. Надо же, сумел ведь кто-то поймать птенца двухголового змея-горыныча, связать, спеленать, прикрутить, привинтить к стальной раме под бомбочку бензобака, рычи, грохочи, плюйся огнем и дымом, все равно заведешься, все равно повезешь! - Дядя Коля, дядя Коля, a он немецкий? - Турецкий! Дядя Коля не любит соседского пацана Андрея. И родителей его и всех прочих обитателей шахтерской улочки, стекающей черными бурунами земли и шлака от подножия водокачки к дырявой ограде сталинской школы. Он отгородился от них желтыми плахами без щелочек и просветов, подслушать можно, но подглядеть никак. Но и этого вполне... более чем, если честно сказать, достаточно. - Ишь Юнкерсы полетели Берлин бомбить, - кажется трясется весь дом, ставни, тарелки, кошка на стуле и только улыбка на лице отца желта и неподвижна. Его высота - терриконик. Вдоль болтливого жд полотна всю войну - шесть встречных составов, злых как собаки, дорога до черного с мокрым флажком копра, шесть попутных, легких как птицы, дорога домой. Три заплаты на кирзачи, да разок подшитые валенки, а трофеев никаких. Андрей провел к отцовской лестнице шпал перпендикуляр. Опустил от рыжих залысин высокой насыпи вниз по улице Софьи Перовской до встречи с тополиной аллеей станко-инструментального. В техникуме ему уже никто не мог запретить трогать чугунные рамы. Шершавые буквы ДИП и колючие шестеренки эмблем. Вычертить втулку и выточить, но вложить теплую не в зеленоватый от масла подшипник, а в ладонь с прорисованными пылью черными линиями судьбы, сделаться на миг шатуном, рычагом огромного механизма, частью могучей вибрации, поймать ровное и свободное дыхание здорового агрегата, первая передача, вторая, третья ... - Глебов? - Да. - Штангель кинь! На практике под полукруглой вороньей крышей Реммаша похожего на вокзалы далеких столиц с цифрами в полкирпича над аркой ворот 1912 собирал переносную шахтерскую лебедку "сучку". Небольшой, но уже со смыслом и идеей набор шестеренок в корпусе, съемная ручка отдельно. Дурак, натурально, последний дурак мог так особачить паскудным словцом это сердце стального мира, утраивающее силу рук и удесятеряющее ног, делающее силачом любого, богатырем, способным побеждать и отталкивание, и притяжение. Кто только в изъеденном мышами и грибком общежитии большого города не смеялся над розовыми, с ежовым хрустом недельной безалаберности не знакомыми щеками молодого специалиста, технолога Глебова. - Андрей Михайлович, сегодня танцы в клубе, не проводите? - Андрюха, нам ли жить в печали, айда в двадцатый, там Степанов таких двух бикс привел, всему научат. Надо же, повезло, даже и не верится, окна комнаты смотрят на песочное дно желтого корыта закрытого двора, второй этаж и створ в створ со вторым боксом, в котором жирует кремовая "Победа", а рядом не дуют в ус два "Москвичонка". Если полтора года есть только отцовскую картошку, на работу ходить пешком и не платить разные взносы, можно было бы и не сверху смотреть, любоваться, а самому холить и гладить, открывать, как читанную-перечитанную книжку, створку капота и, животом ложась на крыло, запускать руки в горячее, даже к утру невыстывающее нутро. А может быть, не одному просто надо копить, а вдвоем? Конечно, Вера работала в бухгалтерии, язык воздух кроящей стали ей был недоступен и ровное дыхание ее еженощного забытья нарушить не могло цветное видение блестящих от масла механических сочленений, но зато девушка понимала, что ноль - не фантазия экономного булочника, не дырка, через которую сифонит сквозняк, это цифра, производящая сотни в тысячи, а тысячи в миллионы. - Согласны ли вы... - Согласен. - Распишитесь здесь. Когда родилась Света, завод дал Глебовым квартиру. Край города, желтые непрозрачные лужи, роща, рассеченная вдоль лентой шоссе, поперек - просекой ЛЭП, а двор - прыщавый пустырь. Совершенная пустота, и это пришлось по душе молодому отцу семейства, значит не так уж и сложно будет, там, на ничейной земле, где лишь щебень и ветер, сначала вообразить, а время придет и сложить прямо напротив подъезда кирпичную коробушку для друга, которого он обязательно, обязательно встретит, узнает однажды. Настоящий домик, со светом, ямой и маленькой дверкой в больших воротах. И снова, словно кто-то слушал его молчанье, вместо цеха с токарными, сверлильными и фрезерными, большими, громоздкими, бескрылыми станинами, лишенными колес, намертво прихваченными дюймовыми гайками к неподьемной мертвячине по самую маковку в землю зарытого бетона, Глебову предложили месткомовский кабинет. Его неизменный начальник из замов шагнувший в самы, как обычно подтягивал за собой. - Да не умелец же я речи произносить. - Ничего, по бумажке у любого получится Ну, а дальше, все как обычно, довершила простая и строгая геометрия, после того, как справа поднялось ребро пятиэтажки, через год такое же