. Но мне хотелось бы, ваше высокопреподобие, объяснить - почему. Ни одно из преступлений не связано ни с местью, ни с какой-либо враждой между членами обители. Преступления совершаются в силу особых причин, вытекающих из давней истории вашего монастыря..." Аббат нетерпеливо перебил Вильгельма. "Что вы хотите сказать? Мне тоже ясно, что ключ к преступлениям не в биографии злосчастного келаря. Злодейство келаря совпало с иным непотребством, о котором я некоторым образом извещен. Однако, увы, я не имею права сказать о нем вслух... Я надеялся, что вы дойдете до него своим умом и сами скажете..." "Ваша милость имеет в виду сведения, полученные во время исповеди?" Аббат отворотил лицо. Вильгельм продолжал: "Если ваше высокопреподобие желает узнать, смог ли я сам, безо всяких подсказок вашего высокопреподобия, узнать о существовании недозволенной связи между Беренгаром и Адельмом, с одной стороны, и между Беренгаром и Малахией, с другой, - ну так вот, узнайте, что в аббатстве это знают все и каждый". Аббат налился кровью. "По-моему, безответственно обсуждать подобные вещи в присутствии послушника. И тем более мне не кажется, что теперь, после окончания встречи, вам все еще нужен писец. Выйди, мальчик", - властно приказал он мне. Я, устыженный, покинул комнату. Но поскольку я был очень любопытен, я прильнул к двери с обратной стороны и затворил ее неплотно, так, чтобы в щелку слышать весь дальнейший разговор. Вильгельм продолжил свою речь. "Тем не менее, хотя эти непотребные связи и существовали, убийства к ним почти не имеют касательства. Ключ здесь иной, и вам, я полагаю, он известен. Все убийства совершены ради обладания некоей книгой, которая раньше много лет хранилась в пределе Африки, а ныне снова возвращена туда стараниями Малахии. Хотя от этого, как вы заметили, цепь преступлений не оборвалась". Наступило долгое молчание. Потом послышался голос Аббата. Хриплый, потрясенный голос человека, услышавшего чудовищную новость. "Это невероятно. Вы... Откуда вы можете знать о пределе Африки? Вы нарушили мой запрет и проникли в библиотеку?" Вообще-то Вильгельму следовало сознаться. Но тогда Аббат рассвирепел бы сверх всякой меры. Однако и лгать Вильгельму тоже не хотелось. И он вывернулся, ответив вопросом на вопрос: "Не вашим ли высокопреподобием сказано в первую же встречу, что такой человек, как я, способный точно описать Гнедка, никогда не видав его, без труда освоится и в помещениях, куда вход ему воспрещен?" "Ах, вот как, - сказал Аббон. - Понятно. Ну и как же вы додумались до того, до чего вы додумались?" "Долго рассказывать. Но могу доложить вам, что все совершившиеся преступления взаимосвязаны и подчинены единой цели. Цель эта - не допустить, чтобы людям открылось то, чего открывать кто-то не желает. К нынешнему моменту все, кто знал хоть что-то о тайнах библиотеки... по праву или самоуправно, это сейчас неважно... все эти люди мертвы. За исключением только одного. Вас". "Вы намекаете... Вы намекаете..." - судя по голосу, вены на шее Аббата раздулись, он задыхался. "Не надо превратно толковать мои слова, - отвечал Вильгельм (хотя вполне вероятно, что он действительно попробовал намекнуть). -- Я только говорю: существует некий человек, который знает сам, но не хочет допустить, чтобы знал кто-нибудь еще. Вы последний знающий. Следовательно, вы можете стать первой новой жертвой. Если только не расскажете мне, и немедленно, все, что вам известно о запрещенной книге. И самое главное. Скажите, кто из живущих здесь в монастыре может знать о библиотеке столько же, сколько вы? Или даже больше? Кто это?" "Холодно тут, - сказал Аббат. - Выйдем". Я стремительно отскочил от двери и дождался их, стоя на верхней ступеньке идущей вниз лестницы. Аббат увидел меня и улыбнулся. "Каких ужасов, должно быть, наслушался этот монашек за последние дни! Ничего, мальчик. Не давай себя запугать. Поверь, тут напридумано больше козней, чем есть на самом деле". Он повел рукой и подставил дневному свету восхитительное кольцо, носимое на безымянном пальце, - признак его высокой должности. Кольцо просияло всем великолепием своих каменьев. "Знаешь эту драгоценность? - сказал Аббат. - Это символ моей власти, но и моей тягости. Это