написала ответ, полтетрадки, все в слезах. Джумбер закурил, естественно - "Мальборо". - Написала, - продолжал он, - что любит, но не может жить с таким зверем и бабником. Мы помолчали. - Сейчас-то у тебя кто-нибудь есть - спросил я. - Конечно, есть, - печально ответил Джумбер. В бар мы не пошли, потому что Джумбер. вдруг сказал, что в таком виде он в бар не пойдет, но мне не хотелось с ним расставаться, даже мелькнула мысль, что, если мы сейчас расстанемся, я его брошу. Я пошел его проводить. На скамеечке перед входом в гостиницу сидела замерзшая Елена Владимировна. Я познакомил ее с Джумбером, он тут же приободрился и сказал что-то привычно-пошлое. Мы прошли через лесок, через речку, через поселочек географического института, поразговаривали, как было отмечено выше, с Иосифом и дошли до джумберовского дома. Елена Владимировна в мужской разговор не встревала, шла скромно ну просто козочка. Ее скромность, кажется, еще больше, чем красота, потрясла Джумбера. Он косил олений глаз в сторону столичного телевидения и вроде бы совершенно не жалел, что в свое время не бросился со скалы. Дом у Джумбера был действительно новый, и асфальт за воротами имелся, и живность виднелась. Джумбер зазывал нас на какие-то потрясающие заграничные и местные напитки, но мы твердо отказались. Он расстроился, стоял у новых железных, только что крашенных зеленой армейской краской ворот с какими-то нелепыми кренделями, сваренными местным сварщиком из арматурного ребристого прута, - грустный, печальный, постаревший. Я почувствовал и нему почти братскую любовь - уж кто-кто, а я-то знал, как ужасно, как невыносимо холодно сейчас переступить порог пустого дома. Я неожиданно для себя обнял Джумбера, и он вдруг откликнулся горячим кавказским объятием. - Что мне делать, Паша?- спросил он. - Насчет Полтавы? Подожди немного, не нажимай... Может, образуется... Люди не любят, когда на них нажимают... Дал совет. Кто бы мне дал совет? Может быть, моя прекрасная леди? В сумерках ее лицо было просто прекрасно, без всяких метафор. Казалось, она бесконечно терпеливо ждет, когда с моих. глаз спадет чернота и я увижу наконец сияющий голубым светом выход из своего мрачного грота... Мы вышли на дорогу. Горы уже сделались стального цвета, и только на самой верхней полоске ледовой шапки Донгуз-Оруне тлел последний закатный луч, будто там протянули блеклую оранжевую ленточку... Вот Лариска сейчас бы сразу: "О чем говорили? Что за Полтава! Это что, кодовое слово? Полтава звучит, как шалава..." И так далее. А Елена Владимировна - ни звука. Довольна, что мы вместе присутствуем под: мирозданием, Ждет. Терпеливо ждет. Ей-богу, какая-то святая! Да что же это за чудо таков? Ведь бесконечно не может это продолжаться, бросит она такого балбеса, как пить дать бросит! Останешься ты, Паша, с двумя осколками в руках!.. Я обнял за плечи Елену Владимировну. - Не холодно? - Теперь - нет, - ответила она. Бревно собрался уезжать, а я собрался его провожать. Окончился его одиннадцатидневный отпуск, по сусекам наскребенный из сверхурочных, каких-то воскресений и мероприятий. Там, в Москве, куда он попадет сегодня вечером, никто и не знает, что его по-настоящему-то зовут Бревно. Завтра он вообще превратится в профессора, доктора химических наук Сергея Маландина, нетерпеливого деспота и холодного педанта. Подписывая зачетки студентам, он будет мрачно им говорить, неразборчиво, сквозь зубы: "У нас растет число образованных людей и стремительно уменьшается число культурных". (Иногда на экзаменах он просил спеть студентов что-нибудь из великого химика Бородина, ну что-нибудь самое популярное, половецкие пляски, к примеру. "Образование, - мрачно при этом говорил - это часть культуры. Только часть".) Мы шли по баксанской дороге, к автобусу, я нес его лыжи, а он - рюкзак. Шли в невеселом расположении: он, как я полагаю, за своих химическо-домашних дел, а я - от внезапно пришедшего ощущения скорого одиночества. - Ты можешь спросить у меня, сколько мне лет? - спросил Сергей, и это было настолько глупо, что я промолчал, подумал, что он разговаривает сам с собой, Чего мне спрашивать, если мы с ним были одногодки и учились когда-то в одном классе? Но он разговаривал, оказывается, не с собой, а со мной. - Слышь, Паш? - снова спросил он. - Ты что, рехнулся? - Нет, ну ты спроси. - Покупка, что ли? - Ну спроси, говорю тебе! - Скажите, пожалуйста, Бревно, сколько вам лет? - спросил я - Сто, - сказал он. - Ну и что? - А то, - сказал Бревно, - что мы с тобой болваны! - Ну об этом никто не спорит. - Мы - болваны! - повторил он.