слева, замкнуть прямоугольник уже сама напросилась липкая мухоловка ленты битумом соединенных крыш. Високосный семьдесят второй начался субботой, это помнил прекрасно, ведь карточка, листочек голубенький с отрывного календарика жизни, выпала из ящика почтового тридцать первого и надо было пережидать три дня шипучей, трескучей елочной канители, потому что и касса, и магазин открывались только третьего. Когда ехал на Ударников, все думал, какого окажется цвета. Очень почему-то не хотелось красную, вроде той, доставшейся Другову, начальнику сборочного, в самом деле, вместо того, чтобы радоваться и ходить с тихой музыкой в голове, только и будешь из-за "пожарника" дуться. Может быть, в отпуск уйти, или отгулы взять, а то ведь испортят все остряки. Герои такие. Досталась вишневая, карамелечка. Других и не было в этой партии, вышли на двор-стоянку, выстроились рядком восемь кисочек, тронул одну, только коснулся и больше ни шагу. Эта! Моя, даже не уговаривайте. 2101 - белая лодочка-птичка на звездном рубине. Ну, иди же ко мне, детка. Первые три месяц просто под окном стояла, во-первых, тот же Другов не мог простейшую вещь сделать - ворота сварить, а, во-вторых, хотел видеть ее чистенькую, глазастенькую, неповторимую утром, вечером, днем, честное слово, разная она при естественном и искусственном освещении. Где и когда Дмитрий познакомился со Светой, Андрей Михайлович не спрашивал. В клубе, кажется. Конечно, не он ли сам подписывал серые вороха смет каких-то праздничных концертов и вечеров отдыха с лимонадом и танцами? Света заканчивала четвертый курс, а у Дмитрия уже был диплом и он год отработал мастером в литейном. Собственно, запомнился он Глебову по какому-то субботнику, этот чубастый, командовавший погрузкой металлолома, обычно шумной, бесшабашной бестолковщиной, когда в лодочку кузова бухается все, что можно забросить, и опускается все, что способен подцепить крюк. Практическое занятие по гражданской обороне. Тема: "Враг не прорвется к нашей столице, танки его не пройдут". У паренька же порядок наблюдался буквально образцовый. Вдоль бортов рыжие рыбы разновеликих труб, голова к голове, аккуратные, чинные, уже готовые превратиться в автобусы и корабли. В центре, мирным, ухоженным стадом огрызки ферм, гнутых каркасов, дырявых ящиков, полных, однако, всякой годной к переплавке рванины и мелочовки. "Уважает вещь," - подумал тогда Андрей Михайлович, - "вечный, нескончаемый кругооборот металла, его красную весну, синее лето и желтую осень, ухватывает суть." - Красиво работаешь, Лосев. - Не красиво скучно! - Ну, ну. Он и Вере понравился, когда привела его Света домой однажды зеленым субботним вечером, понятно зачем. Но тут глупости, совсем другое. Конечно, чуба волна, глаза, словно из песни быстрой, которую исполняют латыши какие-то, что ли, в радиостудии рабочего полдня. Лен, лен ... , нет, сказка-быль и руки-крылья - вот отчего молоточки в висках и иголочки за ушами, только марш этот старый исключительно в день авиации передают. Зато на свадьбе, когда булек уже никто не считал, подошел к ребятам из самодеятельности своей же заводской: - Знаете? Сможете? - Попробуем. И сыграли. - Ты что, никак пилот у нас, Михайлыч? Пилот не пилот, только вот дом отцовский продали, соседа Николая Усачева сгорел, и вообще на этом месте теперь кирпичное здание УВД, а очки, те самые, в которых прыгало солнце утром воскресным, когда дядя Коля, кожаный оперуполномоченный, громыхая вдоль улицы, ставни расстреливая, на рыбалку катил, Андрей хоть сейчас, желаете?, может нарисовать. В гараж Дмитрий попросился сам. Дня через три, наверное, после своего переезда к Глебовым. Руль как-то по-щенячьи попискивать стал на поворотах, давно уже причем, но с этой свадьбой запустил хозяйство Андрей Михайлович, чуть было в наездника не превратился. - Можно мне с вами, папа? - Собирайся. Как он хвалил лапочку, и в яму спускался, и заглядывал под капот, и вставал на колени. - Двенадцать лет! Просто не может быть! До того зять растрогал, что разрешил ему, русоголовому, Андрей Михайлович, и руль снять, и захворавший подрульный переключатель, правда, лечил, литолом кормил пищалку лично, но потом опять же позволил собрать, а после, самое-то главное, дал голубушку попробовать на ходу. Сели вдвоем и сделали кружок по двору. - Ну, здорово! Просто не верится. - То-то! И такое настроение накатило, какое может быть и бывало только когда мальчишкой лежал, затаившись на крыше отцовской стайки. - Вера, а налей-ка ты нам с зятьком по пятьдесят под пельмешки. Грех такие есть по-сухому. А ночью проснулся, и второй раз, и третий, и четвертый. - Да что с тобой сегодня, Андрей? - Спи, ничего. Разве он мог рассказать, объяснить, передать ей или кому-то еще, все отчаяние и мрак беспросветный этой навязчивой, обрывающей дыханье и сон картины - в сиреневом киселе