елаем. Тогда и приходи. Прямо в камеру тебя отведут - общайся, сколько влезет. Можешь заодно и прокурорский обход совершить, а то ты все как-то стесняешься, - он опять взглянул на часы. - Ну, давай уже, дружище, подписывай. Времени нету ни хрена, честное слово. Паша взял из прибора на столе перо, обмакнул в чернильницу, чуть задержал его над самым ордером, потом медленно подписал. Баев протянул руку и переложил ордер поверх Надиного заявления. - Тогда все на сегодня, - сказал он. - Список не забудь передать Свисту; завтра он должен быть опять у меня. И завтра будь доступен, пожалуйста, ты мне еще по другим делам понадобишься. Паша медленно поднялся из кресла. - Удачи, - коротко напутствовал его Баев. Паша не ответил, повернулся и пошел к выходу. Когда дверь за ним закрылась, Степан Ибрагимович поднял телефонную трубку, набрал пару цифр. - Баев на проводе, - произнес он, глядя в подписанный Пашей ордер. - Резниченко - сегодняшнего - переведите в одиночную. глава 23. ПРОСЬБА - Здорово, саранча с лицом человеческим, - войдя к нему в кабинет, приветствовал его Леонидов. - Звал что ли? Харитон, конечно, так и предполагал, что теперь еще целый месяц придется ему выслушивать остроты по поводу явления Зинаиды Олеговны на террасе у Баева. Но, по правде, он согласился бы выслушивать их и целый год, если бы взамен была у него уверенность в том, что остротами этими все последствия происшествия и ограничатся. Уверенности в этом у него вовсе не было. - Между прочим, это из-за тебя она приперлась туда, - сказал он, повернувшись на стуле и отпирая несгораемый шкаф. - Твоя идея была с этими приглашениями идиотскими. Да еще додумался адрес на них указывать. Она его у меня из ящика вытащила, а охранник, дурак, пропустил. - Не владеешь техникой конспирации, - развел руками Леонидов, присаживаясь на арестантский табурет. - Даже удивляюсь иногда, как это тебя в нашем доходном заведении держат. Харитон достал из сейфа и бросил на стол какую-то папку. - Ну, ладно, товарищ Леонидов. Поговорим-ка лучше о ваших способностях. Вот это дело ты закрывал? - Ты думаешь, я вижу отсюда? Какое дело? - Шубина. - Ну, я. - А ты анкету его внимательно прочитал? - Я все всегда делаю внимательно. Это мое кредо, товарищ Спасский. А что такое? - Пункт семнадцатый доложи мне, будь добр. - Состав семьи?.. Э-э, видишь ли в чем дело. Сколько мне помнится, как раз когда я читал эту анкету - это было в прошлую пятницу... да, именно в пятницу, ты как раз тогда ввалился ко мне в кабинет и учинил несанкционированный прокуратурой обыск. Припоминаешь? Чем совершенно выбил меня из рабочей колеи. Так что пришлось мне закончить чтение аккурат на шестнадцатом пункте. - Бездельник и разгильдяй, - резюмировал Харитон. - А какие однако проблемы? - Пункт семнадцатый, - вместо ответа Харитон раскрыл папку и зачитал из нее. - Состав семьи: жена - Софья Семеновна Шубина - умерла в 1928 году. Сын - Александр, 11 лет. - Ах, ты это о пацане. Но у него же, кажется, есть здесь какая-то тетка. - Тебе, голубчик, инструкцию о несовершеннолетних ЧС доводилось когда-нибудь читать на досуге? - Ты ведь сам говорил, что в этом году с детьми не так строго. - Во-первых, вышки это никак не касается. Во-вторых, по меньшей мере, должны быть родственники, желающие усыновить. Ты с этой теткой потрудился поговорить? Она бумаги на усыновление подавала? - Так не мне же она их должна подавать. - Но ты хоть интересовался? - Ну, как тебе сказать... - Да так и сказать, - пожал плечами Харитон, завязывая папку. - По всей форме: я, товарищ старший лейтенант, по натуре своей халтурщик, к обязанностям своим привык относиться халатно, с должностными инструкциями не знаком и вообще привык, чтобы за меня работали другие... У меня, к твоему сведению, как раз с пятницы лежит заявление от этой тетки. Она настоятельно просит, чтобы мальчишку забрали у нее как можно скорей. - Вот сволочь. - Так что потрудись оформить направление, - и он бросил Леонидову папку на край стола. - Фе-фе-фе, - проговорил Леонидов. - Подумаешь, халатность нашел. Ладно, оформлю, не переживай. Слушай, Спасский, а помнишь ты говорил, будто с женой Бубенки у меня ничего не выгорит? - Ну и что? Леонидов расплылся в самодовольной улыбке. - У меня с ней сегодня свидание. - Вот кобель-то, - заметил Харитон. - Ну, чего ты обзываться сразу? Завидуешь, поди? - улыбался Алексей. - Ладно, все у тебя что ли? Некогда мне с тобой трепаться. Он поднялся с табурета, сунул подмышку дело Шубина, сделал Харитону ручкой и пошел к выходу. Оставшись один, Харитон достал из сейфа наугад еще три папки, разложил их перед собой, постарался сообразить, кого скорее следует вызвать ему на допрос. Но что-то не вошел он еще в рабочий ритм после выходных. Какая-то сонливая слабость держалась до сих пор в голове. Мысли его крутились далеко от этих папок. Посидев минуту, глядя на