- Что-то мы не усекли в этой жизни. Я, знаешь, стал завидовать ребятам, у которых есть семья. И не вторая, а первая. Ну, было у них там что-то, было. Она хвостом крутила, он рыпался, но в общем-то перевалили они через эти рыданья, и вот они уже друг для друга родные люди. Я ведь, Паш, мог бы с Маринкой жить-то. Мог. - Ну, вспомнил! - сказал я. - Сколько ты ее не видел? - Шесть лет. А снится мне каждую ночь. - А Маша? А Юлечка? - спросил я. - Ты ж... у тебя ж... - Ну да, да, все это так. Полгода назад, помнишь? Я позвонил? - Это не веха. - Ну звонил, я тебе говорю! Лариска еще подошла, стала орать. - Ну, звонил. - Я в этот день Маринку в метро встретил. Не встретил, а просто стоял, читал газету, поднял глаза - она передо мной стоит. Фейс ту фейс. Я даже не смог ничего сказать. Она стоит и плачет, не всхлипывает, ничего, просто слезы льются. И вышла сразу. На "Комсомольская-кольцевая". Ушла и не обернулась. - Да, - сказал я, - драма на канале. - Не смейся! - зло сказал он. - Я просто так, чтобы скрыть волнение. Бревно некоторое время шел молча, потом тихо и даже как-то жалко сказал: - Ну я, конечно, пытаюсь от нее загородиться. Работой, поездками, наукой... Но надолго этого не хватит. Я на пределе. - Ты что-нибудь собираешься делать? - Не знаю. Там какая-никакая, но семья у нее с этим артистом, сам я тоже... не соответствую званию вольного стрелка. Но жить так не могу. Не знаю. Я даже без химии мог бы прожить, но без Мариши - не получается. В устах моего друга такое заявление было просто святотатством.. - Ладно, - сказал я, - чего ты разнюнился? Мог бы, не мог бы... - Правильно! - сказал он. - Разнюнился! Тонно. Он зашагал бодрее, даже попытался разогнуть свою огромную спину под рюкзаком, отчего приобрел гордый и смешной вид. - Все-таки хорошо, что мы с тобой хоть в горах встречаемся. Правда? - Да, - сказал я, - исключительно полезно для здоровья. - Не в этом дело! Просто потрепаться можно от души. В Москве не дадут. Как у тебя подвигается роман? - Ничего, - сухо ответил я. - Не хочешь говорить? - Нет. - Я хочу тебя предостеречь. Таких, как она, не обманывают... - Обманывают всех, - сказал я. - Ну я в том смысле хотел выразиться, что ты ее не должен обмануть. - Ты не мог бы выразиться яснее? - спросил я. - Мог бы. Если в тебе слит весь бензин, - быстро ответил Сергей, - не обещай попутчику дальнюю дорогу. Слит бензин? Весьма цинично. - И вообще, - продолжал он, - хватит здесь отдыхать. "Из-за несчастной любви я стал инструктором турбазы" Посмотрите на него! Из-за несчастной любви, дорогой мой, в прошлом веке топились. Он - стал инструктором турбазы. Какая глубина трагедии! Как сильны драмы двадцатого века! Инструктором турбазы! Сколько тебе лет? Сто? Не гордясь этим, как бы мимоходом, но значительно. Сто. Через две недели я попрошу тебя явиться в столицу и продолжить свои профессиональные занятия! Тебе - сто лет! Я не могу тебе сказать - не будь дураком, этот совет уже опоздал. Но я могу тебе сказать не будь смешным. В конце концов, все свои многочисленные ошибки в личной жизни я совершил только ради тебя - чтобы ты, глядя на меня, мог выбрать верный курс! Он засмеялся и хлопнул меня по плечу так, что я чуть не упал. Автобус уже стоял, и усатый пожилой водитель орлино поглядывал на поселок Терскол в надежде взять хоть двух-трех безбилетных пассажиров. Заурчал мотор "Икаруса", мы обнялись с Сергеем. Да, в конце двадцатого века у открытых дверей транспортных средств надо на всякий случай обниматься. Такой уж век. Сергей высунулся в форточку. - Какая первая помощь при осколочном ранении головы? Ну, быстро отвечай! - Быстро? - крикнул я. - Не знаю! - У нас в кафе живет студентке-медичка. Она считает, что в этом случае нужно на-ло-жить