ь черную хрустящую корку. -- Но ты ведь на Ленинском... это же подвиг... -- Именно, понимаешь, подвиги люди совершают из трусости. От неумения помочь. -- Андрей, сказал это просто, глядя в Дашины глаза. -- Если не можешь помочь -- сойди с ума. А я даже с ума не сошел, не смог. Не было сил, не знаю, я не мог ни с кем разговаривать, матери два месяца не отвечал на письма, стыдно было. Ведь я у нее один. -- Эх, Умка, Умка... -- только и сказала Даша. В этот момент из-за спины Ломоносова, где была такая же темень, как на картинах Рембрандта, таинственно поскрипывая, появился старик. Пожалуй, он был единственным человеком в этом городе, кого не огорчало отсутствие снега. В своей спортивной шапочке с буквой "С" в ромбике он напоминал участника специальных гонок для инвалидов. Андрей удивился, что не заметил его раньше, следовательно, инвалид все время был здесь рядом. Тот быстро подрулил прямо к молодому человеку и внимательно посмотрел в его лицо. Так историк пытается найти в настоящем отблеск минувшего времени. Он смотрел еще несколько мгновений и потом тихо, но уверено прошептал: -- Умка. Тогда старик подъехал еще ближе, неожиданно крепко схватил Андрееву руку, испачканную в золе, и поцеловал ее. Андрей как-то брезгливо отскочил, но старик пододвинулся опять: -- Прости меня. -- За что? -- наконец обрел голос Андрей. -- Он мучил меня, специально, -- захрипел старик, -- он специально все подстроил, чтобы я каждый день, каждую минутку видел того человека. -- Да кто он? Кто подстроил? Какого человека? -- Андрей абсолютно ничего не понимал. -- Простите, я плохо говорю, я давненько не говорил, да если честно признаться, никогда еще и не говорил нормально, поэтому-то я и путаюсь, но чувствую все очень точно, понимаете? -- Нет, -- честно признался Андрей. -- Ах, действительно, точно пес, все понимаю, да сказать не могу, вот именно что пес, все дело в этой собаке, скажите, зачем он ее притащил? Андрей посмотрел на Дашу, пытаясь понять, что стоит за этим нервным потоком. Он только видел, что старик чем-то болеет, но отчего такая путаница, в которой и ему, Умке, находится место. -- Эту собаку, но дело-то, конечно, не в ней, дело, конечно, совсем в другом, в страшном липком потоке, который захватил нас всех, тогда, там, но, ей-Богу, не ведали, не понимали, думали, так проскочим, пили, жрали, но, и то сказать, ведь все ж для вас думали, для нового человека, то есть не то, нет ... -- Старик начал испуганно отмахиваться от чего-то руками, -- нет, не нового человека, для кровинушки, для ребеночка, они малые совсем, ничего не знают о будущем, и как же не постараться... ведь оно же твое, родное, а он... -- старик прервался махнув кудато в сторону Лужников, -- до сих пор там под стеклом, впрочем, конечно дело-то не в нем, а в нас, во мне, да и что он теперь? Да и что он тогда? Ведь были и другие, с Богом, но знаешь, Умка, вы уж простите, что я на ты, мы все-таки, ах, опять не то, не надо бы это "мы" вовсе употреблять, потому что именно из-за этого "мы" все и происходит, но отчего же я не боялся Бога-то, да очень понятно, -- теперь старик как-то обрадовался, будто наконец обрел нежные слова, -- потому что не было Его, понимаешь, какая подлость, не было Бога, его и нет совсем! Старик замолчал или остановился, но вовсе не для эффекта, а казалось, именно сейчас до него самого доходит смысл своих слов. -- Если не веришь, что он есть, то нет, ей-богу, нет! а он притащил этого пса и мучил... и теперь так все решилось. Даша подошла к плачущему старику и обняла его голову: -- Ничего, ничего, Георгий Афанасьевич, все уже прошло, успокойтесь. Мы теперь на Ленинских Горах, вы же так хотели здесь побывать. -- Нет, нет, Дашенька, ничего не прошло, все только начинается, я не думал, что так скоро, то есть я забыл уже, и вдруг, вы, молодой человек, не обижайтесь на меня, я так рад, что вы мне позволили... Андрей ничего не понимал. -- Ведь, я не у вас руку поцеловал, у него... -- У кого? -- У вашего отца, -- выдохнул старик. 