, обрушилось. Снова был вихрь, пустота и ледяной холод клети. ГЛАВА XXVI Сидя у себя в кабинете, Вольф внимательно вслушивался в происходящее вокруг. Над головой слышны были нетерпеливые шаги, которыми Ляпис мерил свою комнату. Лиль, должно быть, хлопотала по дому где-то неподалеку. Вольф чувствовал себя обложенным со всех сторон; за короткое время он растратил весь свой запас развлечений, уловок, позволяющих жить; у него уже не оставалось идей, ничего, кроме безмерной усталости, ничего, кроме стальной клетки; исход его покушения на воспоминания казался теперь сомнительным. Он поднялся, по-прежнему не в своей тарелке, и отправился по комнатам на поиски Лиль. Она стояла на коленях перед ящиком сенатора на кухне. Она смотрела на сенатора, и глаза ее тонули в слезах. -- В чем дело? -- спросил Вольф. Между лапами сенатора дремал гавиан, а сам сенатор с мутным взором пускал слюну и напевал обрывки совершенно нечленораздельных песен. -- Сенатор, -- сказала Лиль, и ее голос пресекся. -- Что с ним? -- сказал Вольф. -- Не знаю, -- сказала Лиль. -- Он больше не понимает, что говорит, и не отвечает, когда с ним разговаривают. -- Но вид у него довольный, -- сказал Вольф. -- Он поет. -- Как будто он впал в маразм, -- пробормотала Лиль. Сенатор вильнул хвостом, и на мгновение ока что-то вроде понимания сверкнуло в его глазах. -- Точно! -- заметил он. -- Я впал в маразм и не намерен более из него выпадать. И он снова принялся за свою душераздирающую музыку. -- Все нормально, -- сказал Вольф. -- Ты же знаешь, он супер стар. -- Он был так доволен, что у него есть гавиан, -- ответила сквозь слезы Лиль. -- Довольство или маразм, -- сказал Вольф, -- это почти одно и то же. Когда больше нет никаких желаний, тогда и становишься маразматиком. -- Ох! -- сказала Лиль. -- Бедный мой сенатор. -- Заметь-ка, -- сказал Вольф, -- что есть два способа избавиться от желаний: иметь то, что хотел, или впасть в прострацию оттого, что этого не имеешь. -- Но он не может оставаться в таком состоянии! -- сказала Лиль. -- Он же сказал тебе, что останется, -- сказал Вольф. -- В данном случае это блаженство, потому что он обрел то, что хотел. Думаю, что и в том, и в другом случае все кончается погружением в бессознательное. -- Это меня убивает, -- сказала Лиль. Сенатор предпринял последнее усилие. -- Послушайте, -- сказал он, -- это последний проблеск. Я доволен. Вам понятно? Мне-то уже нет надобности понимать. Я достиг полного удовлетворения, стало быть, и вегетативного тоже, и это -- мои последние слова. Я восстанавливаю прерванную связь... Возвращаюсь к истокам... Поскольку я жив и больше ничего не желаю, у меня больше нет надобности в разуме. Добавлю, что с этого мне и следовало бы начать. Он с видом гурмана облизал нос и испустил неприличный звук. -- Я функционирую, -- сказал он. -- Остальное -- шуточки. А теперь, теперь я возвращаюсь в строй. Я вас люблю, может быть, я буду понимать вас и дальше, но я ничего больше не скажу. У меня есть мой гавиан. Найдите своего. Лиль высморкалась и погладила сенатора. Тот повилял хвостом, уткнулся носом в шею гавиана и задремал. -- А если их на всех не хватает, этих гавианов? -- сказал Вольф. Он помог Лиль встать. -- Увы! -- сказала она. -- Из меня гавиана не получится. -- Лиль, -- сказал Вольф, -- я так тебя люблю. Почему же я не так счастлив, как сенатор? -- Дело в том, что я слишком мала, -- сказала Лиль, прижимаясь к нему. -- Или же ты ошибаешься. Принимаешь одно за другое. Они ушли с кухни и уселись на большой диван. -- Я перепробовал почти все, -- сказал Вольф, -- и нет ничего, что я хотел бы сделать еще раз. -- Даже меня обнять? -- сказала Лиль. -- Разве что, -- сказал, делая это, Вольф. -- А твоя старая ужасная машина? -- сказала Лиль. -- Она меня пугает, -- пробормотал Вольф. -- То, как переосмысливаешь вещи там, внутри... От неудовольствия, где-то в районе шеи у него начался нервный тик. -- Все делается для того, чтобы забыть, но сначала передумываешь все заново, -- продолжал он. -- Ничего не опуская. С еще большим количеством деталей. И не испытывая того, что испытывал когда-то. -- Это так тоскливо? -- сказала Лиль. -- Невыносимо. Невыносимо тащить за собой все, чем ты был раньше, -- сказал Вольф. -- Ну а меня ты не хочешь увести с собой? -- сказала Лиль, лаская его. -- Ты прекрасна, -- сказал Вольф. -- Ты нежна. Я люблю тебя. И я обманулся. -- Ты обманулся? -- повторила Лиль. -- Иначе и быть не может, -- сказал с неопределенным жестом Вольф, -- пентюх, машина, возлюбленные, работа, музыка, жизнь, другие люди... -- А я? -- сказала Лиль. -- Да, -- сказал Вольф. -- Была бы ты, но невозможно залезть в шкуру другого. Получаются двое. Ты полна. Ты вся целиком -- это слишком; а сохранения заслуживает все, вот и нужно, чтобы ты была иной. -- Залезь