жгут не ше-ю! Автобус отъезжал, и по его красному лакированному боку скользили черные тени сосен. Я видал удаляющееся лицо моего друга Сережи. Он улыбался и всячески старался показать мне, что у него замечательное настроение и даже шутку приготовил для прощания, но я-то прекрасно знал, что на душе у него черно, как и все последние жесть лет, проведенные им без любви. Почтовое отделение в поселке Терскол было одновременно похоже на бетонный бункер, ковбойский салун и доску объявлений. К дверям этого бетонного куба, над которым победно полоскались в небе десятиметровая штыревая антенна и хлипкие кресты радиорелейной связи, вели ступени, облицованные таким старым льдом, что за одно восхождение по ним надо было награждать значком "Альпинист СССР". Сама дверь и окружающее ее на длину вытянутой руки пространство стены, а также косяки - все это было оклеено различными объявлениями типа: "Продаются лыжи "Польспорт"-205, турбаза ЦСКА, ком. 408, спросить Мишу", "Рокотян! Мы устроились у Юма на чердаке, Не пройди мимо", "Куплю свежие "Кабера" 42 размер, "Азау", туркабинет, Соловьев", "24 тэлэграф не работает, помеха связи" (Внизу карандашом приписано: "День рождения у Хасана", "Валентина! Ты ведешь себя некрасиво. Где деньги?"), "Продаю горнолыжный костюм, черный, финский, недорого. Д. 3 кв. 8, Наташа", "Мисийцы! Где вы, сволочи? Я здесь ошиваюсь целый день! Живу в "Динамо" на диване. Нухимзон". В крошечном помещении почты множество народу подпирало стены и сидело на подоконнике. В окошке сияла восточной красотой телефонистка Тамара и била по рукам ухажера, который пытался потрогать то хитрые рычажки тумблеров, то саму Тамару. Тайна телефонных переговоров здесь никак не соблюдалась: в переговорной будке были выбиты стекла, и грузный мужнина, направляя звук ладонью в трубку, докладывал далекому абоненту, а также всем присутствующим на почте: "...какая здесь водка? Тут один нарзан... да говорю тебе даже не прикасался" Мужчина при этом весело поглядывал на окружающих и подмигивал девушкам. У меня была ясная цель: дозвониться в редакцию и напомнить Королю о моем Граковиче. Увидев меня, Тамара отбросила на значительное расстояние ухажера и, высунувшись в окошко, горячо зашептала: "Паша, девушка твоя приходила, с которой ты целовался на подъемнике, симпатичная, красивая, в желтой куртке, звонила в Москву, сказала мужу, что не любит его, любит тебя!" Выпалив все это, она с тревогой уставилась на меня. - Нормально, - сказал я. - Мне Москва нужна, Тамар. - Не зарежет? - Нет, - сказал я, - не зарежет. У него ножа нет. - А, что ты говоришь! Мужчина - нет ножа! Даже слушать смешно! - Ты Москву мне дашь? - Серьезное дело! Говорить не хочешь? Понимаю. Что в Москве? Телефон мужа? Нет, муж Елены Владимировны мне был ни к нему. Я дал два телефона своей редакции и, совершенно не удовлетворив любопытства Тамары, отошел от окошка. И только тут я увидел, что у стены с ленивым видом стоит и вертит на пальце какие-то ключи не кто иной как Слава Пугачев. Он подошел ко мне и тихо сказал: - Странно видеть вас, шеф, в таком доступном для всех учреждении. Вы, конечно, звоните в Париж? В Лондон? Агенту "Феникс" Пароль - "сабля"? - Да, - сказал я, - отзыв - "ружье". А вы Слава? В Москву - Всего лишь. - На какую букву? На букву Д? Деньги? - На этот раз - увы. На этот раз на самую ненадежную букву. На букву "Л". Я скучаю по ней, него раньше не наблюдалось. Кадр из кинофильма "Любовь под вязами". Кроме того, проверка уж проведена. - Проверка? Какая проверка? - спросил я, - Я вам рассказывал. У меня есть приятель Боря, академик по бабам... - Ах да, - вспомнил я, - Боря из "Мосводопровода". Ну и что он сигнализирует? - Он идиот, - сказал Слава. - Прислал телеграмму: "Все в порядке". Теперь я должен гадать, было у них что-нибудь или нет. - Надо четче инструктировать своих муркетов, - сказал я.. - Да, - печально сказал Слава. Казалось, он и впрямь был огорчен ошибкой своего наемного проверщика. - Никому нельзя ничего поручить - все напортят, - добавил он. Мы засмеялись. Я видел, что Слава действительно переживал и нервничал. Тут как раз Тамара крикнула "Москва", он дернулся, ринулся