31 Доктор прочел первый абзац и ничего страшного не произошло. Впрочем, именно это его и насторожило. И еще, рассказ был набран предательски крупным шрифтом, и конец его казался далеким. Он оторвался от смертельного рассказа и, подышав на шариковую ручку, записал на листках "Для заметок": "Текст чем-то напоминает популярную статью, когда автор заведомо знает больше, чем читатель, во всяком случае, он так думает, и это его знание предполагается настолько сложным, что его следует упростить, расцветить и как-то донести читателю. Но главное, умный популяризатор знает, что результатом прочтения должно стать не понимание предмета, а такое радостное впечатление, будто предмет стал понятен. Пишет монологически, то есть безо всяких лишних словоблудий и борьбы идей, короткими, уверенными фразами. Держит дистанцию и долбит в одно место. Кроме того, персонифицирован. Читающий чувствует, что обращаются именно к нему. Здесь применяются так называемые места общего пользования, успешно эксплуатируемые экстрасенсами, астрологами и обычными психоаналитиками. Например, если сказать, что вы "человек не злой, а просто вспыльчивый", или "общительный, но в сущности одинокий", или "у вас так много дел, и только занятость мешает вам иногда прийти на помощь", и читатель сразу поймет, что речь идет лично о нем." Доктор специально писал подробно, не заботясь о стиле, стараясь точно передать свои впечатления. Потом опять начал читать. Теперь его мнение укрепилось. Стали появляться имена философов, мыслителей, перемежаемые элементарной похабщиной, психологически точно вкрапленной в единственно нужные места. Это было страшно и дико, и еще его охватила твердая уверенность, что где-то он уже это видел, что-то до боли знакомое, но нет, не из литературы, но тоже где-то прочитанное, то есть испытанное при прочтении, и ему стало не по себе. Он хотел тут же об этом записать на пустых листках. Кстати, наличие этих пустых листов в книге, предназначенной убить читателя, произвели на доктора какое-то особое гнетущее его душу впечатление и, так и не записав очередных мыслей, он решил сначала дочитать до конца и этот абзац, но увлекшись, проскочил красную строку... Его поразило не то, что писавший обращается именно к нему, а то, что тот использует его собственные мысли, причем некоторые из них были даже еще не продуманы до конца, а здесь уже блистали как новенькие жигули, сошедшие с конвейера. Как ездят жигули -- известно, но это было уже и неважно. Доктор увлекся. Так увлекаются горением сухие сосновые щепки, когда их поджигают для развода. Мысль о щепках, и тем более о костре, рядом с дымящимся еще зданием его родной клиники, вполне была объяснима, тем более что как раз именно благодаря пожару он и мог читать. Но странно было другое, отчего это Михаил Антонович свободной рукой будто искал в кармане спичечный коробок. Да вот же он, подумал доктор и чиркнул серной головкой. Вокруг стало совсем не то. Поликлиника стояла цела целехонькая, и даже лучше, чем до пожара. И щепок никаких не было, правда, спичка еще горела. Он поднес ее к обгорелому и когда-то затушенному бычку. Хм, усмехнулся доктор, а ведь я бросил курить. Впрочем, он часто бросал курить. Он оглянулся опять, не понимая, почему вокруг свет и тепло. И зелень, свежая, сочная, такая бывает только в мае, с клейкими листочками, с прелыми запахами, с тревогами и надеждами. -- Да точно май, -- вскрикнул доктор обнаружив веселый птичий щебет. Или все-таки снова сон? Он стал внимательнее присматриваться, будто искал какую-нибудь мелкую деталь, какую писатели обычно добавляют для наивного читателя, что-то вроде бутылочного осколка, блеснувшего в грязи. Мол, если будет какая бумажка грязная на газоне или, на