них, он вдруг зевнул, потом выдвинул один из ящиков стола, достал оттуда несколько фотографий и стал рассматривать их. Это была Вера Андреевна. Он сам фотографировал ее тогда, в Москве, приобретенной на складе "Практикой". Отпечатал пленку их тюремный фотограф. Вот этот снимок ему особенно нравился - он попросил фотографа увеличить его побольше. Чему-то она рассмеялась тогда, обернувшись к нему на ходу, а он, поотстав, поймал кадр. Глаза у нее получились озорные-озорные. Он долго рассматривал эту фотографию, незаметно для себя улыбаясь. Наверное, пора ему решиться уже и сделать ей предложение. Пожалуй, что сдерживала его до сих пор лишь некоторая доля расчетливости. Что говорить, социальное положение Веры Андреевны нельзя было признать ни значительным, ни перспективным. Конура в коммуналке, грошовая зарплата, полочка с книгами, ни родни, ни связей - в прошлом веке это назвали бы бесприданницей. Конечно, если бы хотел он взять в жены домохозяйку, было бы все равно. Но, во-первых, едва ли саму ее устроит такая роль, во-вторых, неизвестно еще, какая из нее получится хозяйка, в-третьих же, как бы нарочно для сравнения, имелся у него с этой зимы совсем-совсем иной вариант. В Москве, куда ездил Харитон в январе на курсы повышения квалификации, случайно встретился он с бывшей своей знакомой по институту - дочерью известного архитектора - ныне одного из главных руководителей застройки и реконструкции Москвы. В институте они никогда особенно не сближались, общение их ограничивалось кивками при встрече, а тут вдруг разговорились, пошли обедать вдвоем в ресторан. Она была не замужем до сих пор, хотя ей было уже за двадцать пять. Видимых неудобств от этого она не испытывала, но всякий раз по телефону очень охотно отзывалась на предложение Харитона сходить куда-нибудь вдвоем и сама звонила ему в гостиницу. Они гуляли вместе, ходили в театры и в гости к ее друзьям. Она была из нового поколения золотой молодежи - детей системы, как сама она называла их. В них во всех действительно были как будто общие черты, не свойственные кругу институтских знакомых Харитона. Складом характера походила она, пожалуй, на Леонидова - так же была всегда безудержно говорлива, по-видимости, весела, но, в отличие от Алексея, иногда чувствовалась в ней в глубине какая-то нервная пульсирующая жилка. Красавицей она не была, хотя живостью манер, движений, разговора казалась по-своему симпатична. Роста была невысокого, но с хорошей фигурой. Темные волосы красила зачем-то в рыжий цвет. Вдвоем они смотрелись, должно быть, на зимних московских улицах - высокий офицер в шинели НКВД, девушка в соболиной шубке с муфтой. Швейцары в ресторанах не колеблясь открывали им двери с табличкой "мест нет". Большинство из них, впрочем, знали ее в лицо. Он приходил и домой к ней - в огромную пятикомнатную квартиру с четырехметровыми потолками, с прислугой - в тихом переулке рядом с улицей Герцена. Она познакомила его с родителями. И отец, и особенно мать ее были очень благожелательны с ним. Месяц, который учился он на курсах, встречались они часто, потом еще часто приезжал он к ней из Зольска, и, в общем, думал о ней очень всерьез, пока не познакомился с Верой Андреевной. Но и тогда отношений не оборвал. Наверняка, женившись на ней, он смог бы, помимо прочего, устроится на Лубянке. Она была, конечно, во всех отношениях то, что называется выгодной партией. Но Вера, Вера Андреевна... Ах, это было другое. Да ведь Вера сама теперь может оказаться важной персоной, продолжал размышлять Харитон, разглядывая фотографии. Леонидов вчера позвонил ему домой и, похохатывая, описал в подробностях финал баевского дня рождения. Вся это история с выдвижением ее кандидатом в депутаты выглядела, конечно, странновато, но, как бы там ни было, одно он знал точно - Степан Ибрагимович не привык бросаться словами на ветер. Вчера он дважды с утра приходил к ней на Валабуева, чтобы пригласить ее погулять куда-нибудь, поздравить, поблагодарить за Зинаиду Олеговну. Но дома ее не застал. Надо будет зайти к ней в библиотеку перед обедом - решил он, пряча фотографии обратно в ящик. В это время зазвонил телефон. Звонила Лиза. - Степан Ибрагимович просит тебя зайти, - сказала она. Через пару минут он был уже в приемной у Баева. Лиза попросила его подождать. Оказалось, его опередил на полминуты Василий Сильвестрович. Сидя в приемной напротив быстро печатающей что-то на машинке Лизы, Харитон был уверен, что предстоит ему разговор о матери. Ну, что же, он готов был извиниться, признать свою неосторожность с этим приглашением, выслушать и согласиться со всем, что предложит ему Степан Ибрагимович. Со своей стороны он совершенно дозрел теперь для того, чтобы отправить ее в лечебницу. Хорошо, если Баев согласится с ним, и этим все ограничится. Но, не без волнения в очередной раз обдумывая сложившуюся ситуацию, не мог он