вперед, но оказалось, что это "Москва" принадлежит одной из загоральщиц, за ней побежали с криками: "Зайцева! Зайцева!" Зайцева прибежала и стала с ходу таинственно шептать в трубку: "это я... я... представь себе... ты один! Нет, я спрашиваю - ты один?" - С бабой он, - сказала, ни к кому не обращаясь, очень большая, и очень толстая, и очень молодая девушка. На ней были ямщицкая дубленка и черные замшевые сапоги, которые, казалось, стонали от каждого ее шага. - Ну вот разве к такой, - тихо сказал Слава, показав глазами на огромную дубленку, - можно подойти без проверки? - А ваша - такая? - спросил я. - Тогда и проверять не стоит. - Да нет, в том-то и дело, что нет. Я вообще все это зря затеял. Так, по инерции. А баба у меня - хай-класс! "...да, уехала из-за тебя, - продолжала свою линию Зайцева, ...потому что... нет, не поэтому, а потому что моя нервная система на пределе!.. Нет, неправда! - Зайцева начинала распаляться и кричать. - Когда случился тот случай... да-да, тот случай, а твоя каракатица вздумала ехать е дом отдыха... нет, мы не будем касаться этого ТОГО случая!" - Аборты надо меньше делать, - снова прокомментировала Зайцеву толстая девушка. Мы с Пугачевым вздохнули и вышли покурить. За бетонными стенами все так же развивался солнечный день, по снегу прохаживались козы, над армейской турбазой звучал марш. Блистали снега на вершинах, в сторону Азау, гадко загрязняя окружающую среду фиолетовым дымом, взбирался продуктовый грузовик. Со стороны кафе "Минги-Тау" спускались два подвыпивших туриста. На солнечном ветру, издавая жестяные звуки, трепыхались овечьи шкуры. Все было в порядке. Мы со Славой курили. - У нее с прошлым ее мужем было что-то серьезное, - сказал Слава. - Что-то типа любви. В таких ситуациям плохо быть вторым. Лучше всего - третьим. - Это кто же вычислил! - спросил я. - Я, - ответил Слава. - Да и это очевидно! На второго падает вся ответственность, что он не похож на первого. Или наоборот что похож. Его сравнивают. Он всегда недостаточно хорош. Он не так шлепает домашними тапочками, как предыдущий. Жует с каким-то хрустом (тот жевал, может быть, и. более отвратительно, но по-родному). Оба не мыли после себя ванную, но то, что не моет второй,- это раздражает, потому что этим он напоминает первого. И так далее. Далее до развода. Полгода-год мадам живет в одиночестве, и теперь ей оба кажутся негодяями - первый, который бросил ее, и второй, которого бросила она. И здесь, когда тоска достигает апогея, появляется третий. Скромный такой товарищ с едва наметившейся лысинкой. физик-практик-теоретик, член добровольной народной дружины. Вот он-то и снимет весь урожай с поля, на котором до него добросовестно работали два ударных труженика. - Вы большой философ, Слава, - сказал я. - Это все азы. Вот с этой красавицей, которая у меня сейчас, вот здесь настоящая шахматная партия. Она мне очень нравится. И я ей. Кажется. Но что-то меня останавливает. Да, там чувство было сильное. Это ясно. Но не это только, не это... Пожалуй.. пожалуй то, что она похожа на меня. Вот! Вот - точно! Когда говоришь вслух, - мысли четче. Да, она похожа на меня. А я бы на себе никогда не женился бы. Тут дверь почты открылась, вышла вся обреванная Зайцева с черными от размокшей краски ручейками на щеках, а конвоировала ее толстая девушка в ямщицкой дубленке. Толстая шла н громко говорила: "Дура ты, Алка, дура, дуреха!" - Москва, Москва! - закричали из открытой двери. Мы со Славой кинули сигареты и ринулись на почту. "Москва, - говорила Тамара в микрофон, - 299-60-67". Я не могу сказать, что я застыл на месте. Нет, я продолжал еще шаг, но так, как продолжает двигаться человек, в которого уже попала пуля, ударила в шинель, разорвала сердце. Потом через секунду, безмерно удивленный краткостью жизни, он вскинет руки, вскрикнет. 299-60-67 - это был мой телефон. То есть не мой, а бывший мой. Это был телефон Ларисы. Мне казалось, что я двигаюсь ужасно быстро, а все, бывшие на почте, почти застыли в каких-то странных позах, продолжая свои в сто крат замедлившиеся разговоры, жесты, шаги. На самом деле я, очевидно, довольно вяло стоял, поворачиваясь к переговорной будке, где на черной пирамидке аппарата без диска лежала черная трубка. Впереди меня был Слава. Я видел, как он медленно шел к будке (на самом деле - бежал), вошел, сел на табуретку, закрыл за собой совершенно ненужную ввиду отсутствия стекол дверь, снял трубку и сказал: "Привет, кисуля! Это я". ...