о перемолото в траках бульдозеров. Любят ли наши дети разлинованные квадраты своих кварталов? Почитают ли они их своей родиной? Не знаю. Мы любили свои тихие тополиные дворы, мы чувствовали в них отечество. Только наши девочки, чьи имена мы писали мелом на глухих стенах, давно превратились в покупателей, клиенток и пассажирок с усталым взглядом и покатыми плечами. Пошли на тряпки наши старые ковбойки, просоленные потом наших спин, гордые латы рыцарей синих гор. Мы не видим себя. Все нам кажется, что вот мы сейчас поднимемся от зябкого утреннего костерка, от похудевшей на рассветном холодке белой реки, шумящей между мрачноватых сырых елей, и пойдем туда, куда достает глаз. За зеленые ковры альпийских лугов. За желтые предперевальные скалы. За синив поля крутых снегов, к небу, к небу такому голубому, что кажется - можно его потрогать рукой и погладить его лакированную сферу. Но ничего этого не происходит. Есть другие дома, другие дворы, другие женщины, другие мы. И только гребень Донгуза стоит томно такой, каким он был шестнадцать лет назад. Это возвращение. Все-таки это возвращение. ...Наше кресло выползло за "плечо", за перегиб склона, и открылись верхние снежные поля Чегета, уходящие за гребень линии канаток, стеклянный восьмигранник кафе, чьи огромные зеркальные окна отбрасывали солнце. Здесь я обнаружил, что еду в кресле с Галей Кукановой из Внешторгбанка н поддерживаю с ней интенсивный разговор. Оказывается, в ее представлении я был спортсменом, который "все время двигается". - Ваша жизнь, - быстро и без всяких знаков препинания говорила она, - это солнце, снег, полет, волнения перед стартом, ведь правда? У людей нашей профессии работа исключительно сидячая, вот взять, к примеру, меня или Натку, даже пройтись некогда, после работы, метро, автобус, я живу в Ясенево, там наши дома, поэтому вырабатывается комплекс клерка, вы, конечно, слыхали об этом, накапливается агрессивность, ну, конечно, мы ходим в дискотеку со светомузыкой, но это все не то, я решила в этом году, что, была не была, махну в горы, тем более что по студенческому билету, правильно, Павел Александрович? - Конечно, - успел вставить я. - Мне так к лицу загар, вы себе не представляете, так хочется все забыть, и неприятности в личной и в общественной жизни, я снимаю три года подряд одну комнату в бухте бэтта у Геленджика, вы знаете, но это все не то, я представляю, как появлюсь в конторе, специально надену платье с белым воротничком отложным, чтобы оттенить загар, они там сдохнут. Все это Галина Куканова выпаливала, точно направив свой несколько курносый нас в сторону солнца, то есть слегка отвернувшись от меня. И с закрытыми глазами. Приехали. Я откинул штангу кресла и выпрыгнул на дощатый, с плоскими ледовыми островами помост. Повыше помоста у кафе стояло, сидело и валялось в самых разнообразным позам множество лыжников, "чайников", то есть туристов из санаториев "Кавминвод", приехавших на экскурсию в драповых пальто и шляпах, загорающих девиц и просто не очень больших любителей кататься. На крыше пристройки н кафе стояла какая-то фигура с длинными распущенными волосами, оборотясь лицом, естественно, к светилу. Я вздрогнул. Остановился, обдаваемый словесными ливнями неутомимой Галины Кукановой. Нет, слава богу, нет. Не она. Было бы просто замечательно встретить ее здесь. Подмявшись к кафе, я внимательно рассмотрел девицу, так испугавшую меня. Я даже закурил от волнения. Извиняюсь. Никакого сходства с Лариской. Что мне в голову взбрело? Никакого сходства. На большом дощатом помосте перед кафе, на так называемой палубе, я собрал свае воинство и повел их на учебный склон. Как ни странно, мои гаврики оказались гораздо лучше, чем я предполагал. Слава Пугачев - тот вообще молодец, "плуг" у него железный, коряво, но пытается поворачивать "из упора". Отлично. Оба "реактивщика", бодрых, по моим наблюдениям, еще посла вчерашнего, решили "перескочить из феодализма в социализм", то есть осваивать сразу технику ведения параллельных лыж. Вывалялись в снегу изумительно, насмешив всех и все болев и более приобретая трезвость. Супруги Уваровы - потихонечку, полегонечку, он очень трогательно опекал ее и жутко волновался, когда она падала. Галя Куканова больше заботилась о загаре. Барабаш требовал, чтобы я объяснил ему "физику процесса", и я довольно подробно объяснил ему, что происходит при переносе тяжести с одной лыжи на другую и как производить этот самый перенос. Но больше всем меня удивила Елена Владимировна Костецкая, редактор телевидения, 26 лет. Мало того, что она имела свое собственное и довольно приличное снаряжение, она и неплохо каталась. При этом совершенно на показывала своего опыта, а очень аккуратно проделывала все самые элементарные упражнения. Я ей сказал, что могу перевести ев в другую группу, к "катальщикам", где ей будет интересней, но она отказалась, сказав, что она, правда, была уже