ко мне в мою шкуру, -- сказала Лиль. -- Я буду счастлива: ничего, кроме нас двоих. -- Это невозможно, -- сказал Вольф. -- Чтобы влезть в чужую шкуру, надо убить другого и содрать ее с него для себя. -- Обдери меня, -- сказала Лиль. -- В этом случае, -- сказал Вольф, -- у меня тебя уже не будет, буду я в другой шкуре. -- О! -- совсем грустно сказала Лиль. -- Когда обманываешься, все именно так и выходит, -- сказал Вольф. -- Дело в том, что обмануться можно во всем. Это неизлечимо, и это повторяется каждый раз заново. -- У тебя совсем не осталось надежды? -- сказала Лиль. -- Машина... -- сказал Вольф. -- У меня есть машина. В конце концов, я пока пробыл в ней не так уж и долго. . -- Когда ты туда вернешься? -- сказала Лиль. -- Я так боюсь этой клетки. И ты мне ничего не рассказываешь. -- В следующий раз -- завтра, -- сказал Вольф. -- Ну а сейчас мне нужно поработать. А рассказать тебе что-нибудь я просто-напросто не могу. -- Почему? -- спросила Лиль. Лицо Вольфа замкнулось. -- Потому что я ничего не помню, -- сказал он. -- Я знаю, что, когда я внутри, воспоминания возвращаются, но машина как раз для тогой предназначена, чтобы туг же их уничтожить. -- А тебя не пугает, -- спросила Лиль, -- разрушать собственные воспоминания? -- Ну, -- уклончиво сказал Вольф, -- я еще не уничтожил ничего существенного. Он насторожился. Наверху, у Ляписа, хлопнула дверь, и вслед за этим по лестнице загрохотали шаги. Они вскочили и выглянули в окно. Ляпис почти бегом удалялся в направлении Квадрата. Не добравшись до него, он повалился ничком в красную траву, обхватив голову руками. -- Сходи навести Хмельмаю, -- сказал Вольф. -- Что там стряслось? Он совсем измотался. -- Но ты-то не пойдешь его утешать, -- сказала Лиль. -- Мужчина утешается в одиночку, -- сказал Вольф, заходя в свой кабинет. Он лгал естественно и искренне. Мужчина утешается точно так же, как и женщина. ГЛАВА XXVII Лиль была чуть смущена, ей казалось несколько нескромным соваться со своим сочувствием к Хмельмае, хотя, с другой стороны, Ляпис обычно так не уходил, да и убегал он скорее как человек напуганный, а не разъяренный. Лиль вышла на лестничную площадку и поднялась на восемнадцать ступенек. Постучалась. Послышались шага Хмельмаи по направлению к двери, и, открыв ее, их хозяйка поздоровалась с Лиль. -- В чем дело? -- спросила Лиль. -- Ляпис напуган или болен? -- Не знаю, -- сказала Хмельмая, как всегда нежная и замкнутая. -- Он ушел ни с того ни с сего. -- Не хочу быть нескромной, -- сказала Лиль. -- Но у него был такой необычный вид. -- Он целовал меня, -- объяснила Хмельмая, -- а потом опять увидел кого-то, и на этот раз он уже не смог стерпеть. Он ушел. -- И никого не было? -- сказала Лиль. -- Мне все равно, -- сказала Хмельмая. -- Но он явно кого-то видел. -- Ну и что же делать? -- сказала Лиль. -- Думаю, он меня стыдится, -- сказала Хмельмая. -- Нет, -- сказала Лиль, -- он, наверное, стыдится быть влюбленным. -- Я же никогда не говорила плохо о его матери, -- возразила Хмельмая. -- Я вам верю, -- сказала Лиль. -- Но что же делать? -- Не знаю, не пойти ли его поискать, -- сказала Хмельмая. -- Такое впечатление, что именно я -- причина его мучений, а я не хочу его мучить. -- Что же делать... -- повторила Лиль. -- Если хотите, я могу сходить за ним. -- Не знаю, -- сказала Хмельмая. -- Когда он рядом, он так хочет прикоснуться ко мне, обнять, взять меня, я это чувствую, и мне очень хочется, чтобы он это сделал; а потом он не осмеливается, он боится, что вернется этот человек, ну и что из этого, мне-то все равно, я же его не вижу, но его это парализует, а теперь еще того хуже -- он стал бояться. -- Да, -- сказала Лиль. -- Скоро, -- сказала Хмельмая, -- он разъярится, он же хочет меня все сильнее и сильнее, а я его. -- Вы оба слишком молоды для этого, -- сказала Лиль. Хмельмая засмеялась. Прекрасный смех: легкий и хрупкий. -- Вы тоже слишком молоды для подобного тона, -- заметила она. Лиль улыбнулась, но невесело. -- Не хочу изображать из себя бабушку, -- сказала она, -- но я замужем за Вольфом уже несколько лет. -- Ляпис -- совсем другое дело, -- сказала Хмельмая. -- Не хочу сказать, что он лучше, нет, просто его мучит другое. Ведь Вольф тоже мучается, и не пытайтесь доказать обратное. -- Да, -- сказала Лиль. Хмельмая сказала ей почти то же самое, что только что говорил Вольф, и это показалось ей забавным. -- Все было бы так просто, -- вздохнула она. -- Да, -- сказала Хмельмая, -- в общем, по отдельности все просто, но вот целое становится запутанным и теряется из виду. Хорошо бы научиться смотреть на все сверху. -- А тогда, -- сказала Лиль, -- перепугаешься, обнаружив, что все очень просто, но нет лекарства и нельзя рассеять иллюзию на месте. -- Наверно, -- сказала Хмельмая. -- А что делать, когда