в Ялте ноябрь. Ветер гонит по на-бе-реж-ной Желтые, жухлые листья платанов. Волны, ревя, разбиваются а парапет, Словно хотят добежать до ларька, Где торгуют горячим бульоном... - А здесь и вправду есть такой ларек? - Есть. - Где? - Вот там, в конце набережной, - Боже мой, все есть! Есть Ялта, есть ноябрь, есть платаны, есть ларек. Есть ты, в конце концов! В конце концов, есть я! Волны грохались о бетон набережной, и белыми высочайшими стенами вода взмывала вверх, обдавая всю набережную водяной пылью. Отдыхающие в черных плащах болонья восторгались, и самые смелые, расставив руки, позволяли морской стихии, разбитой на капли, падать на шляпы и плечи, на их нуждающиеся в отдыхе лица. С фонарей, наводившихся в зоне водяного обстрела, были заблаговременно сняты белые стеклянные плафоны. Синели горы. Лариса сдернула с головы платок, мотанула головой (это движение всегда смешило меня), и ее соломенные волосы поднялись под ветром. - Холодные массы воздуха, - сказал я, - вторглись со стороны Скандинавского. полуострова, прошли всю европейскую часть н достигли городе Ялты. В Ялте на набережной стояла Лариса. - Зверь, зверь мой, как я счастлива, если бы ты знал! Если бы ты хоть на минуту себе представил, как мне трудно с тобой! Мы шли к ларьку (уже была видна надпись "Бульон-пирожки") и крутились вокруг друг друга. В гавани стоял большой белый итальянский лайнер "Ренессанс", и оттуда ветер доносил тихую одинокую мелодию. Играла труба. - На набережной города Ялты стояла Лариса и пила горячий бульон. Пожалуйста, два стакана! Горячий? Замечательно! На на кубиках? Еще лучше. Мы с ней любим друг друга. Спасибо. С одной стороны, пальцы Ларисы обжигал горячий стакан... - Ежесекундно дрожать от мысли, что все это может кончиться, что все это может пропасть в один миг, может быть украденным каким-то проходящим поездом, зверь, который и стоит-то на нашей станции всего одну минуту, - это мука! - С другой стороны, эти же самые пальцы холодили массы холодного воздуха, вторгшегося со стороны Скандинавского полуострова... - Боже мой, я никогда не знала, как страшно настоящее чувство! Я так боюсь его, зверь, мне кажется, я брошу тебя, потому что я не в силах нести эту тяжесть! - Малыш, ты несешь какую-то слабоумную чушь, но дело не в этом, дело в том, что эти вот массы холодного воздуха вторглись со стороны Скандинавского полуострова только лишь с одной целью - и с целью благородной и высокой... - Да, я понимаю, что имитация чувств - уныла, но она совершенно не трагична, одно звено легко меняется на другое, ни над чем не дрожишь, необходима просто сумма качеств... -...а цель у них такова: поднять твои волосы, выполнить эту великую функцию, ради которой они пролетели столько тысяч миль! Она остановилась, уставилась на меня, как будто видела в первый раз, уткнулась головой мне в грудь и заплакала. - Что ты? - Ничего. Сейчас пройдет. - Что с тобой, малыш! - Мне страшно. После счастья ведь бывают несчастья. - Кто тебе сказал? - Я знаю. - Ерунда. Совершенно не обязательно, - Ты уверен? - Абсолютно. - Ну, слава богу. Она вытерла слезы, как-то неуверенно улыбнулась, и мы пошли дальше. В гавани прогулочные пароходики качали мачтами. Работали аттракционы. С рынка отдыхающие несли связки сладкого фиолетового лука. Лариса ошиблась: за счастьем последовало еще большее счастье. Но когда пришло несчастье, то из этого совершенно не следовало, что за ним последует очередное счастье. Совершенно не следовало. - Привет, кисуля! Это я... Светит солнце, но без тебя совершенно не греет... Я? Ничего подобного. Чист, как ангел. Даже крылья прорезаются. Как дела?.. Боря? Какой Боря?.. А да, есть такой... Даже заходил! Ну и что?.. Ну и негодяй!.. Да какой он мне друг? Так, шапочное знакомство. Ну ладно, приеду - разберусь." Да, очень, очень скучаю и вообще... Да здесь просто. много