худой конец, монетка стертая... Ах ты черт, -- доктор заметил изогнутое пивное стеклышко прямо рядом со скамейкой. Да нет, разве ж это критерий, ведь кажется именно это стеклышко всегда и лежало здесь в прошлой реальной жизни. Господи, да ведь не заграница, чтоб удивляться мусору. Здесь Россия, и деталей этих пруд пруди на каждом углу -- никаких дворников убирать не хватит. Да, уж доктор успокоился и теперь радовался вновь. Ни костров, ни ветра, ни самокопателей. Господи помилуй, неужели ж осталась жизнь -- ни с чем не сравненная прекрасная дребедень! Он от удовольствия хлопнул себя по колену. Вокруг полным ходом шла реабилитация. Мужики стучали по столу косточками. Женщины эти косточки перемалывали, и все было как и положено. И его никто не трогает, понимают, хирургу мешать нельзя, пусть посидит, отдохнет. Ведь, это наше дело в домино стучать, а у него работа серьезная -- спасти и сохранить. Да, он любил свою работу, потому что лечить -- это дело с результатом. Конечно, не всегда успешно -- ведь не Бог, да кое-что умеет. Он поиграл тонкими красивыми пальцами и испытал удовлетворение. Доктору не сиделось. Ему хотелось с кем-нибудь обязательно поделиться своим знанием. Как раз по аллее шел сухой, как заключение о смерти, мужчина. То был профессор-физик с тяжелым, третьим инфарктом. Уж он-то должен понять меня. -- Здравствуйте, Владимир Михайлович, как самочувствие? -- Отлично доктор, добрый день! Профессор очень приятно улыбнулся. Вообще, надо сказать, он больше был похож не на профессора, а на студента, только не молодого. Да и было ему лет сорок пять. -- Знаете, профессор, я тут на скамеечке заснул и приснилась мне какая-то философская чепуха, но не просто метафизика, а конкретная довольно неприятная комбинация, впрочем, даже жуткая и страшная. -- Бывает. А что конкретно, извините, если вторгаюсь? -- Да конкретно долго рассказывать... Я в этой связи хотел спросить. В чем все-таки состоит единство картины мира? -- Физической? -- профессионально уточнил профессор. -- Ну, например, да. -- Единство физической картины мира состоит в том, что разные студенты, решая одинаковые задачки, часто получают один и тот же ответ. -- Владимир Михайлович улыбнулся. -- А без шуток? -- доктор еще не совсем отошел от сна, а чувство юмора по-видимому просыпается в человеке последним. -- Знаете, доктор, без шуток, можно много чего наговорить, и про критерий истины, и про копенгагенскую школу, но, лично для меня, по самому большому счету именно это и является доказательством существования мира. Во всяком случае, меня это очень радует. Радует и в тоже время настораживает. -- Поясните вашу мысль. -- Ну, возьмем, например сердце человека. -- А, это ближе. Доктор вначале обрадовался, но потом насторожился. -- Сердце человека, с физической точки зрения -- это насос, сокращаясь, оно создает перепад давления в полном соответствии с законом Бойля-Мариота... -- профессор с сомнением посмотрел на врача, и даже как-то извинительно улыбнулся, будто он грязно выругался. -- Да, да, -- понимающе кивнул доктор, -- фамилию припоминаю. -- ...под действием которого кровь гонится по сосудам, кстати, и в голову, -- продолжил Владимир Михайлович. -- Так вы знаете, что замечательно -- хотя сердец столько же, сколько людей, и у каждого из этих людей свой взгляд на мир, зачастую весьма далекий от крайнего материализма, несмотря на все это сердца бьются в точном соответствии с законами Бойля-Мариотта. Меня этот факт просто настораживает. -- Настораживает? То есть вас как физика? -- Как человека! -- профессор улыбнулся, -- Ну и как физика, конечно, впрочем, я не могу вам точно сказать, где эта физическая часть у меня конкретно расположена, знаете ли, все эти границы весьма условны. -- И что... -- Так вот, представьте на минуту, такой странный мир, в котором у каждого человека, внутри свой личный