боишься? -- сказала Лиль. -- То же, что делает Ляпис, -- сказала Хмельмая. -- Пугаться и спасаться. -- Или разок впасть в ярость, -- пробормотала Лиль. -- Рискнув, -- сказала Хмельмая. Они замолчали. -- Но что же сделать, чтобы снова их как-нибудь заинтересовать? -- сказала Лиль. -- Я стараюсь как могу, -- сказала Хмельмая. -- Вы тоже. Мы красивы, мы пытаемся оставить их на свободе, мы стараемся быть достаточно глупыми, ведь надо, чтобы женщина была глупа -- такова традиция, -- и это не так-то просто, мы уступаем им наши тела, и мы берем их; это, по меньшей мере честно, а они сбегают, потому что боятся. -- И боятся к тому же даже не нас, -- сказала Лиль. -- Это было бы слишком прекрасно, -- сказала Хмельмая. -- Даже их страх, нужно, чтобы он исходил из них самих. Вокруг окна слонялось солнце, временами оно посылало ослепительно-белую вспышку на натертый паркет. -- Почему же мы сопротивляемся лучше? -- спросила Лиль. -- Потому что мы предубеждены против самих себя, -- сказала Хмельмая, -- и это дает каждой из нас силу всех остальных. А они думают, что из-за того, что нас много, мы сложны. Об этом я вам и говорила. -- В таком случае они глупы, -- сказала Лиль. -- Не обобщайте их в свою очередь, -- сказала Хмельмая. -- Это усложнит и их тоже. Ни один из них этого не заслуживает. Никогда не нужно думать "мужчины". Нужно думать "Ляпис" или "Вольф". Они всегда думают "женщины", это их и губит. -- С чего вы это все взяли? -- спросила удивленная Лиль. -- Не знаю, -- сказала Хмельмая. -- Я их слушаю. Впрочем, я, вероятно, нагородила тут чуши... -- Может быть, -- сказала Лиль, -- но, во всяком случае, очень ясной. Они подошли к окну. Внизу, на алой траве, бежевое пятно тела Ляписа продавливало рельеф. Горельеф -- сказал бы кое-кто. Вольф стоял рядом на коленях, положив руку Сапфиру на плечо. Он склонился совсем низко, должно быть, он что-то ему говорил. ГЛАВА XXVIII Наступил следующий день. В комнате Ляписа, приятно пропахшей северным деревом и резиной, грезила Хмельмая. Скоро вернется Ляпис. По потолку почти параллельно бежали пазы и волокна древесины, кое-где запятнанные темными сучками, которые металл пилы натер до особого блеска. Ветер снаружи копался в дорожной пыли и рыскал среди живых изгородей. Он волновал алую траву, поднимая извилистые буруны, гребешки которых пенились какими-то юными, малюсенькими цветочками. Постель Ляписа под Хмельмаей была нетронута. Она только отогнула покрывало, чтобы прильнуть затылком к льняной ткани подушки. Придет Ляпис. Он уляжется рядом с ней и просунет руку под ее светлые волосы. Правой рукой он возьмет ее за плечо, которое она пока нежно гладит. Он был застенчив. Видения, грезы проносились перед Хмельмаей, мимоходом она бросала на них взгляд; ленивая, она никогда не следовала за ними до конца. Зачем, когда скоро придет Ляпис, он-то -- не видение. Хмельмая действительно жила. Кровь ее пульсировала, она чувствовала ее под пальцем у себя на виске, ей нравилось сжимать и разжимать пальцы, чтобы поиграть мышцами. Как раз сейчас она не чувствовала под собой левой, задремавшей йоги и откладывала на потом ее пробуждение, ведь она знала, какое ощущение испытает в этот момент, и сейчас получала дополнительное удовольствие от его предвкушения. Солнце материализовало воздух в миллионах воздушных точек, в которых плясали всевозможные окрыленные твари. Иногда они внезапно пропадали в луче оставшейся пустой тени, словно им проглоченные, и всякий раз сердце Хмельмаи слегка пощипывало. А потом она вернулась в свою дрему и перестала обращать внимание на танец сверкающих золотинок. Вокруг нее раздавались привычные домашние шумы: она слышала, как хлопали внизу закрываемые двери, как выпущенная на волю вода пела в трубах, а сквозь закрытую дверь доносилось неравномерное щелканье протянутой, чтобы открывать в гулком коридоре форточку, бечевки, переменчивый сквозняк нещадно ее теребил. В саду кто-то насвистывал. Хмельмая шевельнула ногой, и нога стала собираться воедино клеточка за клеточкой, в какой-то момент копошение клеток стало почти нестерпимым. Восхитительно. Она потянулась, слегка застонав от наслаждения. Ляпис не спеша поднимался по лестнице, и Хмельмая почувствовала, как просыпается ее сердце. Оно не стало биться быстрее, -- напротив, оно обрело ритм стабильный, надежный и мощный. Она почувствовала, что щеки ее розовеют, и вздохнула от удовольствия. Это и значит -- жить. Ляпис постучал в дверь и вошел. Он четко вырисовывался на фоне пустого задника: песочные волосы, широкие плечи и тонкая талия. Одет он был в свой обычный табачный комбинезон и рубашку с открытым воротом. Его серые глаза обладали тем же металлическим блеском, что и некоторые эмали, форма четко прорисованного рта подчеркивалась легкой тенью под нижней губой, а