здесь, но очень давно. Ну, когда в двадцать шесть лет говорят "очень давно", то наверняка речь идет о предыдущем романе. Пока я разговаривал с Еленой Владимировной, внезапно меня посетило некое состояние, в котором мне - совершенно ясно, но неведомо откуда - открылось все об этой молодой женщине. Вдруг я понял, что она приехала сюда, в горы, для того, чтобы пересидеть развод, размолвку, а то и трагедию. Она надеялась уйти от своей памяти, уйти от себя. Как, собственно говоря, и я. Неожиданно мой мозг, без всякой на то моей воли, быстро и четко спрограммировал наши будущие отношения. Мы дурачимся и танцуем в баре. Потом медленно идем под высоченными соснами баксанской дороги, под несказанно звездным небом, и на чегетской трассе где-то очень высоко лежит серебряный браслет кафе. Она говорит о своем бывшем муже или любовнике в прошлом времени, как о покойнике. "Он был ужасный эгоист. Он был эгоистом даже в своей любви". Она прижимается ко мне. Мы целуемся. Я ощущаю слабый запах табака и вина. Потом мы, не сговариваясь, быстро и молча идем к гостинице. Потом несколько вечеров я рассказываю ей о своих приключениях. О, она осуждает Ларису! Потом она садится в автобус, н я понимаю, что тоска в ее глазах не оттого, что она прощается со мной, а оттого, что она возвращается к своим проблемам, никак их не решив. "Ты хоть позвонишь мне в Москве?" - спрашивает она. "Да, конечно", - отвечаю я. Автобус уезжает. Нет, это не для меня. - Елена Владимировна, - сказал я, - вы все-таки подумайте над моим предложением. Пару дней можете позаниматься у меня, а потом я могу перевести вас к "катальщикам". - Хорошо, я подумаю. Несмотря на мои советы и предупреждения, все мои участники изрядно обгорели. Я не решился в первый день спускать все отделение по трассе, усадил их на подъемник. Правда рвались в бой "реактивщики", но я не разрешил. Взял я с собой только Славу Пугачева и Елену Владимировну. Повел их по туристской трассе с частыми остановками и разговорами. Мы прошли "Солнечную мульду", часть "плеча" и по длинному косому спуску вышли к туристской трассе, где "катальщики" проносились мимо спускающихся кучками отделений, кричащих инструкторов, барахтающихся в снегу и поправляющих крепления новичков. Я скользил то выше, то ниже своих ребят, на ходу поправляя их, выкрикивая разные технические разности вроде: "Здесь плоские лыжи! Плоские, не бойся!", или "Сбросили пятки, сбросили резче!", или "Корпус развернут в долину!". Слава несколько раз падал, каждый раз пытаясь свалить вину за эти падения то на лыжи, то на "бугор какой-то подвернулся идиотский". Елена Владимировна каталась за мной без всякой лихости, но аккуратно. Наконец с падениями, остановками и всякими шутками мы спустились к лесу. Для первого раза я не хотел вести своих ребят по прямому пути к гостинице, по узкому и крутоватому для новичков кулуару, так называемой трубе, высоко над которой тянется нитка подъемника, а повел их по более простому пути через донгузское ущелье. Там проложена довольно широкая лыжная дорога. Однако теневые участки этой дороги - лед, солнечные участки - снежная каша. Где-то на этих шахматах Слава Пугачев и упал. Мы стояли и ждали его. Рядом с нами шумела неглубокая речка. Камни на ее берегах и посреди воды были покрыты огромными сверкающими шапками снега. От некоторых камней вдоль поверхности воды стелились совершенно прозрачные тонкие пластины льда, под которыми переливались струи стальной воды. На вершине каждой сосны сидело небольшое мохнатое от снега солнце. Над нами прямо в небо поднимались блистательные лестницы когутайских ледников. Рай. - Бог ты мой! - сказала Елена Владимировна. - Как все же прекрасно возвращение! Я и на знала, что так скучаю по всему этому! - Возвращение всегда опасно, - сказал я. - Чем? - Ностальгией по прошлому визиту. Она сняла очки и с интересом направила на меня, именно направила, другого слова нет, глаза, полные ясной бирюзы, которая еще не полиняла от слез и не вытерлась о наждак бессонницы. Наверняка она знала убойную силу этого прямого удара. - В конце концов, - медленно сказала она, - когда зеркало разбито, можно смотреться и в осколки. - Зеркало... осколки... Какая-то мелодрама, - сказал я. - А кстати, - улыбнулась Елена Владимировна, - жизнь и состоит из мелодрам, скетчей, водевилей. Иногда - вообще капустник. Мелкие чувства - мелкие жанры. - Не знаю насчет жанров, просто Ремарк где-то сказал: "Никуда и никогда не возвращайся". - Все афоризмы врут, - ответила Елена Владимировна. - Это можно рассматривать тоже как афоризм. - Значит, н он лжет, - твердо сказала она. Нет, у ним там на телевидении дамы хоть куда. - Вы мне нравитесь, - совершенно неожиданно для себя сказал я. - Это тоже афоризм, - холодно ответила она и снова погрузилась в. большие, с тонкой оправой светозащитные очки. - И между прочим, не очень новый. - Не сомневаюсь, - успел сказать я. К нам с