закон Бойля-Мариота. -- Тяжеловато лечить в таком мире. -- Не то слово, но гораздо хуже то, что так и должно было быть, если бы мир действительно был дикой неодушевленной природой. -- Ну, это как-то странно слышать из уст естественника. -- Отнюдь, -- уверенно возразил Владимир Михайлович, -- А ели бы я вам сказал, что это не мои слова, а слова Альберта Эйнштейна... -- Право не знаю. -- Да не важно, Эйнштейн тоже ошибался, но, правда, не всегда. -- То есть, вы хотите сказать, что закон этих Бойля с Мариоттом потому существует, что кто-то специально его настроил? -- У вас светлая голова, доктор, очень рад за нашу медицину. Только курите вы зря. Михаил Антонович виновато улыбнулся. -- Да, странно мир устроен, -- вдруг профессор переменился, -- Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. -- Профессор помрачнел, -- Я почему-то все время думаю о нем. -- А что, интересный студент? -- Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять. -- То есть как управлять, -- опять насторожился доктор. -- Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... -- профессор будто оправдывался. -- Потом ? После чего? -- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел... -- И что? Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул: -- Погиб. -- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры. -- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня... -- Как? А что, второй тоже? -- Нет, пока нет... -- Я, кажется, знаю, о ком идет речь... Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга. -- Что же делать? -- доктор задал вечный вопрос. -- А я уже сделал, -- профессор хитро улыбнулся, -- Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал. -- То есть вы оговорились? -- доктор опять насторожился, когда услышал про книгу. -- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены. Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича. -- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог... -- Нас-то зачем? -- удивился доктор. Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему: -- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, -- протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, -- Вот кардиограмма. Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал: -- Готовьте к операции, -- и, обратившись к профессору, развел руками. -- Извините, работа. -- Понимаю, -- как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота. -- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо. -- Не стоит, -- коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной. Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга. -- Ну что, братец, сердечко пошаливает? -- он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся. Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил. -- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта. Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли. -- Черт, что же они без наркоза режут? -- Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву. -- Пристегните ремни, -- послышался голос с неба. -- Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже. -- Но как же Париж? -- удивился доктор, -- Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил: -- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж! -- Но отчего он так пульсирует. Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой. -- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович. -- Отлично, -- быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, -- Я знал что, так и будет. 32 Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени. Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках? Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило. Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота. Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия. Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне -- рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно -- ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца... Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг -- здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег. Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, -- хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок. Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет. -- Ты? -- донеслось до него. Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать. -- Я, моя ласточка. -- Бодренько, сказал он и самому стало противно. В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась. -- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, -- он показал на серый бордюр, -- Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись. На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н. -- Ты все исполнил, чего же еще не достает? Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить. -- Поговори со мной. -- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься? -- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, -- он разжал ладонь, -- видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках. -- Ах, почему я промахнулась тогда, подло промахнулась, пьяна была, да не настолько, побоялась все-таки. А надо было бы... -- В чем же проблема, -- Вадим шагнул на встречу, -- Ружье при вас, мадам, на взводе, и я здесь, и никто не пьян, тьфу, не иначе как стихами заговорил, впрочем, у меня есть слабое головокружение, но это ничего, целиться не мне, хотя, если все это только мой дурной сон... нет, сны надо смотреть на трезвую голову, давай, теперь не промахнись. -- Стой там, -- твердо сказала Катерина, -- Не смей и думать, я застрелю. Животные забеспокоились. Пес прижался к его ноге и поджал хвост. Конь гулко перетаптывался. -- Ха, забавно, как, обрати внимание, нет, правда, мне даже интересно, может ли меня уничтожить моя же собственная фантазия, право в этом что-то есть, ну-ка попробуем, -- Он шагнул навстречу и Катерина вскинула ружье. -- Вот так-то лучше, черт с ним, если не убьешь, будешь моей, впрочем, ты уже мне будешь не интересна, потому что будешь как все, как этот графоман докторишка, который боится прочитать гиреболоид, знаешь, чего он боится, нет, не смерти, чего ему, атеисту, смерти боятся, боится обнаружить мой талант, понимаешь, опровергнуть боится себя, как Сальери, кстати, жаль Сальери, ведь он знал истинную цену прекрасному, а не умел-с... ну что? -- Вадим еще сделал шаг. Катерина выстрелила в пролетавшую над Садовым Кольцом изодранную тучу. -- Вижу, заряжено, да я знал, что заряжено, можешь не сомневаться, стреляй, в человека, который ради тебя сделал то, что никто еще никогда не делал в истории! Стреляй, -- он подошел и взял еще дымящийся ствол, -- Нарезное? Не положено-с, ну да ладно, сейчас время неположенного, как там на охоте, помнишь, под Смоленском, солнце, снег, и мы, правда, еще зайцы, здоровая такая матрена, с выводком, ах, ее ты не пожалела, а я тогда, дурак, напился, да водка дрянь была, сивуха... давай, давай я тебе помогу, -- он подправил дуло к сердцу, -- Что там, заела собачка или порох отсырел, ну давай, -- раздался щелчок, будто осечка, -- Ах неудача, есть патроны еще? Ну, ну, не плачь, глупая любимая девочка, иди, иди ко мне, -- Катерина безвольно соскользнула, как отвязанная попона с коня, и Вадим обнял ее. Катерина закрыла глаза и положила голову на его плечо. -- Вот и отлично. Спор закончен, спор двух сердец. Ты же так здорово мне подыграла. В электричке взяла книжку, как у чужого человека. Я еще шел и думал, узнает или нет? Помнишь, ты мне как-то сказала: я тебя знать не хочу, а я и проверил, да не захотела. -- Почему я не погибла... -- всхлипывала Катерина. -- Неужели ты еще не понимаешь? -- Я ничего не понимаю. -- Разве могут погибнуть фантомы? -- И те шестеро? -- И те