воротник рубашки очень романтически следовал линиям мускулистой шеи. Ляпис поднял руку и оперся о притолоку. Он смотрел на уютно устроившуюся на кровати Хмельмаю. Она улыбалась ему сквозь полуопущенные веки. Из-под курчавых ресниц виднелись лишь сверкающие точки. Ее согнутая под оригинальным углом левая нога приподнимала подол платья, и смущенный Ляпис в своем путешествии по линиям другой ноги сумел добраться от крохотной резной туфельки до царства теней по ту сторону колена. -- Здравствуй... -- сказал Ляпис, не в силах сделать ни шага. -- Здравствуй и ты, -- сказала Хмельмая. Он не двигался. Руки Хмельмаи подобрались к ожерелью из золотоцветов и осторожно его расстегнули. Не спуская с Ляписа глаз, она дала стечь тяжелой нитке с кончиков пальцев на пол. Теперь она медленно, шаря вокруг хромированной застежки, снимала туфельку. Остановилась, каблук негромко стукнул об пол, она расстегнула вторую застежку. Ляпис задышал сильнее. Зачарованно следил он за жестами Хмельмаи. Губы у нее были сочные и алые, словно затененная внутренность жаркого цветка. Теперь она скатывала к щиколотке неощутимую кружевную вязь чулка, которому все же удалось внизу уплотниться в маленький серый комочек. За ним последовал и его напарник, и оба они вновь воссоединились с туфельками. Ногти на ногах Хмельмаи были покрыты голубым перламутром. На ней было шелковое платье, застегнутое сбоку сверху донизу. Она начала сверху, потом пошла снизу навстречу. Осталась только одна застежка -- на поясе. Полы платья опали с обеих сторон от ее гладких колен, и там, где солнце падало ей на ноги, было видно, как подрагивает золотой пушок. Двойной треугольник черных кружев защепился за лампу у изголовья, и теперь осталось лишь расстегнуть последнюю пуговицу, ибо легкое ворсистое одеяние, которое все еще было на краю плоского живота Хмельмаи, составляло неотъемлемую часть ее личности. Улыбка Хмельмаи вдруг вобрала в себя все солнце в комнате. Зачарованный, подошел Ляпис -- опустив руки, неуверенный. В этот миг Хмельмая полностью избавилась от платья и, как бы обессиленная, замерла, раскинув руки, в неподвижности. Пока Ляпис раздевался, она не шелохнулась, но ее крепкие груди, обрадованные предстоящим отдыхом, все выше и выше выпячивали свои розовые соски. ГЛАВА XXIX Он улегся радом и крепко ее обнял. Повернувшись на бок, Хмельмая возвращала ему его поцелуи. Своими изящными руками она ласкала ему щеки, а губы ее неотрывно следовали за ресницами Ляписа, едва-едва их касаясь. Ляписа бил озноб, он чувствовал, как весь его жар скапливается у него в чреслах и принимает стойкую форму желания. Он не хотел спешить, он не хотел, забыв об остальном, отдаться в лапы плотскому своему желанию, ну а кроме того, было и еще кое-что: вполне реальное беспокойство, которое скреблось у него в черепной коробке и мешало ему забыться. Он закрыл глаза, журчание нежно бормочущего что-то голоса Хмельмаи навевало на него ложный, фальшивый сон, совершенно чувственный сон. Он лежал на правом боку, она -- на левом. Подняв левую руку, он натолкнулся пониже -- хотя это и было выше -- плеча на ее белую руку и спустился по ней в белокурую лощину подмышки, едва прикрытую короткими и мягкими волосами. Открыв глаза, он увидел, что по груди Хмельмаи скатывается прозрачная и жидкая жемчужина пота, и нагнулся, чтобы ее отведать; у нее был вкус подсоленной лаванды; он прижался губами к туго натянутой коже, Хмельмае стало щекотно, и она, смеясь, прижала руку к боку. Правой рукой Ляпис скользнул под длинные светлые волосы и ухватил ее за шею. Заострившиеся груди Хмельмаи пристроились к его груди, она больше не смеялась, она чуть приоткрыла рот, у нее был еще более юный вид, чем обычно; вылитый ребенок, который вот-вот проснется. За плечом Хмельмаи стоял человек и с грустным видом разглядывал Ляписа. Человек не двигался. Рука Ляписа осторожно шарила внизу. Кровать была низкой, и он смог дотянуться до своих брюк, скинутых совсем радом. К их поясу был прицеплен короткий кинжал с глубоким желобком на лезвии, его бойцовский кинжал времен скаутства. Он не спускал с человека глаз. Глубоко дышала неподвижная Хмельмая, ее зубы блестели между приоткрытых в ожидании губ. Ляпис высвободил правую руку. Человек не шевелился, он стоял радом с кроватью, с другой стороны от Хмельмаи. Медленно, не выпуская его из виду. Ляпис встал на колени и переложил нож в нужную руку. Он покрылся потом, капельки его блестели на щеках и верхней губе, ему щипало глаза. Резким движением левой руки он зацепил человека за шиворот и повалил его на кровать. Он чувствовала себе беспредельную силу. Человек оставался пассивным, как труп, и по некоторым признакам Ляпис почувствовал, что он вот-вот растворится в воздухе, исчезнет на месте. Тогда, перегнувшись через тело бормотавшей