недовольной миной подъезжал Слава Пугачев. - Павел Александрович, - фальшиво громко сказала Елена Владимировна, - а вы каждый день точите канты лыж? Меня это тронуло. Она считала необходимым скрыть наш разговор от третьего лица. То, что было сказано между нами, становилось нашей тайной. Тайна - колчан, в котором любовь держит свои стрелы. Третье лицо, мокрое и злое, подъехало к нам все в снегу. Ну любопытно, кого же он. сейчас обвинит? Нас? Точно! Он так н сделал, но это было уже не очень интересно. Мы подъехали к гостинице, где все мое отделение во главе с нервным Барабашем встретило нас и устроило овацию, будто-мы спустились на лыжах ну по крайней мере с Эвереста. В холле гостиницы продавали свежие, то есть трехдневной давности, газеты. Была среди них и моя, то есть бывшая моя. Я пробежал полосы, я знал всех, кто подписался под статьями и заметками, и тех, кто не подписался. Посмотрел на шестой полосе - нет ли там некролога по мне. Нет, все нормально. Когда спрыгиваешь с поезда, локомотив не чувствует этого. И уже в номере, стоя под душем, я подумал, что и вправду метафоричность обманывает нас, а все сравнения неточны, даже лживы. Никакого поезда нет и не было. Я просто убежал от своим проблем. Драпанул. И теперь, как Вячеслав Иванович Пугачев, пытаюсь обвинить всех, кроме себя. ...Иногда меня подмывало прямо-таки женское любопытство: на кого же она меня променяла? Что за принц и что за карета повстречались ей на асфальтовых дорогах, чьи трещины наспех залиты по весне и полно пятен от картерного масла? Что он ей сказал? Что предложил? Я хотел бы знать, в какую сумму она оценила мою жизнь. Полюбив Ларису, я потерял все: ребенка, которого любил, жизнь, которая складывалась и наконец-то уложилась за десять лет, друзей, которые единодушно встали на сторону моей бывшей жены, чем меня, надо сказать, тайно радовали. Иногда по ночам, сидя с Ларисой в ее зашторенной квартире с отключенным на ночь телефоном, мы чувствовали себя почти как в осажденной крепости. Я перестал писать. Я перестал ездить в горы. Я избегал долгим командировок. Каждая минута, проведенная без Ларисы, казалась мне потерянной. Мы без конца говорили и говорили, иногда доходя почти до телепатического понимания друг друга. Соединение наших тел становилась лишь продолжением и подтверждением другого, неописуемо прекрасного соединения - соединения душ. Я пытался разлюбить то, что любил долгие годы. Вся арифметика жизни была в эти дни против меня. За меня была лишь высшая математика любви, в которую мы оба клятвенно верили. Мало того - у нас появился свой язык, и эта шифровальная связь была вернейшим знаком истинным чувств. Никакой, альтернативы моей жизни не существовало. Однако в один вечер она твердо и зло оборвала эту жизнь. Любви не свойственна причинность, и я никогда не задал бы вопроса - за что? Но иногда мне любопытно узнать - в какую цену? Дежурная по этажу мне передала записку. На листе бумаги, вырванном из записной книжки, было написано: "Пень! Мог бы сунуть свою харю в кафе. Я здесь уже пять дней. Серый". Я обрадовался. Это была настоящая удача. Серый, он же Сергей Леонидович Маландин, он же доктор химическим наук, он же альпинист первого разряда, известный в альплагерям по кличке Бревно, был моим другом. - Кто передал записку? - спросил я. - Такой черный, - ответила дежурная по этажу, не прерывая вязания носка. - Такой большой, туда-сюда. Да, это был он, туда-сюда! Я положил записку в карман пуховой куртки и, наверно, впервые за много месяцев улыбнулся от того, что захотелось улыбнуться. Бревно был во многих отношениях замечательным человеком. Он преподавал свою химию, туда-ее сюда, то в МГУ, то в парижской Сорбонне, то в Пражском университете, то в Африке. При этом он успевал ходить в горы, работать землекопом в каких-то неведомых археологических экспедициях, строить коровники где-то в Бурятии, много раз жениться ("Паша, я пришел к одному только выводу: каждая последующая хуже предыдущей?"), изучать иностранные языки и с какой-то материнской силой любить трех существ: дочь, отца и собаку. Кроме этого, он еще и химией своей занимался, скромными проблемами озона, которые с появлением сверхзвуковой авиации нежданно-негаданно превратились в важную тему. Кроме того, он был вернейшим товарищем, и со времен окончания нашей знаменитой школы (знаменитой на Сретенке тем, что ее кончал футболист Игорь Нетто) у меня не было такого верного друга. Были прекрасные и горячо любимые друзья. Но такого верного - не было. Канатные дороги уже остановились (отключали их здесь рано, часа в три дня), но я решил подняться в кафе пешком, как в старые и, несомненно, добрые времена. Перепад высоты четыреста семьдесят метров - час с любованием предзакатным Эльбрусом. Я доложил о своем намерении старшему инструктору ("Борь, я схожу в кафе к старому другу, там переночую, а ты подними моих утром наверх, я их встречу"). С