особенно, конечно, ведь чтобы погибнуть, надо жить! Надо быть отдельным существом, с отдельным сознанием, а они не люди! -- И Умка? -- Умка? -- Вадим улыбнулся, -Да, вот же он, смотри, -Умка! Пес завилял хвостом и принялся тереться о ее ноги. -- Ну а со мной что? Кто я? -- Катерина кажется приходила в себя. -- Ты мне смертельно необходима, как муза поэту, как смычок скрипке, как рама картине. Да черт знает как. Ты же видишь, я сам пришел, я был готов умереть... ибо ты -- это я, только женщина, но в остальном... Послушай, мы достойны друг друга, мы оба бесконечно преданы истине и не кривляемся, как эти людишки. -- И что дальше? -- Давай сначала поднимемся к тебе, я чертовски устал. 33 Воропаев стоял над свежим холмиком, подставив клочковатую плешь под холодный ветер. Все молчали. Только женщины всхлипывали, и мужики посапывали носами. Андрей, упершись на лопату, смотрел в землю, как раньше на костер, пристально, будто боялся что-то пропустить. Чуть поодаль стоял Серега, пряча замерзшую культю под серое в елочку пальто. Она у него почему-то мерзла в первую очередь. Доктора похоронили рядом с его любимой скамейкой, и теперь ждали, кто скажет речь. Казалось, только один ветер твердо знал свое дело. Он наскакивал на людей и деревья, на их обнаженные головы и кроны, словно грубое матерное слово. Но сейчас никто не замечал ветра. Андрей почти не знал доктора, а еле сдерживался от слез. Да и хоронили долго, земля без снега промерзла сантиметров на сорок, и они долбили ее по очереди. Было даже жарко. Когда появилась красная московская глина, стало полегче. Потом кто-то принес белую простыню, и доктора завернули на иудейский манер и кое-как опустили на дно. -- Хоть бы снег пошел, -- вдруг сказал Воропаев. Воропаев за последнее время привык хоронить, но здесь, здесь было другое, и он надолго прирос взглядом к могиле. Что же ты, Михаил Антонович, говорил же я тебе, эх, земская твоя душа, пошел поперек сценария, думал, и вправду спектакль, ан, вишь как ломануло, полюбил я тебя, откровенный мой человек, за сердце беспокойное, верил, значит, не ведая сам, верил, ну ничего, спи спокойно, Москва не первый раз горит, отстроится, еще лучше станет, будет он, будущий Париж, погоди, -- Воропаев громко скрежетал стальными коронками, -- ничего, ничего, мы в Филях отсидимся, пускай Наполеон погуляет, померзнет в Русской пустоте, а потом уж держись, до самого второго Парижу гнать будем, а если куда на восток задумает, так не надейся, мы и до внутренней Монголии доберемся, нечто зря мы КВЖД проложили? Не хрен рельсам ржаветь, до самого Порт-Артура души нашей махнем, и восстановят на будущих картах -- ПРОШЛИ КАЗАКИ, слышь Михаил Антонович, русский человек -- широкий человек, его не загонишь в подсознание, хрена, жили без архетипов, и дальше жить будем, а если кому не в мочь без пустоты, так, Господи помилуй, мы ж ее вам открыли, летай сколько хочешь вдали от Солнц, пока провизия не кончится и обратно к мамке не потянет, так мы им всем вставим, Михаил Антонович, еще не перевелись невтоны духа... только зря, все ж таки, гиперболоид курочил, чего там было искать, сколько калашникова не разбирай, он не станет мармеладом стрелять, вся эта конверсия в душе произойти должна, не в уме, понимаешь, а в душе, ну прости, прости, я и сам много глупостей наделал, но уж лучше глупость от сердца, чем горе от ума... Он очнулся, когда почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Этот Серега поворотил Воропаева от могилы. Тут было новое незнакомое лицо в кепке. То есть, на голове у человека был блин из кепки, перевязанный шарфом, как это делают при зубной боли. Человек сам был похож на свой головной убор, во всяком случае, казалось, он давно уже позабыл, для чего появился на свет. -- Громадянэ, вы господа чи товарыши? -- Кому как, -- ответил Воропаев, опять повернувшись к могиле. -- Ты почему без очков? -- Окуляры, навищо? Що цэ на Московщини робыться? Знову ХКЧП? -- Да вроде, -- ответил полковник, -- Только интеллектуальное, знаешь что такое интеллект? -- А якжэ, -- обиделся мужик, -- У мэнэ освита высша... -- и, будто извиняясь добавил, -- ...