народу. В общем, солнце без тебя не греет. Кисуля, я прилечу через четыре дня, рейс 1214... Да говорю тебе, что чист, как ангел, даже самому противно. Кисуля, я здесь купил пару шкур нам в машину, ну такие шкуры бараньи на сиденье. Нет, на дорого. Нет, ну одну шкуру тебе в машину, другую мне... Ну, со временем, конечно. Зачем нам две машины?.. А если этот идиот Боря еще позвонит, гони его в шею!.. Какого мужа? Он что, здесь?.. А какой он из себя!.. Голубые глаза? Ну это на признак. Ну ладно, с мужем мы как-нибудь справимся. Кисуля, у меня кончается время, целую тебя, целую! Слава вышел из будки и пошел расплачиваться. Тамара набирала следующий номер, ворча: "Хоть бы кто-нибудь говорил не про любовь. Слушай, Паша, все говорят про любовь! Как будто тут какое-нибудь место таков специальное!" Слава подошел к окошку, толкнул радостно меня локтем: "Палсаныч, я вас подожду". Вынул десять рублей, сунул Тамаре. "Сдачи нет, слушай, мелочь найди! Паша, иди поговори, твой абонент на проводе. Нет мелочи, дорогой, понимаешь или нет?" На деревянных ногах я пошел к будке, даже не представляя, с кем я буду разговаривать и о чем. Оказывается, я заказал телефон редакции. То есть бывшей своей редакции. У телефона оказалась машинистка Марина. Услышав мой голос, она всячески заверещала, затрепыхалась и за секунду владения телефонной трубкой успела выразить свою собственную радость, а также ряд драматических подробностей текущего момента (ивы не представляете, Палсаныч, какой был скандал, когда шеф вернулся из Америки, привез такую авторучку с часами на жидких кристаллах, отпадную просто, и узнал, что вы ушли, и просто рвал и метал, нашего вызвал на ковер, тут еще у Ильюшки такой ляп прошел в материала на четвертую полосу..."). Но тут трубку взял Король. - Паша, - сказал он, - ну наконец-то ты объявился. Я думал, что ты уже совсем снежным человеком стал. - Привет, старый, - сказал я. - Я тебе вот что звоню, тут перед уходом я тебе оставил одно письмо из Волгограда от читателя по фамилии Гракович. Ты помнишь? - Паша, - сказал Король, - тебе нужно возвращаться. - Не понял. - Подурил и хватит. Ставлю тебя в известность, что у тебя идет отпуск. За этот год. До конца осталось четыре дня. Дальше пойдут прогулы, Паша. - Это чья же идея? - Шефа. - Ты мне не ответил, как с Граковичем? - Паша, когда это в нашей редакции письма читателей оставались без должного внимания? Я все сделал, Паша. Тем более что ты просил. - Спасибо. - Я для тебя поставил в план одну тему о Приэльбрусье - по части выполнения постановлений от пятьдесят девятого года. Как ты? - Нет, спасибо. Раз отпуск, так отпуск. - Ладно, я Махотина пошлю. Как там у вас погода? - Люкс. - Паша, тут до меня дошли разные слухи... ну я раньше-то не знал... Ну, в общем, ты хорошо там отдохни и выкинь это все из головы. Тут, между прочим, мы взяли одну новую сотрудницу, ну невозможно работать стало: все в отдел забегают, кому клей, кому что - озверели... Не вешай носа и не придавай значения. - Да, - сказал я, - существенного рояля не играет. - Ну вот, видишь, рад, что у тебя: хорошее настроение. - Очень, - ответил я, - шутки юмора не иссякают со стороны жизни, Ты ничего не слышал о... о моих! - Дочь здорова, - ответил Король. - Спасибо, Король, еще раз. - Через четыре дна я жду тебя. Каким рейсом ты прилетишь? - 1214. - Пришлю машину во Внуково, Я могу доложить шефу? - Можешь. - Паша, за восемь лет нашего знакомства я никогда не испытывал по отношению к тебе такого теплого чувства, как сейчас. - Свинтус! - сказал я. - А ты вспомни, как мы тебя перевозили на Басманную и как я корячился с твоей стенкой! Ты мне, помнится, еще пообещал две бутылки коньяка за мою душевную доброту! - Паша, это отдельный случай. Салют, дружок! - Привет, Король, до встречи! На крыльце почты меня ждал Слава, курил. Что она в нем нашла? Записную книжку? Маловероятно. Там, в Ялте, она была права - настоящая любовь страшна. Страшна так же, как страшны все нестоящие ценности жизни: мать, дети, способность видеть, способность мыслить - словом, все то, что можно по-настоящему потерять. Я рассматривал Славу, будто видел его в первый раз. Он