исключить, что Баев предложит ему поступить иначе. Все зависело, конечно, от того, насколько сам Степан Ибрагимович утвердился уже в том или ином мнении. Наконец, открылась дверь, в секретарскую вышел Мумриков с какими-то бумагами, на ходу пожал ему руку и исчез в коридоре. Харитон так и не успел решить, хорошо это или плохо, что не заговорил он с ним о позавчерашнем. Из двери вслед за Мумриковым появился вдруг сам Степан Ибрагимович. - А, ты уже здесь, - кивнул он ему и положил на стол к Лизе какие-то бумаги. - Тут все размечено. Сделай десяток экземпляров. Пока, наверное, хватит. Заходи, - пригласил он Харитона. - Четверть часа меня ни для кого нет. - Понятно, - ответила Лиза. Пропустив Харитона вперед, Баев закрыл дверь и, энергично шагая через кабинет, указал Харитону на кресло возле стола. - Вот что, Харитоша, - начал он, как только оба они сели по разные стороны стола. - Дело у меня к тебя весьма серьезное и строго конфиденциальное - все должно остаться между нами. - Вы же меня знаете, Степан Ибрагимович. - Я тебя знаю, поэтому и решил обратиться к тебе. Слушай меня внимательно. Во-первых, что касается твоей матери. - Я очень извиняюсь, Степан Ибрагимович, что так неловко все получилось. Я знаю, что я виноват. Баев пристально на него смотрел. - Да, ты виноват, Харитоша, но "неловко" в данном случае не совсем подходящее слово. Получилось у нас с тобой не неловко, получилось у нас нечто похуже. Я не знаю, вслушивался ли ты в то, что она несла там. Лично я не вслушивался, но оказалось, что были люди, которые слушали очень внимательно. Я не буду тебе называть фамилий, но поверь, что наплевать на их мнение будет совсем не просто, а мнение их таково, что, все это было, если и бредом, то бредом что-то очень уж определенной направленности. Ты меня понимаешь? - Степан Ибрагимович, я заранее готов согласиться со всем, что вы предложите мне предпринять относительно нее. Баев покачал головой. - Нет, ты все же не понимаешь меня. Да если бы дело было в ней, дружище, все было бы гораздо проще. Но дело-то вовсе не в ней. С нее что за спрос? Она кому нужна? А вот ты, голубчик, нужен. Может, и не сам по себе, но как способ мне насолить. Кое-кому мы тут с тобой дорогу переходил не раз, сам знаешь. А повод ответить очень даже подходящий. Так что, если делу этому дадут ход, не просто будет доказать, например, что вот так вот запросто прошла она к нам на террасу без посторонней помощи. И свидетелей, которые каждое слово ее припомнят и в строку вставят, найдется хоть отбавляй, поверь мне. - Но вы ведь знаете, Степан Ибрагимович, что все это просто нелепость, ошибка. - Я все знаю, Харитоша, и, разумеется, просто так никому тебя не сдам. Ошибка - это ты верно сказал, только исправлять ее за тебя мне придется. И я готов, но взамен и у меня будет к тебя одна просьба. - Просьба? - пожал плечами Харитон. - Вам незачем просить у меня, вы можете приказать. - Хорошо, если так, - Баев откинулся на спинку кресла и немного помолчал, глядя прямо в глаза Харитону. - Дело в том, что на этом дне рождения я тоже допустил одну ошибку. А теперь выходит так, что именно тебе сподручнее всего ее исправить. - Мне не требуется ничего объяснять, Степан Ибрагимович. Скажите, что нужно сделать. - Да нет, я думаю, лучше будет объяснить. Дело в том, что - ты уже ушел тогда, но, думаю, знаешь - очень разозлили меня эти прыткие райкомовские ребята со своим Мальковым, ну и, признаюсь, немного погорячился я. - Это вы насчет Веры Андреевны? А что, по-моему, вполне подходящая кандидатура. - Да нет, Харитон. В том-то, к сожалению, все и дело, что совсем неподходящая. Ни по каким статьям. Во-первых, должен быть от Зольска мужчина и не младше сорока. Во-вторых, Бубенко - это и ты еще застал. - Насчет кристаллин? - чуть улыбнулся Харитон. - Вот именно - насчет кристаллин. Только все это не очень весело, на самом деле. Бубенко сильно зол, он звонил мне сегодня и требовал ни больше, ни меньше, как возбуждения уголовного дела по факту прилюдного оскорбления товарища Сталина. - Ну, это-то пустяки, Степан Ибрагимович. Подумаешь, Бубенко. - Представь себе, очень даже подумаешь. Бубенко сейчас знаменит, печатается в московских журналах, а туда, чтоб ты знал, так просто никого не пускают. У Бубенко в Москве, я уверен, есть такие связи, которые нам с тобой и не снились. Короче, ясно одно - так или иначе, а в Москве меня с Верой Андреевной никто не поймет, так что это была ошибка. Но и от своего слова - тем более, прилюдного - отказываться я, ты понимаешь, не могу. Арестовать ее на следующий день после того, как выдвинул ее в депутаты, невозможно. Поэтому я и прошу тебя исправить за меня эту ошибку. - Что же нужно сделать? - Выход, к сожалению, только один. Веру Андреевну придется устранить. Харитон как-будто проглотил что-нибудь несъедобное, сидел неподвижно и смотрел на Баева, чуть