рассвета на черной кожаной беседке зеленого, неповторимого, единственного на всем белом свете мотоцикла не ты сидишь, а какой-то другой, юный, во весь рот улыбающийся человек. ДОМ С МЕЗОНИНОМ Андрею Семеновичу Н. Гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и при этом плыть, плыть, руками раздвигая воду, а ногами отталкивая ее. Подобно мячику всплывать и погружаться, как-будто птица воздух пить, чтоб словно рыба насыщать им воду. О, брасс - стиль мертвого полуденного часа, когда прямоходящих тянет лечь, растечься по древу, хлопку или кожзаменителю. Стиль свободного плаванья свободного человека вне досягаемости, видимости и слышимости, ограниченных умственно и отягощенных желудочно. Кто ты такая? Ветер! Как твое имя? Река! Ага? Ага! Значит, это напутствие из под взлетевших к обрезу красного поля от жары взмокшей журнальной обложки белых бровей буквы Ј: - Вика, надеюсь, без глупостей? - ни к кому лично не относилось, ни к чему конкретному не обязывало, а было всего лишь естественным отправлением желающего беззаботно ко сну отойти организма. - Конечно! Не волнуйся, мама, смеживай веки с чувством выполненного долга, роняй на пол парафиновую доярку, жертву самого прогрессивного в мире цветоделения, пусть будет легким путешествие обеда, лапши и гуляша, от точки входа к точке выхода. Пока! Баю-бай! Твоя хорошая дочь, вооруженная знаниями физики в объеме средней школы, оптики классической и квантовой, все предусмотрит до мелочей, она не смутит нечаянного взора и не возмутит скучающего слуха, войдет в реку вне видимости, выйдет из нее вне досягаемости. Могу поклясться. Небом, которое неровное желтое делает гладким, темно-коричневым и водой, что тяжелое, потное превращает в чистое, невесомое. Честное слово! Плыть всего лишь метров сто, но Вика не торопится, не спешит. Раздвигать носом абсолютную неподвижность сончаса, стежками равномерными брасса, сшивать тобой же разорванную непрерывность, держа курс на колтуны ив, правя на языки гальки, ощущать себя частью, неотъемлемой составляющей всей этой необходимости сред, сфер и стихий! Да! Остров начинается мелководьем, мелюзгой мозаики желтеньких, сереньких, праздничных камешков. Найди сердолик и поцелуй! Стоя по щиколотку в прогретой и прозрачной, можно обернуться и бросить взгляд на ту сторону разгладившейся и в сладкой дремоте вновь заблестевшей змеи. Чубы сосен на скалах, космы кедров, усы и баки кустов сбегающие по уступам, рассыпаются, громоздятся клоками, пучками и прядями, рваной с искрами лепестков и мусором плодов бороды. Никого и ничего. Три одеяла, два полотенца, прикипевший к перилам домотдыховской лестницы дурочек, стерлись, крикливое безобразие неестественных форм растворила в себе флора, девушка с божьими коровками родинок и стрекозами ресниц. Горячая галька обжигает ступни, можно ойкая прыгать от одного кругляша к другому, а можно молча принимать этот жар, эту ласку земли и солнца, грубоватую, как все настоящее. И тогда прохлада песка и травы, когда доберешься до них, когда погрузишь пальцы, когда упадешь на колени, грохнет нескладушками-неладушками банды зеленых молоточков, кующих зеленое счастье. В путанице ив, в лабиринте лозы рыбий запах вечно сырого ила и прелых листьев. Аквариумная духота пластами лежит в гуще островного подлеска. Нужно ухватиться за пальцы подмытых корней, чтобы влезть на уступ. Наверху, между узлами и шишаками шершавой пятерни старого тополя девичий тайник. Здесь на пики осоки упадут крылышки верха, синяя снаружи, белая изнутри синтетика, а затем, вслед за ними, уже нехотя, шурша, замирая, словно от ступеньки к ступеньке, одна, вторая, третья такие же двухцветные глазки низа. Пятка смешает, а пальчики скомкают и спрячут оба предмета под рогаткой корней. В просветах листвы видна солнечная река и тот берег, серые скалы, на вершинах которых за стволами и иголками в пластилиновых домиках потолки наплывают на стены, утекают предметы в воронки полов, слипаются дырки окон и балконы выгибаются собачьими языками. Там дышит, храпит и булькает суп - физиологическая бурда, похлебка отпускного сезона. Что скажешь, гороховый? Я тебя вижу, а ты меня нет! Зайчиком? Или козочкой? Ведьмой! Бесенком на прогалину, в траву, колесом, кувырками, лицом, носом, глазами в голубые и огоньковые фантики цветов. Сотки мне наряд из одних ароматов прозрачных, сочини накидку на плечи из запахов невесомых, шелк благовоний в косы вплети! Сделай же что-нибудь, июнь-жаворонок, месяц-гуляка, не знающий ночи. На другой стороне узкой сабли острова перекаты проток и неподвижные заводи. Там, где паутина и тлен, тонконогие каллиграфы- жуки пишут тысячелетиями китайские книги по шелку водяной глади. Там, где журчанье и плеск, птицы, стерегущие круглые камни, строительный материал, вычерчивают в небесах контуры альпийских башен и шпилей. Слышать, видеть