что-то говорил. В его внешности я пытался открыть для себя какие-то отвратительные черты, но у него не было ни ранним мешков под глазами, ни желтых прокуренных зубов, ни волос, торчащих из ноздрей, ни хищного выражения глаз. Он был нормальным парнем, хорошо одетым даже для горнолыжного курорта, в шведской пуховой куртке, в надувных американских сапогах, то ли "Аляска", то ли черт их знает как они там называются. У него был взгляд хозяина жизни, прекрасно разбирающегося в дорожной карте. Да и ни в чем он не был виноват. Просто вырос в такое время. Не хлебал никогда щи из крапивы, не делал уроки у открытой дверцы "буржуйки", никогда не знал, что джаз - запретная музыка, не смотрел на телевизор, как на чудо, - просто потреблял все, что дало ему время: густую белковую пищу, быструю автомобилизацию, стремительную человеческую необязательность, Москву как средоточие всего. Наверняка и Лариса внесена в его книжечку: "Лариса Л., тел. художник по тканям, отд. кв., машина, дача, любит "шерри-бренди". А может, и у нее есть такая же тайная книжечка. Они ведь, в общем, из одной команды... - Голубоглазый! Вот примета! - говорил Слава. - Ну бабы - куры! Сколько здесь голубоглазых! Еще подъедет на склоне какой-нибудь бугай... голубоглазый... привет вам от тети! Теперь только и оглядывайся. Я вообще этого очень не люблю - иметь дело с мужьями, как с настоящими, так и с бывшими. Но Борька, Борька-то подлец! Руки чуть не ломал! - Он же выполнял инструкции, - сказал я. Мы шли по дороге, окаймленной высокими соснами и по всем правилам классической композиции заканчивающейся заснеженной вершиной. На большой высоте дорогу пересекал самолет, за которым тянулась сверкающая нитка инверсионного следа. Меня томил этот путь, я стал думать о самолете, о его марке, о том, как пилот сейчас, сидя верхом на этой жуткой турбине, сверяет курсовые, поглядывает на показатель числа Маха, как на аэродроме, уже совершенно весеннем, у каких-то сборно-щитовых домиков, где шифер нагревается к вечеру, а степной горизонт дрожит в токах восходящего от нагретой земли воздуха... есть окошко с занавеской, и вот там есть медсестра в поликлинике... она сейчас принимает бального... и знает, что ее муж... ну, предположим, не муж, а жених сейчас в полете... А, ерунда какая! - Вот что, Слава, - сказал я. - Вы не терзайтесь догадками. Бывший муж Ларисы - это я. Я очень любил Ларису и не хотел бы ничего знать о ее дальнейшей жизни. Слава чуть отшатнулся от меня. Пожал плечами. - Се ля ви, - сказал он довольно оригинально. - Вот именно, - сказал я и дальше уже пошел в одиночестве. Я просыпаюсь. До подъема - две минуты. Смотрю в окно. Прямоугольник окна, как рама картины, ограничивает природу. В правом верхнем углу поблескивает голубоватой сталью арктический лед висящего ледника. От него ниспадает вниз, разрезая лес, растущий на скалах, снежный кулуар, дорога лавин. За краем горы, на ровном фоне предрассветного неба и дальше, там, где восходит заря, стоят, перевязанные кисейными платками туманов, горы такого нежного оттенка, что могут быть изображены лишь тонкой акварельной кистью. (Напротив меня на постели сидит и одевается огромный лось, инструктор Ермаков, человек редкой доброты и здоровья. "Паша, - говорит он мне, - не дрыхни!") В левой части картины, едва не цепляясь иголками о стекло, стоит сосна, совершенно обглоданная ветрами с северной стороны. Композиция замечательная. Все вставлено в раму и окантовано. Но вот подлетел утренний ветерок, сосна моя покачнулась, снег с ее веток сорвался и мелькнул мимо стекла, картина стала окном. Только окном. (Мы с Ермаковым вышли из номера и пошли на зарядку.) "Да, - думал я, сбегая по лестнице, - я рисую в своем воображении фальшивые картины жизни. Но вот дунет слабый ветерок реальности, и, казалось бы, стройная картина превращается в маленькую часть огромной панорамы жизни, которая не вписывается ни в раму, ни в окно, ни в любые ограничения. (Мы бежали с Ермаковым по снежной просеке под золотистыми вершинами сосен - прекрасно!) Она не любит меня, не любит, я должен осознать, что это правда, что это истина. Никаких других картин, кроме