унылым юмором старший инструктор просил предать привет Ей, то есть старому другу. Я обещал. На большом бетонном крыльце перед гостиницей маневрировало несколько пар, в том числе и два моих участника - Барабаш и Костецкая. Быстро он взялся за дало! - Вот это я понимаю! - воскликнул Барабаш, увидев меня с лыжами на плече. - Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Наши предки, Елена Владимировна, совершенно не предполагали, что когда-нибудь будет изобретен стул, на котором можно будет долго сидеть, колесо, на котором ехать, тахта, с которой невозможно подняться. Они жили так, как Павел Александрович, - вволю нагружая свое тело! Когда у них останавливались подъемники, они шагали в гору пешком. Когда барахлил карбюратор, они бросали "Жигули" и неслись за мамонтом пятиметровыми прыжками. Всю эту ахинею Барабаш нес, поминутно заглядывая в лицо Елене Владимировне, будто призывая ее посмеяться над его шутками и ни на секунду не выпуская ее локтя. - Черт возьми, - продолжал он, - до чего же хорошо себя иногда почувствовать птеродактилем! То, что мы сегодня называем словом "спорт", было для наших предков постоянным фактором. Сыроеденье, постоянное голодание, освежающее организм, постоянное движение - так они жили! Павел Александрович, вы ко всему прочему не сыроед? Солнце уже ушло с нашей поляны, и сверкающие Когутаи стояли по пояс погрузившись в синие тени. Начинало подмораживать. Барабаш в ожидании ответа стоял передо мной, чуть вытянув шею, будто и впрямь хотел стать птеродактилем. Его свежезапеченная на солнце лысина вызывающе блистала. Он не скрывал лысины. Он не скрывал ничего. О, он откровенный человек! - Я не понимаю, - сказал я, - что за день сегодня такой? Все надо мной шутят. - Это к деньгам, - сказала Елена Владимировна. - И вам спасибо, - ответил я. - В общем, я ушел, завтра буду вас ждать на палубе у кафе. Я там заночую. - Что-нибудь случилось? - спросила Елена Владимировна. - Приехал старый друг, надо повидаться. Мне кажется, что Павел Александрович скромничает, встрял Барабаш, фамильярно подмигнув мне. - На такую высоту можно идти только к старой подруге, которая к тому же и друг. И опять вытянул шею. Господи, умный человек ведь? - Как-то я раньше считал, сто подруга в конце концов может стать другом. Но чтоб друг стал подругой - не встречал, - ответил я. - Привет. Я повернулся, но Елена Владимировна остановила меня. - Павел Александрович,- сказала она, - вы не можете остаться? - То есть? - обиделся Барабаш. - Для вас - тотчас! - сказал я, удивившись, откуда я знаю столь пошлые слова. - А я! - спросил Барабаш. - Мы уже договаривались насчет шашлычной... - Я не могу сейчас соответствовать, - сказала Елене Владимировна. - Тут в вестибюле полно самых разнообразных девиц... почувствуйте себя немного птеродактилем. - Я ищу духовного общения! - воскликнул Барабаш, и я почти полюбил его, потому что это была скрытая шутка над собой, над своей лысиной, над всем его полушутовством. Я люблю людей, которые умеют шутить над собой. Барабаш приосанился, гордо посмотрел в сторону вестибюля. - У меня длинные тонкие зубы, - тихо и таинственно сказал он. - На выступающих частях крыльев - когти. Глаза горят волчьим огнем. Бумажник распирают несметные тысячи. Передо мной не устоит ни одна жертва! Он решительно повернулся н пошел к дверям гостиницы. - Я нисколько не обижен, Леночка! - все в том же трагикомическом фарсе крикнул он. - Если б я была жертва, я бы вас полюбила! - засмеялась Елена Владимировна. Она повернулась ко мне и строго сказала: - Почему вы позволяете шутить над собой? - Мне лень,- сказал я. - Потом он хороший, А вы что, и вправду не жертва? - Я жертва, Павел Александрович, которая не рождена быть жертвой. Вот в чем вся печаль. А вы, кажется, тоже не сильный охотник? - Нет, почему, - сказал я, - бродил по болотам... - Вы извините, я никак не могла от него отвязаться. Он сразу же после обеда взял меня под руку н все время говорит что-то умное. Но когда все время говорят что-то умное, хочется хоть немного какой-нибудь глупости. - Например, поговорить со мной, - сказал я. - Вы просто подвернулись под руку. Я страсть как обожаю глупым мужиков. У нас их на телевидении до черта. А вы что, правда собрались на восхождение? - Ну какое это восхождение? Вечерняя прогулка. - Старый друг? - Исключительно старый. - Хотите я пойду с вами? - Нет. - Я смогу, я очень сильная, вы не знаете. - Нет. Она поежилась, подняла воротник желтой, как лимон, куртки. Прижалась щекой к холодному нейлону. - Я просто за вас волнуюсь, - сказала она. - На ночь глядя... и так высоко... - Не о чем разговаривать, я старый альпинист, - сказал я. И потом все, что могло со мной случиться, уже случилось. - Вы ошибаетесь. - Не может быть.. - Это очевидно. Вы просто не были раньше знакомы со мной. Смотрите. - Она постучала пальцем себе по лбу. - Видите? - Вижу замечательный лоб, - сказал