и вертеть - это значит пробираться по колено в траве, по шею в паутине, с головой скрытой, сердечками и перышками листвы, вдоль берега, дышать, кусать губы, обнимать стволы и прижимать к лицу ветки. Распадаться на солнечные пятна и радужной спиралью ввинчиваться в разрывы зеленки, исчезать и возникать вдруг ниоткуда. Оу-оу! Где ты волк? Лови момент, серый дурашка! Рыбацкая лодка, красная пирога обнаруживается на лысом мысочке. Сначала корма с головкой безжизненного дауна - сереньким подвесным моторчиком, потом борт с синей боевой ватерлинией и, наконец, вот она, вся с черными трубами болотной резины на курносом передке. Сушим, греем? Рыбаков двое - один белый и противный, как бульонная курица, в жарком теньке от клепанного железа дрыхнет, носом уткнувшись в выцветший капюшон плащ-палатки. Второй, коротконогий, кудрявый крепыш - паучок, успевший за утро лишь одну из себя выдоить нитку, от груди к удилищу. Да и эта ему не люба, леска дергается, бамбук играет, крючок не слушается, грузило не подчиняется. Подними голову, болван. Что ты так стараешься, узлы вяжешь, бантики плетешь из неуклюжих пальцев? Ершика поймать надеешься, карасика на гарпунок стальной? А как на счет русалки, голыми руками? Ау? Пульсирует все, солнце, небо, река, ветка, мир дышит, дышит в такт с рыбкой сердца, бьющей хвостиком. - Стой! Дудки! Скорость на время - путь, масса на скорость - энергия, пусть все рушится и трещит, валится и рассыпается, улепетывать, петлять, пригибаться и прыгать, бить, крошить, и рвать, и резать. Оооооо! Вот и тополь, вот и ивы. Не подведете? Комок сырой благопристойности надежно ли хранили? Процесс опадания листьев был долог и сладок, момент повторного прилипанья к коже краток и смешон. Солдатиком с уступчика в ивняк, к реке, прочь от рощицы, полной хруста и свиста, топота и воя. Сколько он будет выветриваться? День, или два, или десять? Увидим, услышим, почувствуем, станем судить по тому, как долго глаз будет радовать этот суши кусок, камневоз с цветущей надстройкой. Вода уже выше колен, сколько можно скользить, натыкаться на противные, острые обломки доисторических стрел и ножей? Погрузиться и фыркнуть, блажен владеющий стилем брасс, истинно земноводный, способный смотреть и плыть, дышать и грести. Животом ощущать холод фарватера, а грудью тепло накатывающего берега. Течение уносит далеко, и к сарафану, оставленному на траве, нужно идти по плоским обломкам скал. По цифрам и именам, а то и уравнениям чувств, суммам, не меняющимся ни от перемены, ни от замены слагаемых. Вова плюс Таня, фу, как тривиально! Ветер плюс Солнце, Лес плюс Река! Высшая математика? Буллева алгебра? Нет, даже не арифметика, обоняние, осязание и слух. Те же тела на тех же тряпках. Тот же слабоумный дедушка в панаме с пляжно-мотоциклетной пластмассой на носу папы Карлы кемарит на лестничной площадке, прилип к жаркой скамеечке, ничего к ужину похолодает. Наверху под соснами, чистота и порядок, радиусы асфальтовых лучей и дуги бетонных шестиугольников. Елочка одинаковых двухэтажных домиков с настоящими фонариками и игрушечными петушками. К крылечку третьего проще всего выйти по траве, что растет прямо из паркета прошлогодней хвои. Деревянная лестница пахнет лаком, но перила неровные и шершавые для скатывания непригодны совершенно. - Добрый день, барышня, вы сегодня раньше обычного. Человек, похожий на почтальона, проходит мимо. Кто вы такой и что за глупый вопрос, хочется крикнуть ему вослед. Писем не было? Журнала, сырого от тухлятины новостей, для моей матери? Дверь с номером шесть, первая справа на втором этаже закрыта неплотно, еще одна странность - шум и плеск газированных струй душа за тонкой перегородкой уборной. А как же ваша извечная водобоязнь, матушка? Уж не сгонять ли за доктором, возможно это он, конечно, только что спускался по нашей лестнице, его еще можно догнать... - Саша, - вдруг доносится до Вики голос, да, голос, в жизни еще не произносивший при ней такого имени, - Сашенька, ты принесешь мне, наконец, полотенце? Стоя в балконной двери Вика сквозь щетки хвои глядит на персидский узор подорожника, по которому протопала только что. Она cнимает с веревки похожее на рушник казенное вафельное полотно, и молча вкладывает в руку, недовольно роняющую прозрачные капли на бледные цветочки линолеума. Затем выходит из номера в лишенный воздуха коридорчик, останавливается на лестнице, присаживается на перила, и неожиданно, вопреки всему начинает катиться, скользить... А просто осенило, вдруг поняла, ага, откуда, откуда в ней, черт побери, это безумное, неодолимое, неутолимое и ни с чем несравнимое желание гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и вертеть, и дышать, и ненавидеть, и зависеть, и терпеть. АРХИЕРЕЙ Посвящается R_L Ты слышишь эту ложечку стыков в стакане железнодорожной ночи? Что