нэзакинчена тильки. -- Из Украины, значит, -- отстраненно проговорил Воропаев. -- Ни, я з пид Клыну, дви нэдили йшов, а що тут робыться на Московщине? Газэт нэ шлють, тэлэбачення зовсим гэпнулось, навить Лыбидынного Озэра нэ кажить. -- Лучше бы ты, мужик, там в деревне и сидел. -- Да я и сыдив, докы батько нэ вмэрлы, -- мужик снял кепку и перекрестился. Воропаев, измученный совпадениям, насторожился. -- Погоди, ты чего мужик, ты не из храму ли? -- Щоб нэ так. -- А отца Серафим зовут? -- Да, тильки хфамилия у неого нэ наша. -- Вот так встретились, отец Серафим, -- Воропаев хрустнул челюстями. -- как же? Да кто же знал? -- Потом опомнился, посмотрел на посиневшего от холода мужика и вяло спросил: -- Что, леса рухнули? -- Та, яки там лиса! Правда, колы цэй бисов витер подув такы впалы, та батько простудылысь и помэрлы, -- мужик перекрестился, -- А як помырав, мэнэ простыв, я там грих одын мав, да и нэ одын, а вин казав, що прощае мэнэ и молытыся будэ за мэнэ, а щэ казав, пиды до Москвы у пэршу клинику, знайды доктора Михаила Антоновича, и пэрэдай йому вид мэнэ тэж благословение. -- Опоздал мужик, нету больше Михаил Антоновича. -- Ось тоби раз, ну дила. Мужик снял блин и перекрестился. -- Ты молитву какую знаешь? Тот пожал плечами, прижимая свой картуз к груди. -- Чого ж, я отца Сэрафыма отпував и доктора зможу. Он перекрестился и начал на древнеславянском языке: -- Упокой Господи душу православного Михайила Антоновича... После отпевания Воропаев сказал: -- Пойдем, помянем Михиала Антоновича, -- он подошел к жигулям, достал из бардачка докторскую флягу и мерные стаканчики. Армахгедон выпил, даже не скривившись. -- Що ж цэ робыться, кныги жгуть, ликарни жгуть, що цэ пэкло? -- Ничего, сдюжим, -- сказал Воропаев. Ему вдруг захотелось спать. Да и то сказать, летом бы уже светало. -- А щэ батько казав, якщо зустрину коррэспондэнта, наказаты йому, нэхай покаеться. -- Какого корреспондента? Корреспондентов больше нет, -- сказал Воропаев. -- Да був одын, нэначэ нэзрячий... -- Понятно, -- Вениамин Семенович вспомнил про звонок из Клинского района. -- Дуже гордый, аж злый, -- добавил мужик, разглядывая притихшую Москву. -- Тебя как зовут-то? -- спросил Воропаев. -- Армагхедон, -- задумчиво сказал мужик. -Я колы йшов до Москвы чув, що збыраеться вийско з пид Тамбову. -- Ткачи? -- почему-то спросил Андрей. -- Ни, кугхуты, да може и ткачи, кажуть, трэба владу у Москви поставыты до стенки... -- Армахгедон пытался воспроизвести русскую речь. -- А когда выступают? -- насторожился Воропаев. -- Да кажуть, вже йдуть и завтра пид утро будуть у Москви... -- Приехали, теперь уж точно... -- А чого воны нам -- мы ж нэ влада. Кажуть влада тэпэр у голови, а хто у нас у голови -- интеллигенция, пысьменныки, профессора... и ийих передовой авангард пресса. Четверта влада и четвэрта революция, бо воны прыдумалы такый епирболоид, -- Армахгедон перекрестился, -- и друг друга як дустом травлють. -- Да нет уж никакой интеллигенции, -- спорил Воропаев, будто это Армагхедон пришел из Тамбова. -- Интеллигенции николы нэ мало. Воропаев оглянулся на могилу и прошептал: -- Прощай доктор, нам пора... 34 Он отвык от женщин, и теперь суетился как подросток. Он не ожидал, что все так быстро произойдет, он ждал сцен, уверток, обмана, презрения, Бог знает чего, но она так быстро оттаяла и теперь была прежней Катериной. Но фокус в том, что сам он уже стал забывать эту конкретную женщину, и ему хотелось, что бы все произошло как-то более возвышенно, не так мерзко, и от этой мерзости суетился еще сильнее: -- Сейчас, сейчас, черт, что за одежда на тебе, где она расстегивается? Сверху или снизу? Где же? -- Где... -- она вспрыснула как девчонка и, сделав паузу, которой мог бы позавидовать Олег Янковский, добавила: -- ...