я. - Это называется "гляжу в книгу - вижу фигу", - засмеялась Елена Владимировна. - Глядите внимательно - у меня во лбу горит звезда. Мы посмотрели друг на друга, и во мне что-то дрогнуло. - Ну, идите, Павел Александрович, темнеет быстро. Она ушла, резко хлопнула расхлябанная дверь гостиницы. Я, тяжело спускаясь в горнолыжных ботинках по ступеням, пошел вниз, с ужасом чувствуя что Елена Владимировна Костецкая мне начинает нравиться. Примораживающийся снег визжал под негнущимися подошвами ботинок. Я вышел на выкатную гору, стал подниматься по "трубе", держась ее правой стороны. Конусные палки со звоном втыкались в мерзлые бугры. Странно, но я был смущен разговором. Только теперь я понял, какой напряженный нерв в нем был. Нет, нет! Я даже замотал головой и был наверняка смешон для стороннего наблюдателя. Не может быть все так быстро. Быстро полюбил, быстро жил, быстро расстался, быстро забыл, быстро снова полюбил. Чепуха. Клин выбивается клином только при рубке дров. Эта мысль отчасти успокоила меня. Я пошел веселее. Однако слабая травинка, неожиданно выросшая посреди моего вырубленного и пустынного навек, как я полагал, сада, не давала мне покоя. ...Когда я поднялся к кафе, на блеклом небе уже зажглись первые звезды. Мертвенно-синие снега висели на вершинах гор. Лишь над розовеющими головами Эльбруса парила пронзительно-оранжевая линза облачка, похожего на летающую тарелку. Серый сидел на лавочке, курил, ждал меня. Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что я мог не подняться. - Рад тебя видеть без петли на шее! - сказал он и взял у меня лыжи. - Посидим, - сказал я. - Да, не тот ты, не тот, - сказал Серый, глядя, как я утираю пот с лица. - А кто тот? - спросил я. Серый ухмыльнулся. Присел рядом. Под его сутулой гигантской фигурой лавочка слабо скрипнула. - Как дела! - спросил он. - Нормально. - Семья и школа? Я промолчал. - Ну что, что, не тяни. - Знаешь, Бревно, - сказал я, - во флоте есть такая команда "Все вдруг". - Такую команду мы знаем, - печально сказал он, глядя на меня. - Никаких перемен? - Нет. - Ну что же... - сказал Серый, - курс прежний, ход задний. У меня тоже неприятности. Обштопывают они нас. - Кто? - спросил я. - Американы. Я здесь недавно посмотрел ряд их работ по озону... Серый замотал головой, будто в горе. Боже мой, все занимаются делом! Все, кроме меня! В маленькой пристройке кафе, где на нарам жило человек пятнадцать, был уже готов крепчайший и горячий чай. На электрической плите в огромном армейском баке топился снег. Светка, хозяйка хижины, увидев меня, недовольно сказала: - Явился, гусь! Сегодня пролетел мимо меня с какой-то блондинкой, даже не поздоровался. Паша, совести у тебя нет! Я сел за стол. Я был среди своих. Утром мы проснулись от грохота. Узкие и высокие, словно готические, окна жилой пристройки были совершенно заметены до самого верха. В ротонде кафе по огромным зеркальным окнам неслись снизу вверх потоки снега, будто там, у подножия стены, стояли огромные вентиляторы. С неимоверной быстротой росли островерхие сугробы с сабельными тонкими гребнями. Стекла дрожали. Каждые полчаса надо было откапывать входную дверь. Погас свет. Мы расчистили камин в центре кафе и пытались его разжечь. Дым под потолком плавал синими беспокойными озерами. С Донгуза и Накры шли лавины. Мы готовились рубить деревянный настил палубы на дрова. Рев стоял над миром. Это Эльбрус приветствовал весну. К полудню все это безумство стало стихать, временами открывались то кусок "плеча", то донгузские стены, то верхние подъемники с жалобно повизгивающими на ветру пустыми креслами. Я котел спуститься на лыжах вниз, к своему отделению, но меня отговорили. Серый даже лыжи куда-то унес. На двух примусах кипятили чай, играли в карты, болтали. Непогода. Я позвонил вниз старшему инструктору, что я, мол, тут. Он пожелал мне приятного времяпрепровождения со "старым другом", причем компания, сидевшая у него, весело загоготала. Говорят, что у меня в отдалении есть какая-то симпатичная блондинка. И так далее. Серый говорил мне, сидя перед огромным окном ротонды: - Давай так: что остается? Дети, родители, друзья, работа. Дети уходят, родители умирают, друзей забирают женщины, работа в итоге превращается в жизнь. Сколько нам с тобой осталось жить? Ну, тридцатка, это в лучшем случае. От шестидесяти до семидесяти скидываем на маразм и умирание. Осталась двадцатка. Отпуска, болезни, командировки, всякие симпозиумы пять лет. Дни рождения, праздники, бессмысленные вечера, неожиданные приезды неизвестных родственников, пикники, просиживание ж...