что-то успокоительное Хмельмаи, он с дикой яростью вонзил кинжал ему в сердце. Звук был такой, словно удар пришелся по бочке с песком, и лезвие вошло по самую рукоятку, впечатывая ткань в рану. Ляпис вытащил оружие -- клейкая кровь уже сворачивалась на лезвии -- и вытер его отворотом чужого пиджака. Оставив нож под рукой, он оттолкнул безвольное тело к другому краю кровати. Труп беззвучно соскользнул на ковер. Ляпис провел рукой по залитому потом лбу. Во всех его мускулах была разлита дикая, готовая вскипеть сила. Он поднес руку к глазам, чтобы посмотреть, не дрожит ли она, -- она была тверда и спокойна, как сталь. Снаружи крепчал ветер. Крутящиеся облака пыли косо отрывались от земли и пробегали по травам. Ветер приставал к стропилам, ко всем закоулкам крыши и всюду порождал жалобное улюлюканье, развешивал звуковую кудель. Без предупреждения хлопало окно в коридоре. Дерево перед кабинетом Вольфа волновалось и беспрестанно шелестело. В комнате Ляписа все было спокойно. Солнце мало-помалу вращалось, постепенно высвобождая цвета картины, висевшей над комодом. Красивая картина: авиамотор в разрезе, зеленым обозначена вода, красным -- керосин, желтым -- отработанные газы, а голубел, естественно, проточный воздух. В месте сгорания красное накладывалось на голубое, это порождало красивый пурпурный оттенок, как у сырой печенки. Глаза Ляписа покоились на Хмельмае. Она уже не улыбалась. У нее был вид беспричинно обманутого ребенка. Ну а причина возлежала между кроватью и стеной, сочась густой кровью через черную прорезь на уровне сердца. Ляпис с облегчением склонился над Хмельмаей, запечатлев неощутимый поцелуй на профиле ее шеи, губы его спустились по прилегающему плечу, достигли едва волнуемого ребрами бока и, перебравшись через поребрик в лощину талии, выбрались из нее по бедру. Хмельмая, до тех пор лежавшая на левом боку, вдруг перевернулась на спину, и рот Ляписа запахнулся у нее в паху; под прозрачной кожей вена описывала изящно растушеванную синюю линию. Руки Хмельмаи схватили голову Ляписа, чтобы направить ее в... но уже Ляпис оторвался от нее и с диким видом выпрямился. Перед ним, в ногах кровати, стоял одетый в темное человек и с грустным видом разглядывал их. Подхватив кинжал. Ляпис ринулся вперед и ударил. При первом ударе человек закрыл глаза. Веки его упали резко и четко, как металлические крышки. Сам он, однако, продолжал стоять, и Ляпису потребовалось второй раз погрузить лезвие ему между ребер, чтобы тело закачалось и рухнуло к подножию кровати, как перерубленный фал. Сжимая кинжал в руке, голый Ляпис с гримасой ярости и ненависти разглядывал мрачный труп. Он не осмелился пнуть его ногой. Хмельмая, сидя на кровати, с беспокойством следила за Ляписом. Отброшенные на сторону светлые волосы наполовину закрывали ее лицо, и, чтобы лучше видеть, она наклонила голову в сторону от них. -- Иди сюда, -- сказала она Ляпису, протягивая к нему руки, -- иди сюда, оставь это, не создавай себе неприятностей. -- Двумя меньше, -- сказал Ляпис. У него был ровный голос, какой обычно бывает во сне. -- Успокойся, -- сказала Хмельмая. -- Никого тут нет. Уверяю тебя. Больше никого нет. Расслабься. Иди ко мне. С обескураженным видом Ляпис склонил голову. Он присел рядом с Хмельмаей. -- Закрой глаза, -- сказала она. -- Закрой и думай обо мне... и возьми меня, теперь же, возьми меня, прошу тебя, я слишком хочу тебя. Сапфир, дорогой мой. Ляпис по-прежнему сжимал в руке кинжал. Он засунул его под подушку и, опрокинув Хмельмаю, скользнул к ней. Она прильнула к нему, как белокурое растение, и залепетала что-то успокоительное. Теперь в комнате было слышно только их перемешанное дыхание и жалобы ветра, стенавшего снаружи, да иногда раздавались сухие шлепки -- это ветер награждал пощечинами соседние деревья. Солнце временами закрывали юркие облачка, гонявшиеся друг за другом, как полиция за забастовщиками. Руки Ляписа тесно сжимали трепетный торс Хмельмаи. Открыв глаза, он увидел, как под давлением его тела раздулись ее груди, -- и красиво закругленную влажную линию тени, которую они отбрасывали между собой. Другая тень заставила его содрогнуться: внезапно высвободившееся солнце вырезало черным на фоне окна силуэт одетого в темное человека, который с грустным видом разглядывал их. Ляпис тихо застонал и сильнее прижался к златокожей девушке. Он хотел вновь зажмуриться, но глаза отказались ему подчиниться. Человек не двигался. Безразличный, едва ли он что-то осуждал, он ждал. Ляпис выпустил Хмельмаю. Пошарив под подушкой, отыскал свой нож. Тщательно прицелился и метнул его. Он всадил клинок в бледную шею человека по самую рукоятку. Черенок торчал наружу, потекла кровь. Человек продолжал безучастно стоять, но стоило крови достичь паркета -- и он покачнулся и рухнул, как чурбан. Когда