приоткрыв рот. - Да, Харитоша, я понимаю, тебе это нелегко будет переварить, тем более, вы, кажется, в приятельских отношениях, но именно тебе придется провести спецоперацию - другого выхода нет, - Степан Ибрагимович отпер ключом один из ящиков стола, достал оттуда и положил на стол маленький бумажный конвертик. - Технически я предлагаю тебе легкий и совершенно безболезненный способ, - сказал он. - Не потребуется ни крови, ни насилия, ничего вообще неприличного. Здесь порошок без цвета и запаха - это самое современное средство. Если ты высыпешь ей в чай или в шампанское половину порции, через четверть часа она тихо уснет за столом и больше уже не проснется. После этого ничего больше делать тебе будет не нужно, только позвонить мне, и остальное я устрою. Харитон продолжал сидеть молча. - Вот такая ситуация, - подвел итог Степан Ибрагимович, не сводя с него внимательного взгляда. - И такая у меня к тебе просьба. Ты теперь понимаешь, что приказывать я тебе не могу, но если ты откажешься помочь мне исправить мою ошибку, я не смогу помочь тебе исправить твою. Последствия для нас обоих будут не самые приятные, но для тебя, уж поверь мне на слово, значительно хуже - я даже не берусь их предсказывать. И времени на раздумье у тебя немного - до завтра. Вот, пожалуй, и все, - хлопнул он ладонями по краю стола. Харитон чуть вздрогнул и медленно покачал головой. - Степан Ибрагимович, - произнес он чуть слышно. - Я не знаю, смогу ли я. Мне это... будет слишком тяжело. Может быть, кто-то другой. Баев пожал плечами. - Никого другого я просить об этом не могу, хотя бы уже потому, что никто другой не сможет, как ты, прийти к Вере Андреевне, чтобы выпить с ней чаю... Ну, ладно, вот что - со своими чувствами ты разберись, пожалуйста, уже у себя в кабинете, только отдавай себе отчет в следующем. Во-первых - я рискую в этой ситуации потерять лицо, ты рискуешь потерять гораздо больше. Во-вторых - если ты не сделаешь этого, то, вероятнее всего, мне останется внять требованиям Бубенко. Для самой Веры Андреевны это, как ты понимаешь, едва ли будет более предпочтительным вариантом. И в-третьих - повторю то, с чего начал: самое плохое, что ты можешь для себя придумать теперь - это хотя бы намекнуть кому-нибудь о нашем разговоре. А теперь все. У меня полный завал. Счастливо. Харитон, как сомнамбула, поднялся из кресла. - Порошочек, - напомнил Степан Ибрагимович. Он потянулся рукой к конверту, взял его и положил в нагрудный карман. глава 24. ГЛЕБ Когда надзиратель, предварительно заглянув в кормушку, отпер ему дверь камеры, Глеб, остановившийся на полпути от окна к двери, предстал перед ним сияющим, как начищенный пятак. На больного не похож он был вовсе. Настолько довольного и умиротворенного выражения лица Паша и не помнил у него. - Брат! - шагнул он было навстречу ему, но надзиратель в ту же секунду резко крикнул ему: - Стоять! Паша вошел в камеру. - Оставьте нас, - сказал он через плечо, и дверь с лязгом закрылась. - Брат! - сразу обнял его Глеб, но тут же отодвинул от себя, чтобы заглянуть в глаза. - Я все понял, брат! Вернее, мне объяснили. Я встретил здесь такого человека, такого! Это чудо, что вот именно теперь. Его фамилия Гвоздев - Иван Сергеевич. Он необыкновенный, Паша. Он так это просто мне объяснил, что даже понять теперь не могу, как самому мне это в голову не приходило. - Что? О чем ты, Глеб? - разглядывал его Паша с удивлением. - Ну, как же что? Да вот то, что ты говорил. Дети-калеки, и будто бы Бог творит зло. Это не так! Все дело в том, что есть переселение душ. Да, да! Это Гвоздев мне растолковал, и мне сразу все стало ясно. Ты понимаешь, брат, ты понимаешь ли, что это все объясняет?! И не только это - многое другое. И как же я сам не мог догадаться? Это не входит в догматы христианства - законы кармы, переселения душ - это все из буддизма или там из индуизма. И иудеи тоже верят в это. Но и христианство бессмысленно без этого, без того, чтобы не верить в переселение душ. Ведь только этим могут объясняться неравные условия, в которые становятся люди при рождении - итогами предыдущей жизни. Иначе - поскольку заповеди нравственные для всех одни - то и условия для старта должны были бы быть одинаковы. Иначе - поскольку это не так - мы должны были бы отказаться от главного в христианстве - от веры в осмысленность Божественного замысла нашего мира. Иначе, например, как заповедь "не укради" прилагать одинаково к ребенку Ротшильда и беспризорнику? Ты понимаешь, Паша? В красивой женщине мы, может быть, любим ее предыдущую чистую жизнь. А родившийся горбуном должен нести свой крест, не роптать и не давать себе скидок в сравнении с другими людьми, потому что предстоит ему расплатиться за предыдущую жизнь. - Послушай, Глеб, - спросил его Паша, - ты хоть заметил, что тебя арестовали? - Да ничего страшного, - махнул он рукой. - Вы там с Надей не