размешивает она? Шершавый сахар или же липкий мед? А, может быть, желе из переживших зиму в стеклянном сосуде ягод? Я думаю, просто гоняет без цели и смысла рыбки чаинок. Черных мальков индийских морей. Зануда в синей елочке двубортного шевиота. Это кримплен, Сашенька, на нем душное синтетическое фуфло с пошлой текстурой оперной сумочки или гриппозных обоев. Да и в руке не тусклый металл алюминий, а все та же позорная пластмасса с марким шариком в клювике. Утром он соберет весь вагон под главным стоп-краном красного уголка и примется делать политинформацию. Хрык! Хрык! Капуста газетной бумаги не выдерживает восклицательных знаков полного одобрения и двойного подчеркивания абсолютного несогласия. Что ты делаешь с этой пуговицей? Расстегиваю. Она мне мешает заняться замочком-молнией, этой мелкозубой зверюшкой, глупой защитницей нежного, розового. Хватит ходить с искусанными руками, как ты считаешь? Конечно, но что будет потом, когда ты приручишь ее, и собачонка перестанет царапать вездесущие пальцы, молча впиваться в твое запястье? Будут закрытые глаза и перепутанные губы. То же, что и всегда. Всегда пахнет земляникой и белыми бабочками бесконечного уединения. Еще никогда серый лоб соглядатая не качался так близко отраженьем мертвой луны в кислом омуте плацкартного купе. Какие апрельские тезисы готовит он, без устали калеча бумагу волнистыми линиями особого мнения? А почему ты решила, что он парторг, может быть, педагог-новатор, ведущий страстный творческий спор с молодым единомышленником-максималистом, или сельский, и это возможно, ухо-горло-нос, взволнованный перспективами безболезненного выдирания гланд, жертва лихого пера столичного спецкора медицинской газеты? И потом, подумай, там, где друг о друга трутся бутылки и перешептываются сапоги, внизу, на германской клеенке полки, что он может увидеть, воюя с буквами, пытая предложения и приговаривая абзацы? Он слышит. Слышит редкой шерстью волос, совком носа и сырниками щек. Резина воздуха попискивает и поскрипывает от патологического напряжения его слуховых рецептеров. Ты разве не чувствуешь затылком, спиной, всем телом? Спиной я чувствую твою руку, ладошку-путешественницу, которой неведомы страхи маленькой хорошистки с пропеллером симметричных косичек. Учись у собственных пальцев, теплых и вездесущих, самостоятельности и независимости. Просто сконцентрируйся вся в круглых костяшках и мягких подушечках. Глупыш, это всего лишь инстинкт гнусной собственницы, лягухи, что на верхней полке черноту ночи бодающего пассажирского поезда затаилась в обнимку со стрелой из княжеского колчана. Или, быть может, ты хочешь упасть, оказаться внизу, где через холстину баулов незнакомых людей тяжело дышат несвежие, спрессованные спешкой вещи? Конечно, хочу! Я просто мечтаю измять, неказистой гармошкой морщин лишить актуальности пыльный крахмал известий, литературки или за рубежом, пусть прибор самопишущий выпадет наконец из рук умножающего горе бессонницы скорбью познания. - Товарищ доцент, - скажу я ему, сползая с пластикового стола, - я вам сочувствую, но усы подрисовывать в полночь героям труда, вешать очки на знатных доярок и пионерам лепить биологически неоправданные рога вредно и глупо. Вы можете испытать тот же душевный подъем, но без ущерба для глаз, обыграв в шахматы проводника, например. Слышите, он, вам подобно, лишенный тепла и любви, мается, бедолага, в служебном отсеке, механически, без вдохновения, даровой кипяток возмущает бесплатной казенной ложкой. Чик, чик, чик. Шелест и хруст, ветряная мельница толстых полос, быстрый промельк мелкого, едкого шрифта, ага, передовицу наконец пропахал, проработал, разложил по полочкам, тесемочки завязал, подписал, ура, переходит теперь к сообщениям с мест. Это не кончится никогда. Сашенька, милый, давай не будем больше мучать друг друга, покорены все пуговицы и крючки, все тайны этой безбрежной равнины железнодорожной ночи открыты, узнаны нами, все, кроме одной, главной, но она вечна и изведанное сегодня, станет неизведанным завтра. Лучше уснем. Тисков и клещей не размыкая, отвалим. Пусть столбик спятившей ртути на волнах рессорного сна градус за градусом скатится к общепринятым для дальней дороги тридцати шести и шести. Но я не хочу, не хочу, не хочу... А ты захоти, мой мальчик хороший, назло пропагандисту и агитатору, извергу, мучителю безвредных буковок-паучков и общеполезных червячков - больших и малых знаков препинания. Это так просто, надо лишь только представить себе город, в котором мы завтра в полдень сойдем на перрон, желудевый, вишневый, совсем не похожий на наши с тобой картофельные и кедровые. Там все гнило и пьяно, но птицы дозором не на трубах и лестницах-клетках бездушных опор линий высоковольтных, а на шпилях и маковках, башнях и стенах. Вороны, беее, нашла кого вспоминать. Ладно тебе, ведь