тело коснулось пола, ветер взвыл сильнее и покрыл шум его падения, но Ляпис почувствовал, как вздрогнул паркет. Он высвободился из рук Хмельмаи, которая пыталась его удержать, и, пошатываясь, направился к человеку. Нагнувшись, он грубо вырвал нож из раны. Когда Ляпис, скрипнув зубами, обернулся, слева от него была темная фигура человека, неотличимая от других. С поднятым ножом он бросился вперед и ударил его на сей раз сверху, вонзив лезвие между лопаток. И в тот же миг еще один человек появился справа от него, затем другой -- перед ним. Сидя с расширившимися от ужаса глазами на кровати, Хмельмая зажимала себе рот, чтобы не кричать. Когда она увидела, что Ляпис поворачивает оружие против самого себя и нашаривает сердце, она завопила. Сапфир рухнул на колени. Он силился приподнять голову, его красная по запястье рука оставила на голом паркете свой отпечаток. Он урчал, словно зверь, а воздух у него в гортани булькал, как вода. Он хотел что-то сказать и закашлялся. С каждым приступом кашля кровь прыскала на пол тысячами алых точек. Он как бы всхлипнул, и от этого у него опустился уголок рта, рука подломилась. Ляпис рухнул. Рукоятка ножа ударила спереди в пол, и голубое лезвие вышло у него из голой спины, оттопырив кожу, перед тем как ее проткнуть. Больше он не шевелился. И тогда в мгновение ока Хмельмае стали видны все трупы. Первый, вытянувшийся вдоль матраса, тот, что покоился в ногах, еще один у окна, с жуткой раной на шее... и всякий раз она замечала точно такую же рану на теле Ляписа. Последнего он убил ударом в глаз, и когда она бросилась к своему другу, чтобы его оживить, вместо правого его глаза она увидела лишь черную клоаку. Снаружи теперь все было залито бледным предгрозовым светом, и время от времени доносился громкий неясный гул. Хмельмая умолкла. Рот ее дрожал, словно ей было холодно. Она встала, машинально оделась. Она не могла отвести глаз от трупов-близнецов. Она присмотрелась получше. Один из темных людей, тот, что упал ничком, лежал почти в той же позе, что и Ляпис, и их профили показались ей удивительно похожими. Тот же лоб, тот же нос. На пол скатилась шляпа, открыв такую же, как у Ляписа, шевелюру. Хмельмая чувствовала, что рассудок покидает ее. Она беззвучно рыдала во все глаза, она не могла двинуться с места. Все они были копиями Ляписа. А потом тело первого мертвеца показалось вдруг менее четким. Его контуры подернулись темным туманом. Превращение ускорилось. Тело перед ней начало растворяться в воздухе. Черная одежда по ниточке расползлась ручейками тени, она успела заметить, что и тело у человека было телом Ляписа, но оно тоже растаяло и растеклось, серый дым тянулся по полу и вытягивался через оконные щели. Тем временем началось превращение и второго трупа. Сраженная страхом, Хмельмая ждала, не в силах пошевельнуться. Она осмелилась взглянуть в лицо Ляписа: раны на его загорелой коже исчезали одна за другой, по мере того как люди один за другим рассеивались, как туман. Когда в комнате остались лишь Хмельмая и Ляпис, тело его стало опять молодым и красивым -- и в смерти таким же, как в жизни. У него было умиротворенное, нетронутое лицо. Тускло поблескивал под длинными опущенными ресницами правый глаз. И только крохотный треугольник голубой стали метил мускулистую спину непривычным пятном. Хмельмая шагнула к двери. Ничего не случилось. Последний след серого пара вкрадчиво соскользнул с подоконника. Тогда она бросилась к двери, открыла ее и, мгновенно захлопнув за собой, устремилась по коридору к лестнице. В этот момент снаружи с ужасным раскатом грома сорвался с цепи ветер, и тяжелый, грубый дождь громко забарабанил по черепице. Сверкнула яркая молния, и снова ударил гром. Хмельмая бежала по лестнице вниз, она добралась наконец до комнаты Лиль и влетела внутрь. И тут же зажмурилась от ослепительной вспышки, более яркой, чем все остальные, сразу же за молнией раздался почти невыносимый грохот. Дом содрогнулся на своем фундаменте, словно громадный кулак обрушился на его крышу. И вдруг, сразу, воцарилась гробовая тишина, только в ушах у нее стоял гул, как бывает, когда слишком глубоко погружаешься в воду. ГЛАВА XXX Теперь Хмельмая лежала на кровати своей подруги. Сидя рядом с ней, Лиль глядела на нее с нежным состраданием. Хмельмая еще плакала, судорожно давясь своими всхлипываниями, и держала Лиль за руку. -- Что стряслось? -- сказала Лиль. -- Это же всего-навсего гроза. Дурочка, не надо делать из этого трагедию. -- Ляпис умер... -- сказала Хмельмая. И слезы ее иссякли. Она уселась на кровати. У нее был непонимающий вид, отсутствующие глаза. -- Да нет, -- сказала Лиль. -- Это невозможно. Все ее реакции страшно замедлились. Ляпис не умер, Хмельмая наверняка ошиблась. -- Он мертв -- там, наверху, -- сказала Хмельмая. -- Лежит