переживайте из-за меня. Это стоило только для того, чтобы встретить здесь такого человека. И из Вислогуз пешком прийти - стоило бы. Послушай, Паша, ты можешь приказать им, чтобы меня посадили обратно к нему? Меня с ним только два часа продержали, а потом почему-то сюда перевели. Там такая же точно камера - втроем немного тесно, но я и на полу спать могу - мне все равно. А нам с ним еще о стольком поговорить нужно. Ведь вот еще что - вера в осмысленность мира означает веру в осмысленность человеческой жизни, в то, что каждый человек к окончанию земного пути должен достигнуть чего-то в своей душе. А ведь насколько разными духом умирают люди. Так разве можем мы допустить, что цели своей земной жизни они не достигнут уже никогда? Не вернее ли представить, что предстоят им еще попытки? - Глеб, все это прекрасно. Я рад что ты это понял, но послушай... - Да я ведь хочу, чтобы ты это понял, брат! Ведь это тебе мешало поверить. - Я подумаю над этим - обещаю тебе. Но сейчас я должен сказать тебе одну вещь. Я хочу, чтобы ты поверил мне, Глеб - я не доносил на тебя. Глеб захлопал глазами, очевидно, с трудом вникая в то, что сказал он. - Да что ты, Паша, - покачал он головой. - У меня и в мыслях не было. Ты, главное, не беспокойся из-за меня. Я думаю, они разберутся. Я ведь, правда, ни в чем не виноват. А не разберутся - тоже ничего страшного. Может быть, даже и лучше. Ты ведь правильно сказал вчера - я не страдал, а берусь рассуждать о жизни. Я за себя вовсе не боюсь, поверь. И ты не бойся. Все будет, как Бог даст. А я, по правде, за тебя, брат, больше боюсь, - снова вошел он к нему в глаза. - Я ведь знаю тебя - нельзя тебе без веры в такое время. Душу тебе эта жизнь искалечит без веры. Я вот еще что хотел сказать тебе, - продолжил он. - Ты говорил вчера, что не согласишься и в Царстве Божьем забыть и простить страдания человеческие. Что безнравственно было давать нам свободу. Что замысел был нехорош. А я, знаешь, что думаю теперь? Что только от слабой веры нашей кажется это так. Ведь не знаем же мы вовсе, что нас ждет еще. Не можем знать того, как все будет потом. Ведь ты подумай, ты попробуй представь себе только - Христос сойдет на Землю в славе Своей. Ведь не просто же революция это, не смена властей, не новый царь. Ведь ни болезни, ни смерти не будет больше. Ведь время кончится. Так почему же не верить, что позволено будет нам исправить свои ошибки. И что слезинка ребенка сделается тогда... поправимой! Ты понимаешь ли, брат, ты можешь ли понять, что это значит - не искупленной, не прощенной, не забытой, но - поправимой? А это значит, что и замученного ребенка не будет вовсе. Не случайно же сказано было нам, не просто же красивые это слова: "всякую слезинку утрет Господь". О какой же слезинке это, если "и плача не будет больше"? Так вот об этой самой, брат, об этой самой слезинке, из-за которой и ты тоже мира Божьего принять не хочешь. Паша молча смотрел на Глеба. Все заготовленные им практические советы - как следует вести ему себя здесь, на этапе, на допросах в Краснорудном - как-то уже не шли ему в голову. - Ну, ладно, - сказал он, наконец. - Ты тоже обо мне не беспокойся - не нужно. Знаешь, если выйдет, как ты говорил, что за тысячу лет человеку все что угодно можно будет искупить - так это, в сущности, пустяки. Иных ведь и "квадрильон квадрильонов" не пугал. Он так и не сказал Глебу, что через час предстоит ему требовать высшей меры наказания для этого самого Гвоздева, который разрешил его философские терзания. После разговора с Глебом войдя к себе в кабинет, он первым делом достал из сейфа бутылку коньяка и прямо из горлышка сделал несколько больших глотков. Затем уже сел за стол и снова раскрыл перед собой дело Гвоздева. Ему пришлось бегло просмотреть его, еще вернувшись от Баева; проскальзывая глазами абзацы, прочитать обвинительное заключение. Минут через двадцать тогда он перезвонил Баеву и сказал, что можно будет пропустить дело через спецколлегию. Хотя совсем не до того было ему теперь, ради Глеба должен он был угождать Баеву. Степан Ибрагимович назначил заседание на семь вечера. Вернув бутылку в сейф, он первым делом заглянул теперь в анкету арестованного. Гвоздев Иван Сергеевич, 1882-го года рождения, был родом из Краснодарского края, образование имел высшее, по специальности был историком. В графе "социальное происхождение" стояло: "из буржуазной интеллигенции". В графе "социальное положение" значилось: "а) до революции: имел собственный дом в Армавире, нанимал прислугу; б) после революции: служащий". "Состав семьи" Гвоздева был определен как "бездетный вдовец". Более внимательно затем он начал просматривать протоколы. Гвоздев признавался в том, что "по заданию западных спецслужб составлял умышленно подогнанный под фальшивый образ конспект из оторванных от контекста цитат вождя ВКП(б) т. Ленина, который в дальнейшем