не просто украшение. Это восхитительная антология тех божественных Слов, коих я хранитель". Он прикоснулся пальцами к камню, вернее к ликующему многообразию камней, из которых составлялся его перстень - венец человеческого искусства и природной щедрости. "Вот аметист, - сказал он. - Это зерцало смирения, он напоминает нам о благородстве и кротости Св. Матфея; вот халцедон, эмблема милосердия, символ великодушия Иосифа и Св. Иакова старшего; вот яспис, обозначающий веру, связанный с именем Св. Петра; сардоникс, знак мученичества, напоминающий о Св. Варфоломее; вот сапфир, надежда и созерцание, камень Св. Андрея и Св. Павла; и берилл - вероучение, долготерпение и знание - добродетели Св. Фомы... Сколь упоителен язык камней, - продолжал он, углубленный в мистическую думу, - который традиционные толковники восприняли от наперсника Ааронова и от описания Иерусалима небесного в книге Апостола! С другой стороны, стены Сиона были вымощены теми же каменьями, которые украшали нарамник Моисеева брата, кроме только карбункула, агата и оникса; в Исходе они указываются, а в Апокалипсисе заменены халцедоном, сардониксом, хризопразом и гиацинтом". Вильгельм попытался было открыть рот, но Аббат предостерегающе поднял руку и продолжал говорить сам: "Помню, в одном литаналии все камни были описаны и соотнесены в превосходнейших стихах с добродетелями Пречистой Девы. Разбиралось обручальное кольцо Девы Марии, как род символической поэмы, отображающей надмирные истины, явленные в языке драгоценных камней, украшавших это кольцо. Яспис символизировал веру, халцедон - любовь, изумруд - чистоту, сардоникс - благодушие девственной жизни, рубин - кровоточащее сердце на голгофском кресте, хризолит с его многокрасочным сиянием напоминал о неизъяснимом многообразии Марииных чудес, гиацинт - о милосердии, аметист с его смешанными розово-голубыми бликами - о любви к Господу... Однако в оправу перстня были вработаны еще и другие камни, не менее красноречивые, как хрусталь, отображающий чистоту душевную и телесную, лигурий, похожий на янтарь, символ умеренности, и магнетический камень, притягивающий железо, точно так же, как Приснодева притягивает глубинные струны всех кающихся сердец и играет на них смычком своей благотворительности. Все эти минералы, как видите, присутствуют, хотя и в малой, и в скромнейшей мере, на моем кольце". Он вертел на пальце перстень, слепил мне глаза его обжигающими лучами, как будто желая лишить меня всякого соображения. "Изумительнейший язык камней, правда? У разных отцов церкви камни наделяются разными значениями. Для папы Иннокентия III рубин означал спокойствие и благостность, а гранат - милосердие. Для Св. Брунона аквамарин сосредоточивал в себе всю богословскую премудрость, в своих непорочнейших переливах. Бирюза обозначает радость, сардоникс привлекает серафимов, топаз - херувимов, яспис - державы, хризолит - владения, сапфир - добродетели, оникс - власть, берилл --первенство, рубин - архангелов и изумруд - ангелов. Язык драгоценностей многослоен, каждая из них отображает не одну, а несколько истин, в зависимости от избранного направления чтения, в зависимости от контекста, в котором они представляются. А кто указывает, какой необходимо избрать уровень толкования и какой нужно учитывать контекст? Ответ тебе известен, мальчик, с тобой это проходили. Указывают начальствующие! Власть - самый уверенный толкователь, облеченный наивысшим авторитетом, а стало быть, и святостью. В противном случае, откуда бы мы получали объяснение многоразличных знаков, которые мир представляет нашим грешнейшим очам? Откуда бы знали, как избежать подвохов, которыми соблазняет нас лукавый? Имей в виду: нет слов, до чего язык камней отвратителен дьяволу! Тому свидетельница Св. Гильдегарда! Нечистое чудовище понимает, что любое сообщение, на этом языке изложенное, может быть многоразлично освещено в зависимости от направления или уровня прочтения, и дьявол, конечно, стремится извратить это прочтение, потому что он, дьявол, чувствует в полыхании камней отблеск всех тех ценностей, которыми сам владел до низвержения, и понимает, что драгоценный блеск родится от того же огня, который ему - наказание". Он протянул