ы у телевизора, футболы, которые нельзя пропустить, бани, шатание по автостанциям. О, и наконец - телефон, черное чудовище! На все это кладу еще пять лет. Остается десять лет. Малыш, это огромное время. Десять лет работы! Это счастье! "Что жар ее объятий? Что пух ее перин? Давай, брат, отрешимся, давай, брат, воспарим?" Настало время дельтапланеризма. Летал! Нет? Зря. Там в полете приходят изумительные мысли. Ну, почти как на горе. Понимаешь, что живешь крошечно мало и невообразимо долго. Ну что тебе далась эта Лариска? Хищник-грызун из отряда добытчиков бриллиантов. Чужак, знающий наши пароли! Сейчас на тебя смотреть жалко. Тогда ты был ничтожен. Тогда при ней ты был просто ничтожен. - Я ее любил, - сказал я, - мы спали обнявшись. - Отошли это наблюдение в журнал "Плэйбой". Ты хоть начал писать свою книгу! - Тем некоторые проблемы возникли, - сказал я. - Сколько ты написал? - Три страницы.. - Позор. Ты сделал что-нибудь для Граковича? - Я ушел с работы, я же тебе объяснил. - Ему-то какое дело? Он-то писал лично тебе и надеется лично на тебя! Позор, Пана. Десять лет, дорогой, десять лет осталось. Колеса крутятся, счетчик такси щелкает, а машина буксует. Через десять лет твоей Татьяне будет семнадцать. Она должна иметь отца. Ты обязан добиться этого любыми средствами. Лучшее из них - финансовые инъекции. Год уйдет на унижения. Ничего, потерпи. Не жди ни от кого любви. Цель благородна. До конца своих дней этот ребенок будет твоим, а ты - его. Отдай долг, не тяни. И знаешь, не делай глупостей. Не вздумай мстить Лариске. - Я не думаю. - Вот и не надо. Учти: дворяне стрелялись на дуэли только с дворянами. - Тоже мне граф, - сказал я. - Граф не граф, - сказал Серый, - а шведский король уже фрак чистит одежной щеткой. Готовится мне вручать Нобелевскую премию. - Ага, - сказал я, - разбежался. - Он, может быть, и не разбежался. Пока. А ты, Пашуня, слинял. "В борьбе за народное дело он был инородное тело". - Ну ладно! - сказал я. - Что ладно? Серый посмотрел на меня почти со злостью. - Мы с тобой вместе слишком много лет, - сказал он четко, будто формулируя итог, - и уже не имеем права врать друг другу. Внизу под нами ветер быстро разгребал облака. Открывалась сине-серая долина Баксана, прямоугольник гостиницы "Иткол", нитка дороги, леса. Мы молчали, глядя в открывшуюся под ногами пропасть. Внезапно с потрескиванием стали вспыхивать неоновые лампы под потолком, пол дрогнул, застучал, как движок, мотор старого холодильника. Зажглись электрокамины. Дали свет. - Бревно, ты прав, - сказал я, - ты прав во всем. Но я ее люблю. Он вздохнул и раскрыл огромную, как лопата, ладонь правой руки. Я знал, что там, поперек ладони, идет толстый и ровный шрам. - Зачем я тебя удержал на Каракае? - спросил он. Да, я это помню. Я многое забыл. Память моя, как рыбацкая сеть, рвалась, оберегая себя, если поднимала со дна слишком тяжелые и мрачные валуны воспоминаний. Но Каракаю я помнил, будто. каждый день смотрел этот документальный черно-белый фильм. ...Стоять ужасно холодно. По стене текут тонкие струи ледяной воды, вдоль стены летит снежная крупа, барабанит по капюшону штормовки. Двигаться невозможно, невозможна согреться, невозможно перетопнуться с ноги на ногу, хлопнуть рукой о руку, размять спину. Рюкзак, хоть и не тяжелый, тянет вниз. Снять его нельзя - под ним единственное сухое место, и место очень важное - спина. Прямо перед моим лицом - кусок угольно-черной мокрой скалы, маленькая трещина, в которую по проушину забит скальный крюк типа "Л", далеко не новый, с многочисленными следами от молотка, царапинами и вмятинами. На крюке висит капля воды. Этот пейзаж я рассматриваю довольно долго. Вверх от меня идет мокрая твердая веревка, и за перегибом стены, невидимый мне, пытается пролезть трудное, я думаю,- ключевое, место мой друг Бревно. Я иногда слышу, как он там чертыхается или раздраженно сморкается. Ниже меня, тоже за перегибом, стоит связка, и оттуда иногда спрашивает Помогайло: "Паша, шо вин там робыть?" "Лезет", - отвечаю я. "Чирти его знають, шо вин там лезе", - говорит Помогайло. Вот такой разговор. Иногда Помогайло закуривает, и ветер доносит до меня дым дрянных ростовских папирос. Вправо и влево видно метров по десять той же мокрой стены. Спиной я чувствую огромную пустоту позади пройденные нами скалы, ниже - ноздреватый лед ледника, чьи поры сейчас наверняка забиты белой снежной дробью, ниже мокрые и крутые травянистые склоны, а еще ниже - наш лагерь в сосновом лесу, где идет дождь и мокрый флаг прилип к флаг штоку. Я чувствую, как на шее, под клапаном рюкзака, становится все холоднее, свитер, ковбойка и футболка издевательски медленно начинают промокать. Наверно, на рюкзаке сзади растет снежный сугробик. "Ну что там, Бревно?!" - кричу я. "Сейчас..." - натуженно отвечает он. Я слышу, как хрустит камень под триконями его ботинок, и тотчас же стоящая колом на ледяном ветру веревка пошла вверх, скользя сквозь треугольник висящего на крюке карабина. Я слежу, сколько ушло вверх веревки - метр, два, три, ... почти три с половиной. Нормально. Бревно начинает наверху стучать молотком, загоняя в стену очередной крюк. "Паш, давай! - кричит он. - Там потом левой рукой возьмешься за мой карабин!" Я