мы же уже плывем на белой посудине с квадратными окнами палуб-веранд, и беспокойный гнус водяной - пузыри, гребешки, пена и брызги - роятся, играют за круглой кормой, собираются на шорох винтов и светятся, светятся, светятся ночью и днем, ночью и днем, ночью и днем. Прохлада и чистота утреннего пустого купе, голые полки, блестящий пластик вагонных стен и никого. Ночного монаха, четками петита, нонпарелью молитвы отгонявшего дьявольский образ греха, пуще смерти боявшегося тебя и меня, нас, обнявшихся бестий, приняла в свое лоно праведная, непорочная станция зари. Лишь сизый почтовый голубь смятой газеты, весь в перышках фиолетовых линий, зигзагов, крестиков и кружков, остался лежать на непомерно длинном белом столе. Олечка, Оля, ау, просыпайся скорей. Телеграмма! ДАМА С СОБАЧКОЙ Сибирские горки хороши в море зеленого. Среди скромных, неброских осиновых платочков и наивного, нежного простоволосья берез синяя удаль гордо стоящих елей, молодцевато пасущих лиственные бабьи стада, гвардейцем делает любого путешественника мужского пола. - Она сказала, что это очень древний славянский корень, который восходит к слову хвоя, колючка, игла, понимаешь? - быстро шепчет мальчишка, в такт с неровностями заезженного тракта то растягивая, то сжимая гармошку гласных. - Это в университете проходят? - подхватывает ритм сосед. - Нет, ты что... - с легкостью, свойственной бесхребетным, задорно посвистывавший спуск становится астматоидным подъемом, в хвосте "Икаруса" звереет, порвать ремни, перекусить болты пытается в очередной раз несвободный механизм. Закончить фразу уже положительно невозможно. - Она в ..ниге ...чла ... - ..акой? - Немецкой, - за перегибом дороги открывается нестиранная лента полотна, полого огибающего шапку рощи. После поворота мальчики встанут и, как юнги от бизани к фоку, начнут пробираться вдоль сидений, ширясь и искажаясь в капитанских зеркалах водителя. - Остановите, пожалуйста, у столбов. Направо от шоссе в направлении, указанном художественным центнером стрелки "Кедрач", утекает вверх по холму под вечнозеленые кроны слюдяной ручеек выгоревшего асфальта. На мелких камешках обочины ждут каблуков стрекозы неодушевленной пыли. Если двинуться по прямой, подняться, спуститься, обогнуть безнадежно лежащую рельсу шлагбаума, слиться с кособокой тенью котельной, а затем сбежать по бетоным ступенькам, можно увидеть за стеклом столовским экспонаты этого сезона, вооруженные казенным алюминием. Мимо зубов ужинающего общества проплыть и за углом показать ему язык. Но это глупо, а мальчики настроены серьезно, по-военному, и потому сразу за воротами уходят боковой тропкой по лестнице корней под смолистые ветви. Первым шагает блондин в короткой курточке и тряпичных джинсах, его мама работает в этом самом доме отдыха "Кедрач" врачом и он, конечно, рискует куда больше второго, довольно крепкого на вид, чернявого с редкими ниточками нагловатых усиков, шевелящихся над губой. - У нее, знаешь, такая собачонка желтенькая, нос внутрь... - Пекинес что ли? - Ага, ага, - продолжает белобрысый Женя не оборачиваясь, - она говорит, что в прошлом веке европейцы предлагали контрабандистам меру золота равную весу животного, за эту пимпочку... Если притаившуюся под прошлогодней хвоей шишечку поддеть носком, то кругленькая дурой-пулькой прошьет ленивую мелочь лягушачьей листвы хищных придорожных кустов. - Она специалист по шампиньонам. - Псина эта? - Ну, да... - Шутишь? - круглоплечий черныш Алексей останавливается, он впервые в кедровом бору и воздух ему кажется каким-то медицинским, не предназначенным для ежедневного употребления. - Какие шутки, если мы так и познакомились. На весь лес скотина гавкала, звала хозяйку и за руки пыталась укусить, ну, вроде, как бы, первая нашла... Они на вершине, среди костяшек сведенного тысячелетней судорогой кулака лесного холма. Синие звездочки железяки пруда уже поблескивают внизу сквозь вечернюю прозрачность озона между стволов. - Может быть, здесь? - Давай. Женя и Алеша садятся на рыжий муравейник длинных иголок. В прорехах крон неунижаемых сезонной наготой деревьев едва видны пупы проплывающих облачков. У мальчиков с собой две емкости с полупрозрачным содержимым. На одинаковых бледно-розовых этикетках раскрась-сам какой-то смышленный молдавский малыш красным заполнил контуры ягод, синим - листочки и стебли, а в сложном слове "портвейн" ни одной не сделал ошибки. У одной бутылки пластик горской папахи, венчавшей горлышко, превращен в плоский берет. Это в кафе у автовокзала Женя и Леша, как два лихих дизелиста, тайком подкрашивали компот и заедали черемуху рыбьими плавниками холодных чебуреков. Остатки добивают теперь не стесняясь, быстро, словно средство от кашля, большими глотками, без удовольствия, по очереди деликатно обтирая ладошкой горлышко. Второй