мне кольцо для поцелуя. Я опустился на колени. Он погладил меня по голове. "Так что ты, мальчик, скорее забудь все жуткие и несомненно ложные вещи, которые тебе внушили. Ты вступил в самый великий и знатный из всех монашеских орденов. В этом ордене я - один из старшин. Ты у меня в подчинении. Слушай мой приказ. Позабудь все это. Пусть уста твои замкнутся навсегда. Клянись". Растерянный, подавленный, я уже готов был поклясться. И тогда тебе, добрейший читатель, не читать бы ныне эту мою правдивую хронику. Но вмешался Вильгельм. Он вмешался, я думаю, не для того, чтобы удержать меня от клятвы, а просто из какого-то безотчетного противоречия, негодования, желания возразить Аббату и развеять тот словесный туман, которым Аббат совсем замутил мне голову. "При чем тут мальчишка? Я задал вопрос, я предупредил об опасности, я хочу услышать имя... Может, вы теперь и от меня ждете, что я поцелую вам перстень и пообещаю забыть все свои наблюдения и выводы?" "Ну, вы... - равнодушно протянул Аббат. - Нельзя же требовать от нищенствующего монаха, чтобы он понимал красоту наших обычаев или чтобы он уважал нашу сдержанность, наше достоинство, наши тайны, существующие во имя милосердия... Да, во имя милосердия и чести! Мы уважаем заповедь молчания, на коей зиждется величие ордена. А вы рассказывали тут что-то странное, неправдоподобное. Запрещенная книга, из-за которой убивают всех подряд... Кто-то посвященный в тайны, которые должны быть известны только мне... Бредни, безосновательные вымыслы! Кричите о них, если хотите, вам никто не поверит! А если бы даже какая-то крупица правды в ваших измышлениях и оказалась... Что же, отныне я беру это дело в свои руки и под свою ответственность. Я отвечаю за исход. У меня достаточно средств воздействия, достаточно власти. Я сделал большую глупость в самом начале. Нельзя было доверять постороннему, хоть бы и семи пядей во лбу, хоть и заслуживающему, казалось бы, доверия. Нельзя было просить постороннего расследовать то, что должно оставаться исключительно в моем ведении. Но ничто не потеряно. Вы верно поняли мою мысль. И от вас я наконец услышал, что хотел. Я-то с самого начала знал, что причина всех преступлений - нарушение обета целомудрия. Мне только нужно было (и тут я допустил неосторожность!) услышать от какого-нибудь третьего лица то, что я и так узнал на исповеди. Теперь все в порядке. Теперь я услышал это от вас. Я очень благодарен вам за все, что вы сделали или старались сделать. Переговоры проведены. Ваша миссия у нас окончена. Полагаю, вас с нетерпением ждут при императорском дворе. Таких людей, как вы, надолго не отпускают. Даю вам позволение покинуть аббатство. Сегодня, наверно, уже поздно, я не хочу, чтоб вы ехали на ночь глядя, дороги небезопасны. Поедете завтра рано утром. О, не благодарите меня. Это было чистое удовольствие - принять вас как брата среди братьев и почтить нашим гостеприимством. Сейчас вы с учеником можете собирать вещи. Я приду проститься с вами завтра на рассвете. Благодарю вас от всего сердца. Разумеется, не трудитесь продолжать расследование. И не беспокойте больше монахов. Идите же". Итак, нас не просто выпроваживали, а гнали в шею. Вильгельм поклонился. Мы спустились по лестнице. "Что это значит?" - спросил я. Я уже ничего не понимал. "Постарайся сам построить гипотезу. Ты должен был научиться это делать". Если на то пошло, я действительно научился правилу: что строить надо по меньшей мере две сразу, одну невероятнее другой. "Что ж, - начал я и замялся. В гипотезах я все-таки был не слишком силен. - Ладно. Гипотеза первая. Аббат все это давным-давно знает. Но был убежден, что вам ни до чего дойти не удастся. Вы вполне устраивали его как следователь. На первых порах, пока речь шла только об Адельме. Но потихоньку он начал понимать, что дело все запутывается и запутывается и каким-то боком захватывает его самого. И теперь он боится, что вы вытащите эту историю на свет божий. Гипотеза вторая. Аббат не подозревал ни о чем (впрочем, о чем - я сам не знаю, поскольку не знаю, о чем подозреваете вы). Но в любом случае он полагал, что все убийства - только сведение счетов между... между монахами-мужеложцами. Ну, а сейчас вы открыли ему