тайными каналами готовился переправить на Запад". Вслед за протоколами были подшиты к делу и сами конспекты - двойного формата общая тетрадь, исписанная почти до конца. Свидетель по делу был только один - двоюродный брат Гвоздева - бухгалтер общепитовской столовой No 1. Далее к делу оказался подшитым какой-то рассказ под названием "Боголюб", но почему он был здесь, так и осталось для Паши неясным - ни в протоколах, ни в обвинительном заключении рассказ этот, похоже, вообще не упоминался. Взглянув на первую страницу рассказа, Паша увидел вдруг, что речь в нем идет о человеке по имени Глеб. Это совпадение почему-то совершенно спутало ему мысли. То ли от коньяка, то ли от бессонной ночи, Паша вообще чувствовал себя странно. Собственные движения казались ему как будто сомнамбулическими. И все вокруг - кабинет, стол, раскрытая папка на столе - представлялось словно бы отгороженным от него невидимым барьером. Некоторое время посидев без движения и без мыслей в каком-то ступоре, он, наконец, поднялся из-за стола, прошел к двери и выглянул в секретарскую. Алла Ивановна сидела на месте, хотя рабочий день уже закончился и он отпустил ее домой. - Принесите мне чаю, пожалуйста, - попросил он. Кажется, еще когда он вернулся от Баева, она заметила, что с ним не все в порядке. Паша чувствовал, что и тогда, и теперь многое можно было прочитать у него на лице. По тревожному взгляду, которым встретила она его теперешний выход, по тому, как, быстро кивнув, встала из-за стола и поспешно вышла в коридор, он догадывался, что вид у него не самый лучший. Алла Ивановна вскоре принесла ему из буфета чаю. Он посмотрел на часы. До начала заседания оставалось еще полчаса. Он начал читать рассказ. глава 25. ЮРОДИВАЯ Лукерья Косая была окрестной юродивой. Младенцем - Глебу в ту пору шел пятнадцатый год - нашли ее на краю Вознесенского, у дороги. Как видно, родители, убоявшись косоглазия ребенка, подкинули его к чужому погосту. Взял ее к себе в дом дед Пахом. Неизвестно, что ему в голову тогда взбрело - никогда не слыл Пахом сердобольным. Может, люди говорили, грехи свои перед Богом на старости лет замолить решил. Кто его знает - может и так. Дед был нрава крутого. Домашние его поначалу оторопели, потом зароптали, но дед их быстро укоротил, а невестку свою Дарью заставил ребенка грудью кормить. Тогда же и имя он ей дал - Лукерья. Оберегал ее дед поначалу, ругался и палкой грозил тому, кто Косой ее называл. Но минуло пять лет, а Лукерья даже и говорить не научилась. Тогда уже ясно стало, что девочка юродивой останется. И еще пять лет кормил ее дед, не роптал, а потом недородный год выдался. Каждая корка наперечет была, дети голодными спать ложились. И вот однажды, уже весною, когда, несмышленая, стащила она каравай с печи, разом вдруг выставил ее Пахом за порог. И в доме всем поминать о ней запретил. Месяца с тех пор не прошло, как захворал вдруг дед и помер. Все в Воскресенском решили тогда, что это кара Господня, и с той поры, кто мог, подкармливали Лукерью, зимою в избы пускали. Так и стала она жить при погосте. Иногда подолгу пропадала где-то, по другим селеньям ходила, но всякий раз заново объявлялась. Скоро все привыкли к ней. Так и жила она до того самого дня. Первый раз с зимы в тот день на небе не было ни облачка. Набухали, лопались на деревьях почки, яркое солнце секло, топило по оврагам последние снежные кучи. Ребятня, со всеми и Митька - Глебов сын - собрались у пруда, развели костер, носились вокруг, скакали через него. Глеб с утра в тот день сходил в сарай, оглядел и подправил соху, по которой соскучился за зиму, подбросил кобыле побольше сена. Марья, жена его, нянчилась с их меньшой - ей только-только пошел тогда второй год. Все случилось, как и всегда случается подобное, быстро и неожиданно. Отчаянный бабий крик на улице - жуткий для каждого крик -"Горим!" - застал их обоих над колыбелью уснувшей Любавушки. Выскочив на улицу, увидали они бегущий народ. Скрывая солнце, столбом восходил к голубому небу черный дым. Горел сеновал Родиона Кожемяки - зажиточного, работящего мужика - через две избы от Глебовой. После долго еще и вместе, и порознь все у ребятишек допытывались, как дело было. А было так. В самый разгар ребячьей забавы к костру их из-за пруда подошла Лукерья. Сколько-то времени постояла, глядя, как резвятся дети, коротко рассмеялась странным своим смешком, потом посерьезнела, бессмысленно уставилась на огонь и долго молчала. Дети не обращали на нее внимания, а она, постояв в стороне, вдруг мелкими шажками бочком подошла к самому огню, выхватила из него горящую длинную палку и, держа ее на вытянутых руках, принялась кружиться будто в каком-то невиданном танце. Дети смотрели на нее со смехом, а она, кружась, между тем все дальше и дальше отдалялась от костра и, оказавшись, наконец, шагов за тридцать, воровато оглянулась и побежала