сверху... -- и снова рассмеялась, -...или снизу. Чтобы успокоится, он начал говорить. -- Милая, упрямая девочка, браки совершаются на небесах, а алхимические браки происходят в пустоте. Ты видишь, как они все ошибались, они думают, что я мужлан, начитавшийся умных книг, что я только и способен на насилие, скажи, разве это похоже на изнасилование? Кстати, о нем мы еще поговорим, -- он наконец расстегнул застежку и ощутил прилив нежности, -- Сволочи, что они с тобой натворили, эти Каутские, Бронштены и Кропоткины, да на тебе живого места нет. Врете господа, умом Россию не взять, да и аршином, где он, ваш фаллический аршин? в палате мер и весов в парижах? Слюнтяи интеллигенты, символисты х... , Он сделал очередной шаг и почувствовал себя мастером международного класса по спелеологии, -- Они оболгали тебя, называли тебя продажной тварью, сочиняли о тебе похабные анекдоты, особенно эти инженеры человеческих душ, знаешь, Катерина, что литература подобна тому, чем мы с тобой сейчас занимаемся, вопрос только в том -- каким образом трахнуть читателя, здесь у каждого свой физиологический стиль и темперамент, -- Вадим стал понемногу привыкать к изменившейся обстановке, -- завязка, кульминация... катарсис, о катарсис, о, этот сладкий, вечно зовущий катарсис, но сейчас не об этом, сначала надо обольстить, то есть прельстить, что бы читатель хотя бы слегка задрожал от предчувствия того самого удовольствия, которого он и заслуживает. Вначале прикосновения должны быть нежными, как бы невзначай, но вполне в определенных местах, по этим легким едва заметным штрихам читатель догадывается о будущем наслаждении, это может быть всего лишь игра, поиск друг друга в складках вечности, -- Вадим поднажал, и Катерина вскрикнула, закатывая глаза, -- но это всего лишь намеки, они только обещание, ведь чтобы выбраться из этих складок и воспарить в свободном полете сознания, в особом взлете освобожденной мысли, нужны особые внезапные решения. Представь себе, что на концерте в зале Чайковского, после Lacrimosa Моцартовского реквиума, когда зал, затаив на два такта дыхание, ожидает нового подъема, дирижер оборачивается и громко посылает публику к такой-то матери, что на литературном языке подобно заборному слову в девяностом сонете Шекспира. Но вернемся к прозе жизни, -- новая, казавшаяся теперь бесконечной итальянская кровать, глухо закачалась, подобно бывшему маятнику Фуко в Исаакиевскос соборе. -- Лучше романа ничего быть не может, стихи и рассказы, видишь ли, хороши, но они слишком мимолетны, как случайные связи, их нужно еще и еще, это болезнь юности, а настоящее чувство рождается в крупных формах, -- он ощутил в руке что-то мягкое и круглое, -- но и здесь злоупотреблять не стоит, меня просто мутит от трилогий, представь себе, каково спать с классиками -- это ж сплошное хождение по мукам, или, положим Лев Николаевич -- Война и Мир, так что на самом деле, Война или Мир? Или только Война, скажем Миров. Бесконечные длинноты, нет, тут нужен другой подход: ни Войны, ни Мира, как в Бресте. И никаких соавторов, соавторы -- это натуральная групповуха, что за тусовки в интимном месте, нет, господа, это уж совсем никуда не годиться, а с модернистами, бррр. -- Да, это точно, -- подтвердила Катерина. Вадиму показалось неуместным ее скороспелое согласие, но он уже был сильнее обстоятельств. -- Кстати о символистах, они похожи на советского интеллигента, который трахает жену с фигой в кармане, точно не зная чем занять руку, -- Он для ясности на время сделал фигу и покрутил пред Катиными глазами, -- видишь, совсем не то, поэтому и не бывает у символистов настоящего катарсиса. -- А, вспомнила теперь. -- Где застежка? -- Нет, я