глаза. Внезапно он понял что-то ужасное. Ему известно имя преступника. Он точно знает, на чьем счету все злодеяния. Но он хочет покончить с этим без постороннего вмешательства. И отсылает нас, чтобы спасти честь аббатства". "Я доволен. Ты начинаешь рассуждать вполне прилично... Значит, и ты подметил, что в обоих случаях нашего Аббата больше всего интересует репутация монастыря. Убийца ли он или несчастная обреченная жертва - в любом случае он не желает, чтобы по ту сторону гор распространились порочащие сведения о жизни здешнего святого содружества. Убивай сколько хочешь монахов, только не тронь честь монастыря... О-о, чтоб вас... - Вильгельма все сильнее и сильнее душила ярость. - Этот господский ублюдок, этот павлин, вознесшийся после того, как поработал похоронщиком при Аквинате, этот раздутый бурдюк! Всех-то заслуг что таскать кольцо величиной с фигу! Спесивое отродье! Все вы спесивое отродье, вы, клюнийцы! Вы хуже любых князей! Вы больше бароны, чем любые бароны!" "Учитель!" - обиженно, укоризненно заикнулся я. "Помолчи, ты! Ты сам из их теста! Вы же не простецы какие-нибудь, не сыновья простецов. Столкнет вас жизнь с простолюдином - вы его, может быть, и приютите. Но если понадобится, как вчера, - не поморщитесь выдать его светской власти. А вот кого-нибудь из своих - это уж нет, этого вы прикроете! Аббон вполне способен сам справиться со злодеем. Он проткнет его кинжалом где-нибудь в сокровищнице и распихает косточки по кивотам заместо реликвий... Только бы честь аббатства не пострадала! И вдруг вылезает какой-то францисканец, какой-то плебей-минорит, и раскапывает навозную кучу посреди вашего благородного дома! Нет уж, этого Аббон не позволит ни при каких обстоятельствах. Премного вам благодарны, брат Вильгельм, император вас заждался, полюбуйтесь, какое у меня прекрасное кольцо, и убирайтесь. Но не на того напали! Я имею дело не с одним Аббоном. Я имею дело с неоконченным расследованием. И могу вас всех заверить, что не покину эти стены, пока не дознаюсь. Он хочет, чтобы я уехал завтра? Отлично, он здесь хозяин. Но до завтрашнего утра я дознаюсь. Я обязан". "Обязаны? Но теперь-то кто вас понуждает?" "Никто и никогда не понуждает знать, Адсон. Знать просто следует, вот и все. Даже если рискуешь понять неправильно". Я все еще был сконфужен и удручен теми яростными словами, которые Вильгельм обрушил на мой орден и на его аббатов. И постарался частично оправдать Аббона, предложив Вильгельму третью гипотезу. В этой науке я, дохоже, совершенствовался на лету. "Вы не берете в расчет третью возможность, учитель, - сказал я. - В течение этих дней мы установили... Вдобавок, это подтвердилось сегодня утром и словами Николая, и теми смутными намеками, которые прозвучали в церкви... Словом, существует группа монахов-итальянцев, которых не устраивает, что библиотекой занимаются инородцы. Они обвиняют Аббата в отходе от монастырских традиций. Насколько я могу понять, они, прикрываясь авторитетом дряхлого Алинарда, поднимают его на щит и требуют смены верховного руководства. Думаю, что я довольно точно уяснил расстановку сил, потому что у себя в монастыре, даже будучи всего только послушником, я успел столкнуться и с разговорами, и с наговорами, и с заговорами того же самого свойства. Поэтому Аббат, вполне вероятно, опасается, что ваши разоблачения дадут очень сильное оружие в руки его врагам. Видимо, он хочет подойти к этому делу с величайшей рассудительностью..." "Возможно. Но все равно он надутый бурдюк. И даст себя проколоть". "Ну, а что вы скажете о моих дедукциях?" "Скажу попозже". Мы шли церковным двором. Ветер дул все неистовее, сумерки все сгущались, хотя девятый час только миновал. Но день близился к закату. Оставалось совсем мало времени. На вечерне Аббат обязательно известит братию, что Вильгельм отныне не имеет права ни расспрашивать всех, ни ходить повсюду. "Поздно, - сказал Вильгельм. - А когда времени не хватает, хуже всего - потерять спокойствие. Мы должны вести себя так, будто в запасе вечность. Передо мной одна-единственная задача: понять, как попадают в предел Африки. Именно там нас ждет полный ответ на все вопросы. Кроме того, нужно спасти одного человека. Кого именно - я еще