прочь, высоко над головой неся горящую палку. Бабы, сидевшие у плетня напротив землянки старухи Прасковьи, проводили ее удивленными взглядами, но в голову ни одной не пришло остановить юродивую. Затем дед Пафнутий видел ее на краю погоста, а вскоре над погостом показался дым. Вываливший из изб народ поначалу метался беспорядочно и бестолково. - Лушка Косая! - только и слышались крики отовсюду. - Это она подожгла, проклятая! Сам Родион - бледный, взлохмаченный, с глазами, налитыми кровью - молча схватился за ведра и побежал к пруду. Он был в одних штанах, босой, без рубахи, шиферный нательный крест его сбился на спину. Все село, и стар, и млад, бросилось к ведрам, скоро выстроилась живая цепочка - от пруда к огню. Мальчишки и девчата с пустыми ведрами бегали обратно к реке. Но было уже поздно, и довольно скоро все это поняли. Неторопливо, будто нехотя, огонь дополз до избы и первым делом подпалил дубовую дранку на крыше. Завыла Евдокия - жена Родиона, в голос заревели дети. Сам он, облившись водой, принялся бегать в избу и обратно - спасал добро. Вынес сначала образа, потом белье, утварь, посуду. Складывал все в кучу на улице. После - как был, без рубахи - сел на землю перед толпой и молча глядел, как загорелась и со страшным треском рухнула внутрь стена, обвалились балки, столбы. Скоро изба потеряла уже всякие очертания и походила просто на большой костер. Было, к счастью, безветренно. Толпа притихла, лица у всех были мрачные, бабы утирали слезы, никто не расходился. Солнце уже поплыло к закату, когда вспомнили про юродивую. За суетой о ней, казалось, было и позабыли, но стоило кому-то помянуть, и будто взбесилась толпа - крики, ругань, проклятия посыпались со всех сторон. - Где она?! Куда подевалась? Принялись искать. Не нашли. Дюжина ретивых из мужиков верхами поскакали в разные стороны от погоста. Народ, ожидая их, гудел, распалялся сам собою все больше и больше. Евдокия, заламывая руки, призывала Бога в свидетели, обещалась горло перегрызть Лукерье. Детишки, выплакав давно уже все слезы, хлюпали носами и цеплялись за юбку ее. Только сам Родион, казалось, оставался ко всему безучастен. Обхватив колени руками, он по-прежнему молча сидел на земле и лишь в глазах его, если приглядеться, можно было заметить страшные огоньки. Час утек. Всадники вернулись назад, ни один Лукерью не встретил. Глеб, стоявший с женой позади толпы, почувствовал облегчение. Похоже было, он один среди всех не хотел, чтобы юродивая попалась сейчас. Народ теперь взбаламученный, под горячую руку Бог весть чего и натворить может. А с нее, с блаженной, какой же спрос? Дождавшись последнего верхового, пошел он вместе с Марьей домой. Из полумрака избы, от колыбели, где спала Любава, как всегда пахнуло на Глеба покоем. Мысли его потекли ровнее. Встав перед иконой в углу, он перекрестился и, неспешно подбирая про себя убедительные слова, помолился о помощи рабу Господнему Родиону и спасении блаженного дитя Божьего Лукерьи. Марья тем временем, взяв на руки сонную еще Любавушку, поднесла ее к груди. Но в это время в избу влетел, запыхавшись, Митька и точно чумной, напугав младенца, заорал с порога: - Поймали Лушку! Дядя Семен с Тимофеем. На площадь повели. На площади - утоптанном небольшом пустыре возле пруда в центре погоста - собралось почти все село. Когда Глеб подошел туда, его сразу взял под руку дед Пафнутий и, тыча пальцем в сторону Лушки, заговорил, возбужденно моргая больными, слезящимися глазами: - Сама пришла сучка - вот так на! Семен ее из избы увидал, кликнул сына, схватил веревку - вмиг повязали. С накрепко скрученными за спиной рукам Лушка стояла посреди толпы, испуганно озираясь. С двух сторон охраняли ее Семен Кузня и его сын - Тимофей. По лицу юродивой текли слезы. Толпа гудела. Отовсюду слышались угрозы, проклятия. Но вдруг в одно мгновение все смолкло. Напряженные, мрачные лица - повернулись все в одну сторону. Глеб обернулся вслед за толпой. По тропинке к площади, бледная, как полотно, покусывая губы, быстро шла Евдокия. Народ, давая ей дорогу, расступился. Не сбавляя шагу, вплотную подошла она к юродивой и молча вцепилась ей в лицо. Лукерья испуганно взвизгнула и, пытаясь вывернуться, повалилась на землю. Евдокия по-кошачьи вспрыгнула на нее и, пришептывая что-то зловещее сквозь зубы, принялась лупить кулаками что было силы. Сердце у Глеба сжалось под горлом. Он шагнул было вперед, но одна мысль удержала его. "Бог даст, - подумал он. - На том и кончат." И заставил себя остаться на месте. Евдокия, распаляясь все больше, била уже не глядя, куда придется, замахивалась прямыми руками из-за спины. Волосы ее выбились из-под платка, растрепались. Неслышная сперва за визжащей Лукерьей, начала она тихонько всхлипывать, потом заревела - все громче и громче, забилась уже чуть не в судорогах. Бог знает, когда она угомонилась бы, но тут на