правдивых, природа не создает. Природе свойственно только одно состояние - состояние самой глубокой и чистой правды. Ты - ее часть. Ты в учениках у нее. Отрешись от надежд. Надежда есть стремление к обману. Собственно говоря, надежда - это и есть обман. (Ермаков бежал ровно, дышал ровно, будто спал, загонял меня вверх по снежной дороге.) Это была ее идея - переночевать в кафе, чтобы позавтракать с "видом на Эльбрус", как она сказала. Все так и было: когда остановились канатные дороги и схлынули вниз и "чайники" и лыжники, настала тишина. Вся жизнь спустилась в Баксанскую долину, и в синей ее глубине уже зажигались первые звездочки огней. За вершиной Андырчи разлилось розовое зарево, которое постепенно становилось фиолетовым, и это ежевечернее, ежевесеннее движение красок можно было наблюдать неустанно, что мы и делали. Потом был бесконечный чай, и прямо возле полной луны висели две спелые планеты. Потом была ночь. Луна, совершенно не желавшая с нами расставаться, вонзалась сквозь высокие узкие окна косыми бетонными пилонами, выхватывая на нарах кусни простынь, белые плечи, груды ботинок на полу. Всю ночь луна шла над вершинами Донгуза и Накры, слева направо, и белые бетонные столбы ее света медленно двигались по комнате, не оставляя без внимания ничего. Было наиполнейшее полнолуние, была настоящая чегетская луна, половодье молочного света, мать бессонницы, тихая песня иных миров. Всю ночь мы не спали, не разговаривали, лежали и смотрели друг на друга, и Лена иногда беззвучно плакала, не знаю от чего, может быть, и от счастья. Сначала это выглядело как имитация чего-то прекрасного, ну как, скажем, три лебедя на пруду у подножия замка: ночь, прекрасное лицо, лунный свет, ржаной водопад волос, тихие слезы. Оперетта. К середине ночи это стало оперой. Все стало первичным, настоящим, и бутафорский свет луны заключал в себе истину, будто никогда на земле не было другого света. В ночи раздавались обрывки смеха... звучали странные мелодии... что-то позвякивало и побрякивало... кто-то ехал на велосипеде - уж не мальчик ли? Да, это он стоял в косом бетонном столбе лунного света и глядел на нас. Боже, какая луна! Уверяю вас, что астрономы ошибаются: у Земли есть еще один спутник, совершенно отдельный, штучный, абсолютно непохожий на то, что светит на земли, лежащие вне пределов чегетской горнолыжной трассы. Утром мы открыли ротонду кафе и сели завтракать. Перед нами был рассветный Эльбрус, на столе был завтрак: яичница, сало, хлеб, чай, сахар. Грубо говоря, все это вместе могло быть названо счастьем. - Я уезжаю, Леночка, - сказал я. - Рога трубят. - Ты меня не любишь? - Нет. Я люблю другого человека и ничего не могу с собой поделать. - У тебя появились какие-то шансы? - Ни одного. Да я их и не ищу. И не буду искать. - А если она попытается к тебе вернуться? - Это ее личное дело. Я не вернусь к ней никогда. - Почему же ты говоришь, что любишь ее? - Потому что я ее люблю. - Может быть, ты любишь не ее, а свою любовь к ней? - Может быть. Ты знаешь, Лена, я за очень многое благодарен тебе... - Не надо слов. Мы до этого вели разговор в хорошем стиле Она говорила все очень спокойно, будто речь шла о деталях горнолыжной техники. Выглядела свежо, лунная ночь не оставила на ее лице никакой печати. Ее спокойствие стало понемногу пугать меня. Я намеревался сказать ей все это и был готов к различного рода протуберанцам. Я уверял себя, что должен быть тверд, я говорил правду, но она была спокойна, и холод расставания стал наполнять меня, будто где-то внутри открылся старомодный медный краник с ледяной водой. - Что ты намерен делать, Паша? - Стану озером. Буду лежать и отражать облака. - Будешь ждать новой любви? - Надежды нет. Может быть, произойдет чудо. Не моя и не твоя вина, что я встретился тебе таким уродом. Как в старом анекдоте: она жила с одним, но любила другого. Все трое были глубоко несчастны. Что ты будешь делать? - Я люблю тебя. Банально. Незамысловато. Никакого разнообразия. Она жалко улыбнулась и пожала плечами. В электрокамине дрогнул свет - это включились подъемные дороги. Завтрак с видом на Эльбрус закончился. Пора было возвращаться в жизнь. 1983