огнетушитель, тяжеленький, полновесный, даже не вынимают из холщевой сумки. Это гостинец, завернутый во вчерашние новости местного значения. С пруда доносится плеск весел и крики каких-то поздно вспомнивших об ужине любителей членистоногих и хордовых пугать в камышах. - Она говорит, что, выезжая из Финляндии, его инженеры засунули в коробку с документами кучу журналов, карт и всякого такого. Потом отца вызвали и все показали. - Ну и что дальше? - Ничего, поделили между начальством. - А к ней-то как это попало? - Алексей лежит на несуровом ковре таежных йогов. Один глаз прищурен, второй не отрывается от заднего прохода толстой несуразной ручки-телевизора, каждые полоборота новая композиция. - Взяла и все. Что думаешь, он помнит... Обожравшаяся пиявка возвращается хозяину. Леша закуривает "плиску", ему хочется ветку шиповника сибирского обручить с балканским табаком, только вместо радужных колечек молочные колобки выкатываются изо рта, обрастают ушами, расцветают носами, лихими чубами и тут же вянут в вечернем холодке, не достигая цели. "Еще чуть-чуть стемнеет и пойдем," - мысль плавает в кисельных водах дешевой бурдомаги. На самом деле градус синевы в пахучем воздухе особого значенья не имеет. Будильник реагирует на запах и это хорошо известно следопыту Жене. Там, за зеленым мясом папортников у подошвы горки глаз, вожака угадывает тропку, что выела сороконожка отдыхающих в зарослях пижмы и мышиного горошка. Узкая огибает пруд, зигзагом поднимается на горку и в лесу раздваивается, точнее, уходит влево к спальным корпусам, а вправо лишь шелестом проходик намечает в кошачьих неводах травы. Там на отшибе среди близнецов кедров и переростоков елей стоят коттеджи, сумевшие, как, не известно, отпочковаться от банных изразцов оздоровительных хором. Опрятные, пузатенькие гномики под колпачками новогодних крыш. В одном из них проводит лето мопс тибетский, похожий удивительно на щетку рыжую без ручки. С ним ходит по грибы, чащ не страшась, девица - дочь хозяина всех этих заводей, лесов, полей, трубопроводов, теплостанций, отвалов, складов, и лабиринтов изувеченного камня, мертвых уступов известного на весь Союз разреза угольного. Хорошенькая барышня в коротком летнем сарафане в деревню сослана за то, что имела смелость пару раз в зачетной ведомости сымитировать тот вялый хвостик, в который вырождается обычно от бесконечности повторов росчерк педагога. На лужайке за игрушечными домиками снегирь-мангал, и мальчику кажется,что паровозные дымки уже плывут из-под медленно и несогласованно вращающихся колесиков шашлыков, нитями сладковатой паутины расползаются по лесу и, шевелясь, ложатся ему на лицо. Ага, значит скоро-скоро желтые кепочки, выполняя налево-равняйсь, начнут слетать со стеклянных шей. Ударит в ноздри желудочный дух антисептика и девушка в простеньком ситце скривит полные губки: - У меня болит голова. - Поешь. - Не хочу. - Выпей. - Не хочу. - Будешь портить всем настроение? - Пойду спать. - Попутного ветра. Теплая лестница ведет на второй этаж, прохладная щеколда обещает не подвести, за балконной дверью зеленый мир бровей и ежей, ногу нужно ставить на крест перекладины, чтобы беззвучно спланировать в одуванчик. - И что, ее теперь выгонят из университета? - Не знаю, - отвечает Женя носом, стараясь не уронить осоки сочную метелку, выросшую между его передними зубами, - отец, я думаю, как-то заступится... За ниточку шар солнца уже уводят с неба уральские баловники. - Пошли. К пруду, по склону, снова по морским узлам корней-канатов мачтового леса. На дальнем острие серпа кривого у платины есть в дебрях тальника забытая хибарка, когда-то бывшая насосной станцией. Теперь за стенами дырявыми от выпаших сучков, прибежище этнографа-любителя - пещера со сталагмитами оплывших свеч на рыжих сгнивших агрегатах, свободный от железа угол пола укрыт потертой шкурой неизвестного двуногого - широким драповым пальто. Здесь, среди шелеста и плеска, лазутчики-саперы сегодня скоротают ночь. "Ужасно глупо, - думает студентка бывшая, остановившись на склоне под лапами, огромных, к земле и к небу перпендикулярных деревьев, - с таким дурацким нетерпением ждать десятиклассника, мальчишку." Робеющего до ямочек смущенья детского на щечках, но верного и ловкого во тьме, как взрослый пес с шершавым, мокрым носом. - Послушай, Женька, а у тебя товарищ есть? - Какой? - Ну, такой, что не болтает лишнего. - Есть, Лешка - одноклассник. - А ты бы, не хотел приехать с ним? В сумерках мутнеет водоем, но начинает блестеть тропинка вдоль него. Обрывком нитки бус две головы, жемчуг и агат, всплывают, исчезают за влажными кустами, вновь появляются и катятся, катятся под ноги девушке, сейчас их примет в темноту свою паучья сырость тальника. Спичка улыбки освещает губы, ладони и розовую землянику на тоненьких стебельках. Белые яблоки сарафана срываются с