площади, никем не замеченный, появился Родион. Быстро протолкавшись в середину круга, он сзади схватил жену за шиворот и, с силой рванув на себя, поднял на ноги. - Успокойся, - процедил он, обеими руками взял ее за плечи, коротко потряс, приводя в разум, и вытолкал вон из толпы. Лукерья, крупно дрожа всем телом, осталась лежать на земле. Кузня некоторое время постоял над ней будто в раздумье, потом нагнулся, обхватил ее подмышками, приподнял и поставил на ноги. Толпа вокруг возбужденно гудела. Родион, вернувшийся вскоре без жены, в круг войти отказался, остался в задних рядах. - Хватит ваньку валять, - злобно крикнул в это время кто-то в толпе; Глебу не видно было, кто именно. - Казнить ее! А ну, несите топор. И сразу будто прорвало толпу. - Топор давайте! Казнить ее! Ужо будет знать, как избы палить. Сразу трое побежали за топором. Глеб понял, что времени терять больше нельзя. Выйдя в середину круга, он встал рядом с Лукерьей и, озираясь, дождался, пока толпа чуть-чуть приутихла. - Да разве можно так, мужики, - горячо заговорил он. - Вы что же это человека, как свинью, зарезать хотите. Нешто вы не христиане? Крики, понесшиеся со всех сторон, заставили его умолкнуть ненадолго. - Отойди, Глеб! Не мешайся! Вот твою избу подпалила б, небось не так запел бы... Нечего языком трепать! - Мужики, мужики! Подождите! Не кричите вы... Да дайте сказать!.. Грех это большой, грех великий! Сами же вы знаете - блаженная она, дитя Божье - что творит, того не может ведать. На эти слова выбралась из толпы перед Глебом Прасковья - маленькая, сгорбленная, с седыми паклями из-под платка старуха с клюкой - зло сверкнула на него снизу вверх колючими глазками. - Блаженная, говоришь?! - взвизгнула она. - Дитя Божье?! Так это Бог, по-твоему, надоумил ее избу подпалить?! Бог?! Ну-ка, отвечай! Да ты видал ли, Глеб, когда настоящих блаженных-то? Домитиана Салоса? Василису Вшивую? А вот я, так видала. Те не мычат, как Лушка, те с Богом разговаривают, людей насквозь видят, будущее пророчат. Опомнись, Глеб! Окороти язык, не кощунствуй! Бесноватая она, а не блаженная! Злые духи сызмальства ее одолели. И давно я предрекала от нее беду. Не слушали меня. Ну, так и расхлебывайте теперь! Погрозив клюкою вокруг себя, повернулась и пошла Прасковья сквозь толпу, заковыляла вон с площади. - Верно говорит! - закричали в толпе. - Бесноватая она и есть! Злого да бесчинного блаженной Бог не внушит. - Да какая же она бесноватая?! - взмолился Глеб. - Ведь уж двадцать лет, с младенчества, среди вас живет. Как же можно теперь зарубить вот так? Разве горю этим поможешь?! - А ну, как она еще подожжет - тогда что? Да чего там зря разговаривать с ним - казнить! - Нечаянно ведь это, селяне! Сами же знаете, что нечаянно. Не подожжет она больше. Да вы посмотрите на нее, - Глеб резко обернулся к Лукерье, глаза их - два Глебова и один Косой - встретились. Столько страдания, столько детского, трепетного испуга прочитал он в них, смотрящих в разные стороны, что содрогнулся. Она не ведала, что грозит ей. Ей было страшно оттого, что так грубо приволокли ее сюда, избили - за что, она не знала. Робко, опасливо улыбнулась она Глебу - будто спрашивала: что творится здесь, зачем все такие злые сегодня? - Да вы в глаза ей посмотрите! - закричал Глеб, выходя из себя. - Она ж дитя! Никто не слушал его. Куда бы ни взглянул он, везде встречал озлобленные лица, перекошенные ненавистью рты, угрожающие взмахи рук. Он увидел топор. Сзади кто-то передал его в середину круга, и Семен Кузня шагнул вперед, чтобы взять его. Бессильная ярость захлестнула Глеба. В глазах его закружилось. Быстрым движением опередив Семена, он выхватил оружие и, остервенело размахивая им, заорал в наступившей на мгновение тишине: - Не пущу! Не пущу! Не подходи, ироды! И тут же сзади кто-то повис у него на шее. Топор выхватили, несколько человек повалили и подмяли его под себя. Он плохо помнил, как все было дальше. В памяти остались только разрозненные куски. Он помнил, как руки ему заломили за спину, как в какое-то мгновение он оказался лицом к лицу с юродивой, и она пролепетала что-то на птичьем языке. Кто-то сильно ударил его в голову, и потом он увидел себя уже привязанным к березе - чуть в стороне от толпы. Вдруг заметил рядом насмерть перепуганного, плачущего Митьку. Попытался сделать спокойное лицо, спросил: - Ты что здесь делаешь? Я же велел тебе дома сидеть. - М-меня мамка п-послала, - Митька часто всхлипывал. Голова у Глеба гудела, будто колокол. Превозмогая боль, он старался говорить ровно: - А ну, бегом домой. И мамке - ни слова. Митька отчаянно замотал головой. - Не пойду я! Па-апка! Что они с тобой делают?! Спорить Глеб был уже не в силах. У кого-то в толпе нашлась старая тряпка. Юродивой завязали глаза и поставили на колени. Кузня, обеими руками держа топор, медленно подошел к ней и огляделся. Шепоток, гулявший по т