на полу, голый, с торчащим из спины ножом. А все остальные исчезли. -- Какие еще остальные? -- сказала Лиль. Бредила Хмельмая или нет? Ее рука была не так уж и горяча. -- Люди в черном, -- сказала Хмельмая. -- Он пытался их всех убить, а когда увидел, что ему никак этого не сделать, убил самого себя. И в этот момент я их увидела. А мой Ляпис... я думала, что он спятил, но я их увидела, Лиль, я увидела их сама, когда он упал. -- Ну и что с ними было? -- спросила Лиль. Она не осмеливалась говорить о Ляписе. Мертвом, лежащем наверху с ножом в спине. Она поднялась, не дожидаясь ответа. -- Надо сходить туда... -- сказала она. -- Я не посмею... -- сказала Хмельмая. -- Они растаяли... как дым, и все они были похожи на Ляписа. Совсем такие же. Лиль пожала плечами. -- Все это какое-то ребячество, -- сказала она. -- Что там у вас стряслось? Вы, должно быть, его отвергли, и тогда он убил себя... Так? Хмельмая ошеломление посмотрела на нее. -- Ох! Лиль! -- сказала она и вновь разрыдалась. Лиль встала. -- Нельзя оставлять его наверху одного, -- пробормотала она. -- Надо спустить его вниз. Хмельмая встала в свою очередь. -- Я пойду с вами. Лиль в отупении и неуверенности пробормотала: -- Ляпис не умер. Так не умирают. -- Он убил себя... -- сказала Хмельмая. -- А я так любила, когда он меня обнимал. -- Бедная девочка, -- сказала Лиль. -- Они все слишком сложные, -- сказала Хмельмая. -- Ох! Лиль, я так хотела бы, чтобы этого не случилось, чтобы было вчера... или даже сегодня, как раз перед этим, когда он держал меня... Ох! Лиль... И она побрела за ней следом. Лиль вышла из комнаты, прислушалась и, решившись, стала подниматься по лестнице. Наверху слева располагалась комната Хмельмаи, а справа -- комната Ляписа. Вот комната Хмельмаи... а вот... -- Хмельмая, -- сказала Лиль, -- что произошло? -- Не знаю, -- сказала Хмельмая, хватаясь за нее. В том месте, где раньше находилась комната Ляписа, не оставалось более ничего, кроме крыши дома, чьи стропила упирались теперь прямо в коридор, напоминавший лоджию. -- Что с комнатой Ляписа? -- спросила Лиль. -- Не знаю, -- сказала Хмельмая. -- Лиль, я не знаю. Я хочу уйти, Лиль, мне страшно. Лиль открыла дверь к Хмельмае. Все стояло на своих местах: трельяж, кровать, стенной шкаф. Порядок и легкий запах жасмина. Они вышли. Из коридора можно было теперь разглядывать черепицу на крутом скате крыши; в шестом ряду одна из них треснула. -- Это молния... -- сказала Лиль. -- Молния испепелила Ляписа и его комнату. -- Нет, -- сказала Хмельмая. Глаза ее уже высохли. Она напряглась. -- Всегда так и было... -- выдавила она из себя. -- Не было никакой комнаты, и Ляписа не было. Я никого не люблю. Я хочу уйти. Лиль, пошли со мной. -- Ляпис... -- пробормотала ошеломленная Лиль. В оцепенении она спустилась по лестнице. Открывая дверь своей комнаты, она с трудом заставила себя дотронуться до ручки: ей было страшно, что все обратится в тень. Проходя мимо окна, она вздрогнула. -- Эта красная трава, -- сказала она, -- до чего она зловеща. ГЛАВА XXXI Подойдя к самой кромке воды, Вольф глубоко вдохнул соленый воздух и потянулся. Насколько хватало глаз, простирался подвижный, безмятежный океан, окаймленный плоским песчаным пляжем. Вольф разделся и вошел в море. Оно оказалось теплым, сулило отдохновение, а под голыми ногами, казалось, был расстелен серо-бежевый бархат. Он вошел в воду. Наклон дна почти не чувствовался, и ему пришлось долго брести, пока вода не дошла до плеч. Она была чиста и прозрачна; он видел крупнее, чем на самом деле, свои бледные ноги и поднимающиеся из-под них легонькие облачка песка. А потом он поплыл, полуоткрыв рот, чтобы пробовать на вкус жгучую соль, время от времени ныряя, чтобы почувствовать себя целиком в воде. Нарезвившись вволю, он наконец вернулся к берегу. Теперь рядом с его одеждой виднелись две черные неподвижные фигуры, сидевшие на худосочных складных стульях с желтыми ножками. Так как они сидели к нему спиной, он безо всякого стыда вылез голышом из воды и подошел к ним, чтобы одеться. Стоило ему принять приличный вид, как две старые дамы, будто оповещенные каким-то тайным инстинктом, обернулись. На них были бесформенные шляпы из черной соломки и выцветшие шали, как и положено старым дамам на берегу моря. На коленях у обеих лежали сумочки для рукоделия -- вышивания крестом -- из грубой канвы с поддельными черепаховыми застежками. Старшая была в белых бумазейных чулках и в стоптанных гамиролях в стиле Карла IX из грязной серой кожи. Другая была обута в старые тряпичные туфли, из-под ее черных нитяных чулок проступали очертания резинового бинта от расширения вен. Между двумя дамами Вольф заметил маленькую гравированную медную табличку. Та, что в плоских туфлях, звалась мадемуазель Элоиза, а другая -- мадемуазель