снимаю мокрые рукавицы и начинаю лезть вверх. Я ищу зацепки, вода тотчас же забегает в рукава штормовки. Выжимаюсь. Скребу триконями по неровностям стены. Перед глазами медленно проходят царапины на скалах, оставленные триконями Серого. Он страхует, я это чувствую, натянутая веревка придает мне уверенность. Вдоль стены хлещет снежная крупа. Интересно, зачем я это делаю? К чему мне все это? С какой стати я очутился в этом внутреннем углу холодной северо-западной стены? Кто видит мои страдания? Я сам? Да, да, я сам. Да, это я сам, сознательно придумал себе испытание, сознательно пошел на него. Ага, вот его карабин. Берусь за него... подтягиваюсь... выжимаюсь. "Нормально?" - спрашивает Бревно. "Порядок..." - хриплю я. Я вижу перед собой носки его отриконенных ботинок. "Тут роскошно", - говорит он, и я действительно выхожу на наклонную полку, где можно даже сидеть. Ничего не отвечаю, легкие работают, как кузнечные меха, сердце стучит молотом по всей груди. Бревно улыбается, сматывает веревку. "Не слабое место", - говорит он. Я киваю. Да, не слабое. Вдруг над нашими головами где-то далеко вверху появляется быстро летящий кусок голубого небе. Он исчезает, но тут же из-за открывающегося гребня с наметенными на нем снежными карнизами появляется новая голубизна. Задрав головы, мы смотрим на эти чудеса. Тепло от только что сделанной работы наполняет меня. Я чувствую невесть откуда взявшуюся радость. Интересно, что бы я делал, если бы в моей жизни не было гор? Что бы я мог узнать про себя? Небо начинает очищаться, белые дирижабли облаков, вспарывая мягкие подбрюшья об острые скалы гребня, быстро несутся над нами. Ветер стал сушить штормовки. Это было холодно, но хорошо. "Ты прими ребят, а я пойду",- говорю я. Он кивнул. Я полез вверх, и радость не покидала меня. Я знал, что она, эта радость, потом будет долго жить во мне, что я смогу на нее опереться потом, в будущей жизни, которая ждет меня. Опереться, как на прочную, надежную зацепку на стене... ...Я сорвался на следующий день, на спуске с вершины. Серый удержал меня, но покалечил себе руку. Да, я помнил Каракаю. Это было давно, очень давно. Лариска в тот год кончала восьмой класс. - Там кто-то идет, - вдруг сказал Серый, показав за окно. Я встал. В разрывах облаков у далеких сосен "плеча" медленно двигалась по снегу какая-то черная фигура. На всей чегетской трассе, кроме немногочисленного населения нашего кафе, которое в полном составе присутствовало в ротонде, не было, вернее, не могло быть ни одного человека. Телефон работал, свет был, снизу нас ни о чем и ни о ком не предупреждали. В любую секунду погода могла снова испортиться. Тот, кто шел сюда, шел с чем-то необычайно срочным. Никакое другое дело не могло заставить в такую непогоду выйти здравомыслящего человека, Мы с Серым быстро оделись и стали спускаться вниз на лыжах. Еще издали я увидел желтую нейлоновую куртку. Снизу к нам поднималась Елена Владимировна Костецкая... Остановившись около нее, я спросил: - Что случилось? - Здравствуйте, - ответила она. - Ну что вы смотрите на меня таким зверем? Здравствуйте, мы же не виделись целые сутки. - Поздоровайся с дамой, бревно! - сказал-мне Серый. - Здравствуйте, Елена Владимировна, - сказал я, - Все-таки хотелось бы знать, что случилось. Она откинула капюшон, сняла шапочку, поправила волосы. - Ничего не случилось, - устало сказала она. - Я вас люблю. Вот и весь случай. - Прекрасно, - тупо сказал я. - Ну, Паша, ты даешь! - сказал Серый. - А вы - его старый друг? - спросила она Серого. - Вот этого, которого вы любите? - стал острить Серый. - Да, мы знакомы с ним давненько. Но должен вам доложить, что как он был бревном двадцать лет назад, так бревном и остался. Елена Владимировна взяла рукой пригоршню снега. - Не ешьте снег, - сказал я. - Если вы будете хорошо к нему относиться, - сказала она Серому, не ответив мне, - я к вам тоже буду хорошо относиться. Ну по крайней мере пускать в наш дом и кормить. Это немало. - Ночевать можно иногда? Не часто, - спросил Серый. - Не ешьте снег, Елена Владимировна, - сказал я. - Можно. - Вы мне нравитесь, - сказал Сергей. - Это меня не волнует, - сказала она и села в снег. - Господи, как я устала! Вы меня не волнуете, старый друг. Меня волнует вот он, Паша. - Вы могли бы это доказать! - спросил я. - Разумеется. Она встала со снега и отважно посмотрела на меня. Она ждала, она была готова ко всему. Сзади и ниже ее в серо-голубую пропасть ущелья уходили верхушки сосен, закрывающихся снежным туманом. - Пожалуйста, - сказал я, - не ешьте снег. Она усмехнулась и отряхнула от снега варежки. - Я-то думала, что вы хотя бы поцелуете меня. - Бревно и есть бревно, - сказал Серый. Он чуть проскользнул вниз к Елене Владимировне, обнял ее и поцеловал. Я, как дурак, стоял и смотрел на эту сцену. - Это очень современно, - сказал я и стал снимать лыжи. - Старый друг, - сказала Елена Владимировна, - вы