травяного гребешка, увлекая вниз дочь генерала. Лес молчалив и неподвижен под присмотром матросов елей, увенчаных рогатыми самурскими шлемами. Еще пара минут и в синем растворе ночи останется одна лишь глухая луна, никогда не открывающая глаза. ЛОШАДИНАЯ ФАМИЛИЯ Откуда у необрезанного такой дедушка? Каждое утро, положив кору древних щек на грудь, глаза прикрыв рябью столетних конопушек, он пересказывает благосклонно внимающему востоку сегодняшний урок. Курлычит, расскладывая слесарный набор буковок, да ойкает иногда, наткнувшись на обойный гвоздик огласовки. Неутомимая стариковская носоглотка, благолепное журчание и бульканье на соседской мансарде будят Михаила. Очень удобно, как горн пионерский - вперед и с песней на зарядку становись. Надо, надо откидывать мягкий, прохладный лен в розовых мушках мелких цветочков и подниматься. Пора, пора, давно пора, определенно пора, время... Белый утренний свет, отфильтрованый закрытыми веками, сочится через бесконечный тюль полудремы. Очертаний лишенный молочно-кисельный мир прирастает звуками, в родниковые переливы зоотехнических фиоритур вплетается растеневодческий шепот берез за домом, где-то в смородиновом решете садов пустое бормотанье воды, рассыпаемой над капустными грядками, а совсем рядом слышно, как колеблются на сквознячке любознательные ушки машинописных страничек. Раз, два, три... Ласковые зверьки - немытые половицы радостно попискивают, провожая до увечного вымени дачного рукомойника. Кусок батона, не убранный вчера со стола пытаются экспроприировать пролетарии-муравьи. На чугунной сковороде замирает глаз невылупившегося цыпленка, он огромен и желт. Первая чашка кофе имеет металлический вкус поводков печатной машинки "юнис", этим летом, перезрев от обилия солнца и света, усики югославского членистоногого рвутся и лопаются, обрывая мишкины мысли на полуслове. - Может быть не надо так зверски стучать? - Стучи, не стучи, - с плоскогубцами в нагрудном кармане халата мастер похож на усталого стоматолога, - но только перекаленные они вам попались, пропащее дело. Старое черно-белое фото Натки между вторым и третьим рядом адриатических коренных, измученных вечным кариесом кириллицы. Вчера карточка беззаботной рыбкой плавала по бумажному мелководью стола, позавчера весь день закладкой отсыпалась в сером томике Бронштейна и Семендяева. Ната постоянна и вездесуща. Вся ее семья - ньютонова данность физических величин, констант, входящих во все уравнения, объективная реальность, осязаемая и обоняемая. Дедушка, молча приговаривающий котлетные тарелки, оскверненные укропными брызгами салата, свистящее фи акустических сфер. Cиние, синие розочки с золотым ободком терпят сметану из сосцов питающих, а зеленые рассыпаются, острыми лепестками царапая пол. Брат Дима - рогатое пси летней оптики, назойливый, как ничейный кошак, его розовый нос в пыли постоянного принюхивания, лапы черны от чердачных засад, а хвост едва поспевает за эбонитом натертой башкой. - Все стишки строчишь, Грунфельд? Двуногому нравится такой фельдфебельский способ тыканья, его рыжие патлы и парабола между глаз ваялись по эскизам цэ-ка гитлерюгенда, но Наткин отчим расщедрился на галуном расшитую фамилию Буденнов, и потому нехорошесть мишкиной чрезвычайно приятна. - Строчу, строчу. Плыла себе селедка в коробке из-под мыла, ловили ее дети как важный витамин. - Плохо, Грунфельд, плохо, нет рифмы. - Зато какой размер. Утром они никогда не смотрят друг другу в глаза, что-то вроде общения двух профилей в кошелке. С банкой теплой малины Мишка возвращается в свою ветерком перелопаченную комнату. Старый дом любит молодого хозяина, ленивец и соня не вгоняет под кожу злющие гвозди, не травит едкой кровельной краской, поэтому балки и косяки хрюкают, завидев его, а двери сладко повизгивают от простого прикосновения. Итак, на чем мы остановились? ... как показывает анализ частотного спектра... ага, ага, а также кала, мочи и мокроты. Чтож, прав, прав Дима Буденнов - змейкой чубчик, рифмы нет, ни изящества, ни красоты, бесконечные составы придаточных предложений, груженных мертвяками в пробирках зачатых слов. И хорошо. Больше, больше, вали, не жалей, накопай их с запасом, безухих, безглазых, старательных любят. Зимой в белой рубашке и черных ботинках с летней банкой червей под носом, c коротким удилищем желтой указки в руках будешь стоять перед ученым советом, подсекая главную рыбу текущего периода жизни. - В связи с вопросом Ефима Зальмановича, хотел бы вернуться к схеме на третьем листе... - С замечанием Алексея Петровича согласен полностью и надеюсь учесть его в дальнейшей работе. Сегодня день разменов и рокировок. Первым в полдень с доски исчезнет дедушка, пятница законом определена для хорового полоскания зубов и горла, три шага вперед, три шага назад с приседаниями и поклонами, эх, Мишка, Мишка,