Аглая. У них были пенсне из голубой стали. -- Вы -- месье Вольф? -- сказала мадемуазель Элоиза. -- Нам поручено вас опросить. -- Да, -- подтвердила мадемуазель Аглая, -- вас опросить. Вольф изо всех сил напрягся, чтобы вспомнить вылетевший у него из головы план, и вздрогнул от ужаса. -- О... опросить меня о любви? -- Именно, -- сказала мадемуазель Элоиза, -- мы специалисты. -- Специалистки, -- заключила мадемуазель Аглая. Тут она заметила, что из-под платья чересчур видны ее лодыжки, и стыдливо одернула подол. -- Я ничего не могу сказать вам о... -- пробормотал Вольф, -- я никогда не осмелюсь... -- О! -- сказала Элоиза. -- Мы все можем понять. -- Все! -- заверила Аглая. Вольф оглядел песок, море и солнце. -- Об этом на таком пляже и не скажешь, -- сказал он. Однако именно на пляже испытал он одно из первых в жизни потрясений. Вместе со своим дядюшкой он проходил мимо кабинок, когда оттуда вышла молодая женщина. Вольфу казалось нелепым разглядывать женщину не менее двадцати пяти лет от роду, но дядюшка охотно обернулся, отпустив замечание касательно красоты ее ног. -- И в чем ты ее углядел? -- спросил Вольф. -- Это видно, -- сказал дядя. -- Я не понимаю, -- сказал Вольф. -- Ничего, -- сказал дядя, -- вырастешь -- поймешь. Это беспокоило. Может быть, проснувшись однажды утром, он сумеет сказать: у этой женщины красивые ноги, а у той -- нет. Что, интересно, испытываешь, когда переходишь из категории тех, кому это неизвестно, в категорию тех, кому известно? -- Ну так что же? -- послышался голос мадемуазель Аглаи, возвращая его в настоящее. -- Вы же всегда любили девочек, когда сами были в их возрасте. -- Они меня будоражили, -- сказал Вольф. -- Мне нравилось трогать их волосы и шею. Дальше заходить я не осмеливался. Все мои приятели убеждали меня, что с десяти-двенадцати лет они уже знали, что такое девушка; я, должно быть, был особо отстающим, или же мне просто не подворачивалась возможность. Но я думаю, что даже если бы у меня и было к тому желание, я бы все равно от этого удержался. -- А почему? -- спросила мадемуазель Элоиза. Вольф чуть призадумался. -- Послушайте, -- сказал он. -- Я боюсь потеряться во всем этом. Если вы не против, я хотел бы немного подумать. Они терпеливо ждали. Мадемуазель Элоиза вытащила из сумки коробку зеленых пастилок, одну из которых предложила Аглае; та охотно ее приняла, Вольф отказался. -- Вот как, в общем и целом, -- сказал Вольф, -- развивались мои отношения с женщинами вплоть до той поры, когда я женился. Исходным импульсом для меня всегда было желание... без сомнения, мне не вспомнить первый раз, когда я влюбился... за этим слишком далеко ходить... мне было пять или шесть лет, и я уже не помню, кто она была... дама в вечернем платье, я увидел ее мельком на каком-то приеме у родителей. Он рассмеялся. -- Я не объяснился с нею в тот вечер, -- сказал он. -- Как и в другие разы. И однако, желал я их не раз и не два... я был, думаю, прихотлив, но некоторые детали меня очаровывали. Голос, кожа, волосы... Женщина -- это так красиво. Мадемуазель Элоиза кашлянула, и мадемуазель Аглая тоже скромно потупилась. -- Ну а чаще и сильнее всего меня задевали груди, -- сказал Вольф. -- Что же до остального, мое... сексуальное пробуждение, назовем это так, произошло лишь годам к четырнадцати-пятнадцати. Несмотря на скабрезные разговорчики с лицейскими приятелями, познания мои оставались весьма расплывчатыми... я... вы знаете, сударыни, этот разговор меня смущает. Элоиза подбодрила его жестом. -- Мы в самом деле можем понять все, -- сказала она, -- я вам повторяю. -- Мы были сиделками... -- добавила Аглая. -- Ну ладно, положим, -- сказал Вольф. -- Мне особенно хотелось потереться о них, потрогать их грудь, бедра. Не столько их шелковы бородушки. Я мечтал об очень толстых женщинах, на которых возлежал бы, как на перине. Я мечтал о женщинах с очень упругим, даже твердым телом, о негритянках. О! я понимаю, что все мальчишки прошли через это. Но в моих воображаемых оргиях поцелуй играл более важную роль, чем, собственно говоря, сам акт... добавлю, что для поцелуев мне виделись весьма обширные области применения. -- Хорошо, хорошо, -- быстро сказала Аглая, -- этот пункт мы разобрали: вы любили женщин. В чем же это выразилось? -- Не так быстро, -- возразил Вольф. -- Чего только не было... чтобы меня затормозить... -- Чего, например? -- сказала Элоиза. -- Сплошное безумие, -- вздохнул Вольф. -- Столько всяких глупостей... всяких истин... и предлогов. Сначала о последних. Образование, например. Я убеждал себя, что оно важнее. -- Вы и сейчас еще в это верите? -- сказала Аглая. -- Нет, -- ответил Вольф, -- но я не строю иллюзий. Если бы я пренебрег образованием, я сожалел бы об этом точно так же, как сожалею сейчас, что уделял ему слишком много