топайте вперед, а мы с Павлом Александровичем здесь немножко поговорим, а потом вас догоним. - Я ведь поцеловал за него! - стал оправдываться Серый. - Паша, я же за тебя! Вы не представляете себе, какой он нерешительный! Если ему что-нибудь не подсказать или не показать, он так и будет стоять у накрытого стола. Серый говорил быстро, пытаясь словами замазать ситуацию, действительно глупую. - Ваши ночевки у нас отменены, - сказала Елена Владимировна. - Максимум, что вы заслуживаете, - воскресный обед. - Паша, я отдаю тебя е надежные руки! - В надежные, - улыбнулась Елена Владимировна, - но дрожащие и замерзшие. Она каким-то детским, наивным жестом протянула мне руки. Я подошел, расстегнул пуховую куртку и сунул ее руки в тепло, под куртку. Серый повернулся и стал подниматься. - Ну, в общем, - говорил он, уходя, - если в течение часа вы не объявитесь, я всех подниму не спасаловку. - Полтора часа! - крикнула Елена Владимировна. - Это при условии ночевок, обеда с хорошо прожаренной отбивной и терпеливого, внимательного просмотра моих слайдов. - Он медленно скрывался в снежном тумане. - Шантажист! - крикнула Елена Владимировна. - Я согласна! Выше нас совсем все затянуло, и некоторое время в этой белой мгле было слышно, как похрустывают, удаляясь, ботинки Серого. Елена Владимировна смотрела на меня, прямо в глаза. - Тепло? - спросил я. Она поцеловала меня в щеку, осторожно, будто клюнула. - Я вот что решила, - сказала она. - Раз я тебя полюбила, чего я тебе буду глазки строить, кокетничать, говорить загадками? Валять дурака? То, что ты меня полюбишь, я это знаю, это точно. - Ты... уверена? - спросил я. Неожиданно мой собственный вопрос прозвучал скорее как просьба. - Это точно, - сказала она. - Ты - мой человек. Как только я тебя увидела в первый раз, когда ты вошел в комнату, где мы собрались, и стал говорить, я увидела, что это ты. Никто другой. Я тут же пошла в Терскол на почту, позвонила в Москву и все рассказала мужу, Сашке. Знаешь, я не терплю лжи. Мне очень трудно от этого, - добавила она, будто извиняясь. - Ты кто по профессии? - Я - журналист, - гордо сказал я. Ее руки под пуховкой, чуть гладившие мою спину, остановились. - Ой как неудачно, - сказала она. - Я - хороший журналист, - сказал я. - Ну, может быть, - сказала она неуверенно, - конечно, может быть. Ты часто уезжаешь? - Бывает. - А что ты любишь? - Как? - не понял я. - Ну как - ну что ты больше всего любишь? Спать? Лежать в траве? Водить машину? - Больше всего я люблю писать, - сказал я. - Работать. - Хочешь, я тебе куплю зеленую лампу? Ну зеленую лампу с таким стеклянным колпаком из зеленого стекла? Ты поставишь ее слева от машинки и будешь работать. Я тебя не потревожу, ты не бойся. Да, я забыла тебя спросить - ты, конечно, женат? - Да, - почему-то соврал я. - Я никогда, слышишь, никогда, - твердо сказала она, - не попрошу тебя развестись. Я просто буду ждать этого, сколько бы времени на это ни потребовалось. Такие вещи, милый мой, человек должен решать сам. Без давления. Кажется, я отдохнула. Пошли? - Пошли. Она вытащила руки из-под моей куртки, взяла в теплые ладони мое лицо и снова поцеловала меня. Мы никуда не пошли, а стояли в снегу и целовались. С Василием Ионовичем Граковичем я познакомился в Волгограде, где писал материал о славном капитане саперных войск Радии Брянцеве. Радий возглавлял единственную в мире городскую службу, постоянно работавшую и имевшую двузначный телефонный номер, как "скорая помощь" или пожарники. Это была служба разминирования. Почти каждую неделю речники и экскаваторщики, огородники и строительные рабочие, водопроводная и газовая службы города, дачные пригородные кооперативы, колхозники звонили Радию, и он выезжал на места, где лопата или лом, ковш экскаватора или отбойный молоток звякал о ржавую смерть, лежавшую в земле с войны. С легкой руки журналистов слово "подвиг" давно уже утратило свой высокий смысл. Иногда о том, кто просто выходит на работу и выполняет план, пишут как о большом герое, совершающем "трудовой подвиг". Радий при мне и вправду совершил подвиг. В районе дачного кооператива при рытье погреба обнаружили бомбу. Радий приехал. Это была совершенно целая четвертьтонная фугасная бомба германского производства. Радий стал копать - для этого у него имелся специальный, придуманный им самим инструмент: всякие маленькие лопаточки, скребки, кисточки. Бомба лежала в таком положении, что по уставу Радий обязан был ее взорвать на месте. Это означало, что будет снесено взрывом по крайней мере три дома, построенных с великими трудами пожилыми людьми. Каждая досточка, каждый кирпич были привезены сюда то на попутном самосвале, то на машинах знакомых, а то и на себе, на тачке. Район оцепили, вывели людей, но хозяева домов стояли перед солдатами и плакали. Радий пожалел этих людей. Он сам стал откапывать эту бомбу, переодевшись в старую, латаную и замызганную гимна